Четырнадцатого февраля тысяча пятьсот девятого года за три часа до рассвета меня разбудил зычный голос отца. Властный и суровый, как в худшие времена моего детства, он заставил меня подняться с постели и объявил, что я переезжаю в Тордесильяс.

Моему удивлению не было предела. А кто не удивился бы, если бы его вырвали из объятий крепкого предутреннего сна и велели тотчас отправляться в дорогу? Спросонья я решила, что приключился мор или какой-нибудь мятеж. Тревожась за Каталину и радуясь тому, что, возможно, увижу сына, я прошла по комнатам, в которых молча суетились слуги, завязывая в узлы утварь, одежду и гобелены.

Во дворе, окруженный факельщиками и священниками, уже стоял катафалк с гробом Филиппа. Донья Мария де Ульоа с заспанными глазами держала на руках плачущую Каталину. Я взяла у служанки девочку и вместе с ней уселась верхом на жеребца по кличке Галан. Через несколько минут наша длинная процессия, возглавляемая королем, двинулась в путь. Жители городка вышли проститься со мной, накинув плащи на ночные сорочки. Мы медленно двигались по сухой кастильской равнине, останавливаясь на привалы в темных сосновых перелесках. Над нами кружили стаи птиц, издалека долетало пение вод Дуэро. Я запомнила изящный силуэт монастыря Санта-Клара, возникший по правую руку от нас, когда мы переправлялись по каменному мосту, чтобы попасть в Тордесильяс. До того как в нем поселились монахини, это здание было королевским дворцом. Его построил Альфонсо XI в честь победы при Саладо. Педро Жестокий провел в нем немало счастливых дней с Марией Падильей. После смерти Марии король приказал их дочери Беатрис постричься в монахини. Мы с Филиппом посещали этот монастырь во время первого визита в Испанию. Оказавшись под позолоченными сводами мудехарской часовни, Филипп признал, что ни одна фламандская церковь не сможет тягаться с ней. Ни он, ни я еще не знали, что в этой часовне целых шестнадцать лет будет покоиться его прах.

Слева, за городской стеной, виднелся шпиль церкви Святого Антолина и соединявшая ее с дворцом галерея, ведущая к величавому донжону с конической крышей. Отсюда река казалась громадной зеленой змеей, которая лениво ползла между поросшими тростником берегами. На дальних башнях сидели аисты; их гнезда, напоминавшие серые мотки шерсти, непостижимым образом сохраняли равновесие на остроконечных куполах.

Жители города недоверчиво глядели на нашу процессию, появление которой могло означать большие перемены в их собственной жизни. Я растерянно приветствовала толпу. Замок Тордесильяс был среднего размера. Во времена короля Энрике он наверняка был образцом уюта и роскоши, но теперь выглядел совсем заброшенным. Воспоминание о том, как мы приезжали сюда с Филиппом, заставило сердце сжаться от боли. Просторные залы были пустыми и печальными. Я и представить не могла, что здесь мы найдем свое последнее пристанище. Тогда мне казалось, что это очередной привал, и не более того. Накануне отец объяснил, что крошечный Аркос больше не мог снабжать мой двор.

Первым делом мы установили гроб с телом Филиппа в часовне монастыря Санта-Клара. Монахинь, судя по всему, предупредили о нашем появлении: настоятельница встречала нас на пороге, а затворницы с любопытством глядели сквозь прутья решетки. Когда гроб внесли в неф часовни, я приказала зажечь свечи и села в изголовье умершего. Каталина и Фердинанд дремали, растянувшись на церковных скамьях. «Жди здесь», — велел отец и удалился, оставив меня на попечении Марии де Ульоа. В дороге я страшно устала, но радость встречи с Фердинандом придавала мне сил, заглушала тревогу и боль. Пока дети были со мной, я могла вынести все, что угодно. Тордесильяс находился поблизости от Вальядолида, и из него могла бы получиться неплохая резиденция. Я задремала под заупокойные молитвы и монастырский хор, распевавший Dies Irae. Мне грезились долгие дни в Тордесильясе, похожие один на другой, но я еще не знала, что моим разъездам по Испании и вообще земным странствиям пришел конец.

Отец уехал, как только я устроилась в замке. Вскоре я поняла, что стала узницей. Первое время я увлеченно обставляла мрачные покои, украшала их коврами и гобеленами, чтобы сделать чуть-чуть уютнее. Погруженная в хлопоты, я вдруг заметила, что мои служанки, Мария и Корнелия, нервно перешептываются и обмениваются многозначительными взглядами. Когда я потребовала объяснений, Корнелия ударилась в слезы, а потом призналась, что подслушала разговор двух королевских егерей. По словам стражников, дон Луис Феррер, которого мой отец назначил в замке мажордомом, приказал им «под любыми предлогами» не выпускать меня за ворота. Даже в церковь мне надлежало идти по крытой галерее, соединявшей замок с собором Святого Антолина; если бы я захотела посетить прах Филиппа, стражники должны были сопровождать меня, скрывая от посторонних глаз. «Королева повредилась рассудком, но никто не должен об этом знать». Они в точности так и сказали, повторила Корнелия, заливаясь слезами.

Я приказала служанкам и донье Марии собираться на прогулку. Дон Луис Феррер с поклоном отвел меня в сторону. Этот коротышка так старательно выпячивал грудь, будто надеялся стать чуть выше. Его круглая голова почти полностью облысела, зато аккуратная бородка была тщательно расчесана; платье дона Луиса пребывало в идеальном порядке, короткие пальцы были унизаны кольцами. Я видела его и прежде, но до сих пор не перекинулась и словом. Вперив в меня маленькие блестящие глазки, дон Луис заявил, что в окрестностях города свирепствует чума, и мой отец, его величество король Фердинанд, строго-настрого запретил выпускать меня за стены замка.

— Но никто, кроме вас, не слышал ни о какой чуме.

— Его величество распорядился не беспокоить вас попусту, однако я должен заверить вас, что замок окружен заразой, будто остров водой. Для вашего же блага прошу вас не покидать замка.

Я догадалась, что чума — лишь предлог, чтобы не выпускать меня на свободу. Так оно и было. Всякий раз когда я пыталась покинуть замок, эпидемия усиливалась. Временами я пыталась примириться с заточением: читала, размышляла, играла с детьми. Порой меня охватывало невыразимое отчаяние и черная ненависть к своим тюремщикам. Я начинала кататься по полу, отказывалась от пищи, переставала мыться и дни напролет плакала от отвращения к собственному отцу, разъедавшего меня изнутри.

Я утратила не только свободу. Вскоре у меня снова отобрали Фердинанда. Как далеко может зайти человеческая жестокость? Ответа не было. Замок превратился в пещеру, населенную обманчивыми видениями. Я чувствовала себя напуганной маленькой девочкой. Мне пришлось распорядиться, чтобы Каталину укладывали в дальней комнате, смежной с моей спальней, и я стерегла ее по ночам, опасаясь, что у меня захотят отнять и дочь.

— Пока Хуана, заточенная в Тордесильясе, погружалась в вымышленный мир, который она принимала за реальный, Фердинанд без труда утвердил свою власть в Кастилии и Арагоне и предпринял завоевание Европы. — Голос Мануэля прогнал мои грезы. Я откинулась на спинку дивана.

Перед глазами у меня еще стоял образ Хуаны, которая, прижимая к себе Каталину, наблюдала, как за окном тают последние солнечные лучи.

«Бывает, краешек синевы дороже целого неба», — сказал безумный поэт моей страны, в камере которого было лишь одно маленькое окошко под самым потолком.

— Спустя три года интриг и маневров Фердинанд сумел навсегда утвердить власть над Неаполем и Кастилией. Его войска вошли в Наварру и одним ударом отделили ее от Франции, захватив контроль над Пиренеями.

— Отец с дочерью больше не виделись?

— В тысяча пятьсот девятом году Максимилиан и Фердинанд подписали договор, по которому последний объявлялся законным опекуном «персоны и имущества» Хуаны. Хотя она по-прежнему считалась королевой, ее признали неспособной к управлению страной. Упрочив свое положение, Фердинанд приехал повидать дочь в сопровождении коннетабля и адмирала Кастилии, герцогов де Медина-Сидонья и Альбы, маркиза Деньи, архиепископа Сантьяго и посланников императора Максимилиана. Король прибыл без предупреждения: Луис Феррер доносил ему, что королева не желает покоряться, отказывается от пищи, не меняет одежду и не выходит из своей комнаты. Фердинанд намеревался застать дочь врасплох и продемонстрировать всем ее жалкое состояние, чтобы узаконить свою опеку. Хуана пришла в ярость и настояла на том, чтобы появиться перед знатной публикой в подобающем королеве виде. Она приказала достать все свои платья, выбрала самое лучшее и в нем вышла к гостям, но было поздно. Гранды и посланники увидели «существо, полностью лишенное рассудка». Им было невдомек, что бунт Хуаны направлен против чудовищного обращения Феррера. Этот негодяй дошел до того, что поднимал на королеву руку — «в крайних случаях и по своему усмотрению», — якобы для того, чтобы заставить ее есть и не дать уморить себя голодом.

— Разве Хуана не могла попросить кого-нибудь о помощи?

— Тюремщики позаботились о том, чтобы она оказалась в полной изоляции. Четыре ее фрейлины, Франсиска, Исабель, Виоланта и Маргарита, были из семьи Феррер. Остальная прислуга хранила верность Фердинанду и управляющему замком. По крайней мере, до смерти короля. Он пресекал любые контакты своей «безумной» дочери с внешним миром и в то же время не упускал случая напомнить всем о ее недееспособности. Изоляция оказалась весьма эффективной. Придя на смену Ферреру, Денья запретили королеве пользоваться даже крытой галереей. Они боялись, что Хуана станет кричать. Скажи, что бы ты сделала в такой ситуации?

— Ну, наверное, стала бы писать; записывать все, что со мной происходит, чтобы в один прекрасный день передать на волю с верным человеком. Постаралась бы связаться с Мартином де Мохикой, он ведь был союзником Филиппа в борьбе против Фердинанда. Но уж точно ни за что не смирилась бы. Это было не в характере Хуаны: молча сносить издевательства.

— Ты совершенно права, — обрадовался Мануэль. — Все-таки вы очень похожи. Тебя и Хуану разделяют несколько столетий, но вы похожи как две капли воды.

Сколько унижений довелось мне вынести в замке Тордесильяс с тысяча пятьсот девятого года! Гнев придавал мне сил и не позволял сдаваться. Я научилась уходить в себя и больше не разговаривала ни с Каталиной, ни с прачкой. Когда жестокость Феррера делалась невыносимой, я переставала есть. Моя смерть не входила в планы короля. С ней его регентству пришел бы конец. Фламандцы смогли бы прибрать к рукам Кастилию с Арагоном, ибо Господь не наградил молодую королеву Жермену плодоносным лоном. У Фердинанда не было наследника. Младенец, появившийся на свет в мае, прожил всего несколько часов. Отец даже привез Жермену в Тордесильяс, чтобы я поделилась с ней секретом своей плодовитости. Я приняла бедную девочку ласково и заверила ее, что в этом деле нет никаких секретов, кроме супружеской любви. Но о какой любви могла идти речь, если король успел превратиться в сварливого, храпящего по ночам старика? Заведи любовника, посоветовала я. Жермена так и поступила. Она родила дочь Изабеллу от моего сына Карла.

Отчаявшись сломить меня измором, Луис Феррер решился на немыслимое злодейство. В мои покои вломились шестеро солдат, схватили меня, затащили в подвал, швырнули на пол, как приговоренную узницу. Как я ни сопротивлялась, им удалось скрутить меня и задрать на мне рубашку. Человек в капюшоне избил меня кнутом. Кожаный кнут рассекал мне кожу, но я не плакала. Я заставила себя погрузиться в воспоминания о музыке, о рождении детей, о счастливых днях с Филиппом. Моя спина горела, словно целая стая котов рвала ее когтями. Тогда я не издала ни звука, но, Боже милостивый, как же я рыдала, оставшись одна! Мне казалось, что надо мной склоняется мать, королева, потерявшая всех своих детей, и по лицу ее текут слезы. Изабелла, какой бы жестокой она ни была, не могла пожелать мне такой участи. Что за напасть для сильной женщины быть рабыней мужчин! Они запирают нас, унижают, бьют, и все для того, чтобы заглушить страх, который мы им внушаем, и почувствовать себя королями.

То были годы нескончаемых мятежей. Годы, когда я молча сносила удары и мечтала о мести. К счастью, окна моей тюрьмы выходили на берег Дуэро. Глядя на его темные воды, я вспоминала о море. Меня собирались переселить в другое крыло под предлогом защиты от холода и сквозняков, но я-то знала, что беречься следует не природы, а людей. Ни ураган, ни молния не могли повредить мне сильнее, чем мои тюремщики. Мы с Каталиной ходили в лохмотьях, хуже, чем у самого нищего из моих подданных. Дочка носила кожаный балахон, а я монашеское платье из грубой шерсти. Но у нас с дочуркой был наш собственный тайный мир на двоих. Я рассказывала ей о своей жизни, мешая правду с чудесным вымыслом. Мне удалось описать Новый Свет так, будто я видела его своими глазами. Я говорила о непроходимых джунглях, невиданных растениях, птицах с разноцветным оперением. О дикарях-индейцах и неисчерпаемых залежах золота. Знал бы Феррер, сколько свободы было у нас, запертых в четырех стенах! Нам хватило окошка с видом на Дуэро, чтобы отправиться в плавание по морю и разыскать земли, которые ни ей, ни мне не суждено было увидеть воочию.

Мой отец умер двадцать третьего января тысяча пятьсот шестнадцатого года. К тому времени я томилась в Тордесильясе восьмой год и давно перестала вести счет дням и месяцам: мысли о быстротечности времени лишь усугубляли мою тоску. Но тот день я запомнила навсегда. Меня разбудил рев взбешенной толпы под окном: народ, собравшийся на маленькой площади, требовал расправы над Феррером. «Донья Хуана! Донья Хуана! — кричала Анастасия, захлебываясь от восторга. — Его ведут! Смотрите, его ведут!» Я взбежала на церковную башню и увидела дона Луиса посреди жаждущей крови толпы. Прошел слух, что мой отец скончался, но его тут же опровергли. Должно было случиться что-то и впрямь из ряда вон выходящее, чтобы народ наконец взбунтовался против нашего с Каталиной мучителя, однако мой духовник заверил меня, что король жив, хоть и занедужил. Прежде чем я узнала правду, прошло целых четыре года. К моему горлу подступили слезы. Эх, Хуана, сказала я себе, какой же ты стала плаксой. И не заплакала. Меня тронула отвага простых людей, вставших на мою защиту.

Мой давнишний враг Сиснерос, сам того не желая, оказал мне неоценимую услугу: назначил управляющим в замке дона Эрнана, герцога Эстраду. Дон Эрнан был в годах, но еще хорош собой, учтив и благороден. Наши взгляды часто встречались. С ним я могла беседовать о таких вещах, о каких не решилась бы рассказать другому мужчине или женщине. Два года мы с ним были словно Абеляр и Элоиза, и все это время меня преследовали соблазны. Однако страсть, которую доводилось испытывать раньше, больше не пробудилась. Мое тело утратило способность получать наслаждение. Все, что могло сделать меня счастливой, было порождением моего разума. Ни ванны, ни благовония, ни прикосновения к шелку и бархату не могли оживить мою плоть. Я была как погасшая жаровня, в которой угли обернулись кусочками льда. Порой я грустила, вспоминая о том, какие дивные ощущения могли доставить мне мое собственное лоно и груди, ныне скрытые под скорбным одеянием, но наградой за ушедшее желание стала удивительная ясность рассудка. Мой мир был волшебным кристаллом, каплей янтаря, в которой застыли частички прошлого, призмой, сквозь которую были видны все стороны человеческой натуры, все грани историй, которые мы рассказываем друг другу.

Сжалившись над моей Каталиной, дон Эрнан приказал открыть окно в моей тесной каморке. Дочка бросает монеты ребятишкам, которые собираются поиграть на площади, чтобы они приходили снова. Я слышу их голоса и думаю о детстве, фантазии и мечты которого безграничны. Конечно, дон Эрнан мог иногда выпускать девочку на улицу, но он всего лишь человек, который боится сильных мира сего. Этот страх сильнее его доброты.