Волка я не видела.
Он жил в бабушкином рассказе. Пошла она за грибами, а волк вышел из лесу, встал на тропинке и давай смотреть жёлтыми глазами. Больше ничего не предпринимал.
Бабушка (в тот момент полноватая симпатичная женщина средних лет) от сверкнувшего в голове ужаса мигом вспомнила, что волки боятся огня. Лихим кавалеристским движением она выхватила из кармана спички и стала их зажигать одну за другой, бросая волку прямо в нос. Зверь удивился (пожал плечами) и ушёл.
— А медведь?
— Медведь в малиннике ходил рядом, урчал, кусты хрустели, я думала — мужик какой-то малину мнёт…
Дощатая избушка того дивного серого оттенка, который достигается многолетним дождевым омовением. Бабушка зовёт её «курятником» и «времянкой». Разделена надвое, но не пополам — в меньшей части живём мы, в большей — наши соседи и друзья Изотовы. Там тоже есть бабушка и внучка…
— Тань, спишь?
— Нет…
— А вот если бы тебе сказали сейчас, что на семьдесят девятом стоят сто белых — ты бы пошла?
Бабушка имеет в виду фантастическую картину — белые грибы не надо искать, они в полном составе выстроились на особой поляне и «нас ждут». На семьдесят девятом километре железной дороги Ленинград — Выборг, где чистые сосновые боры.
— Пошла.
— Сейчас, ночью?
— Пошла бы!
Бабушка удовлетворённо молчит.
— Тань, спишь?
— Не сплю я.
— А если бы тебе сказали, что на семьдесят девятом — пятьдесят белых, пошла бы?
— Да.
— Ночью — пошла?
— Я бы побежала!
Бабушка согласно хмыкает. По отношению к грибам нет взрослых и детей — тут все дети, и на лицах удачников сияет одна и та же горделивая радость: «Я нашёл!»
Мы живём (каждое лето) на станции Каннельярви. Я умру, потрудившись, мне дадут премию: перед отправкой куда-там-положено прожить снова один день жизни, любой день, на выбор, и тогда без колебаний: станция Каннельярви, год, например, одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмой, конец июля, договорились, ладно? Только бы не передумали.
Что такое станция Каннельярви?
А станция Каннельярви — это вот что. Как известно, после бездарной позорной войны 1939–1940 года, которую затеял нехороший товарищ Сталин, тиран и деспот, к СССР отошли финские земли крупным куском вплоть до Выборга. Станция Каннельярви располагалась по железнодорожной ветке Ленинград — Выборг на 76-м километре. После войны финские территории стали постепенно заселять, но, надо сказать, поначалу не слишком удачно. Не блестяще шли де ла у поселенцев. Глухо толковали о финском проклятии, о заклинаниях финских колдунов…
Много лет спустя я узнала, что финны, покидая свои земли, увезли все могилы — и действительно, ни одного финского кладбища я никогда не видела, только фундаменты былых усадеб.
Уважаю!
Мы застали всего несколько хуторов, где жили либо креп кие куркули, горбатившиеся на своё хозяйство, либо угрюмые пьяницы, сдававшие жильцам маленькие постройки вроде сараев с целью дальнейшего пианства. В редкие минуты трезвости опойцы оказывались добродушными рукастыми мужиками, в затяжных запоях — белоглазыми страшилищами, рубившими топором крапиву с воплем «Фашисты! Фашисты!».
В 1967 году мы жили «У Степановых» (народ именовал хутора по фамилиям владельцев) — то была семья братьев-алкашей, Володьки и Мишки. Мишка был неженатый, а жена Володьки Степанова работала на переезде товарной железной дороги, по которой возили песок и щебень. Когда мы ходили в боры вдоль шоссе на Семиозерье, обязательно заходили в крошечный сказочный белый домик, казавшийся мне идеалом уюта и покоя.
Трудов немного: поднять шлагбаум — опустить шлагбаум. Поезда ходят редко. В палисаднике цветут георгины и ноготки. Внутри чистота… Жена Степанова явно отдыхала на рабочем месте от тупого ужаса своей семейной жизни. И домик на переезде считался у дачных детей очень неплохим вариантом возможного будущего трудоустройства — конечно, сильно уступая великой профессии продавца мороженого.
Мы — вольные жильцы, и на наших хозяев, бедных дегенератов-захватчиков, смотрим насмешливо. Мы от них не зависим. Поэтому бабушка, внеурочно выдавая Володьке Степанову на похмелку мятые зелёные трёшницы в счёт аренды (аванс вручён, остальное выплачивается только в конце лета), ещё и читала ему нотацию: «У тебя дочь!»
Дочь — рыжая Галя. Мы с подругой Верой берём её в компанию, от души сочувствуя и живо ощущая своё превосходство, ибо: у нас у каждой имеются (если на дворе 1967 год) отличные первоклассные папаши, обожаемые красавцы-отцы, папа Володя (мой) и папа Витя (Верин). Они бывает что слегка выпивают, всего лишь делаясь веселее и говоря громче обычного, но никогда не теряют ума и облика человеческого…
Так мне дали просимый день? Хорошо. Значит, мне пошёл девятый год… Начнём с того, что день мой с утра уже солнечный, и я просыпаюсь с улыбкой, как и всякий ребёнок, живущий в налаженном и спокойном мире, который просыпается от тёплого луча, облюбовавшего его мордашку.
Я девочка большелобая, задумчивая, с русой косой чуть не до пояса. Родители — молодые инженеры, на досуге играющие в самодеятельном театре, бабушка — ткачиха, загремевшая по комсомольской путёвке в НКВД, капитан госбезопасности в отставке. Характер у неё жестокий, нрав суровый, но ко мне бабушка повёрнута самой светлой стороной и выращивает меня старательно и прилежно. Однако в моём подарочном дне не будет никаких дворянских нежностей.
Мой день — трудовой!
Летим, друзья, на Карельский перешеек, где, куда ни глянь, всё леса да озёра. Здесь нет русского пейзажа с рекой и бескрайними полями, неважно дело обстоит и с берёзами. Кому скучно, мне нет, моё детство — это лес и лесные озёра, так что и счастье для меня — лес и лесные озёра. Этого ничего уж не изменишь. Кроме того, и это тоже Россия. Ведь добрый дедушка Ленин подарил Финляндии независимость только в 1918 году. Я с Финляндией не воевала, какая на мне вина?
В начале шестидесятых лес был дик, волен, полон зверья. Лоси попадались чуть не на каждом шагу и даже подходили вплотную к нашим избушкам по ночам, тёрлись рогастыми головами — чесались, а им сопутствовали свирепые лосиные вши, так что голову, идучи в лес, следовало заматывать глухо платком. Комары летали армиями валькирий, от них слабо помогал одеколон «Гвоздика» — спасала скорее особая дачная стойкость к укусам, многолетняя привычка отбиваться веткой, а вообще терпеть. Видели мы зайцев, удирающих от нас по узким полянкам, рассказывали о рыси, крупной хищной кошке с кисточками на ушах, что подстерегает добычу, сидя высоко в ветвях деревьев, и мы побаивались неведомой рыси, но никогда, правда, её не видали. Рысь осталась летней легендой, как и бабушкин волк.
Немногочисленные дачники вместе с местными, тоже редкими, жителями не могли собрать и тысячной доли ягод и грибов, произраставших в окрестностях. Так что жизнь в Каннельярви — это была могучая и плодотворная работа собирательства.
Мы с бабушкой кормили семью! Нашу беспечную семью, где молодые родители и думать не думали о житейской прозе. Они там Брехта ставили, а мы огурцы навозом поливали. «Зимой всё съестся!» — приговаривала бабушка, распоряжаясь урожаем. Мы работали как крепостные, да что там — лучше крепостных, потому что на себя. Мы посмеивались над родителями, навещавшими нас не каждые выходные, как над легкомысленными барами. Они не думали о зиме! О той самой зиме, когда всё съестся. И всё съедалось взаправду, несмотря на поразительное количество наших с бабушкой заготовок.
Июнь стоял пустой, только грядки надо было обихаживать, — огород располагался за домом, несколько грядок с редиской, огурцами, луком, картошкой, морковкой и горохом. Огород я поливала коричневой водой «из ямы» — лесного пруда, который, видимо, образовался из воронки снаряда. Такие воронки нам часто попадались в лесу. А благородная вода для питья и пищи черпалась из колодца в километре ходьбы, так что по два раза в день пожалуйте с ведром за водичкой. Раз в день — на станцию к Марь Иванне за молоком, брали три литра парного, тёплого. Был у нас в июне обязательный загадочный поход «за люпинами» — эти цветы устилали один финский фундамент километрах в трёх от нас, они постепенно расплодились, море люпинов на отвоёванных и разрушенных финских хуторах, мы их рвали огроменными букетами, расставляли дома в банках. Жизнь в люпинах. Своеобразное торжество завоевателей…
В маленьком палисаднике бабушка много лет высаживала одни и те же цветы — космею (разноцветная ромашка), ноготки (календула), флоксы, астры и несколько гладиолусов. Гладиолусы, расцветавшие позже всех, непременно шли мне в букет, с которым все учащиеся обязательно заявлялись в школу первого сентября. Не у всех были свои цветы, многим приходилось покупать — а мы вот экономили и на этой статье. Никаких новаций ни по какой части бабушка не признавала, посаженные цветы давали семена, их бабушка раскладывала по мешочкам и неумолимо сажала то же самое на следующий год, так что космея, ноготки, астры, флоксы и гладиолусы навеки застряли в сознании как подлинные садовые цветы. Законность прочих была у меня под сомнением.
В конце июня начинала поспевать земляника, но её было маловато, только на зуб. Были, были предания о каких-то таинственных земляничных полянах где-то «возле полигонов» (полигоны с танковыми частями располагались далеко, но всё-таки иной раз мы к их пределам выходили). И будто бы бабушка Зоя (двоюродная сестра моей бабушки), забредшая туда по своей дурости, наткнулась на земляничную поляну, где земляника, ягода крошечная, была — и бабушка отмеряла фантастическую длину в полпальца — «как клубника»!
Такого не видела. Основной промысловой ягодой у нас являлась черника, сизая служанка-госпожа северных лесов. Она поспевала в начале июля, и всё — лоботрясный отдых заканчивался.
Так моим выпрошенным днём как распорядиться? За черникой? Или за грибами? А хорошо бы и то и другое вместе, сразу… Потом на озеро, а потом на станцию, за культурой, в вагон-клуб… а в карты, в кинга заветного когда же? А песни попеть с подругой, в очередь, по песеннику — кто больше знает? Ах, не влезает, не влезает всё счастье в отмеренную чашу времени!
Встаём рано, чтоб не угодить в зной. Чёрные резиновые сапоги (от змей — те реально были и грелись по обочинам лесных дорог, гадюки), тренировочные штаны, куртка, вылинявшая и выгоревшая так, как ни один дизайнер не добьётся. У бабушки — корзинка, куда помещается четыре литра черники, у меня кружка на двести граммов. Изотовы тоже с нами — вместе веселей. Я должна собрать три кружки, и только после этого мне разрешается есть чернику. А скрыть поедание невозможно — черника окрашивает рот с десяти ягод. Идём или в бор, или в болото, черника на бору быстрее поспевает, зато в болоте она крупнее. И болтаем с Верой Изотовой обо всём на нашем маленьком чудесном свете.
Вера — статная длинноногая девочка, старше меня на два года, много знает. Именно она рассказала мне о тайне взрослых. Как выглядят половые органы («глупости» на детском арго), я была в курсе, поскольку в игре в фанты существовал знойный фант — показать друг другу «глупости», а игра была общей, и мальчики, дети окрестных дачников, охотно в ней участвовали. Мальчиков было немного, однако роковой «фант» им всегда почему-то выпадал.
Но для такого фантастического дела, как рождение детей, явно было недостаточно простого соединения общих глупостей. Не знаю, придумала ли это сама Вера, или миф сотворили до неё и он жил в блаженной перемычке между полным незнанием «того, откуда…» и точным, из опыта, знанием, — но Вера утверждала, что для зачатия ребёнка следует в состоянии соединения глупостей находиться не меньше суток.
Не шевелясь?? Неподвижно??
Да. Иначе ребёнка не получится. Мужчина и женщина делают это обязательно после свадьбы. В этом виде их ни в коем случае нельзя тревожить, а то они могут так и остаться…
Так — остаться??
Да. Защёлкнет внутри, и всё. Тогда в больницу к врачам. Был такой случай…
Ничего себе. Мысль о замужестве (даже с капитаном Артуром Греем, приплывшим к тебе на Алых парусах) стала как-то удаляться на больших скоростях. Алые паруса алыми парусами, но сутки лежать неподвижно, с мужскими глупостями внутри?
Впрочем, ладно, это ещё не скоро. Может быть, к тому времени, когда я вырасту, дело как-то наладится…
Пока что мы в лесу и без всяких глупостей берём ягоду. Собранная черника потом закатывается в собственном соку (зимой из неё варят кисель) или варится с сахаром, и сверху, чтоб не засахарилось варенье, бабушка льёт слой парафина. Закатываем мы много, больше двадцати литров, кисель существует всю пресловутую зиму, густой, сладкий, дивный кисель. Ещё из закатанной черники можно делать начинку пирога…
Переборка черники тягомотное дело, но ничего не попишешь — надо. Бабушка сдувает из горсти листочки, внимательно разглядывает и кроет тех коварных сборщиков, что дерут нежную ягоду страшной «машинкой». Машинка представляет собой деревянный короб, спереди утыканный гвоздями. Орудующие машинкой сдирают чернику вместе с листьями, после такого сбора кустики стоят голые.
— Это они на продажу! — восклицает бабушка осуждающе.
Сбор ягод и грибов на продажу она считает преступлением. На продажу ничего хорошего быть не может. На хуторе «У Голубевых», в крошечной старой баньке, живёт «банная» старушка, собирающая на продажу, — так, бабушка свои ми глазами видела, как «она вот такущие сыроежки все червастые напополам и в ведро! С червями солит, а потом на рынок!».
Кошмар. Мы-то берём сыроежки молодые, не раскрывшиеся ещё старыми тарелками, не обтрёпанные, улиткой даже не поеденные — «бочечкой», и предпочтительно красные…
Нет, в мой день мы всё-таки пойдём за грибами. Черника великолепна, но собирать её утомительно и нудновато. Нет озорного пламени азарта! Решено — идём за грибами.
Маршрут, а точнее — направление атаки выбирает полководец-бабушка. Ещё вечером она определяет: пойдём мы «по Танковой», «на Школьную», «к борам на Семиозерье» или «на семьдесят девятый». На семьдесят девятый есть смысл идти только за боровиками, тогда как, скажем, на Школьной водятся в вереске красные. Везде своя специфика, и мы давно её постигли.
За грибами мы ходим каждый день рано утром, кроме воскресенья — в выходной налетают «туристы» и всякие другие пришлые, бегут дуром в лес, ничего не видят, давят грибы ногами, поэтому по воскресеньям мы идём после полудня. Как ни в чём не бывало. И собираем то, что скрывалось от «туристов», будучи предназначенным именно для нас с бабушкой.
— Наши грибы нас ждут, — твёрдо говорит Антонина Михайловна и берёт на сгиб руки круглую прутяную корзинку, которую всегда наполняет отменными грибами, даже и в воскресенье. Она с наслаждением рассказывает, как пошли мы в лес, а навстречу — сплошь пьяные мужики. — И дно не прикрыто! Папоротника постлал, кабытто у него там грибы! А мы пошукали-пошукали — и тридцать два белых нащёлкали…
На первый свой белый гриб я напала, ещё не умея ходить. Бабушка на прогулке увидела на краю лесной тропинки что-то заманчивое, посадила меня на пенёк, отправилась проверить, что там такое. И услышала за спиной крик: «Бабука, бабука! Никак, никак!» Оказалось — я доползла до маленького толстого гриба и пытаюсь выпростать его из почвы детскими ручонками…
Да, охотничий счёт положен только белым грибам и красным. О них мы с Верой кричим в лесу: «Нашла! Два белых!» — и бежим смотреть находки друг друга. Бабушка — темнит, никогда не кричит. Только когда, проаукавшись, мы встречаемся для краткого временного смотра достижений, она покажет, что нашла, или вздохнёт — нет, боры сегодня пустые… вот бы дождика… Ими, белыми и красными, украшается верх корзины, о них с усталой и скромной улыбкой говорится соседям и встречным (у грибников принято спрашивать про трофеи). Остальные грибы — бессчётны.
Среди бессчётных есть чудесные грибы, ничуть не уступающие красным и белым — скажем, черноголовики. Это род подберёзовиков, растущий на болотах, с толстой ножкой и чёрной шляпочкой. Черноголовик синеет на срезе, как и подосиновик. Он и красив, и вкусен, но — его всё ж таки никто не считает. Он идёт в множество, дескать, что набрали? Девятнадцать белых, десять красных и всякое там, черноголовики, маслята, козлята.
Маслята, растущие большими семействами, приятные создания, в молодости под шляпкой они покрыты белой плёнкой, скрывающей нежно-жёлтый плюш низка. Они считаются прекрасными промысловыми грибами. Их отлично можно и сушить, и мариновать. В маринаде они беленькие, привлекательные, их часто вылавливают вилкой в застолье. Но маслёнок — это будни грибника. В удачную минуту их нарезают корзинами. Их трудно чистить, потому что белая плёнка липка, пачкает руки, и они тут же чернеют.
Тогда как белый и красный — это праздник грибника. Это мгновенное узнавание (сто раз принимал листок или щепку за боровик, но когда он въявь осуществляется перед тобой во всей красе и гордости — его не спутаешь ни с чем!) и точный укол счастья.
Белые и красные выкладывались на верх корзины, чтоб их было видно любопытствующим, но чуть-чуть прикрывались листьями папоротника — не знаю, кто первый завёл такой «грибницкий дизайн», однако мы его соблюдали неукоснительно и перед окончательным выходом из леса прилежно формировали корзину «напоказ».
Белый или красный чистить — одна радость, потому как что его чистить? Срезал низ корня, убедился, что гриб чист от червя («как перламутовый!» — любила приговаривать бабушка), или с печалью увидел мелкие дырочки, проеденные гадами, и всё.
Правда, те, кто брал грибы «на продажу», имели свои негодяйские секреты — существовала легенда, что червивый белый следует положить в солёную воду, отчего черви его покидают, бросаются зачем-то в эту воду и всплывают мертвяками, а гриб совершенно очищается от губительных постояльцев и пригоден в пищу.
Не знаю, не пробовала!
Сбор мы сортировали на четыре кучки: сушка, солка, маринад и немедленно съесть.
На еду шли хорошие грибы, бабушка не скупилась — клала белые в суп, а для солянки прекрасно годились подберёзовики и подосиновики. Солянкой именовались тушённые с маслом, луком и картошкой грибы, в которые за пять минут до финала добавлялась заболтка из яйца, сметаны и муки. Бабушка прекрасно готовила грибы, профессионально их собирала, но никогда не ела. Видимо, сказались последствия страшной истории с мнимыми «шампильёнами».
Одно лето по соседству с нами жила бабка Зоя, её муж дед Андрей и внучка Лена. Деда Андрея угораздило принести из лесу корзину бледных поганок, которые он принял за «шампильёны». Взрослые крепко выпили и закусили, после чего чуть не отдали богу душу — но, слава богу, детям они этих «шампильёнов» не давали. Видимо, из-за этого бабушку от грибов как от продукта употребления отвело начисто…
Бабушкина солянка из свежих грибов, густая от заболтки, с мяклыми кусочками подберёзовиков, наверное, лучшее, что я ела в жизни.
Ах, боже мой, как я ела на станции Каннельярви!
Мне есть с чем сравнивать — бывали мы и в Римах с Парижами, сиживали в дорогих московских ресторанах, на брегах Средиземных и прочих морей искали себе утробных радостей. Да и сама я умею кашеварить — однажды в домашних условиях соорудила я провансальский супец «буйабес» по всем то есть правилам, и в семье нахваливали.
Но Каннельярви — это несравненно.
Бабушка, напуганная моей недоношенностью и дистрофией в первый год жизни (а это пугающее слово возвращало её к памяти о ленинградской блокаде), откармливала меня специально, как гуся или свинку. Она сама ела мало, но всегда садилась возле меня и смотрела, как я ем. На её лице отражался каждый мой глоток. Она мысленно ела вместе со мной…
Когда я очевидно пошла в рост и вес, бабушка с удовольствием говорила, оглядывая мои бока:
— Экий лось вымахал!
Готовила она божественно, и это притом, что в Каннельярви никакого мяса не было — в пристанционном магазине продавался хлеб и «соевые батончики», дешёвые приторные конфеты. Мясо или курицу («куру», как говорили тогда) привозила мама по выходным, яйца можно было купить на станции у хозяюшек, рыбу иной раз продавали мужики, вечно ищущие на бутылку. Но парное молоко, овощи с огородика и ягоды-грибы — этого было вдоволь, и томлёные утренние каши, и черника с молоком, и щавелевый суп (щавель с полей, сами собирали), и блины с пенками от варенья, и грибки во всех видах… что говорить. Для счастья человеку нужны лето и бабушка.
Итак, план подарочного дня намечен твёрдо: с утра по грибы, затем обед…
Боже, нет, нет. Озеро! Надо пойти по лесам вдоль Школьной дороги (чуть шире обычной тропинки, когда-то вела к школе? Какой школе?) — тогда нам легко будет после грибов завернуть на озеро, то самое, поющее (каннеле — петь, ярви — озеро, по-фински). Мы зовём его просто Лесным озером, в нём я и научилась плавать.
Когда приезжаешь в поезде на станцию, слева пейзаж без признаков жизни, вроде там ничего и нет. Нетушки: иди по тропинке вверх, и увидишь наш хуторок, а дальше тропинка всё так же прямо, без извилин, ведёт через лесной ручей и товарную железную дорогу к сопкам, по сопкам через молодой лес (были пожары, засадили молодняком) — к чудному озеру, лежащему в маленькой долине аккуратным синим блюдечком. Каждый раз удар блаженства, когда оно открывается вдруг, с вершины холма. Сколько раз выходила я к этому озеру — и всегда один и тот же удар, без изъяна: верный признак рая. Чистейшая прохладная вода, песчаное дно и почти безлюдно, разве на выходные туристы с палатками, о, эти шумные, гитарные, топающие по тропинке через наш хутор туристы. Этим словом бабушка ругается, «туристы» сиречь бездельники, выпивохи, неряхи. Турист в природе — лишний и опасный человек, он оставляет мусор, он может не загасить костёр. «Туристами» в злые минуты бабушка припечатывает родителей, когда те на выходных не дают никакой пользы хозяйству. «Приехали как туристы!» Помню, особенно уязвили Антонину Михайловну белые брюки, в которых на дачу однажды заявился папа. На что годен в лесу человек в белых брюках? Примирило же бабушку с ним искусство отыскивать поляны грибов — лисичек, за что папу в нашем поселении прозвали «королем лисичек». Это уже было хоть что-то!
Грибы, озеро, обед — а потом опять малость труда: полить огород, принести молоко, набрать воды. Вечером же, если у нас конец июля — на станцию приехал вагон-клуб.
Да, кроме материальной части, жизнь в Каннельярви прирастала и культурой, и умственным развитием. Вы бы попробовали при советской власти скрыться от культуры, ха. Это было нереально. Советская власть не могла оставить в покое ни дальние кишлаки и аулы, ни глухие деревни и полустанки. Везде были обязаны учиться, учиться и ещё раз учиться, везде работала система доставки и сования культуры прямо в рот. Поэтому на станции существовала библиотека, а в конце каждого месяца на три дня прибывал «вагон-клуб» — передвижной кинотеатр.
Ты платил десять или двадцать копеек, заходил в вагончик и смотрел себе кино. Помню, я просидела сразу два сеанса — на первом давали индийский фильм «Цветок в пыли», на втором — «Дядю Ваню» Кончаловского. Никакой разницы между фильмами я тогда не ощущала, для меня всё кино было одинаковым чудом. Однажды я так волновалась за героев, что сгрызла подол своего нарядного шёлкового платьица и вышла вся в крупных дырках спереди.
Что я могла бы посмотреть июльским вечером 1967 года? Может быть, «Не горюй» Данелии? Прекрасно… А потом мы пустим дождь и сядем с бабушкой и Верой играть в карты.
В дурака — подкидного, переводного и круглого, в де вятку и кинга. Вместо денег фигурировали, как правило, спички, предмет вообще на даче важный — прямое назначение само собой, но из спичек мы ещё и строили игрушечные дома и колодцы… Турнир же на двоих с бабушкой в подкидного длился всё лето, и результаты к финалу августа достигали былинных размеров — скажем, 123 бабушкиных выигрыша супротив 95 моих. (Бабушка всегда по итогам летнего турнира выигрывала, потому что жульничала, да, жульничала.)
В нашей крошечной, метров шести, комнате (и метра три были сени при входе, где бабушка готовила на керосинке) — две кровати. Они сооружены из матрасов, набитых сеном, которые лежат на старых «козлах» (брёвна на ножках с упорами для пилки дров). Чистота идеальная, порядок необычайный. Каждый дециметр пространства продуман — к примеру, наши огородно-ягодно-грибные заготовки бабушка дер жит под кроватями, не загромождает избу.
В кровати приятно поворочаться — сено скрипит, бельё всегда белое, прокипячённое, накрахмаленное…
Перед сном бабушка обычно что-то рассказывает мне из своей жизни. Эти рассказы круче всех прочитанных мной сказок, ведь бабушка пережила две войны, потеряла первого мужа, схоронила младшего сынишку накануне Отечественной, была в Ленинграде в блокаду, руководила группой радисток, спасла своих детей, эвакуированных в Пятигорск, её старший сын попал в тюрьму, второй муж завёл другую семью и с войны к ней не вернулся…
Но охотно и радостно Антонина Михайловна вспоминала не об этом — а о детстве в городе Вышний Волочёк, где её мама Татьяна Ивановна работала на ткацкой фабрике господина Рябушинского.
Полвека с лишним прошли, а она помнила, какие чудесные туфельки купила ей мама на рынке и какой вкус тогда был у колбасы. Бабушка вообще утверждала, что мы, детишки, ничего хорошего в принципе знать не можем, потому что не жили «до революции» и «до войны» — когда ещё водились настоящие вещи и продукты.
Много лет спустя я встретила подобную жалобу в записках Юрия Олеши — он утверждал, что у фруктов «до войны», особенно у слив, был абсолютно другой, «настоящий» вкус. Что это — аберрация личного восприятия или непостижимая действительность? Как исследовать мир вкуса, это ведь так индивидуально. И если деградировало, то что именно — продукт или его ощущение?
Верней всего, что люди деградируют вместе со своими продуктами. Но станцию Каннельярви шестидесятых годов это никак не затрагивает. У меня в маленькой моей летней жизни всё настоящее — еда, озеро, кино, бабушка, подруга…
Я так укрыта и защищена, что, пожалуй, разрешу ночью грозу. Хотя боялась её тогда панически, до потери сознания. Гроза на глухом хуторе, без громоотводов — дело серьёзное. Сразу отключали электричество, бабушка затаскивала в дом все вёдра и тазы (металлические же были, какая там пластмасса в шестьдесят седьмом, а металл притягивает молнию), я забиралась под одеяло с головой. О проделках молний, особенно шаровых, говорили немало страшного — одна такая залетела в дом Марь Иванны, у которой мы брали молоко, ушла в розетку под окном, был палёный след. Говорили, когда влетает шаровая, надо не шевелиться, замереть совсем. Говорили, никогда нельзя вставать в грозу под одинокое дерево среди поля, — это я выучила крепко и при первых звуках грозы, если она заставала меня в открытом пространстве, простодушно падала плашмя и лежала как кающийся грешник до конца Его гнева.
Но если гремит ночью, когда сухим и тёплым ребёнком лежишь в своём домишке и слушаешь партию ударных мастера дождя по крыше — да за ради Бога.
Рядовой летний день, без происшествий. Сколько их было у меня? Больше тысячи — это точно. Они так и лежат на дне сердца, и до сих пор никак не удаётся поверить мне в холодный ужас жизни.
Отвяжитесь от меня, демоны. Жизнь — это ода к радости. И она же игра в круглого дурака. Собирание впечатлений и хозяйский труд. Надёжные друзья и здоровая бабушка. И родители ещё не развелись. И в библиотеке есть Марк Твен и Достоевский. И в кротких мечтах сто белых верно ждут тебя на «семьдесят девятом»… Вот деньги — они тут не при делах.
Небольшой пролог к раю, наверное.