Русские дети (сборник)

Белобров-Попов

Кучерская Майя Александровна

Шаргунов Сергей Александрович

Кантор Максим Карлович

Семёнова Мария Васильевна

Левенталь Вадим Андреевич

Водолазкин Евгений Германович

Фрай Макс

Старобинец Анна Альфредовна

Крусанов Павел Васильевич

Ключарёва Наталья Львовна

Москвина Татьяна Владимировна

Пепперштейн Павел Викторович

Матвеева Анна Александровна

Слаповский Алексей Иванович

Постнов Олег Георгиевич

Степнова Марина Львовна

Сорокин Владимир Георгиевич

Носов Сергей Анатольевич

Рубанов Андрей Викторович

Попов Евгений Анатольевич

Самсонов Сергей Анатольевич

Богомяков Владимир Геннадьевич

Елизаров Михаил Юрьевич

Бакулин Мирослав Юрьевич

Коровин Сергей Иванович

Дунаевская Ольга Владимировна

Аксёнов Василий Иванович

Садулаев Герман Умаралиевич

Етоев Александр Васильевич

Стасевич Виктор Ч.

Семёнов Василий Васильевич

Бояшов Илья Владимирович

Тучков Владимир Яковлевич

Галина Мария Семёновна

Курчатова Наталия Михайловна

Курицын Вячеслав Николаевич

Идиатуллин Шамиль Шаукатович

Гиголашвили Михаил Георгиевич

Евдокимов Алексей Геннадьевич

Петрушевская Людмила Стефановна

Снегирев Александр

Сероклинов Виталий Николаевич

Сенчин Роман Валерьевич

Михаил Гиголашвили

Однажды в Тбилиси… 

 

 

Тост

Тбилисский двор — это центр мира, пуп земли, начало начал, главный авторитет, справедливый судия, вор в законе, альфа и омега. Во двор следует выходить рано утром и торчать там до позднего вечера, пока наконец охрипшие родители, перепробовав все кнуты и пряники, не взорвутся проклятиями, тщась загнать тебя в дом. Тогда можно с лёгким сердцем и чистой совестью плестись в квартиру и приступать к мытью рук и ног с последующим заслуженным ужином, состоящим из пахучего горячего лаваша с маслом и острым гуда-сыром.

Да, день даром не пропал. Сыграно во все мыслимые игры. Оказана помощь в стирке и раскладке шерсти из одеял и матрацев на просушку. Проведена очередная починка древнего «москвича», с войны стоящего в центре двора. Выиграна стычка с соседскими мальчишками. Испачкано всё, что может пачкаться. Съедено у соседей всего понемногу, выпито энное количество ледяной воды из-под крана, и слопано два пломбира в вафельных стаканчиках — чего ещё надо в жизни для счастья?..

Во дворе всё сущее имеет право голоса. Поэтому спор о взятой без спроса теннисной ракетке или не там повешенном полотенце может перерасти в ссору с семиэтажными проклятиями. Но двор — единая семья. Поэтому ссоры затухали, споры улаживались, ссорщики затихали. И появлялся мангал. Толстый Михо-дзиа, в сталинском френче и галифе, шёл наведываться в свой обширный финский холодильник, куда ежедневно выгружал полную сумку ещё тёплой вырезки с мясокомбината, где работал сторожем на проходной. Дети посылались в общий сарай за луком и углём. Худой Вано-дзиа, лысый, в обвислой спортивной пижаме и китайских кедах, подстрекаемый молодёжью, перекинув через шею шланг, отправлялся в подвал к заветной бочке с домашним вином (в сезон собирали деньги, ехали в Кахетию, закупали литров 300 вина и литров 100 чачи на весь двор, до следующего урожая). Стол для пинг-понга застилался газетами, и женщины шли посмотреть, что у кого есть вкусного, хотя это и так всем было известно по запахам из кухонь.

Во дворе принимали и понимали правду разных людей, а на все поступки смотрели общими глазами, без скидок, утаек и поблажек. Детей никто не стеснялся, всё обсуждалось при нас — пускай всё знают. Мы были в курсе всех дворовых склок и дел.

— У женщины мозгов нету! — заявлял, например, Вано, разозлясь за что-то на свою жену, тихую больную Амалию, всю жизнь сидевшую у окна вместе с кошкой Писунией.

— Мозги-то у неё есть, а вот ума нет! — поправлял его Михо.

— Как у Писунии, — вставлял кто-нибудь, хлопая костяшками домино или нацеживая пиво из баллона.

— Или как у лисы, — поддакивал Михо, когда-то раз пять ходивший на охоту и снискавший себе славу охотника, хотя в эти пять раз он ни разу не выстрелил из ружья, ибо застолье начиналось сразу по приезде на природу — не успевали даже расчехлить ружья и искупать в речке собак.

— У вас зато мозгов много, целый тазик! — скептически заявляла из окна боевая Этери-деида, не дававшая никому спуску.

Её поддерживали другие женщины:

— Целый день — домино и пиво!

— Бездельники!

— Лучше б ворота починили! Вчера опять кто-то зашёл и всё опи́сал!

— Или подвал бы убрали!

— Или работу хорошую нашли!

На работу действительно мало кто ходил, и то — так, на пару часов. Однако в каждой семье был один опорный человек, который всех кормил и одевал, а дальше — их дело: сыты-обуты, не в тюрьме, больнице или морге — и хорошо, живите себе.

И все жили. Взрослые занимались кто чем, а мы, дети, целыми днями играли в прятки, жмурки, пинг-понг, казаков-разбойников, выбивалки, баскетбол. Отрывались мы от игр, только если нас отвлекало что-нибудь интересное типа появления районных психов или бешеной собаки, драки в соседнем дворе или аварии на улице, громкой перепалки в хлебной лавке или дебоша пьяницы в парикмахерской («смотреть» бежали всем районом, от мала до велика).

Особенно бывало интересно, когда во дворе сцеплялись две соседки. Начиналось обычно с пустяка и перерастало в огонь и серу. Доходило и до громких стычек, доставлявших нам наивысшее удовольствие, хотя причиной этих склок чаще всего дети как раз и бывали — кого-то обидели, у кого-то что-то отняли, кто-то кого-то толкнул (однако в этих ссорах никогда не упоминались нации и религии — это было, очевидно, табуировано на генном уровне, ведь в нашем дворе жили одним дружным вавилоном грузины, армяне, русские, евреи, курды и даже семья турков-месхетинцев, уцелевшая при сталинских выселениях).

Разнять разъярённых женщин можно было только силой, растолкав их по квартирам, но и оттуда неслись такие визги, всплески и словесные завихрения, что мужчины только качали головами.

Кстати, в эти моменты мужчины держались все вместе, независимо от того, чьи жёны сцепились. И мы, дети, были едины и, давно позабыв, кто у кого что отнял, радовались зрелищу, жевали горячий шотис-пури с инжиром, собранным тут же с дерева, и удивлялись глупости взрослых. Да и женщины вскоре затихали. А мужчины и не ссорились вовсе.

Тучный и багровый Михо, бывший плотник, ходивший всю жизнь в галифе и сапогах, не только следил за двором: поливал деревья, чинил кран, утеплял крышу, следил за воротами, закрывая их на ночь и открывая утром, резал головы курам-цыплятам и колол поросят, — но и часами возился с нами во дворе: учил играть в шахматы и нарды, делать столы и скамейки, строгать, пилить, паять. Как-то с помощью завхоза с мясокомбината соорудил разборную сцену, и потом пол-улицы приходило смотреть наши дворовые спектакли, после которых накрывался общий стол, куда еду сносили со всех квартир и даже из соседних дворов.

Нам, актёрам, в день спектакля накрывали детский стол. Михо брал самого маленького на колени и наливал всем ли монада, капая в каждый стакан немного красного вина — «для цвета», — себе наполнял увесистую глиняную плошку и начинал:

— В тот день царь Вахтанг Волчья Голова был печален, всё шло плохо: охота не выходила, долго блуждали по лесу, но ничего не подняли, злая ветка чуть не ослепила царя, а его любимый конь потерял подкову и захромал. Царь приказал делать привал у родника. Вода бежала откуда-то сверху, с большого камня. Пока слуги накрывали походный стол, царь снял шлем, подставил его под воду и только хотел выпить, как боевой сокол клюнул его прямо в руку!.. И так — три раза! — Для убедительности Михо щекотал самого маленького, показывая, как сокол клевал царя, а потом зловеще произносил: — Разозлился царь и приказал свернуть соколу голову!

— Почему?.. Жалко!.. — удивлялись мы, хотя и знали о трагической судьбе сокола, на что получали назидательный ответ:

— А потому, что царю пить мешал. Пьющего даже змея не трогает! Нельзя! — поднимал он прокуренный палец. — Но вдруг в это время один из слуг зачерпнул воды, выпил — и упал мёртвым. Оказывается, выше по ручью сдохла ядовитая змея и отравила всю воду!

— Сокол хотел предупредить царя! — торопился кто-то.

— Сокол — хороший? — уточнял самый маленький.

— Очень. Светлая память тому безвинно убиенному соколу! — подтверждал Михо и выпивал плошку под утробное ворчание жены Амалии из окна (с каждой выпитой плошкой ворчание становилось всё громче).

Но все знали, что это далеко не вся история и главное впереди.

Так и есть. Михо докладывал нам на тарелки жареную картошку, хачапури или пирожки, наливал следующую плошку и продолжал:

— Пошёл царь дальше. Оторвался от свиты и поднял косматого матёрого тетерева, вот такого, как Коция до войны с охоты приносил. Тетерев увлекал его всё дальше и дальше в лес. Царь был зол и спрашивал себя: «Если птицу поразить не могу — то как страной править буду?..» Наконец он выпустил стрелу. Тетерев плюхнулся куда-то в воду. Посылает царь своего одноухого любимого пса Цугри за птицей — не идёт собака, хоть ты тресни!.. И так и сяк визжит и пятится, а в воду не идёт! И как будто даже зовёт за собой!..

— День несчастливый был.

— Или сглазил кто-то.

— Непослушная собака! — понимает самый маленький (ему тоже всё время говорят: «иди туда!», «иди сюда!», надоело).

Но Михо, не вдаваясь в детали, вёл нас дальше:

— Стыдно стало царю, думает: «Если даже Цугри мне не подчиняется, как людьми править буду?» Пришлось самому в воду за тетеревом лезть. А от воды пар идёт, как от чайника, когда он кипит!.. Что за чёрт?.. Вода горяча и солона!.. Копьём подтянул убитую птицу — а тетерев уже и сваренный весь!.. Зачерпнул воды — горячая и вкусная, как чихиртма!.. Вот как Этери готовит — такая вкусная!.. Ва, что такое?.. Вначале обрадовался царь, а потом испугался: не отрава ли какая?.. Только этого ещё не хватало!.. Но тут подоспела свита. И лекарь определил, что это — целебная вода, лечащая все болезни, а тетерев и правда уже готов, хоть на стол подавай, только ткемали не хватает… Вот, прямо кушать можно!.. И приказал царь основать на этом месте город, чтобы жители его всегда были здоровы и бодры, а застолья у них готовились бы сами собой, как у нас сегодня!.. Так возник наш вечный город, Тбилиси. Аминь! — опрокидывал Михо свою плошку.

Мы тоже чокались лимонадом и пережидали, пока затихнет ворчание Михоиной жены Амалии, чёрной тенью всегда сидевшей у открытого окна, и интересовались, что было дальше.

— А с Цугри что случилось?

— Он в кипятке не сварился?

— Его Волчья Голова тоже убил?

— Зачем убил?.. Наоборот — наградил по-царски: одел ему на башку маленькую корону и посадил рядом с собой на низенький трон…

— Такой?.. — уточнял малыш, показывая на свой горшок, стоящий посреди двора, а дети постарше удивлялись:

— Верному соколу голову оторвать велел, а непослушную собаку наградил?..

— А вот вы сами подумайте — почему? — прищуривался Михо и, снисходительно выслушав разные предположения (вроде того, что царь пса любил, а сокола ненавидел или на сокола зуб имел), торжественно заключал: — Если бы пёс послушал царя — то царю не пришлось бы лезть в воду и он не узнал бы, что вода лечебная! И не построил бы нашего святого города!..

— Значит, непослушным быть лучше, чем послушным! — делал свой вывод самый маленький, но отвечать ему было недосуг: взрослые звенели стаканами, пили за Тбилиси, за царя и за целебную воду, а шутники предлагали в лице того одноухого Цугри выпить за всех верных собак, а заодно, в лице кошки Писунии, выпить и за всех хороших кошек, ибо всё живое имеет душу, честь и чувства, на что Писуния отзывалась благодарным мурлыканьем, хотя тоже слышала этот тост множество раз, знала его наверняка наизусть и, кто знает, может быть, повторяла его про себя в своей вечной кошачьей дремотной неге.

 

Джадо

[12]

В дальнем углу двора жила старая Бабулия. Про неё было известно, что она может напускать и снимать джадо, а также врачевать. Во двор часто приходили разные люди, звонили к ней, терпеливо ждали, пока она, стуча клюкой, шла открывать, исчезали за дверью… А потом выходили — довольные и весёлые. Мы глазели на это с большим интересом. У неё в квартире мы никогда не бывали — и Бабулия не приглашала, и взрослые не разрешали. Приходилось довольствоваться заглядыванием в немытые окна, сквозь которые мало что было видно: какие-то огоньки мерцают, что-то светится, тухнет и вспыхивает…

Как-то привели женщину с обмотанной головой. Один раз принесли на руках ребёнка. Другой раз видели, что к Бабулии приходили люди в военной форме и вели под руки своего товарища. Привозили закутанных в одеяла больных детей. Иногда приходили пары, иногда — молодые девушки с матерями. Появлялись люди в бинтах и гипсе, на костылях.

Сама старуха из своей затхлой квартиры не выходила, давала нам через решётки мелочь, чтобы мы принесли ей хлеба или булок. А если кто-нибудь со двора шёл на базар, она просила купить для неё сыра или курицу. Детей и внуков у неё не было, пенсию она не получала, но деньги у неё водились. И она всегда возвращала нам сдачу от хлеба:

— Купите себе мороженого или конфет.

Как-то пару дней не открывались её окна. Соседи залезли через форточку и увидели, что она, мёртвая, лежит на тахте под огромным портретом Сталина, а на шатком комоде — Библия и какие-то странные предметы: стеклянная пирамида, шар из зелёного камня, перламутровый веер, проросший ячмень на блюдце, карты со странными знаками, медное кольцо, несколько пиал, входящих одна в другую.

— Ведьма! — сказал в сердцах Вано и сорвал со стены портрет Сталина (он отсидел при нём пять лет). А предметы со стола сгрёб в мешок и выкинул в мусор, строго запретив нам входить в нечистую квартиру. Входить мы не входили, но мусор раскопали и были рады странным игрушкам, но Вано, увидев это, отнял их, унёс со двора прочь и кинул с Верийского моста в реку.

На поминках тоже не обошлось без неожиданностей — вдруг сорвался жестяной жёлоб с крыши и упал прямо возле Вано, порезав ему руку. Вдруг с треском лопнула бутыль с вином, и один из осколков влетел в окно, где обычно сидела Амалия (по случаю поминок вышедшая наружу). Вдруг начал скандалить тихий Сашико и перевернул блюдо с хашламой. Вдруг выкипел и застыл комьями поминальный шилаплав, хотя хозяйки не отходили от котла. Иди и не верь после этого в джадо!

После смерти Бабулии в её комнатах поселился молодой парень Мераб, её дальний родственник. К нему начали таскаться дружки. До утра горел свет и слышались хохот, звон бокалов, шлепки карт и стук катящихся зари. Взрослые не добро переглядывались между собой и называли Мераба картёжником и заристом. Про заристов нам было известно немного: что эти страшные люди целыми днями играют в зари на чью-то жизнь и потом убивают людей. Играют они обычно в Ортачала — а где же ещё?.. На Мейдане торговля идёт, людей много. В Сололаки опасно — езиды с горы нагрянуть могут и деньги отнять. В Ваке начальство ездит. В Сабуртало милиции полно. На Вере своих игроков хватает, все садики заняты. Или на Кукия, за кладбищем, играть, или в Ортачала, под скалами.

Там, в Ортачала, где прохлада и тень, заристы и собирались со всего города. Денег у них не было, и они играли на всякие странные вещи. Особенно, говорят, они любили проигрывать своих родных — мать или сестру. Или играть на убийство первого встречного в очках или в галстуке. Или ещё на какую-нибудь гадость. А за неисполнение ожидала верная смерть от других игроков.

В итоге Мераб плохо кончил — упал где-то с пятого этажа. Взрослые говорили, что его, наверно, выкинули другие заристы за неуплату долга, но толком ничего не было известно. А квартиру купил один одышливый милиционер с чрезмерным животом. И теперь туда таскались голубые рубашки и фуражки, что тоже всем очень не нравилось, да что делать?.. Джадо, видно, действует и после смерти ведьмы.

Афи!.. Иси!.. Куше!..

В детстве родители отправляли меня на выходные к бабушке и дедушке в другой район, где меня ждали игры с кошкой Читой и сеттером Леди, а также сидение возле деда — охотник и рыболов, он на выходные обычно занимался починкой снасти или набивкой патронов, чисткой ружей или штопаньем сети-накидки со свинцовыми грузилами по краям, весом до пуда, которую надо было веером раскидывать по воде, а потом вытаскивать с рыбой на берег.

Мне разрешалось иногда держать весы или надавливать палочкой на пыжи, загоняя их в гильзы до упора, распутывать лески или держать наготове крючки или баночку с дро бью или машинным маслом.

Во дворе деда уважали и побаивались — в голодные времена он добывал дичь и рыбу и раздавал соседям, а когда надо — мог и гаркнуть, и все помнили, что у него на стене висят крест-накрест два ружья, а стрелок он отменный, что и было однажды продемонстрировано, когда какие-то чужие заблудшие забулдыги затеяли во дворе потасовку и дед, выставив ружьё в окно, так дал из двух стволов дуплетом по земле рядом с ними, что они кинулись прочь без оглядки.

По субботам я обычно ходил с бабушкой в парк Муштаид, где получал законное мороженое и катание на детской железной дороге, где красноносый плешивый проводник Како, в мятом кителе, открывал перед каждым ребёнком дверь вагончика и почтительно приглашал войти внутрь, обращаясь исключительно на «вы»: «Пожалте сюда, госпожа! Вашу ручку, князь!» — а тех, кто сам ещё не научился входить (и вообще ходить), вносил и заботливо усаживал на сиденья.

По воскресеньям мы с дедом, снабжённые бутербродами, отправлялись в зоопарк, причём дед так подгадывал, чтобы успеть к кормёжке животных, которые в эти моменты оживляются, а остальное время апатично лежат в маленьких задрипанных клетках, что всегда вызывало возмущение деда:

— Сволочи! Так мучить зверей! Не могут клетки побольше сделать? — что, в свою очередь, удивляло меня («Он же охотник, сам зверей убивает, а чего вдруг так заботится о них?»).

Кстати, когда я как-то спросил об этом у бабушки, то получил уклончивый ответ: «Он убивает только лишних и больных животных, которые всё равно умрут», — и это объяснение мне показалось очень понятным и логичным, и я, с обычной детской безапелляционной жестокостью, решил, что если они больные и лишние — то, правда, зачем им жить?..

Кормёжка проходила в ангаре хищников, где всегда стоял тугой запах мочи и были слышны рёвы и рыки, эхом отлетавшие от стен и оттого ещё более страшные. Но хромой смотритель Валико (от которого всегда разило пивом, а из нагрудного кармана его некогда синего халата торчала неизменная чекушка), небритый и весёлый, не обращая внимания на людей и зверей, ловко шуровал вилами, просовывая мясо под решётки, и то покрикивал на беспокойную пантеру: «Давай без глупостей, Дали-джан, не то получишь у меня!», то увещевал брезгливого тигра Бадри: «Возьми, мой хороший, поешь, почему тебе не нравится печёнка? Она хорошая! Вон почки свежие!», то молча ворошил гриву старого седого льва Жермена, всегда уныло лежавшего в углу клетки.

В тот день возле ангара мы встретили Валико с пустым тазом, где плескалась кровавая юшка.

— Что, опоздали? Уже покормил? — спросил у него дед.

— Нет, ещё волки остались. За мясом иду.

Не успели мы войти в ангар, как дед, качнувшись, замер и положил мне руку на плечо так веско, что придавил меня к земле.

— Что? — попытался я вырваться, но дед свистяще сказал:

— Тссссс…

И тут я увидел, что в клетке льва открыта дверца, а Жермен осторожно, уже наполовину вылезши, пробует лапой железную лесенку и потом, грузно переваливаясь по ступенькам, тяжело спрыгивает наружу, на пол ангара…

В ангаре было несколько посетителей. Дед негромко сказал в пустоту, ни к кому не обращаясь:

— Стоять, не бежать! Он старый, сытый! Спиной не поворачиваться! Молчать!

Его рука как-то тихо и бережно задвинула меня назад, я уткнулся носом в его спину, в серый габардиновый плащ, но успел заметить, как дед другой рукой медленно выбросил из кармана сверток с бутербродами и подтолкнул его ногой в сторону льва.

Кто-то вскрикнул, дед шикнул:

— Молчать, на него не смотреть! — сам не двигаясь с места и запихивая меня левой рукой всё дальше за себя, так что я уже с другой стороны увидел, как лев начал катать лапой свёрток, потом стал выковыривать из бумаги хлеб, а из хлеба — колбасу, иногда поднимая башку, поглядывая кругом и, очевидно, решая, нет ли тут претендентов на лакомые кусочки…

Таковых не нашлось. Люди, замерев, стояли молча. Только в клетках метались и рыкали голодные волки.

Тут в ангаре появился Валико с тазом, полным мяса. Увидев льва, он выдохнул:

— Э-э-э-э! Ва-а-а! — и бесстрашно пошёл на зверя, размахивая куском мяса и крича что-то странное: — Афи!.. Иси!.. Куше!.. — потом закинул в пустую клетку мясо, а Жермена потянул за гриву к лесенке, стал его подталкивать под зад ко леном и опять говорить что-то непонятное: — Куше, Жермен!.. Иси!.. Афи!.. — после чего лев покорно вскарабкался по лесенке, влез в клетку и обратился к мясу.

Что услышал Валико от деда после того, как решётки были задвинуты и заперты, мне тоже было непонятно: таких слов я тогда ещё не знал… Но понял, что дед ругает Валико за то, что он, пьяница, забыл закрыть клетку, на что смотритель отвечал, что он ничего не забыл, что это, наверно, лев сам, когтем, сумел как-то открыть замок.

Но люди в ангаре, оправившись от шока, ему не верили и кричали на него, а Валико уверял, что лев такой добрый и старый, что не то что людей — мухи не обидит: вот недавно две крысы пришли к нему в клетку, а он от страха чуть на потолок не полез.

— Не верите — могу сейчас опять открыть, пусть он выйдет, пусть! — хорохорился Валико, а лев, уплетая добавку, посматривал на нас добрым жёлтым усталым глазом.

Когда всё успокоилось, дед спросил у Валико, какие заклинания он кричал, что лев его так послушался, на что Валико объяснил, что это были приказы на французском языке: «афи» — на место, «иси» — туда, «куше» — ложись — и что Жермен понимает только их, потому что львёнком попал в Тбилиси с каким-то французским цирком, заболел чумкой, и цирк решил оставить его в зоопарке, где его вылечили и посадили в клетку, где он с тех пор и сидит, понимая только эти три французские команды.

Дома обнаружилось, что у меня — мокрые трусы, но с тех пор меня неудержимо влечёт ко львам, тянет их гладить, таскать за гриву и говорить им на ухо тайные заветные слова:

— Афи!.. Иси!.. Куше!.. — хотя я этого никогда не делал наяву, а только во сне. 

 

Психи

В нашем районе, в Сололаки, было трое психов.

Приближение безногой старухи Мариам на доске с роликами было слышно загодя по визгу колёс и по дикому мату, которым она крыла эту несносную жизнь. Говорили, что в юности она была очень красива, но попала под трамвай, и ей отрезало обе ноги. Этот человеческий обрубок с седыми космами, уставая грести по асфальту и потрясая колодками, зажатыми в сизых кулаках, застревал где-нибудь в луже и во пил на весь район:

— Будь проклята эта проклятая жизнь!.. Будь проклят этот проклятый Бог!.. Будь проклято всё это!..

Михо высовывался из ворот и сурово приказывал:

— Мариам, хватит, замолчи! Тут дети!

И это, как ни странно, действовало: старуха умолкала и, подозрительно поглядывая снизу вверх на Михоино брюхо, ворча по-собачьи, начинала уползать прочь.

— Кого она ругает?

— Больная, несчастная, помешанная! Ругается, Бога гневит!

— А почему её не берут в сумасшедший дом?

— Потому что жалеют — там она сразу умрёт, а тут живёт. Все жить хотят, — объяснял Михо.

Играя во дворе и слыша скрип доски и визг колёсиков, мы выбегали на улицу и, если не было старших, дразнили несчастную старуху, кидали в неё камушками, обливали из водяных пистолетов, а сосед, толстый мальчик по фамилии Мудис, даже подговаривал затащить её в подворотню и убить, но другие отвечали: «Жалко, зачем убивать?» — а он настаивал: просто так, посмотреть, где у неё ноги отрезаны, за неё ничего не будет, в тюрьму не поведут — она бездомная и никому не нужна.

Но мы не хотели никого убивать и часто даже помогали Мариам, толкая её в спину на подъёмах. И долго ещё в моих руках жило ощущение жалкой, мокрой от пота спины, напряжённых лопаток: когда мы толкали сумасшедшую в спину, она в отчаянии гребла колодками по асфальту и тихо проклинала всё на свете, гневя Бога, которого она уже раньше чем-то сильно рассердила.

Другой юродивый, Гижи-Кола, с серым бобриком волос, неизвестно кем подстригаемых, ходил по улицам с опущенной головой, позванивая ведром и собирая в него всё, что валялось на земле. Он заходил во дворы, клянчил мелочь. Ему бросали медь с балконов, он радостно совал монеты в рот и ни за что не выпускал их, а дети рассматривали содержимое его ведра, хотя взрослые и приказывали нам туда не совать свои носы. На наш взгляд, юродивый был не так уж и глуп. И то, что поблёскивало у него в ведре, казалось очень даже интересным и заманчивым. А на праздники он являлся во двор ещё и с мешком, куда собирал остатки еды и чёрствый хлеб.

— Хлеб — ослам! Вино — людям! — значительно пояснял он и жестами просил подаяние. — Суп буду варить для вас! С праздником!

Говорят, он сгорел под Новый год в своей лачуге под горой, заснув возле электроплитки, на которой после пожара нашли расплавленное ведро с болтами, железками, медной мелочью и обгорелыми обрывками тряпья — Гижи-Кола, видно, решил-таки сварить суп для всех нас…

Была ещё и третья тихая помешанная, Рипсимэ, жуткая бесшумная женщина в чёрном платье и рваных бальных туфельках. Лицо она белила школьным мелом, глаза раскрашивала чернилами и целыми днями неслышной походкой ходила по району с коробкой из-под туфель под мышкой, а вечером несла её хоронить в садик. Все знали, что она была балериной, у неё умер младенец и с тех пор она каждый день хоронит очередную пустую коробку-гроб в саду. А коробки ей выдают продавцы обувного магазина, если же не дают — то она тихо плачет у прилавка, размазывая чернила по меловым щекам.

— Жертва! — скорбно произносил всякий раз Михо, когда видел психов или слышал о каком-нибудь несчастье.

И как ни странно, это слово успокаивало: раз жертва — значит не напрасно, не впустую, значит так надо было. А кому жертва — тоже ясно: Богу, кому же ещё?.. А когда мы спрашивали, почему доброму Богу было надо, чтобы красавице Мариам отрезало ноги, Михо отвечал, что этого никто точно не знает, только один Бог, потому что, может быть, если бы Мариам не отрезало ноги, то она выпала бы из поезда и ей отрезало бы голову, и потерять ноги — лучше, чем голову.

И мы притихали, удивляясь Божьей прозорливости и щедрости — как это умный и добрый Бог так всё удачно подгадал!..

 

Общий язык

Во дворе отмечались дни рождения, именины, праздники, свадьбы и келехи-поминки. Котлы, тазы и мангал, ещё из прошлого века, стояли в общем сарае. Там же хранились картошка, лук и угли, тоже пополняемые сообща, в складчину. «Прокатные» раскладные столы и скамьи, когда-то забытые после чьей-то весёлой свадьбы, были свалены под навесом возле прачечной. За мясо всегда был ответствен Михо-дзиа — он брал на своём мясокомбинате самые лучшие куски по самой низкой цене.

И вот начиналось: в тазу под краном сверкают живые помидоры и бойкие огурцы, свежий хлеб нежно вздыхает на столе, стыдливые сыры тайком пускают слезу, мытая зелень молча ждёт, а угли в мангале тихо урчат, шепчут и подмигивают, помогая мясу румяниться на шампурах.

И дядя Михо уже поднимает свой первый любимый тост — «всё поровну, всё пополам»:

— В древности Тбилиси был город, в котором всех и всего было поровну — счастья и несчастья, людей и животных, еды и питья. Если, к примеру, три человека выходили из города в западные ворота, то с восточной стороны обязательно входили три других человека…

— А если три коровы и два ослика? — спрашивал самый маленький.

— Тоже.

— И цыплята? — уточнял непоседа.

— И цыплята, и котята, и поросята были у Бога на полном учёте!.. Всё!.. Бог любил наш город и хотел, чтобы в нём всего было поровну… — Михо в винном порыве погружался в детали: — Вон, видите, кошка сидит — Писо, Писо, Писуния?.. И даже последняя кошка стояла у Бога в ведомости!.. И если кто-то умирал — то в ту же секунду где-то в городе тут же рождался другой человек. И что самое главное — люди и звери говорили на одном языке!

Он пережидал удивлённые вздохи и почтительные предположения, какой же это был язык, и таинственно повторял:

— Общий язык! Все понимали друг друга, а значит, и любили!.. Но вот однажды, когда любовь стала очень уж сильной, посмотрели люди вокруг, видят: всё хорошо, всё спокойно, все дружно живут и трудятся. И решили тогда люди и до неба дойти, чтобы и там свой порядок навести…

— И с Богом познакомиться? — предполагал смышлёныш.

— И это тоже, конечно, — соглашался Михо-дзиа. — И вот начали они строить башню, чтобы до неба добраться… Посмотреть, какая там погода, как дела, всё ли в порядке, что и как там, с ангелами поздороваться, архангелу крыло по жать… Да… Вот… И так хорошо строили!.. Все вместе!.. Ослов и быков не надо было понукать — они сами носили грузы. Верблюды возили в бочках раствор. Кошки месили тесто для лаваша. А собаки сами резали овец и жарили шашлыки!.. И вот так хорошо они строили, что Бог увидел это сверху и испугался: вот, думает, люди сюда залезут и Меня на землю стащат или, чего доброго, вообще убьют — от них всего ожидать можно, Мои дети, по себе знаю… И Он, испугавшись, взял да и разбил общий язык на много-много разных язычков, чтобы люди перестали понимать друг друга…

— И что — язычки полетели? Как птицы?

— Вот именно — разлетелись по сторонам, не поймать. И что дальше?.. А то, что все по своим углам разбежались, всё растаскивать стали, стройматериалы разокрали, быков разворовали, овцы стали бродить без хозяев, пока их не перерезали волки. И начались с тех пор бесконечные войны, склоки и драки — что чьё, кто куда и кто откуда. А Бог сидит себе наверху в безопасности и рад — пока люди на земле грызутся, у Него там, на небе, всё спокойно!

— Хитрый Бог!

— Спрятался!

— В прятки играет!

— В казаки-разбойники!

— Да, и стало на земле всё совсем не поровну, — вставлял с вялой угрюмостью Вано (который после пятилетней отсидки мало верил в хорошее).

Дядя Михо молчал некоторое время, смотрел на него, а потом довольно жёстко отвечал, явно продолжая какой-то их старый, нам неведомый разговор:

— Может быть. Да, может быть, там всюду так. Но у нас во дворе всё будет по-прежнему, как было — поровну и по-братски… А кому не нравится — может идти, никто не держит. А будет так: если у тебя нет — я тебе дам, если у меня нет — ты мне дашь, если у него нет — мы ему дадим…

— А если у Писунии нет — ей тоже дадим? — спрашивал самый маленький, играя с кошкой.

— Обязательно, а как же — она же с нами живёт, мышей ловит, пользу приносит. Вот, дай ей этот кусочек!.. Так жили наши предки. Так и мы должны жить. Ты, Вано, сам хорошо знаешь: кто к нам с радостью придёт — того вином встретим, пусть радуется с нами, такой гость от Бога. А кто со злом явится — того мечом встретим: пусть уходит восвояси, откуда пришёл, — этот гость от чёрта!

— Лучше мы сами куда-нибудь убежим! — говорил вдруг несмышлёныш, на что Михо-дзиа внушительно качал головой:

— Нет, нам бежать некуда. За нами — Кавказ. А Кавказ — это хребет мира! — Он звонко шлёпал себя по шее. — Он не даст показать врагам спину. А если надо — то и укроет в пещерах, спрячет и спасёт. А что творится там, в сумасшедшем мире, — нас не касается. Тут, — он тыкал в землю, вызывая наш интерес к травинкам меж камней, на которые указывал его волосатый палец, — тут, в этом дворе, всё должно быть поровну, по-братски и по-человечески. За это выпьем!

И стаканы сдвигались в звенящий букет. И начинались долгие общие дворовые предания — о том, как в революцию меньшевик Коция прятал у себя соседа-большевика Гено, а потом всё происходило наоборот — когда пришли красные, большевик Гено прятал у себя семью убитого меньшевика Коции; как во время войны кормили и поили в подвале семью болнисских немцев, пряча их от выселения в Сибирь; как старая ведьма Бабулия сняла джадо с Джемаловой дочки; как чей-то дядя вынес из огня чью-то бабку; как летом ночью в одну из квартир стали лезть воры и больная Амалия, сидя у окна, застучала крышкой от горшка, закричав громовым голосом: «Заряжаю ружьё, сейчас стрелять буду!» — чем повергла воров в бегство; как мой дед-врач полвека избавлял от болезней всех соседей с их родственниками и знакомыми, так что на Пасху и Новый год двор превращался в птичий базар от кур, поросят и баранов, доставленных благодарными больными. А когда доходило до рассказа о том, как в молодости на охоте Вано спас Михо от раненого вепря («Вот так уже кабан стоял, клыки как у слона были, я как пульнул из двух стволов, один жакан в голову попал, а другой прямо в сердце!..»), то даже нам, детям, было ясно, что сейчас пришло время выпить за хорошие воспоминания.

 

В зоопарке

Конечно, нехорошо кормить бегемота кирпичами, угощать голодного страуса фольгой от сигарет или швырять камешками в обезьян. Но что делать, если сам голоден, глуп и молод и от нечего делать, пропустив школу, бродишь с такими же лодырями по зоопарку (вход — 10 копеек, мороженое — 15, хачапури — 20). А «ходить на шатало» начали рано, с четвёртого-пятого класса.

— Пошли с химии, ну её…

— Лучше «нб», чем двойка…

— Химичка меня и так на урок не пускает…

— Погода отличная. И рубль есть…

О, зоопарк, прибежище всех лентяев и прогульщиков, оазис безопасности — ни учителей, ни родичей, ни милиционеров (опухший старшина Коция, сидящий у входа в расстёгнутой форменной рубашке, с платком на голове, не в счёт — его не боятся даже зайцы и воробьи). И птица какаду, хоть и похожа на завуча, не внесёт ничего в журнал и не вызовет родителей — такое в её ощипанную головку не придёт. И морж, похожий на школьного сторожа, не начнёт загонять тебя на урок, когда кругом божья благодать: он сам кайфует на солнышке и тебя вполне понимает. А что, чем плохо устроился?.. Ни голода, ни белого медведя, живи в своё удовольствие: пляж, пруд и вольера — чего ещё существу надо?

— Купайся сколько влезет. Кормят-поят… — обсуждали мы моржовую жизнь.

— В школу никто не гонит, мозги не вынимает…

— Кровь не пьёт, в душе не копается, по карманам не шарит…

И мы шли дальше. В боковой аллее, в двухэтажном домике, бегала семья волков. На углу проживала одинокая лиса с лисёнком, причём лиса была чёрно-бурая, а лисёнок — ярко-жёлтый.

— Это она с леопардом поженилась, с тех пор такая грустная, — шутит смотритель Валико про лису (сам худ, жилист и облезл, как чучело медведя в музее при зоопарке). — Видите, какая грустная?.. Это она леопарда вспоминает. Один раз поженилась — а всю жизнь вспоминает. А леопард вон там, за урнами, сидит, тоже про лису день-ночь думает.

— Как это с леопардом поженилась? — удивлялись мы. — Это же лиса, а это леопард?

— А вот так! — Валико на пальцах показывает, как они поженились.

— Это же разные породы, разве они могут… оплодотворяться? — спрашивает какой-нибудь спец по тычинкам и пестикам.

— Ещё как могут! — смеялся Валико и крутил тыквообразной головой. — Ну и что? Лиса на севере живёт, леопард — на юге, но если встретятся — обязательно поженятся… А не даст — леопард её сожрет! — сурово итожил Валико. — А сейчас он грустный — видите? Скучает!

И правда — жёлтый леопард сидит в явно малой для него клетке, зол и насуплен, о чём-то тяжело думает.

Иногда смотрителя Валико сопровождала наглая, кривая на один глаз дворняжка по имени Водка, которая лаяла на всех зверей и была их царём — в зоопарке, за решёткой, и лев не страшен. Правда, циррозный тигр Бадри, живущий в вольере с избушкой, когда-то выковырял ей глаз, но она и одним всё отлично видела: важно ходила меж клеток и беспрестанно мочилась на них, не обращая внимания на протесты льва, шипение енотов или жалобы брезгливой пантеры.

— А видели, что у бегемота на попе хулиганы написали? — вёл нас смотритель Валико дальше и в изумлении указывал на бегемота, у которого на чёрном заду красной масляной краской было выведено: «ХРУШОВ». — Сколько я его мыл — ничего не помогает. И бензином пробовал, и порошком тёр, и наждаком, и ацетоном — ничего не берёт!

Бегемот Джонни страдальчески смотрел своими лягушачьими мигалками, иногда распахивая розовую пасть, в которую, вместе с булками, бубликами и конфетами, нередко летели горящие окурки, авторучки, спички, железки и даже обломки кирпичей. Бедный подслеповатый зверь не различал спрятанного за булкой подлога, разевал ненасытную пасть — и ещё какая-нибудь дрянь ложилась на дно его железного желудка, который в конце концов начал переваривать и камни.

Но, как объяснил нам Валико, от такой сухой пищи не обошлось без геморроя: у бегемота из разрисованной задницы вылезала красная кишка и уныло волочилась по земле, а бегемот то ошалело крутил хвостиком, пытаясь избавиться от этой пытки, то косолапо наступал на кишку, надеясь, очевидно, оторвать её.

Летом воды в бассейне (как и во всём городе) часто не бывало, и Джонни приходилось часами лежать под палящим солнцем, наглотавшись камней и придавив злосчастную кишку. О чём он думал, бедный?.. О ветеринаре, о людской глупости и жестокости? О голоде? О прохладных водах Нила?..

Смотритель Валико отлучался за пивом, а мы тащились дальше. Вот загон слона, куда один дурак ночью, после выпускного вечера, затащил любимую девушку и чуть не загремел под карающий хобот. А дальше топчется тупарь-эму. У этой глупой птицы мозг меньше, чем её глаз. Жрёт фольгу и целлофан от сигарет, не брезгует и спичками.

— Почему он всё это ест? — спрашиваем мы у Валико.

— Ва, голодный, что делать будет? — отвечает смотритель, откупоривая бутылку длинным панцирным ногтем мизинца, которым он не только постоянно ковырял в носу, но и открывал бутылки, резал помидоры и сыр, щекотал волков и циррозного тигра, открывал замки клеток и электробудок, чесал оленей, ковырялся в зубах и ловко сыпал соль на огурцы и помидоры. — Вот вы, когда голодные домой приходите, что делаете?

— Меня бабушка кормит!

— Я сам из буфета беру!

— А мне домработница обед греет.

— Правильно. А у него бабушка умерла, домработницы нету. И буфета тоже. Вот потому он голодный.

— А почему ему не дают кушать? — не понимали мы. — Почему он голодный?

Смотритель Валико многозначительно поднимал указательный палец к небу:

— А вот потому этот эму такой голодный, что наш директор такой сытый! Видели нашего директора?.. Жирный, как свинья. А вот кабан Дато — вон, налево от волков живёт — худой, как человек. Это дело?.. Этот сволочь, наш директор, всё сам один жрёт, чтоб он подавился! — допивал он пиво, дёргая небритым кадыком и швыряя бутылку в кусты. — Прошлый раз чучело крокодила из музея украл и продал! Хороший был крокодил — на нём закусывать было удобно и в карты играть. Нет, продал, сволочь, какому-то цеховику!.. Ну, ничего, я такое сделаю! — грозил Валико то ли Богу, то ли директору. — Всех кроликов съем! Они вкусные, ес ли их как чахохбили приготовить!

Почему фазанов становится всё меньше, мы уже и сами понимали — от фазаньего сациви ещё никто не отказывался. Да и приплод у горных козлов весь был строго сосчитан и распределён наперёд: у директора скоро день рождения, как без шашлыка из козлёнка?.. У бухгалтера — сын вот-вот женится, большую свадьбу делают. Парторг юбилей справляет, местком просто хороший шашлык любит.

— Такой вариант, — скорбно усаживается Валико у клетки и вытаскивает чекушку.

Свинтив головку, вливает водку в горло и, закусив отщипнутым у оленя хлебом (кто-то сунул булку в решётку), вытаскивает «Приму». Трясёт спичками, закуривает. Не выпуская сигареты из зубов и пуская дым изо рта и носа (от чего олень чихает и кашляет), Валико начинает тщательно перематывать портянки. Он носит их под кедами и почему-то считает, что портянки намного практичнее носков тем, что их не надо стирать. Тут лучше отойти в сторонку… Погулять, посмотреть на циррозного тигра или старого печального льва, день и ночь лижущего свои лишаи. К нему в клетку иногда пускали смелую Водку, на которую он не обращал внимания, занятый своими грёзами о счастливом детстве во французском цирке, откуда он был комиссован в эту богадельню, где ни рыкнуть, ни рявкнуть, ни зареветь — лежи в грязи и соси лапу.

Иногда прибегали дети и звали:

— Дядя Валико, дядя Валико, идите быстрее, черепаха веточкой подавилась, кашляет!

Или:

— Оленёнок дерьмо ест, умрёт!

Или:

— У тапира изо рта что-то течёт!

А Валико мудро никогда никуда не спешил:

— Подавилась — ничего, проблюётся. Олень пусть жрёт что хочет, — это он так лечится. У тапира что течёт, то и обратно в рот зайдёт.

Или приковыливал старшина Коция с новостью о том, что белый медведь ревёт без перерыва, детей пугает — может, заболел?

— Заболел — выздоровеет, — резонно не торопился реагировать Валико (белого медведя он вообще недолюбливал после того, как тот умудрился когтем поддеть его за халат и привести в смертный ужас, который Валико всегда описывал одними и теми же словами: «Глаз злой, шерсть дыбой, мама мой!»).

Известия об отрыжке у дикобраза или о газели, не желавшей сходить со своего домика, оставляли его также предельно равнодушным:

— Слезет, когда жрать захочет, — куда денется?.. А дикобраза оставьте в покое — не наш зверь, лучше не беспокоить, сам разберётся.

Зато в жизни кроликов, кабанов, волков, оленей — «наших зверей» — он принимал живейшее участие: знал все нюансы, повадки и проблемы, каждый зверь был ему лично известен. Особый интерес у него был к диким кабанам: вот это батоно Дато, у него сейчас чумка, не подходи, это калбатони Нуну, у неё течка, подальше от неё. А это их сын Бадур. На вопросы о пропавших поросятах он только разводил жилистые руки:

— Бог дал — Бог взял!

А на резонный интерес, где трупики, отвечал:

— Родители сожрали. Это же свиньи, что с них взять?.. Они кабанятину тоже очень любят!

Зимой смотритель Валико в основном сидел в музее и пил бесконечный чай из пол-литровой банки. Музей был по лон чучел. Валико знал историю каждого зверя:

— Вот этот медведь подавился кедой и умер. Жадный был, жрал всё, что попадало… А этому питону в рот бабочка залетела, дышать не мог, скончался. Там, видите, олень стоит — он ногу о решётку порезал и тоже умер. А там, в углу, гамадрил — красный жоп, видите?.. Он день и ночь онанизм делал — и подох. Много онанизм нельзя делать, а то плохо будет. Все, все умерли!

В музее было уютно, пахло мастикой и сеном (им в задней комнатке рабочий Арсен набивал чучела). Разные звери смотрели со всех сторон. И можно было делать что угодно, — Валико нам не мешал, у него своих дел было по горло: корм привезли, грабли пропали, директор уехал — директор приехал, кому-то стало дурно, кто-то хулиганит около кафе… Зверей накормить, клетки почистить, рыбам воду сменить, кобру помыть, принять роды у ламы — мало ли чего в зоопарке надо?.. Надо много, а Валико — один.

В зоопарке случались и страшные дела: как-то ночью какие-то заристы, замотав верёвкой морду лани (чтоб не кричала), вырезали у неё заднюю ногу. Лань истекла кровью. И Валико плакал у трупа, проклиная гада, сделавшего такую мерзость:

— Чтоб у твоей матери ногу так отрезало! Чтоб твой отец попал под слона! Чтоб тебя крокодил разорвал, сволочь!

В другой раз возник пожар в зоопарке. Валико спас волков, выпустив их из вольеры. Волки не убежали, а жались около Валико и скулили, как собаки, пока он перегонял зверей из клеток в клетки, матеря пожарников, которые всё не ехали.

А во время наводнения, когда вода поднялась на четыре метра и тюлени оказались выброшенными на мостовую, Валико лично вылавливал каждого оглушённого тюленёнка, а потом сам чуть не утонул, вытаскивая змей из террариума, залитого водой.

— У них рук-ног нету, плавать не могут!

Да, зимой и летом зоопарк был нашим прибежищем и укрытием, там всегда было полно разных людей и зверей, на которых никогда не мешает посмотреть. 

 

Авто Варази

Когда мы стали постарше, то вместо школы часто захаживали к одному художнику — двери его мастерской были всегда открыты (в прямом смысле — не было ни замка, ни задвижки).

Этот тбилисский художник, Авто Варази, жил один, семьи у него не было. Последние годы он пил, ничего не рисовал, только изредка складывал предметы в странные кучки и накрывал их пустой рамой. Дома у него надо было быть осторожным — любой ботинок, тряпка или черепок мог оказаться заготовкой к такому объекту. Говорят, как-то поутру, пытаясь одеться, он вдруг увидел в складках валявшихся на стуле джинсов силуэт лошадиной головы. Он тут же схватил молоток и прибил джинсы к стулу, а сиденье потом выломал и повесил на стену. Объект «Лошадиная голова» взял много призов на выставках, и Авто очень гордился им, хотя в подпитии нередко пытался сорвать джинсы со стены и напялить их на себя, чтобы идти за очередной бутылкой.

Один среди пустой стеклотары в голой квартире, где не было ничего, кроме столика, шатких стульев, мольберта с засохшими красками, грязного лежбища и «Лошадиной головы», Авто говорил нам:

— Художник, если он ещё не подох, должен всегда что-нибудь любить. Всё время и всегда! Солнце, женщин, природу, краски, кусок хлеба, курицу, чайник — всё равно что, но любить! Если художник не любит — то он мёртв. Любящий хочет отдавать — все остальные хотят только брать!..

Со слезящимися глазами, в драных семейных трусах, он просил принести ещё пару бутылок, и мы по очереди бегали в лавку, где продавец Гивия, зная, для кого вино, выставлял из огромного холодильника запотевшие бутылки. Иногда он добавлял от себя сыр, колбасу или кильку в томате, говоря при этом:

— Святому человеку несёте! Только пусть ест, а то пьёт и не закусывает. Нехорошо! А вы чтобы грамма не пили — рано вам ещё! Узнаю — убью!

Авто обычно возлежал на кушетке, а напротив висела «Лошадиная голова»: уши-карманы вывернуты наизнанку, брючины согнуты в рельефе морды, скорбно пялится жестяной глаз со зрачком «Levis».

Мы не могли понять смысла этого, перешёптываясь, что и мы, мол, можем сделать такое же, а он, подозрительно глядя на нас:

— Чего шепчетесь?.. Хотите украсть?.. Мне не жалко, кра дите, тут и так всё украдено, только пару бутылок вина принесите скорей!.. — потрясал тощей рукой с пустым стаканом. — Бабу рисуешь — влюбись в неё! Пейзаж пишешь — его люби! Чайник рисуешь — чайник люби!

— А как надо — начать рисовать чайник и потом полюбить его или, наоборот, вначале полюбить, а потом рисовать? — дурачились мы, мигая на закоптелый объект спора (кроме чайника, больше никакой утвари в квартире не было — последняя сковородка с написанной на ней яркой глазуньей тоже была прибита к стене).

— О!.. Глупцы!.. Юнцы!.. Сопляки!.. — закрывал Авто глаза ладонью, как от разящего света. — Конечно, вначале полюбить, а потом рисовать!

— Тогда надо всё любить, мы же на уроках рисования всё рисуем! — не сдавались мы.

— Вот всё и любите. Конечно. А как же иначе? — удивлялся он, глядя на нас как на помешанных и тыча длинным пальцем в куски хлеба, кружки колбасы и пустые бутылки. — Всё, всё, всё! Любить — это главное! Христос любил всех! И пил в Кане вино и хлеб ел с бродягами! Вот вино, а вот хлеб! Даже если ты великий Тициан — без любви куска хлеба не напишешь!.. — И он показывал нам большой кукиш, челюсть тряслась, а из бездонных глаз начинали капать слёзы.

Иногда какой-нибудь глупый юнец спрашивал у Авто, почему он сам ничего не рисует. Авто на такие вопросы разъярялся не на шутку, вскакивал на жилистые ноги и вопил, поводя руками:

— Писать?.. Бороться с Богом?.. Я ещё не сошёл с ума!.. Что я могу дать людям такого, чего Бог не даёт?.. У Него и лазури в избытке, и охры полно, и кадмия достаточно!.. А вы, великие мазилы и дудачи!.. — подступался он к углу комнаты, где его ждала его обычная призрачная, нам не видимая компания. — Да кто вы все такие, чтобы с Богом тягаться?.. Посмотрите на себя — пьяницы, убийцы, игроки, психи, маньяки, — вам ли спорить с Богом?.. Ты, Гойя, открыл наши сны, предатель, иуда!.. — Пиналась бутылка, бился стакан. — Ты, Караваджо, был жопником, убийцей и стукачом — как ты смеешь людям на глаза показываться?.. А ты, столетний Тициан, научил нас обходиться без кисточек, писать пальцами — вот краски, вот рука, вот холст, но если в магазине нет красок, то как прикажешь писать, уважаемый батоно Тициан?.. Своим дерьмом?.. В моче разводить, а хером царапать, потому что кистей в продаже тоже давно нет?.. — саркастически повернув ухо к углу комнаты, хитро вопрошал Авто. — А?.. Не завезли большевики краски!.. Нету! Как без красок рисовать, дорогой учитель?..

Не получая ответа, Авто кидался на невидимого Тициана, мы бросались успокаивать его. На шум приходил сосед, добрый Абессалом, говорил:

— Хватит, Авто-джан, мой хороший, не гневи Бога! Вот жена хачапури испекла, поешь, родной, не нервничай!

И Авто сникал, утихал, вползал на лежбище и просил пойти за вином, которое, единственное, примиряло его с несносной жизнью, из которой исчезли кисти, краски, близкие люди, деньги, здоровье, здравый смысл. Мы коротко спорили, кому идти, и младший бежал в магазин, где продавец Гивия кивал головой:

— Знаю, знаю, Авто сердится. Святой человек! — Из отсека холодильника выставлялось вино, сгущёнка или сайра. — Вы его покормите, а то он всё время пьёт и не закусывает!

(Сам Гивия тоже всё время пил, но, в отличие от Авто, хорошо закусывал: у него всегда был налит полный стакан, спрятанный за весами, но головы он никогда не терял, бодро обсчитывая на деревянных счётах встречных-поперечных и не обижаясь, если его в этом уличали: «Э, жизнь такая, что делать?.. У меня пятеро детей, как их кормить?..»)

Когда уже ни у кого не было денег, продавец Гивия давал в долг, но мучил поучениями, чтоб не спаивали Авто, на что мы легкомысленно кивали головами.

Бывало, в мастерской появлялись какие-то пьяницы и бродяги, которым некуда было идти, и Авто пил со всеми, лишь бы было что пить. Рисовать он уже не мог, руки бились, он только иногда складывал предметы в причудливые сочетания и накрывал их пустой рамой: поймает, накроет, полюбуется, переставит, опять поймает, как сачком, — и отпустит. И так целыми днями.

Как-то мы нашли на улице старую красивую раму и притащили её Авто в подарок, помня, что он давно что-то вырезает из газет (которые давал ему сердобольный Абессалом для уборной) и просил принести ему новую раму, лист картона и клей.

Получив всё, он заботливо всадил лист картона в раму, вытащил из тумбочки свои вырезки и, разбросав их быстрыми движениями по картону, тут же закрепил клеем. Это были снимки наших начальников из партии и правительства. «ВОРЫ В РАМКЕ» — твёрдо написал он углём на картоне.

Абессалом, принесший ему в это время харчо, возопил:

— Совсем спятил?.. Чему детей учишь?.. Забыл, как КГБ сюда приходил и тебя избил?.. Все знают, что они — главные воры, но никто не болтает об этом вслух, да ещё при детях. Что говоришь, что пишешь? В тюрьму захотел?..

На что Авто захохотал:

— Разве мы не в тюрьме?.. Жизнь — тюрьма, что же ещё?.. Тюрьма, где один лучик надежды — на быструю смерть! Раз — и всё!

— Хорошо, хорошо, и в тюрьме надо кушать, ешь, суп остынет! — начал уговаривать его Абессалом, усаживая за шаткий стол, а сам под шумок забирая у него злополучный коллаж. — Ешь, мой хороший, ешь, пока харчо горячее! — со слезами помогал он ему овладеть трясущейся ложкой.

— Да, да, горячее харчо — это хорошо, — согласился Авто, как всегда смирённый логикой жизни, и стал ошарашенно осматривать ложку, словно видел её впервые.

Но даже усаженный за стол, с газетным листом за майкой, похожий на морщинистого привереду-пионера, не желающего есть, он не отпускал от себя свою пустую рамку-сачок, время от времени накрывая ею что-нибудь: вот поймал грязную рюмку, полюбовался. Накрыл солонку, посмотрел. Одел на бутылку, потом приложил к сдвоенным розеткам на стене («очи чёрные, очи страстные»). Ринулся куда-то, харчо — вдребезги на пол.

Крик, шум, гам, звон. А он уже в туалете рамку к ручке бачка прилаживает, вполголоса ругаясь с Рене Магриттом и в чём-то не соглашаясь с «малоуважаемым Дюшампом». С модернистами у него были натянутые отношения, особенно с кубистами.

— Новости выдумали, халтурщики! Кубизм был в моде уже в Древнем Египте!

Частым и едким нападкам подвергался Чёрный Казя за его «Чёрный квадрат».

— Ты, Чёрный Казя, сиди в углу! — гнал его Авто от стола за его сделки с тьмой. — Сиди там в темноте! Чёрного на свете и без тебя навалом, его каждый дурак может показать, а вот ты свет дай — тогда мы тебе спасибо скажем!.. А пока сиди там и не рыпайся, налейте ему штрафной, — милостиво разрешал он, и кто-нибудь, чтоб не сердить Авто, шёл в угол с пустым стаканом, а Авто приказывал в спину: — И Тициану налей, не забудь, он наше вино любит…

Часто, влив в себя остатки вина, начинал нас учить и пугать:

— Ты пишешь картину в первую очередь для себя, а потом — для людей, а не наоборот! Но знай, что её могут украсть! И потерять можно! И сгореть всё может! — зловеще округлял он глаза (у него самого часто пропадали и гибли картины). — Раз папиросу кинул — и ничего нет, всё кошке под хвост, в головешки!.. Вон они, вон они, в углу шевелятся, тлеют, затопчите их! — в испуге пялился он на пустой угол, где валялись ненужные шлёпанцы (он давно ходил босиком). — А камень — не сгорит, хоть ты его кувалдой бей!.. Вон там, на подоконнике, пестик лежит!.. Пойдите накройте его рамкой!.. Пусть и он погреется, а то всю жизнь мордой в чесноке и соли!.. Он всё чувствует, как мы! Он плачет, думает, мечтает, по-своему…

— Как это — мечтает? Камень?

— А так! По-каменному и мечтает! Что, у камня или дерева нет души? Есть, просто она другая, мы её не понимаем. Да и как поймёшь, если камень тысячи лет живёт, а человек — две секунды? Две! — крутил он двумя пальцами в воз духе и посылал накрыть пестик, чтобы он тоже погрелся в раме, как портрет Тициана.

Кто-нибудь накрывал пестик. Авто долго оценивающе щурил глазом, вставал — худой, сутулый, небритый, в вислых трусах, — шёл к подоконнику, снимал рамку, передвигал пестик к ступке и накрывал их вместе.

— Так лучше! Вот, муж и жена! День и ночь! Жизнь и смерть! Человек и Бог! Один бьёт — другой терпит!

Мы с недоумением слушали его. Видя наши глупые лица, Авто начинал суровый допрос, прихлёбывая из стакана с обгрызенными краями (один доходяга отгрыз после тоста, чем до слёз поразил Авто, который очень любил этот стакан, говоря, что из этого стакана он один раз, ночью, с ангелом на брудершафт пил):

— Вот вы, засранцы, зачем вы вообще рисуете?.. Отвечайте!.. Вы — жалкие кривляки, обезьяны, Бога дразнить вздумали!.. Ваше дело маленькое — на след красоты навести, как пёс на дичь. Это можно, это хорошо, это надо!.. Всё остальное — не ваше дело!.. Кто может душу в глазах показать, тот и мастер, остальные — только так, шелуха! — Авто делал движения, как бы выметая веником эту шваль. — Душу из глаз вынуть — и на холст выложить. Это мог лучше всего великий Тициан, поднесите ему двойной штрафной, заслужил!

Пока кто-нибудь «поил» Тициана, Авто говорил очередной тост о том, что каждый художник — только Божий подмастерье, и если Бог лепит лес и реку, то художник потом на своем холстике, как обезьяна, тоже хочет покривляться, показать, что и он такой же крепкий и сильный, как Бог, тоже что-то может, тоже что-то понимает:

— Ну, можешь, ну, понимаешь — и хорошо, и делай, сколько сил есть, всё лучше, чем людей убивать или воровать. Разве не так, батоно Гойя?.. Красот много, но красота одна!.. Выпьем за наш снотворный мир!

Ещё он часто говорил, что у него есть мечта — сварить огромную пустую раму из чугуна, отвезти её куда-нибудь на природу, врыть в землю и смотреть сквозь неё на жизнь:

— Весной — нежная акварель, летом — яркое масло, осенью — мягкая, приглушённая пастель, зимой — резкая графика. Живой пейзаж. Времени неподвластен, живёт, пока жива рама, а чугун живуч, по миллиону лет не умирает. В одной громадной раме — море. В другой — горы. В третьей — крестьянский двор: и движение, и фрукты, и звери, без них ни один приличный живописец не обойдётся… Вот тебе и объём, и фактура! — Он вставал на дрожащие ноги и делал реверансы. — Рамы сделать огромные. Одну, сто на сто метров, можно на утёс водрузить. Другую, длинную, в реку вставить, чтобы вода через край лилась. Третью, триста на триста метров, в пустыне врыть…

— Почему не пятьсот на пятьсот? Тысячу на тысячу? — мечтали мы вместе с ним, представляя себе, как это всё может выглядеть, и пытаясь ответить на его вопросы, почему кусок жизни, ограниченный рамой, сразу приобретает какой-то другой смысл.

На похороны Авто нас не пустили, и мы издали наблюдали, как колыхались дублёнки и поблёскивали шубы, и хорошо бритые, важные и холёные люди с двойными подбородками, похожие на тех воров, что были посажены нищим художником в рамку, говорили высокие слова о таланте и заслугах Авто Варази, забыв о том, что они и куска хлеба не кинули ему от своих обильных столов. А «Лошадиная голова» действительно оказалась украденной после похорон, хотя на поминках были одни званые и избранные.