Я рисую Ваню словами. Из слов создаю его портрет.

Какой он, Ванечка?

Он радостный. Он бежит, ручки раскинув, ко мне в объятия. Он напевает стишки собственного сочинения и хохочет. Он интересуется словами и в свои четыре мне, тридцатилетнему, подсказывает, как что называется. Например, если вдруг я забуду породу рыбы на картинке, сразу объяснит, где лещ, а где омуль.

Он придумал свои боевые кличи, которые вопит, когда бесится: «Тарин-татарин! Тарин-тарин-тарин! Диндля! Бомб ля! Тутсик!» Но от беснования — от воплей, беготни, возни с тряпками (он обожает кутать себя с головой во множество одежд) — Ваню можно отвлечь, задушевно произнеся: «А помнишь…»

— Что? Что помню? Папа, говори!

У него — пламенный интерес к себе, ко всему, чему был свидетелем. Он исполняется гордости вместе со мной, вспоминая что-либо, любую вроде бессмысленную деталь.

— А помнишь, сынок, мы видели, как помоечная машина грузит контейнер?

— Да. А какого она была цвета? Оранжевого? — Он блестит глазами. — А, пап?

— Да, оранжевого.

— А что дальше было? Там ещё тётя шла с собакой в наморднике, да?

— Да, сынок.

Склонный к бесчинствам, Ваня любит других поучать. «Выключите, пожалуйста, сигарету!» — подошёл он на улице к незнакомцу. «От тебя пахнет мускулом!» — недовольно сказал после того, как я отжался от пола.

В детский сад по настоянию своей мамы Ванюша пошёл с двух лет, он сначала противился, с вечера плаксиво вопрошал: «Когда я проснусь, мы не пойдём в детский сад?» — не ел и не спал там. Но привык. Стал лучшим помощником воспитательницы в деле расстановки столов и стульев. Как-то уже трёхлетнего я отвёл его в садик в утренних потёмках, и в раздевалке, когда я чмокнул щёчку, он бросил мне стеснительно: «Ну всё, пока» — и побежал не оглядываясь в большую комнату к детям. И я вдруг ясно ощутил: он хочет быть сам по себе, стесняется сопровождения.

Ваня умеет защитить себя. Он никому не даёт себя в обиду: если не помогают кулачки, пускает в ход зубки. В том саду малыши сами одолели дурную воспитательницу. Она открывала окна в зимнюю вьюгу, когда они спали. Дети болели постоянно. И тогда один мальчик, разбуженный колючим ветром, вскочил, растолкал остальных детей, и визжащим босым отрядом они высыпали в коридор. Они бежали и орали, зная откуда-то, что право на это имеют. Бежал с ними и Ваня. Воспитательница гналась за ними по пятам. Привлечённые шумом взрослые обнаружили окна, раскрытые в зиму. Вредительницу уволили. Ваня хвастает, будто бы, обернувшись в коридоре, её укусил. Свирепая похвальба! Куда? «В ногу! В юбку её укусил!» — «Как ты мог!» — сказал я. Впрочем, наверное, это его фантазии…

Он умеет жалеть. Требует, чтобы я рассказывал новую версию сказки, если развязка покажется ему драматичной. И выходит, что теремок не разрушился, а Курочка Ряба продолжила нести золотые яйца.

Он переживает за насекомых: заплакал в своём надувном бассейне оттого, что нельзя спасти утонувшего майского жука. Ваня говорит мне: «Не наступи на муравья — он бежит к своим деткам». И при этом презирает котов и собак и, похоже, безжалостен к их судьбам — рассказал мне такую историю: «Однажды муравьи напали на собаку и её малыша. И его съели». — «Какой кошмар. Не может быть». — «Это правда. Я правду говорю!»

Но его жестокость игрушечная, условная, не знающая смерти. Как-то раз, протянув мне пластмассовый меч, он вдруг взмолился:

— Убей меня! Если убьёшь — тогда дам шоколад!

Я рисую Ваню словами. Нет, конечно, я снимаю Ваню постоянно — компьютер и мобайл заполнены снимками и видеороликами, где он совсем младенец, потом годовалый, и в два, и в три, и в четыре… Вот мы на острове Крите, а вот в Египте.

Но я избегаю эти фотографии вывешивать для общего пользования. Когда слышу: «А он у тебя есть в телефоне? Покажи!», отделываюсь междометьями и редко показываю. Особенно если спрашивает женщина. Особенно если ко мне неравнодушная. Показав фотографию малыша, я скорее отбираю трубку, чтобы тот, кто смотрит, не успел впиться взглядом или подумать что-нибудь дурное. Но чересчур восторженная похвала («Ой, какой сладенький!») тоже меня беспокоит.

Я берегу ещё слишком маленького Ванюшу от слишком большого мира.

Где-то в соцсетях у меня есть кадр: заботливо качаю розовую коляску, можно решить, что пустую. Во мне говорит суеверная боязнь: хранить, как клад, в покое и тиши образы своего дитяти, пока он беззащитен.

Умом я терпеть не могу предрассудки и суеверия, а душа колеблется в предчувствиях, среди тёмных мельканий, как небо, полное мелких и резких предгрозовых птиц.

Однажды, вернувшись с моря, я разместил в ЖЖ греческую фотографию, где мы стоим на молу и позади синий воздух: вода, переходящая в небо. Я в майке, шортах и сандалиях, прост, но напряжён, и сын мой в майке, шортах, сандалиях, прост, но лукав. Он тянет мою руку и глядит в камеру шаловливо и небрежно, увлечённый другим. Ему хочется расшвыривать песок и расплескивать море. Метаться по песку, забегать по горло в море, возвращаться на пляж, требовать нагло пирожок у продавца сладостей, выскакивать на мол, чтобы испуганные крабы торопливо семенили под камень. «Крабы — это раки? — закричит в сто первый раз. — Папа!» А когда, облизывая тенью, белым брюхом проплывёт над нами очередной поднявшийся самолёт, я услышу в сто первый раз: «Папа, а это акула в небе?» или «Папа, а самолёт — это вертолёт?» Ваня наслаждается игрой, где обязательная часть — не давать покоя. Родным и незнакомым, морю и песку и нагретому воздуху, который он рассекает, бегая туда-сюда. И всё запечатлено на фотографии: вроде бы мякоть и благость, густой фон моря, но если приглядеться: сын нетерпеливо рвёт отцову руку.

Я вывесил фото, когда мы вернулись в Москву. Поехал в машине по городу, и тут определился номер его няни, но в трубке звучал Ваня:

— Папа! Папа!

— Что сынок?

— Меня укусила оса!

Выяснилось, они пошли во двор, и, кружа на каруселях, он столкнулся шеей с пролетавшей осой, которая не забыла вонзиться и пустить яд. Няня принялась дуть на покрасневшую шейку, а Ваня стал кричать, отмахиваясь:

— Звони! Всем! Всем звони! Звони маме! Папе! Звони бабе, деде! Всем звони! Скажи: меня укусила оса!

Женщина под его натиском связалась со мной, и он, вырвав трубку, сам известил о происшествии.

Нет, не надо пока вывешивать его фотографии. Пускай это было совпадение — всё равно не надо.

Почему нельзя выставлять маленького на глаза миру? Может быть, таков закон природы?

Птицы низко кружат — это к дождю, красный закат к сильному ветру, женщина с пустыми вёдрами к неприятностям, а маленького могут сглазить. «Сглазить» — какое смешное и жуткое словцо.

Бывает, мы остаёмся вдвоём, я баюкаю его, и он говорит жалобно из темноты:

— Папа, ты меня любишь?

— Очень.

— Я тебя очень люблю, — говорит он с чувством.

Он иногда просит: «Папа, дай мне яблоко» или «Папа, дай мне, пожалуйста, книжку-раскраску». А потом выведывает: «А почему ты послушался? А почему ты делаешь, как я прошу? Ты меня любишь, да?»

Однажды летом мы пошли в зоопарк — я и сынок трёхлетний.

Сначала Ваня был против: «Там звери меня покусают». Но потом я купил плюшевого зайчика с двумя торчащими плюшевыми зубами, который, если надавить, пел под музыку: «В зоопарк пойдём мы вместе / Тигры, волки — все на месте, / Поболтаем с попугаем, / Крокодила попугаем». И Ваня после сто двадцатого нажатия на зайца уже воспринимал посещение зоопарка как событие столь же будничное, что и песенка плюшевого друга.

Ваня вёл себя плохо. Он останавливался там, где не надо, и не хотел смотреть туда, куда надо. У ребёнка есть своя правда, почему он не хочет жадно впитывать жёлтую тянучку фигуры жирафа. Стрельнул глазами и влечёт отца прочь. «Разве тебе не интересен жираф?» — шипит отец. «Не интелесен жилаф!» — кричит ребёнок и, протянув свои ручки, требует: «На лучки, на лучки!» — «Тебе уже три, я не буду тебя носить!» Ты не берёшь его на руки, и он валится на асфальт и катается. Или отбегает в сторону, и попадает во встречный поток публики, и там впадает в полную истерику.

Итак, его звери волновали мало и очень недолго — вялый лев, белый медведь на фальшивом льду московского лета, облезлая лиса, затравленно ускользающий тигр, окаменевший верблюд. Какая тут экзотика для маленького? Это взрослый понимает, что гору слона притянули из далёка-далёка. А для ребёнка такой слон просто опознанная картинка из книжки. Как собачка или кошка. Слон? Слон. В зоопарке ещё есть куры. Ваня их увидел первый раз, как и слона. У взрослых свои правды. Взрослые тянут детей мимо кур скорее в сырой и тёмный террариум, где крокодильчики. Ваня впервые увидел этого самого крокодильчика, похожего на солёный огурец, закисший в застекольной мути, но увидел Ваня и петуха, бодрого, с красным, пульсирующим на солнце гребнем. Догадайтесь, кто был ему милее и важнее? Конечно, птица на воздухе!

Если бы у петуха гребень был не красный, а золотой, Ваня, знающий сказку Пушкина, ничуть бы не удивился. Это всё мелочи для ребёнка. Чудо — это золотой звук: кукареку!

Малыш готов торчать бесконечно возле сетки, за которой обыденные петух и курки, но рвётся вон из туннеля с африканскими гадами. Кажется, ему петуха и кур достаточно. И я, взрослый, злюсь: зачем же тогда нужен зоопарк, сходили бы на даче к тёте Гале, которая продаёт нам курятину и яйца, и насладились бы зрелищем птичника — без билета.

Но не одни птицы тронули Ваню. Здесь он в согласии со всеми детьми. Оживлённее всего дети реагируют в зоопарке на фантастических завлекал. Они великолепны — эти разводилы, разодетые в ядовито-яркие костюмы Микки-Мауса и Шрека. Вот — красотища! Они предлагают с ними сфоткаться. Вот это действительно номер — фиолетовый Лунтик покачивается и манит…

А что там какой-то серый тюлень, за которым надо битый час следить, давясь в раздражённой толпе. Ну да, плывёт по часовой стрелке, всё время ныряя, дети не видят, капризничают. «Смотри, смотри!» Парень грубо поворачивает дочку в ту сторону, откуда вынырнула морда, но та опять скрылась, девочка стукает ногой Ваню по лбу. Он цепляется за её сандалию и тянет, подхватываю его наконец на руки. Ой, опять серое над водой! Взрослые азартны, вскрикивают и дёргают детей, дети отбрыкиваются и видят своё, живут, как говорится, своим интересом.

Дети томятся не везде. Ребёнок не прочь залезть внутрь, к зверю. «Пусти меня к себе пожить», — пищит Ваня голосом мышки-норушки. «К Мишке хочешь?» — «Да», — уверенно кивает. «Он может тебя задрать». — «Как?» Я показываю три трещины, которые легли на стекло перегородки со стороны бурого медведя. «Видишь, это он бил лапой, он хотел вылезти и всех обижать». — «Как обижать?» — «Ну бить». — «Бить! — подхватывает Ваня. — Бить, всех ломать, рвать, загрызать!» — «Загрызать?» Ваня заливисто хохочет и тревожно смотрит на трещины. Трещины становятся героями зверинца. Соседняя клетка с волком ерунда в сравнении с этими трещинами в стекле. Искристые, загадочные, зловещие, живые. Их можно разглядывать, крутя головой то так, то сяк. Спящий на боку медведь, творец трещин, гораздо менее любопытен, чем эти кривые следы его когтистых лап.

— Идём!

— Нет! Я хочу тлещинки… Тлещиночки… — Он прилип к стеклу и, высунув язык, облизывает линии.

— Дрянь, — шепчу я и громко сообщаю: — Я ухожу!

Уверенной походкой я отправляюсь куда-то.

— Папуля! Не уходи! — За спиной топот. — Ай! Ай! Тум-бу-ру-рум! Отец!

Это заклятие «Ай! Ай! Тум-бу-ру-рум!» Ваня вопит всякий раз, когда я отрываюсь от него и удаляюсь. Только притворившись, что покидаю, я могу заставить его слушаться. Он бежит за мной сквозь вспышки чужих фотоаппаратов, попадая на снимки чужого детства.

Есть и вторая угроза: кому-то отдать. Ему наплевать на замечательных зебр и грозных козлов, но тошнотворное зелёное страшилище вызывает такой прилив тепла, что ребёнок крепко обхватывает неизвестного мужика в шкуре Шрека и прижимается щекой к синтетическому пузу.

— Пятьсот рублей, — говорит Шрек басовито. — Десять минут — и снимок ваш.

— Хочешь жить у Шрека? Оставайся!

Ребёнок, отпустив урода, бросается ко мне.

На самом деле это размышление о наказании. Зоопарк — повод для размышления. Достаточно пригрозить: «Не получишь конфету!» — «Какую?» — спрашивает, тотчас остывая. «Алёнку». — «Сестрица Алёнка и братец Киндер», — отпускает он вполне газетную шутку. Я не бью ребёнка. Ремень — игрушка. Бывает, рано утром, когда я ещё в полусне, Ваня хватает мои штаны, проверяет карманы (любимые жертвы для игры — мобильник, или паспорт, или кошелёк) и вытаскивает ремень. Слежу через неплотно прикрытые веки: как заботливо дышит, как аккуратно тянет, как, выудив, слегка шлёпает себя по ладони. Так же он пальчиком на прогулке робко и лукаво проверяет крапиву. Ведь он слышал про то, что могут «дать ремня».

Вспомните, если вас били. За дело, да? Но вы до сих пор помните, верно? Вы до сих пор в обиде, да? Это так унизительно, когда тот, у кого была власть над вами, бил вас, да? Я помню все те редкие разы, когда был бит.

Я хотел пойти гулять во двор с куклой (кукла Ванечка), настаивал, кричал, мне говорили: «Ты же не девочка», и родители рассвирепели, они закричали громче меня. И папа несколько раз по попе стегнул ремнём. Я потом всё равно вынес куклу тайком под одеждой, а дворовые мальчишки, подскочив, тыкали мне в живот: «Что это у тебя? Ты что, беременный?» И было смешно, и я отрёкся от куклы, но память о ремне со мной. Или мы поехали в лес, и к нам доверчиво привязалась собака, я умолял взять её, мы уезжали, собаке был брошен кусок отвлекающей еды, я рыдал на заднем сиденье, а папа, обернувшись с переднего, резко дотянулся до моего затылка. Это сложилось в обжигающий коктейль: слёзы из-за бездомной собаки залили новые слёзы. Или перед Новым годом в ванной я стал тереть мылом свой красный свитер по аналогии с паркетом, который натирают воском в сказке «Чёрная курица». Мама выволокла меня, дала по губам и заставила переодеваться. Я убежал в гостиную, где прижался к холодному окну, плача, и смотрел за окно сквозь слёзы, и один был друг, которого я прижимал к себе и который меня обнюхивал, сострадая: тёплая полосатая кошка Пумка. О, это была слёзная полоса отчуждения — накануне Нового года у меня на глазах из слёз возводился мир, где были мы с кошкой, и больше никого.

Многажды был я виноват — понарошку и сильно (например, поджигал квартиру или устраивал потоп), люблю родных, но помню любой удар. И благодарен, когда за большое хулиганство вдруг не наказали. Ведь я помню и свою правду: просто заигрался, вот поджёг и затопил. У ремня же — одна кривда. И шлепки — кривые. И вспомните, какая это боль, если ударят при других, при соседях, при ровесниках, при недругах, особенно при девочках! Какой стыд! И я не шлёпнул сына ни разу. Ни при тигре, ни при волке, ни при попугае, ни при крокодиле. Ни при дядьке Шреке, изумрудном толстяке.

— Идём! Я хочу домой!

И я послушно увёл его.

Дома он играл в зоопарк, окружая кубиками пластмассовых зверей. Его правда приняла мою.