1
И тут Алексею Ивановичу опять стал сниться этот сон: наспех отрытый окоп наполняется водой, темная, она блестит, отражая багровое от всполохов артиллерийского обстрела небо. Вот он, Лешка, девятнадцатилетний боец второй роты моторизованного полка, уже почти по колено в воде. Ноги отяжелели, а голову поднять нельзя: вокруг визжит, воет, грохочет бой. Вода подступает, подбирается все выше. И тогда он, перебросив через плечо ремень автомата, хватается обеими руками за бруствер. Сырая земля с пожухлыми кустиками травы обламывается под руками, и он снова и снова плюхается в окоп. Набухшие от воды сапоги становятся все тяжелее, они прямо-таки тянут его вниз! И тут вдруг над окопом появляется круглое девичье лицо и две теплые руки крепко подхватывают Копнина. «Держись, солдат!..» — звонко приказывает девушка. С ее помощью Алексей выбирается наверх и… просыпается.
Этот сон приснился ему на фронте в ту последнюю ночь, что досталась на долю батальона перед форсированием Днестра. Очнулся от озноба: шинель сползла с плеча. Утро еще не начиналось, но холмистый противоположный берег, который им предстояло через сутки взять, уже угадывался на побелевшем небе.
В этой атаке Алексея Ивановича и ранило, и девушка-санинструктор с трудом вытянула его из студеной днестровской воды. Он еще успел разглядеть ее круглое чумазое лицо, подумал с удивлением: «А сон-то в руку!» и потерял сознание.
С той далекой поры сон нет-нет да повторится: тот же тесный окоп в вязкой глине, темная вода, чувство тяжести в ногах и безуспешная попытка выбраться. В этих снах девичьи руки не всегда помогают ему. Чаще всего он просыпается от стука собственного сердца, весь в поту. И еще в нем, этом сне, каждый раз добавляются новые подробности, применительно к той обстановке, в которой он, Алексей Иванович, оказывается к моменту сна.
Добро еще, этот сон не давал покоя в госпитале, в котором и довелось встретить окончание войны. Правда, уже не рядовым бойцом, а комиссаром. В том госпитале в Сибири долго еще все было полно войной. Напоминали о ней и собственные раны, рубцы, скрытые одеждой. Но сон продолжает сниться и доныне. И всегда нс к добру: то болезнь прихватит, то жизнь такое выкинет…
Осторожно сбросил с себя одеяло в твердом сахарно-белом пододеяльнике, спустил с кровати ноги. Подумал: что ни говори, а хороши эти новые спальни! Удобно широкое низкое ложе, достаточно упругое, что в нем не вязнет тело. Да и жену не побеспокоишь, если вздумаешь встать.
Прошел на кухню, отдернул голубую штору. Мартовское утро уже угадывалось, как в ту последнюю ночь перед форсированием Днестра. Звезды еще теплились над серыми волнами шиферных крыш, но уже можно рассмотреть и разномастные гаражи в углу двора, и кусок улицы справа с белыми плешинами снега на асфальте. Видимо, намело ночью. Не сегодня-завтра апрель, а зима все еще дает о себе знать.
Под самым окном ветка сосны в черной городской хвое. Наверное, из-за этой сосны кухня и приглянулась ему больше других комнат квартиры. В молчаливом присутствии сосны чудится что-то вроде ненавязчивого понимания, даже сочувствия. И еще она напоминает о других деревьях — березах, лиственницах, кедрах, о луговом разнотравье и стремительных горных речушках — обо всем том, чего он, Копнин, как и всякий городской житель, лишен и о чем втайне тосковал. Потому, что вырос в деревне и, хотя в жизни у него было немало всяких перемен, они так и не подавили в нем тяги к природе.
Ветка за окном не шелохнется в предутренней дремоте.
— Опять ты куришь натощак? — в дверях кухни стояла жена, кутаясь в халат и позевывая.
В предрассветном сумраке ее лицо смутно белело у двери, но Копнин знал: оно сейчас розовое со сна, цветущее. Красивая у него жена! И умница, хорошая хозяйка, мать. И все же он не расскажет Нине Павловне о своем сне, своих мыслях. Почему? В этом надо сначала разобраться самому.
А жена добавила, включая свет:
— К врачу тебе надо обратиться. Совсем плохо стал спать. Куда такую рань поднялся?
Хмыкнул неопределенно ей в ответ. Нина Павловна вернулась в спальню и, кажется, снова прилегла там, а он подумал: странная все-таки штука — жизнь! Они прожили с женой более двадцати лет и вроде бы до сих пор понимали друг друга, а теперь вот…
За эти двадцать лет он, оказывается, так и не собрался рассказать Нине Павловне о том, что еще мальчишкой мечтал стать учителем. Тогда его, деревенского пацаненка, очень удручала мысль: почему люди так часто сами причиняют себе зло? Почему они так легкомысленны, безответственны, порой просто-напросто глупы? Ведь они же люди и должны все понимать!
Думая тогда о своей взрослой жизни, он видел себя чаще всего с ватагой деревенских мальчишек. Он ведет их по лесной опушке, с которой открываются широкие дали, и рассказывает им о солнце и звездах, о птицах и травах. Он учил бы их математике и русскому языку, непременно познакомил бы с историей родного края, а главное, научил бы дорожить каждой былинкой на родной земле! Сам-то он, Лешка, любил утренние зори на росистом лугу, по которому пробирался с удочками к реке, еще прикрытой в этот утренний час холстиной тумана. Долгими летними сумерками мог вдруг замереть посреди двора, восхищенный красками угасающего неба. Была по душе даже разбитая в пыль проселочная дорога, по которой так приятно шлепать босыми ногами, погоняя к дому отяжелевшую от молока Буренку!.. Он сумел бы показать все это ребятам так, что у них открылись бы глаза, они поняли бы, что нельзя жить на земле кое-как, вполсилы, и из его учеников выросли бы большие, красивые люди.
Не вышло, не стал он учителем! Не успел! Прямо со школьной скамьи отправился на войну. И все-таки недаром же после госпиталя, демобилизовавшись, когда его направили на партийную работу, поступил на историческое отделение университета. На заочное, разумеется. И учился жадно, пытаясь во что бы то ни стало наверстать то, что упустил за четыре года войны.
А Нина Павловна так и не стала учиться дальше, хотя и окончила в свое время десять классов и еще успела до замужества поработать корректором в типографии. Когда у них родился Вадим, она уволилась с работы, решив сначала подрастить сынишку. И он, Алексей Иванович, не имел тогда ничего против такого ее решения. Он тоже хотел, чтобы сын рос здоровым, ухоженным! И вообще, ему очень нравилось, когда Нина Павловна встречала его с работы, всегда опрятная, уравновешенная, чутко улавливая малейшую перемену в его настроении. Ставила перед ним тарелку наваристого борща, домашние сдобные плюшки. Тут же бегал, лопоча, сынишка, здоровенький, в нарядном костюмчике. А их единственная тогда комната была убрана так уютно, что из нее не хотелось уходить.
Нет, у него не было оснований сетовать на жену за то, что она так и осталась домохозяйкой! Во-первых, у них родилась еще и дочь, а во-вторых, несмотря на то, что он все поднимался по служебной лестнице, Нина Павловна оставалась все такой же скромной и трудолюбивой, по-прежнему сама обшивала детей и строго присматривала за ними, умело вела домашнее хозяйство, освободив мужа от каких-либо житейских забот. Если ее в чем и обвиняли, как он слышал, так это в том, что очень уж она сдержанна! Нина Павловна и в самом деле не любила женских пересудов и, если у нее выдавалась свободная минута, предпочитала провести ее за книжкой. Это Нина Павловна подсказывала ему, с какой литературной новинкой стоит познакомиться. Именно жене он обязан тем, то они нет-нет да выбирались в театр. Он всегда прислушивался к тому, как Нина Павловна отзывается о его знакомых и сослуживцах. Он уже давно понял: кое в чем жена оказывается проницательнее его.
Да что там! Уже одним тем, что его сын и дочь благополучно окончили школу, он тоже обязан прежде всего Нине Павловне. Много ли уделял внимания детям он? Ну, в дневник, бывало, заглянет, поинтересуется, с кем они водятся, и все. И он должен помнить об этом. Он помнит, благодарен ей. Только вот…
Может быть, надо было все же посвятить Нину Павловну в то, что сказали ему врачи? Никаких командировок, ночной работы! Иначе война, ее раны добьют его в эти мирные дни. Пожалел жену, не стал ничего объяснять ей, сказал только: врачи порекомендовали переменить работу. Ему предложили крупный завод. Отказался. Что ему делать на заводе, не имея инженерного образования? Руководить вообще? Он только теперь, в этом вот своем ПТУ, по-настоящему понял, что руководить коллективом, предприятием — это одно, а воспитать, поставить на ноги хотя бы одного-единственного человека — совсем другое.
Нину Павловну огорчило, более того, рассердило, что он, не посоветовавшись с нею, перешел в училище. А не посоветовался он потому, что знал: она будет против. И не поймет, останется глуха ко всем его доводам. Потому что считает: теперь они должны жить уже ради детей, а для сына и дочери, по ее мнению, очень важен его престиж, и ему следовало бы подыскать себе более подходящую работу.
Так считает не только Нина Павловна.
И как объяснить им всем, что ведь недаром же ему так повезло, выбрался он из мясорубки войны живым и почти невредимым, чтобы жить теперь, заботясь только о своем личном благополучии? Есть у него наивысший долг перед тем же девятнадцатилетним солдатом Лешкой, которого выручили, спасли от неминуемой гибели теплые девичьи руки, перед тем Лешкой, который и мечтать не смел о том, что будет после войны, который хотел только одного — раздавить фашистскую гадину, победить любой ценой, может быть, даже ценой его, Лешкиной, жизни… Долг перед теми, кто остался лежать в перепаханной войной земле. Ему надо теперь жить и за них. И за них успеть что-то.
…По-зимнему тусклый рассвет все же разгорался, но выходить из дому было еще рано. Все-таки собрался. Завтракать не стал, чтобы не привлечь внимания жены стуком посуды. Нина Павловна непременно поднимется накормить его.
Днем он носился на училищном газике, по утрам предпочитал добираться до места работы автобусом. Смешаешься с толпой, никто и не замечает тебя, все торопятся, озабочены своим. Автобус тащится до нужной ему остановки без малого час, а потом еще идти пешком минут двадцать. За это время все можно передумать. А он, Копнин, в последнее время стал дорожить возможностью побыть одному, подумать.
2
Территория под ПТУ отведена за городом, на окраине поселка мелькомбината. Добрый кусок настоящего нетронутого леса. Приближаясь к училищу, Копнин каждый раз вспоминал про себя добрым словом человека, которому пришла в голову мысль построить ПТУ именно здесь: великолепный воздух, простор и удивительный контраст с суматошной жизнью городских улиц, прямо-таки целительный покой!
Когда он появился в училище впервые, его поразила запущенность недавно выстроенных зданий. Их было всего три — учебный корпус, одноэтажное, но просторное, все из стекла помещение мастерских и жилое здание, в нем же и столовая. Грязные потеки на когда-то кремовых стенах, тусклые, давно не мытые окна. Под соснами в хвое протоптаны тропинки. Ни цветников, ни спортивных площадок, только в закоулке между жилым корпусом и забором натянуты веревки и сушится белье.
— Чего же вы хотите? — обиженно спросил бывший директор. — Не школьники ведь, а пэтэушники. Сами, небось, знаете, что это за народ!
Он был какой-то сникший, бывший директор, помятый, все хватался короткопалой рукой за галстук, доставал из кармана мешковатых брюк платок и вытирал далеко открытый лоб и шею под воротником.
«Два года до пенсии, — напомнил себе Алексей Иванович, глядя на него, — и вот приходится уходить». Он чувствовал себя виноватым перед этим человеком, хотя горло то и дело перехватывала злость на него: так запустить все!
И внутри зданий были грязь и запущенность, покраска облезла, мебель обшарпана.
Знакомство с учащимися он оставил на потом, осмотрели с директором училище, затем часа два просидели в его бывшем кабинете. Объясняя, директор все тыкал в ведомости коротким толстым пальцем.
Дня два ушло на знакомство с воспитателями, мастерами и работниками пищеблока.
Впечатление о коллективе было двойственным. Среди учителей и мастеров насторожили те, что говорили о девочках пренебрежительно и с раздражением. Спросил себя: от усталости? Или собственного бессилия?
Понравилась преподавательница русского языка и литературы: крупная, с мальчишеской стрижкой, Майя Борисовна. Она говорила так, будто речь шла об уроках в обычной школе, называла девочек по именам.
Завучем по общеобразовательным предметам была высокая, очень худая женщина. Глядя на ее желтое, со впалыми щеками, лицо, подумал: «Эта, вероятно, всегда кричит на них…»
Были и мужчины. Учебно-производственную работу возглавлял немолодой хмурый человек в черном свитере. Он больше отмалчивался и старался держаться в стороне, от него попахивало спиртным. По внеклассному воспитанию тоже был мужчина и тоже какой-то необщительный: мясистое лицо с тяжеловатым подбородком, брови насуплены. Физрук — грузноватый, неповоротливый.
«Н-да! — протянул он тогда про себя. — С такими не очень-то развернешься. Неужели нельзя было подобрать людей помоложе, пожизнерадостней, наконец?»
— Нельзя, — как позднее выяснит он. — Нет людей. И не очень-то они рвутся в его ПТУ. Сказывается удаленность училища от центра города.
Его, например, очень удивило, что помощником директора училища по хозяйственной части оказалась как раз молодая и миловидная женщина в кружевной блузке. Светлые волосы были собраны у нее на темени в большую гладкую шишку. Он принял ее за учительницу. А зам окончила кооперативный техникум и была по специальности товароведом. В ПТУ она пришла исключительно потому, что жила рядом: у нее собственный дом с обширной усадьбой, дети ходят в школу, она нет-нет да забежит присмотреть за ними.
— Потому и мучаюсь тут, — объяснила заместительница, потупив простодушные голубые глаза.
Позднее он выяснил: не только поэтому.
В сопровождении этой женщины он прошелся по «группам», так здесь называли спальные комнаты. Девочки были на занятиях, кровати застланы грубошерстными серыми одеялами. Он потрогал: колючие. Вместо пододеяльника полагалась простыня. И простыни, и наволочки особой белизной не отличались. Между кроватями коричневые тумбочки — одна на двоих. В этих тумбочках девочки хранили свои личные вещи. Полы темные, тусклые. Панели унылой голубизны.
Из спален прошли в комнату отдыха. Она окончательно вывела его из себя. Довольно просторная, стены увешаны плакатами. Висела старая, еще первомайская стенгазета, а в переднем углу, как назвала его зам, стенд — наклеенные на картон фотокарточки: девочки в классах, в мастерских, на поляне под соснами. Посреди комнаты стол под выцветшей, когда-то зеленой скатертью и возле него несколько тяжеленных колченогих стульев. И все. Ни занавесей на просторных окнах, ни цветов.
— Какая же это комната отдыха? — высказал он свое недоумение. — Как тут отдохнешь? Так неуютно, так…
— Сами же они виноваты! — заторопилась зам. По ее нежному лицу пошли красные пятна. — Растащили все, разломали… Телевизор? Я его в ремонт сдала.
Директор признался доверительно:
— Может, и дотянул бы? Эти два года. Никто ничего не хочет. Одни тащат, — директор так и сказал, с ударением на последнем слоге, — разве за всеми углядишь? Другие… если за что и возьмутся, то из-под палки. А эти, — показал он кивком круглой лысеющей головы в сторону спального корпуса девочек, — все одно дикие. Ну, сами потом узнаете. Лучше в тигрятнике работать.
Директор явно устал и, несмотря на всю удрученность своим увольнением, торопился оставить опостылевший ему пост. Напомнил ему:
— Дети же они еще. Девочки. С четырнадцати по семнадцать. У меня дочь на третьем курсе института, так что она? Совсем глупенькая еще.
— Де-е-ти? — протянул бывший директор. Усталость сошла с его круглого, потного лица. — Дети!.. А ну, пойдемте, взгляните сами.
В столовой как раз обедали две группы. Сентябрьское солнце щедро заливало помещение, благо на всех четырех окнах не было штор, и оттого, наверное, убожество обстановки и утвари так ударило по глазам: все те же грязно-голубые панели, что и в спальнях, затоптанный пол, замызганные столы, громоздкие коричневые стулья вокруг них. На столах жестяные тарелки с гречневой кашей-размазней.
Разумеется, девочки тотчас же обратили на них внимание. Они, без сомнения, были уже осведомлены о том, кто он, Копнин, такой, и теперь одни смотрели на него с откровенным любопытством: а ну-ка, что ты за птица? Другие с насмешкой и вызовом. В глазах третьих было глухое безразличие. Да, чего-чего, а условностей здесь явно не существовало! И это понравилось. Терпеть не мог лицемерия и фальши, и теперь при виде этих не очень-то дружелюбных лиц пришло вдруг чувство уверенности, что он найдет общий язык с девочками, как бы ни пугал его своими рассказами бывший директор. Им просто-напросто нужно побольше внимания, этим детям!
Не прошло и недели, как он уже не без горечи посмеялся над этими своими мыслями.
Они и внешне отличались от учениц обычных школ, он не сразу понял чем. Одеждой? Вместо коричневых школьных платьев с черными передниками на девочках были темные юбки и блузки строгого покроя. Лишь спустя какое-то время сообразил: прически! У одних прически были слишком высокие, громоздкие, другие же распускали не всегда вымытые, спутавшиеся космы по плечам. Что еще бросалось в глаза — это излишний грим. Губы девочки не красили, а вот глаза подводили так, что юношеская свежесть и привлекательность лиц начисто пропадала.
Они с бывшим директором прошли через столовую и задержались у окна неподалеку от последнего стола. За ним сидели трое, а четвертая девушка еще только отошла от раздаточной с тарелкой каши и стаканом киселя в руках. Опуская на стол тарелку и стакан, она нечаянно смахнула рукавом ложку. Наклонилась поднять ее и выругалась. Алексей Иванович решил сначала, что ослышался, но девушка так дерзко посмотрела на него, так вызывающе сощурила открытые карие глаза, что стало ясно: нет, не ослышался. Девушка была хороша собой: чистая молочно-белая кожа, тонкий профиль. Темно-русые волосы уложены пышной башней, на шею падают трубочки локонов, оттеняя ее белизну.
Оглядел другие столы. Девушки уже явно потеряли к ним интерес, ели, переговаривались. В столовой стоял ровный гул. И это, пожалуй, сказало ему больше, чем все то, что рассказывали об училище. Новый директор? Ну и ладно! — понял он. — Им-то, девочкам, не все ли равно? Коллектив, администрация здесь сами по себе, а учащиеся тоже сами по себе, хотя внешне вроде бы все на месте: ежедневное общение, совместные занятия, работа. «Не дело это, — отметил он про себя, — так нам ничего не добиться.»
Вернулись в кабинет. Директор грузно опустился на стул, словно бы уже тем самым предоставляя свое кресло ему, Копнину. Поинтересовался:
— Видали коровку? Слышали?.. Элеонора Богуславская. Второй год как у нас, а никакого сладу. По мне так замуж се выдать, вот и все ее образование. Мало того, что сама ничего не хочет, других с толку сбивает… Глаза, говорите, хорошие? Как у овцы. За глаза и прозвали Телушечкой… Нет, я и не говорю, что все такие. Есть и толковые. И немало. Так их не видно и не слышно. Занимаются. Мы ведь теперь и аттестат даем. Если по совести, им и передохнуть некогда.
В этот день он задержался в училище допоздна. Включил настольную лампу, папки с «делами» пристроил рядом на стуле, подумал и наглухо задернул на окне тугие шторы. Он даже пощупал их: шелковые. Такие бы в комнату отдыха!
Разыскал среди папок ту, на которой было написано: «Личное дело Элеоноры Богуславской». Элеонора Вахрамеевна… Вкус у матери, видимо, не очень-то! Мать у Богуславской директор ресторана. С отцом дочери находится в официальном разводе. Нормально девочка училась только до шестого класса. Затем начались пропуски в занятиях на неделю, на месяц. До восьмого класса дотянула с трудом. В ПТУ второй год. Общительна, деятельна, однако учится плохо, нелюбознательна, ничем не интересуется, не читает. Основы теории (учится на закройщицу) усваивает с трудом, с практическими занятиями справляется значительно успешнее.
Раскрыл второе «дело», третье. Отец пьет, отца нет, мать — женщина ограниченная, неразвитая, ребенок был предоставлен самому себе… Глаза устали от чтения, когда наконец-то попалась папка, в которой было написано: родители скромные и трудолюбивые люди, очень заботливы по отношению к дочери. Запомнил и имя этой девятиклассницы: Лукашевич Татьяна.
Папок с «делами» осталось еще на несколько вечеров, оглядел их и поднялся из-за стола. Пока он доберется домой, будет уже первый час. Во всяком случае, главное он себе теперь уяснил: какие бы страсти ему ни рассказывали о девочках училища, взрослые-родители и все те, кто имел к ним хоть какое-нибудь отношение — виноваты больше.
Утром поделился своими мыслями в учительской. К его довольно горячему монологу отнеслись весьма сдержанно. Не отозвалась даже литераторша. Майя проверяла тетради, проворно чиркая в них ручкой с красной пастой. Молчание нарушила завуч. Не отрываясь от классного журнала, вздохнула:
— Не знаете вы их, Алексей Иванович, наших девиц! Родителей, конечно, никто не оправдывает, но и они… Допустим, отец пьет, ладно! Так становись же поскорей на ноги сама! Нет, они об этом не думают. Им красивую жизнь подавай. Сейчас же, сию минуту!!. Сколько мы с ними возимся? Им же все трын-трава…
Успел подумать только: желчная она все-таки, эта Маргарита! — как раздался голос преподавателя русского языка и литературы:
— Безволие им мешает. А работать они просто-напросто не приучены. Ну, и неразвитость, конечно, сказывается, нелюбознательность.
Реплика литераторши подбодрила. Значит, его слова упали не в пустое пространство. А Майя даже тетрадь закрыла.
— Алкоголизм родителей не может не давать о себе знать. Здоровый ребенок будет сопротивляться среде, наши попадают под ее влияние.
Позднее он убедился: завуч и преподавательница литературы во многом правы, а он… он, оказывается, довольно смутно представлял себе то, что его ожидает здесь, в училище. Только теперь, что называется, прикоснувшись к делу, начинает постигать, что к чему.
Если б можно было целиком уйти в воспитательный процесс! Приходится же заниматься черт-те чем. Наметишь одно, а… До того, что представляется самым важным и нужным, не доходят руки.
…В автобусе народу меньше, чем обычно: еще очень рано. Ту часть пути, которую нужно пройти пешком, и вовсе миновал незаметно, занятый своими мыслями. Обратил внимание только, что пальцы пощипывает, несмотря на шерстяные перчатки. Сейчас, ранним утром, было еще морозно, и все же небо голубело уже, высокое, без зимней мглы. Под соснами еще не рассеялся синий сумрак, и сугробы подтаявшего снега тоже синие. Вокруг ни души: одни группы еще спят, другие только поднимаются с постели.
Его кабинет в жилом корпусе, вход отдельный: дверь под железным козырьком и две ступеньки. За тамбуром коридор и опять двери: одна ведет в его кабинет, через другую можно попасть в остальные комнаты помещения.
Он едва успел войти в коридор, как вторая дверь распахнулась и появилась полная фигура воспитательницы Кошаевой. На широком лице с двойным подбородком ни кровинки. «Ну вот, — еще успел подумать он не без раздражения, — опять жалобы, истерика».
— Новенькая… — тяжело выдохнула Любовь Лаврентьевна, — Алексей Иванович, новенькая… Богуславскую горлышком от графина… Еще бы немного…
Воспитательница грузно поднималась еще только по первым ступенькам лестницы, когда он миновал уже пролет. Грачева! Вот уж не ожидал, хотя и попала она в училище через детскую комнату милиции. Увидев эту ученицу впервые, просматривая ее документы, решил: с такой ладить можно. По всему видать, тихоня и учится отлично. Плохой из него получается психолог. Грачева не проработала в пошивочной мастерской трех дней и повредила провод у электромашины. Хорошо еще, он в это время оказался отключенным. Могла бы погибнуть. Он вызвал тогда ее к себе в кабинет. Вошла, села, как он велел, на стул возле стола, и он, бросив взгляд на ее лицо, остро почувствовал вдруг, что ее нисколько не пугает предстоящий разговор с ним, директором. Тут же спросил себя: а почему, собственно, девчонка должна бояться? Да, но ведь она совершила проступок…
Позади, вторя его мыслям, причитала воспитательница:
— И кто бы мог подумать? Такая пичужка! Я, когда увидела ее первый раз, пожалела. Милая, думаю, славная… Неужели отец, негодяй, променял такую на бутылку?
Любовь Лаврентьевна вела когда-то в школе начальные классы, потом оказалась здесь, в ПТУ. Как ни странно — учительница же! — она была не очень грамотна, не все слова выговаривала правильно, была до крайности простодушна, но девчонки, не упускавшие ни малейшего повода зло посмеяться над человеком, не издевались, над нею. Он-то, Копнин, сразу же решил, что работа в училище абсолютно не подходит для Любови Лаврентьевны, на ее место следует принять более молодого, разворотливого и авторитетного человека, но заполучить такого человека все не удавалось, и тем временем он, незаметно для себя, примирился с недостатками Кошаевой. Очень уж она была невредная, Любовь Лаврентьевна, всех-то она понимала и жалела! Видимо, этим она и подкупала своих подопечных, девчонки доверяли воспитательнице и вообще относились к ней более снисходительно, чем к другим.
Шел уже восьмой час, в учительской собрались все, кто работал в этот день с утра, бросились к ним навстречу, жаждая подробностей, и Любовь Лаврентьевна, прикладывая пухлые ладони к осунувшемуся от пережитого волнения лицу, принялась рассказывать:
— Я в третьей группе была, там сегодня что-то разоспались. Говорю: «Совесть у вас есть, девчонки? Сколько можно вас будить?» Ну, они мало-помалу зашевелились, а тут Сорокина в двери и как завопит: «Любовь Лаврентьевна, скорее к нам! Новенькая и Телушечка схватились!»
Он не сразу разглядел в темной учительской сгорбившуюся узкоплечую фигурку возле дивана. Подошел. Грачева подняла лицо с потухшими невидящими глазами. Почувствовал, чго знает, как начать разговор, подозвал воспитательницу:
— Любовь Лаврентьевна, проводите Грачеву ко мне в кабинет. Поговорим там.
Сам еще побыл какое-то время в учительской. Хотелось услышать, что думают о случившемся присутствующие.
Завуч заметила, перекладывая перед собой ведомости:
— Достукалась Элеонора! Выпросила! Рано или поздно это должно было случиться.
— Ну уж на Грачеву я бы никогда не подумала, признался кто-то.
Преподавательница литературы, как всегда, уже пристроилась со своими тетрадками у окна. Разговор нисколько не мешал Майе работать. Но тут оторвала от тетради ручку, в раздумье посмотрела за окно.
— Как раз от нее-то и надо было ожидать… От Грачевой… У нее как раз есть то, чего некоторым нашим девочкам не хватает, чувство собственного достоинства.
В дверях учительской снова появилась Кошаева.
— Можно, я пойду, Алексей Иванович? — попросилась воспитательница. — Домой. Такая сегодня ночь была, такая… Ног под собой не чувствую.
Отпустил ее и направился к себе. Хочешь не хочешь, а надо что-то предпринимать с этой Грачевой. Сначала хоть расспросить хорошенько, с чего все началось. Может, один на один и расскажет?
Прошлый раз, после случая в мастерской, разговора так и не получилось. Он пытался подступиться к девчонке и так и эдак… Грачева почти тотчас же вскочила со стула, враждебно насторожившаяся. Стало жалко ее, заговорил мягко, давая понять, что не собирается ругать ее.
Хотелось, чтобы девочка успокоилась, разговорилась, доверилась ему. Однако на все его расспросы Грачева отозвалась одной фразой: она больше и порога мастерской не переступит!
Когда он заметил что-то насчет ее будущего, ее рот, — он казался очень ярким на бледном лице, — тронула усмешка. Эта усмешка задела, осекся и зачем-то поднялся со своего кресла. И тогда Грачева проговорила устало, совсем по-взрослому:
— Мое будущее… Я знаю, с вас тоже требуют, галочку где-то там поставить… Мое будущее — это мое будущее, и никому в общем-то до него нет дела.
Только тут он понял, что потратил свое красноречие зря. Стало обидно: распинайся тут перед каждой девчонкой! Отрезал:
— Ну, раз ты такая умная, можешь идти!
При этих его словах, впервые с той минуты, как она переступила порог кабинета, ее темные, непроницаемые глаза оживленно блеснули. Она тут же вышла.
А он долго еще метался тогда по кабинету. Черт-те что!.. Еще никогда он не чувствовал себя таким уязвленным. И беспомощным, бессильным. Нет, логикой здесь не воздействуешь! Тут надо что-то другое. Что?
Уроки в классе Грачева продолжала аккуратно посещать и, по словам учителей, справлялась с учебой значительно лучше многих. В пошивочную не ходила. Там шли занятия, а она бродила в это время по территории училища под соснами… И он до сих пор не может придумать, как заставить ее ходить в мастерскую. Не тащить же девчонку силой!.. Ну, уж на этот раз он поговорит с нею по-другому!
Сразу напротив двери у него в кабинете стол и перед ним стул. Свет из окна падает на лицо собеседника. Удобно!
Грачевой у стола не было. Торопливо шагнул в кабинет и бросил взгляд налево. Там у двери еще один стул.
Девочка лежала возле него на полу, неловко подвернув плечо. Короткий подол форменной юбки открывал полоску тела выше чулка.
Наклонился, заглянул в лицо. Темная кайма ресниц сомкнута неплотно, проглядывают белки глаз. От носа к подбородку четко обозначился белый треугольник.
Торопливо подхватил на руки девичье тело. Оно поразило своей легкостью. Подумал: «Как цыпленок!»
3
Окно в изоляторе забрано решеткой. Ритка видела такую в сберкассе, куда ходила платить за квартиру. Потрогала холодные железные прутья, усмехнулась и легла в постель. Грубое серое одеяло кололо сквозь простыню, и все равно лежать было приятно. Хорошо, что ее опять упрятали в изолятор! Эта узкая, похожая на пенал, стерильно-белая комната была знакома: здесь она прожила целую неделю карантина, которому подвергаются все, кто попадает в училище. После карантина не прошло и десяти дней, и вот она снова здесь.
Пока она будет лежать в изоляторе, ее будут лечить — делать уколы, внутривенные вливания. Врач сказала, что у нее сильное истощение, ей нужен покой. Она и в самом деле так устала! И вообще, хорошо побыть одной! Оказывается, ей больше всего и хотелось именно этого.
В последнее время она только и делала, что отвечала на всевозможные вопросы. Хотя в тот же вечер в милиции, когда их забрали с Андреем, сразу рассказала все: и про чулки, и про платье, и о том, как давно знакома с Андреем. Что знает про него. О шапках не могла сказать ничего, не знала.
О платье в милиции, оказывается, было уже известно. Прежде чем заехать за ней и Андреем, работники милиции побывали в квартире у ее родителей и обнаружили платье. В милиции была заявка из магазина. Его узнали по описанию продавщицы. Но обнаружили платье случайно, искали-то шапки — дамские собольи и мужские из ондатры.
Ей сначала не поверили, что она ничего не знает. Про шапки. Ей это было как-то все равно. Нужно было обдумать другое, то, что обрушилось так неожиданно и отчего у нее похолодело сердце. Она-то думала: Андрей сильный, Андреи все может. Ну, если и не все, то многое. И семьи своей ему не нужно стыдиться. Известность и уважение, которыми пользовалась его мать, отбрасывали свой свет и на него. А он оказался вором. Деньги, которые он так легко и с таким шиком тратил, — ворованные. Андрей и Валерка выручили их за четыре снятые шапки. Всего лишь четыре, больше они не успели. Да и какая разница — четыре или одна? Вор все равно вор.
В милиции их сразу же развели по разным комнатам. Андрей даже не посмотрел в ее сторону, будто ее, Ритки, тут и не было. Плечи развернул, голову вздернул, а руки скрещены за спиной.
Ее продержали ночь в следственном изоляторе. Так называлась комната с двумя обшарпанными топчанами без матрацев. Не сомкнула глаз и на минуту. Знобило, и чтобы согреться, то садилась на топчан, то соскакивала с него. Уныло горела пыльная лампочка под потолком, окон в комнате не было, часов — тоже, и было такое впечатление, что утро никогда и не наступит.
Значит, Андрей вор? А она-то стеснялась перед ним, боялась, как бы он не услышал про отца, пошла из-за него на такое — взяла в магазине платье… Слез не было, хотелось выть, кричать, и чтобы сдержать себя, совала в рот искусанные кулаки.
Утром ее снова принялись расспрашивать, записали все, что она говорила, сказали, что она должна дать подписку о невыезде из города, и отпустили. Добавили при этом, что занятия в школе она должна продолжать, они проследят за этим.
Как добралась до квартиры, запомнилось плохо. Вероятно от голода и бессонной ночи, в голове звенело. Надеялась: мать будет на работе, она оказалась дома. Застыла в дверях кухни и, конечно, заплакала сразу, лицо некрасиво сморщилось. Прошла мимо нее на кухню, пощупала чайник. Он был теплый. Хлеб в горло не лез, выпила сладкого, мутного от сахара чая, добрела до своей комнаты и свалилась в постель. Так и заснула одетая.
Когда очнулась, за окном стоял синий вечер. Подивилась этой синеве и своему состоянию не то спокойствия, не то безразличия.
Скрипнула дверь, у косяка смутно забелел передник матери, голос ее прозвучал виновато:
— Может, поешь? Я пирожков напекла. Принесу сюда, если хочешь?
Наверное, если бы мать принялась ругать, она бы сдержалась, а тут что-то подступило к горлу, торопливо ткнулась в; подушку. Не дождавшись ответа, мать подошла, опустилась на постель рядом, вздохнула:
— Зачем ты платье-то взяла? Сказала бы. Я в долги бы влезла да купила… Нитки никогда чужой в доме не было…. Теперь засудят, с малых лет по тюрьмам.
В голосе матери были такая боль и безысходность, что Ритка подумала: ее переживания ничто по сравнению с тем, что передумала и перечувствовала за одну эту ночь мать. Объяснила:
— Не знала я ничего. Про шапки. Думала: он столько зарабатывает, Андрей. И мать у него врач. Поэтому и деньги. А платье… стыдно мне было… хуже всех…
— Отец-то отдал мне получку, — вспомнила свое мать. — Хорошо получил. Ну, конечно, товарищей привел, с кем работает. Да в таком случае разве жалко? Собрала им стол… Остальное по долгам раздала. Теперь получит, куплю что-нибудь тебе. Вместе сходим.
Мать помолчала и добавила несмело:
— В школу-то пойдешь? Велели ходить? А ты ходи. Учиться-то, наверное, все разно заставят.
…Первые дни в школе все ждала: вот-вот кто-нибудь бросит за спиной: воровка! Никто ничего не говорил. Только во время одной из перемен подошла завуч, седая, представительная, положила руку на плечо и отвела в сторону, к окну в закоулке коридора, где никого не было.
— Звонили из милиции. Сказали, чтобы до суда ты посещала занятия.
Завуч помолчала. Некоторое время смотрели, как за окном кружатся в вихре снежинки. Снег пошел такой густой, что противоположную улицу не стало видно. В лицо ей, Ритке, завуч почему-то не смотрела. А Ритке хотелось встретиться с нею взглядом, узнать, что учительница думает о ней и обо всей этой истории. Но завуч сказала только:
— Занимайся. Никто ничего знать не будет.
И ушла, заторопилась туда, где гомонили ребята.
Легко сказать: занимайся! Раскрывала учебник и часами сидела над ним, не видя ни строчки.
Андрей узнает про платье и… Конечно узнает! Может, даже ему сказали уже. Узнает на суде в конце концов. И подумает, что и она, Ритка, такая же. И она могла бы с ними за шапками. А она-то стыдилась своей бедности, боялась поставить его в неловкое положение. Дурочка она дурочка! Подружилась бы лучше с кем-нибудь из мальчишек своего класса. Есть ведь с кем.
Она так уставала от своих мыслей, что не видела текста, роняла на раскрытые страницы голову и сидела так, смежив веки. Скорей бы уж суд! Пройти еще через это, а потом… Что будет потом, она не знала.
А тут еще заявилась Тамарка. На четвертый день после того, как она, Ритка, побывала в милиции. На Томке не было лица. Ввалилась в комнату прямо в пальто, захлопнула за собой дверь и прижала ее спиной, словно там, позади, за нею мчалась погоня. Скошенный подбородок ушел в воротник пальто, глаза, цвета недозрелого крыжовника, округлились.
— Андрей в КПЗ, — выдохнула она. — Говорят, они с Валеркой… Ты уже знаешь? Тебя вызывали? А меня сегодня. Только что. Я-то думала, он калымит, а он…
Томка прошла к кровати, плюхнулась, как была, в пальто, на постель и стянула с головы ядовито-розовую мохеровую шапку. Уложенные по моде в высокую прическу черные жесткие волосы сбились набок.
— Что же это он, а? Зачем ему это было надо? Теперь вот тюрьма, это уж точно!.. А ты знала? Догадывалась? И я нет, не знала.
Томка посидела молча, тупо уставясь в пол, машинально расстегнула пальто. Потом начала снова:
— Передачу… давай отнесем ему передачу? Ну, колбасы там, яичек… В КПЗ, говорят, почти совсем не кормят. Только хлеб и вода. А он привык… Ну, ты сама знаешь, как он привык… Что? Не пойдешь?
Ритка поднялась со стула, потрогала зачем-то нежные плети традесканции на стене, они уже отросли, встала у окна.
На затоптанном, почти черном снегу возле соседнего здания мальчишки гоняли клюшками шайбу. Некоторое время наблюдала за ними. У одного шапка все сползала на глаза, и мальчишка то и дело сбивал ее на затылок, щуплый, в расстегнутой телогрейке.
Томка, видимо, плакала, высморкалась.
— Ну, что ты все молчишь? Будто воды в рот набрала! Тебе, я вижу, нисколечко и не жалко их — ни Валерку, ни Андрея.
Обернулась к ней. Томка сбросила с себя пальто, сидела распаренная, лицо побагровело.
— А что они сами думали? Чего им не хватало?
— Дураки, конечно! — вздохнула Томка. — Так ведь теперь чего уж? Теперь ничего не поделаешь!.. Значит, ты не пойдешь? С передачей? А я попробую, попытаюсь. Может, и увижу его. Поговорить же надо!
Наконец Томка ушла, сказав, что забежит еще.
Мальчишки уже кончили гонять шайбу и разошлись по квартирам. В здании напротив один за другим вспыхивали прямоугольники окон. Оранжевые, голубоватые, желтые…
Жалко ли ей Андрея? Она не испытывала теперь к нему ничего, кроме чувства брезгливости. И еще были зло, досада на себя: как можно быть такой слепой, ничего не видеть, не понимать? Когда она, Ритка, научится разбираться в людях, в жизни? Научится ли?
В ту ночь опять не удалось уснуть. А утром снова вызвали в милицию. На этот раз с ней разговаривал немолодой толстяк-майор. Так дотошно расспрашивал обо всем, что можно было подумать: у него самого такого же возраста дочь. И говорил он так, будто они не в милиции сидели, а беседовали на скамейке в парке:
— Какой предмет тебе нравится больше? Литература и история? Стихи любишь? А сама не пописываешь? Гм… Ну ладно!
Майор уперся большими ладонями в стол и поднялся, будто вспомнив вдруг о каком-то срочном деле.
— Продолжай заниматься. Сама понимаешь: тебе нельзя учиться плохо. И еще мой совет: смотри, с кем имеешь дело. Люди, они разные.
О предстоящем суде и вообще обо всем мать, видимо, рассказала отцу наедине. Бросил угрюмо:
— Допрыгалась?.. Я говорил…
И в день суда ушел из дому еще до рассвета, сославшись на срочную работу. Мать заметила, оправдывая его:
— Не может он. Переживает.
Спросила ее с горечью:
— А ты не переживаешь? А ты можешь?
Мать только вздохнула в ответ.
Не явилась на суд и Томка. Накануне, уже совсем поздно вечером, была ее мать, плакала.
Томку, оказывается, увезли с высокой температурой в больницу.
Были, конечно, Катина мать как пострадавшая, Катин отец и она сама. Отпросилась с уроков. Еще две женщины, с которых Андрей и Валерка сняли шапки. Какие-то люди, кажется, с завода, где работали Андрей и Валерка.
Все представлялось по-другому: грознее и внушительнее. Судить ее, Ритку, придет весь город. А все оказалось так просто: небольшое темноватое зальце, полупустые скамьи, краска на них давно облезла. И судья какой-то усталый, даже болезненный, все подносил ко рту белый платок. Заседатели — сивоусый старик и простоватого вида женщина в вязаном жакете. Подумала: а может, так и надо? Судят-то кого? Шпану.
Кто-то велел им с матерью занять места на скамейке в первом ряду. Тут же присела худощавая простоволосая женщина Белую пуховую косынку она сняла и все перекладывала, из руки в руку. От нее не отходил седой, но юношески стройный мужчина, поддерживал под локоть. Женщина не отрывала: глаз от деревянного барьера, за которым должны были появиться Валерка и Андрей. На ее тонком измученном лине было такое выражение, будто она едва сдерживает крик. «Мать», — объяснила себе Ритка.
В зале стоял глуховатый гомон, когда ввели Валерку и Андрея. У нее начало мутиться в голове с самого утра и все подташнивало, а тут она прямо-таки оцепенела от ужаса. Их, и Валерку, и Андрея, остригли наголо! Без волос голова у Андрея, казалась какой-то неестественной, уродливой, чуть ли не квадратной! Отсутствие волос, видимо, смущало и его самого, все поглаживал себя по макушке. А в остальном он, судя по всему, чувствовал себя неплохо, тотчас принялся высматривать в зале знакомых, только в сторону матери и ее, Ритки, явно старался не смотреть.
Андрею вроде бы ничего и не сделалось за это время, разве только лицо осунулось немного, да поблек румянец. Валерка же, и раньше не отличавшийся могучим телосложением, совсем усох, узкие покатые плечи съежились. Он не поднимал лица, не смея взглянуть вокруг. Родители у него были уже немолодые, одеты простовато, отец в чистой новой телогрейке; мать, по-старушечьи повязанная темным полушалком, все плакала.
Первым допрашивали Андрея. Ритка думала: будут спрашивать сразу про шапки. А судья поинтересовался, что Андрей читает и читает ли, какие ему нравятся кинокартины. Андрею эти вопросы, видимо, казались несерьезными, отвечал с улыбочкой. Он вообще не испытывал никакого смущения. И судью это рассердило.
— А такую повесть вы читали, «А зори здесь тихие» называется? Или вам не интересно знать, как умирали за родину ваши сверстники?
— Нет, почему? — посерьезнел Андрей. — Читаю я…
Он назвал несколько книг. А судья продолжал:
— Сколько же вы зарабатывали? И что же, вам этих денег не хватало на карманные расходы? Ведь на такую сумму, случается, живет месяц семья.
Андрей пожал широкими плечами.
— Смотря как жить! Другой не живет, а прозябает.
— Вы считаете, что вели нормальный образ жизни? — спросил мужчина в форменном пиджаке, сидевший за отдельным столом. Он больше молчал, слушал и все записывал что-то. Ритка его сначала и не заметила и только потом узнала, что это прокурор.
В ответ на вопрос прокурора Андрей снова пожал было плечами, но, вероятно, почувствовал, что этого недостаточно, добавил:
— Разумеется, не считаю. Я мог бы заработать эти несколько сот и другим путем. Некоторые наши ребята…
Только тут до Андрея, видимо, дошло, что к своему бывшему коллективу он теперь не имеет никакого отношения, замешкался, затравленно оглядел зал и продолжал уже не так бойко:
— Ну, с завода, я имею в виду. Так вот, они после смены для заводского КБ работают. И я мог бы…
Валерка держался иначе. Он так волновался, что судье приходилось переспрашивать его по нескольку раз. И вообще, говорить Валерке явно не хотелось, махнул рукой:
— Чего там! Виноват я. Во всем виноват. Андрей правильно сказал: можно было в КБ заработать. Да мало ли как!
— Вы считаете все же, что вся суть в деньгах? — спросил старик-заседатель.
— Считал так. Раньше, — раздумывая, пояснил Валерка. — Теперь не считаю.
…Сидя над учебниками, она все представляла себе, как будет отвечать на вопросы судьи. Думала: будет страшно говорить при всех, ведь столько народу будет смотреть на нее и слушать ее! И мать, и Катя, и ее родители, и мать Андрея, другие… Наверное, и рта не раскроешь. Неожиданно у нее вдруг прорезался чистый и звонкий голос. Только все казалось, что говорит не она, а кто-то другой. За нее.
Когда судья спросил: «Вы взяли платье в магазине и не заплатили за него?» — мать охнула. Кажется, она помертвела вся, на лбу проступил пот. Замер и зал. Она, Ритка, вероятно слишком замешкалась с ответом потому, что судья добавил:
— Разве вы не отдавали себе отчета в том, что это воровство?
Она помнила, что на нее смотрят и ждут ее ответа десятки людей. И мать, и Катя, и мать Андрея, но в эту минуту видела только его. Впервые после того, как началось заседание суда, посмотрела ему в глаза. Андрей не отвел взгляда, усмешливо повел бровью. И это придало сил, тоже усмехнулась:
— Конечно! Я знаю, что… что без денег вещи в магазине брать нельзя.
— И все же взяли платье. Вынесли его тайком, уточнил.
Зал опять замер в ожидании. А она, Ритка, на этот раз забыла про него, видя перед собою только лицо Андрея, его бритую квадратную голову. Как же она могла ради этого человека предать мать, Катину дружбу, школу — все то хорошее, что у нее было? Ведь она могла и обойтись без этого платья!..
Сама заметила, как осел голос:
— Мне нечего было надеть в театр… Почему я не поделилась своими затруднениями с подсудимым?
Почему она не поделилась? Разве это надо объяснять. Видимо, надо, если спрашивают. Проговорила, неожиданно для себя, твердо и уверенно:
— Он мог бы догадаться и сам. Он не догадался. Значит, и не понял бы.
Мать рассказала потом, после суда: Когда у нее, Ритки, спросили про платье, Катя посмотрела на нее большими глазами, даже привстала и покачала головой, словно говоря: нет, нет, ведь ты не брала его. Потом уткнулась лицом матери в плечо и горько разрыдалась, а когда объявили перерыв, вышла из зала и больше не появилась. И на следующий день тоже не пришла.
К Андрею в перерыве подошла мать, молча протянула ему сумку. Его твердый рот скривила усмешка:
— Не беспокойся, мать, нас теперь государство кормит.
— Не заслужил ты, чтобы государство тебя кормило, — с горечью возразила она. — Не паясничать бы тебе надо, а плакать, да где уж там!
Разговаривая с матерью, Андрей все посматривал в ее, Риткину, сторону, кажется, ждал, что подойдет и она. Не подошла. О чем им теперь говорить? Конечно, ему этот суд не так уж и безразличен, как Андрей пытается показать. Хорохорится из самолюбия. И все же постеснялся бы хоть матери, подумал, как ей тяжело!
Вызвали в суд и хозяйку «берлоги». Она смиренно пристроилась с краю скамейки. Лоб по самые брови повязан черной косынкой, поверх еще такой же темный платок. И пальто черное. На вопросы судьи она отвечала без какого-либо признака растерянности или вины.
— Правильно, сдала я молодому человеку комнатешку. Померла, значит, свекровушка, царство ей небесное, а мне одной куды столь палат? — частя скороговоркой, хозяйка все вскидывала глаза на судью, как на икону, казалось, она вот-вот примется креститься. Толстощекое круглое лицо разгорелось багровым румянцем.
— Разве вы не видели, что он еще юноша! — мягко спросила ее заседатель, женщина в вязанном жакете. — И не прописан он у вас.
— Это моя вина, — забубнила хозяйка, — признаю. А все некогда. В две смены я, заболела моя сменщица. Я все его, значить, про паспорт-то и не спрошу. А что пустила я его, так упросил он меня, жениться, мол, хочу. Ну, думаю, дело молодое. Я сама детная мать…
Хозяйка продолжала бы свое еще, ее прервал старик-заседатель:
— Вот и надо было отнестись по-матерински. Пошли бы на завод, рассказали кому следует. А вы обирали сосунков, наживались на их счет.
Слушание дела о шапках заняло три полных дня. Ловила себя на том, что слышит голоса, но смысл того, о чем говорят, не доходил до сознания. Наконец огласили приговор: Андрею три года исправительно-трудовой колонии общего режима, Валерке — два. Ее, Ритку, от уголовной ответственности освободить, а поскольку она причастна к осужденным, да и дома у нее неблагополучно, направить ее в ПТУ на полное государственное обеспечение. Под постоянный и строгий педагогический контроль.
Еще суд постановил, чтобы ее родители возместили магазину стоимость платья. Мать разволновалась при этом, поднялась было со своего места.
— Господи!.. Конечно, заплатим все, как есть!
Она боялась, что и Ритка угодит в заключение, и как-то расслабла вся, подобрела, когда сказали: ПТУ. Прошептала с облегчением:
— ПТУ — это хорошо. Специальность получишь.
4
Специальность!.. В училище обучали на токарей и маляров-штукатуров, но в те группы ее не взяли, не разрешила врач. Определили к швеям-мотористкам. Группа закройщиц была уже укомплектована. Закройщицы считались элитой, их было всего десять человек, и они задирали перед другими девчонками нос. Хотя и раскраивали-то они тот же темно-синий полушерстяной материал. В училищной мастерской шили форменные костюмы для учащихся ПТУ.
Вообще-то в мастерской было довольно уютно. Электрические швейные машины установлены вдоль широких окон. В полдень мастерская залита солнцем. Между рядами машин темно-вишневая ковровая дорожка. Много цветов. И у окон, и в горшках, подвешенных к потолку.
Работу пошивочной возглавляла немолодая молчаливая бурятка Роза Арсалановна. Девочки любили ее. Она учила их вышивать бисером, вязать на спицах. Роза Арсалановна почти не отлучалась из мастерской. Подойдет, посмотрит, подскажет. И Ритке сколько раз подсказывала, у нее сразу не получалось. Раньше-то она и к швейной машине никогда не подходила. Где уж тут сразу все схватить! Но вот шнур у своей машины она перерезала нечаянно. Почему-то выключили ток, все сидели, скучая, и она тоже, клацала от нечего делать большими портновскими ножницами, шнур и попал под них. А когда все решили, что она сделала это нарочно, не стала ничего объяснять. Неужели не понятно и так?
Стало как-то противно все — и возмущенные девчоночьи лица, и их голоса. Особенно голоса. Роза Арсалановна молчала, только построжали глаза, а девчонки вопили вовсю. Громкие голоса будто молотили по голове, потом слились в один сплошной гул. Видно, что губы шевелятся, а кто что говорит, не разобрать.
Когда позвали к директору, не сразу поднялась со стула. А всем показалось, что она упрямится, не хочет идти, снова принялись возмущаться, кричать. Кто-то даже схватил за руки.
Поэтому не стала ничего объяснять директору. Какой смысл? Раз уж все решили, что она такая негодяйка, значит, и директор так думает. И вообще, все надоело. А тут еще разболелась голова. Чтобы отвязаться, взяла и брякнула директору, что и порога мастерской она больше не переступит.
…Последнюю ночь после суда разрешили побыть дома. Сотрудница детской комнаты милиции наказала матери:
— Ладно уж, пусть переночует дома! А утром к девяти приходите ко мне, поедем вместе.
Всю дорогу от здания суда до самого дома промолчали. Наверное, от усталости. Отца дома не оказалось. Мать сходила за Димкой к соседке, которая должна была взять его из садика, принялась варить ему кашу, потом стала укладывать спать. Из-за стены доносилось каждое ее слово, шарканье растоптанных домашних тапочек.
Усыпив Димку, мать вошла в комнату, щелкнула выключателем, отчего белесый прямоугольник окна сразу стал черным. Сказала:
— Там я чемоданчик принесла… От тети Шуры. Небольшой он, в самый раз. Собери в него. Вот…
Мать положила на кровать стопку белья.
— Не ленись, стирай почаще. Чтобы всегда свеженькое было.
Когда она успела все это купить? И где взяла денег? Хоть и недорогое, но все равно…
Теперь, когда суд был позади и судьба ее, Ритки, определилась, мать не то чтобы успокоилась, а словно стала собраннее. В ней чувствовалась теперь какая-то внутренняя твердость, которой мать раньше не отличалась. Она не плакала, не охала, толково и быстро собрала все необходимое, не забыла ни зубную щетку, ни носовые платки.
Спросила у нее:
— Деньги… заняла опять?
Мать отозвалась, не оборачиваясь:
— Продала Шуре свою кофту. Ты же знаешь, я все равно ее не носила. А тебе она велика.
Не носила… Не носила потому, что берегла. Эта импортная шерстяная кофта была у матери единственной дорогой вещью. И вот мать продала ее. Напомнила:
— У тебя же день рождения. Вчера был, да. Ну, вот я и расстаралась…
День рождения! Ей, Ритке, стукнуло шестнадцать. Хорошо же она отметила свой праздник! А мать все равно не забыла.
Оказывается, во всем, что случилось, это самое мучительное — мать! Ее переживания. Чувство вины перед ней. Как мать будет теперь отвечать женщинам, которые будут расспрашивать ее: «А что это вашей Ритки не видно?» Как матери будет горько, как…
Она, вероятно, и не прилегла всю ночь, нажарила к завтраку котлет, напекла в духовке сдобных калачиков. Положила Ритке с собой.
А когда прощались в канцелярии училища, не заплакала, попросила только:
— Ты пиши. Если что понадобится. И вообще. А тридцатого я приеду.
Потом, когда Ритка осталась одна в узкой, пустоватой комнате изолятора, куда ее поместили на карантин, перед глазами еще долго стояло это новое, незнакомое лицо матери. Оно вроде бы даже похорошело в своей строгости, скорби.
Мысли о матери, ее поступки, все ее поведение сгладили немного мучительность первых часов пребывания в училище.
Только на второй день утром, поднявшись с постели, подошла к окну и увидела на нем решетку.
В тесных просветах ее, далекие, недоступные, стояли сосны. Все! Кончилась ее жизнь…
Билась о решетку головой и не чувствовала боли. В эту минуту в дверях лязгнул ключ, и грубоватый девичий голос произнес:
— Па-а-адъем!.. Прими завтрак, дорогая!
Как ни странно, неделя карантина прошла незаметно. Наверное, потому что она все время спала, спала, спала. Дежурные, приносившие ей из столовой еду, удивлялись:
— Ну, и соня же ты!.. На пожарника сдаешь, что ли?
Подав судки с обедом или ужином, дежурные тут же исчезали. И вообще, не проявляли к ней никакого интереса. А она пыталась присмотреться к ним. С этими девчонками ей предстоит теперь жить и учиться. Что они за люди? Что заставило каждую из них пойти в это ПТУ? С виду девчонки как девчонки. Грубоватые только, разбитные.
И вот наступил день ее перевода в группу. Рослая девица в короткой юбке, — лицо у нее было туповатое, хмурое или казалось таким из-за обкромсанных, пестрых от многократной перекраски волос, — распахнула перед ней двери изолятора:
— Пожалте в свою разведенцию.
Это была Дворникова. Она дежурила за Телушечку-Богуславскую. Все это Ритка узнала позже, а пока, войдя вслед за Дворниковой в свою восьмую группу, принялась во все глаза рассматривать комнату. Ее обитатели были на занятиях в мастерской. Четырнадцать одинаково застланных коек; зеленые, в белых веселых ромашках стены, белые с зеленым драпировки на окнах. Ничего комната, довольно уютная, нарядная даже.
— Вот твоя койка, — показала Дворникова на первую кровать у самой двери. Добавила угрюмо:
— Новеньким всегда это место достается. Так положено. Оставь свои манатки и топай в канцелярию, там еще какие-то анкеты надо заполнить. Потом в душ.
Она так устала, вернувшись из душевой, что отвернула на своей койке край колючего одеяла, прилегла и… опять уснула. Это было какое-то наваждение, дома она никогда не спала так много.
Проснулась от шума, подняла голову с жестковатой подушки.
Был уже вечер. Под потолком горели две лампочки в белых плафонах, в комнате, по-видимому, собрались все ее обитатели.
На соседней койке, по левую руку, сбившись тесным кружком, оживленно обменивались анекдотами. С другой стороны, у ее изголовья, примеряли платье и обсуждали его достоинства. Еще подальше гадали на картах. Кое-кто, забравшись с ногами на постель, орудовал иголкой, кто-то вязал на спицах. И при этом все галдели, спорили, визжали, напевали, хохотали, старались перекричать друг друга.
На койке у окна шел пир. Расстелив поверх одеяла газету, девчонки разложили на ней снедь — курицу, соленые огурцы. Ели стоя и запивали фруктовым напитком прямо из бутылок. Одна из девчонок, гладкая, рослая, с прической взрослой женщины, очень похоже изображала пьяного, горланя во все горло: «Ох, бутылка моя, как болит голова! Не болит у того, кто не пьет ничего!»
На какое-то время ее голос, нетвердо выговаривающий слова, вырвался из общего гомона, но его тут же заглушил хохот с той койки, где гадали на картах.
Некоторые и в этой обстановке умудрялись читать и писать. Через койку слева красивая, уже совсем взрослая на вид брюнетка с роскошной косой старательно переписывала в тетрадь стихи из книги Эдуарда Асадова. Ритка еще днем приметила у нее под подушкой этот зачитанный томик. Еще одна девочка, — у этой волосы были заколоты кокетливым «хвостом», — оформляла стенгазету, расстелив ее на своей постели и стоя перед нею на коленях.
Накрыла голову подушкой, чтобы немного приглушить шум. Все, кто входил в комнату, считали своим долгом пощекотать ей пятки, хлопнуть по спине, так хватить по койке, что она сдвигалась с места.
Выпростала из-под подушки голову, села, достала из тумбочки взятую с собой книгу.
— Я тоже намаялась на этой кровати, — сочувственно сказала девочка с соседней койки справа, маленькая, щуплая. Она, кажется, единственная в группе перехватывала свои светлые недлинные волосы бантиками за ушами. Красные ленточки алели у нее на голове двумя огоньками. Белая кожа довольно милого лица усыпана золотыми конопатинками, нос тупой, пуговкой.
— Зойка, — назвала она себя. — Еще зовут Зайчонком. Шумно у нас? Это тебе сначала так, потом привыкнешь.
Когда ночная, так называли воспитательницу, дежурившую по ночам, погасила в группе свет, в комнате снова началось оживление: шушукаясь и пересмеиваясь, девчонки принялись перебегать от койки к койке, устраиваясь на одной по несколько человек, пошептаться перед сном. Зойка спросила сначала:
— Можно? — пристроилась рядом, легкая, какая-то прохладная вся. — Ты здешняя? Вообще-то здесь больше приезжих. Я сначала ой как скучала! Плакала даже. Девчонки здесь… ну сама видишь какие!.. А теперь ничего, привыкла.
Зойка тут же поведала свою нехитрую историю: она у матери одна, отец их бросил. Сначала жили вдвоем, потом к матери стали наведываться знакомые, то один, то другой…
— Молодая же она еще, — по-старушечьи объяснила Зойка. — А мужикам, сама знаешь, бутылка нужна. Надоело мне это, знаешь, до чертиков. Ну и подала документы сюда. Выучусь на портниху, они хорошо зарабатывают.
Зойка шептала еще долго, обдавая ухо чистым дыханием. Она не расспрашивала, но чувствовалось, ждет такого же чистосердечного рассказа и от нее, Ритки. Объяснила ей коротко:
— Я с парнем одним дружила, а он, оказывается, «хорошими» делами занимался. Я не знала, правда, но все равно… И сама… сама дошла…
— Это уж с кем поведешься, — понимающе вздохнула Зойка и добавила:
— А я так вот еще ни с кем не дружила. Не знаю даже, как это — дружить? — Помолчала и вздохнула снова:
— У меня муж, поди, непременно пьяницей будет! Почему? Такая уж я… все пою, все смеюсь. Такие люди всегда несчастливые.
Утром в классе Зойка сказала учительнице:
— Майя Борисовна, можно я с новенькой сяду? А то она еще не привыкла у нас.
— Пожалуйста, садись, — разрешила учительница.
Зойка представила ей и учителей, и мастеров. Вообще, она оказалась рядом очень кстати. Но после обеда Зойка уходила в пошивочную, а она после того случая с электрошнуром в мастерской больше не появлялась. Бродила по территории.
Там, где сосны стояли густо, снег еще не сошел, лежал черствый, с острыми краями, от него тянуло стужей. Там же, где они росли пореже, можно было уже погреться на солнце. Весь март простоял холодный, а последние его дни выдались ясными, и солнце грело вовсю. Вот только почему-то быстро уставали ноги, начинали дрожать в коленках. К счастью, однажды она наткнулась почти у самого забора, куда, вероятно, никто никогда и не забредал, на довольно высокий ровный пенек.
Уселась на него и охнула: далеко внизу, как на ладони, перед ней лежал город. Вернее, взбирался по сопкам, высвеченный ярким солнцем так, что можно было рассмотреть и улицы, и отдельные здания. Сердце заколотилось, зачастило от этой неожиданной встречи, близости. Все всколыхнулось в душе вновь.
Давно ли она смотрела на город вот так, с высоты сопки, правда, с противоположной стороны? Каких-нибудь полгода назад и того меньше, а сколько перемен в ее судьбе! Какой наивной была она тогда! Мечтала о путешествиях, о том, что обойдет всю Сибирь пешком, узнает каждый ее камешек на ощупь, познакомится с каждой речушкой. Каким свободным и красивым виделось тогда будущее! И вот каким оно оказалось… Почему она не понимала, что жизнь несет ее, как полая грязная вода щепку, не могла остановиться, оглядеться, хотя бы задуматься?
Сидела на пеньке до тех пор, пока не продрогла.
На следующий день сразу же после обеда снова торопливо пробралась к пеньку. Здесь хорошо пригревало солнце, а главное — можно было снова взглянуть на город, хотя бы и так вот, издали, приобщиться к его жизни.
Она боялась училища, а выходит, это даже к лучшему, что ее затолкали сюда. Чем бы она занималась теперь дома! Сидела бы в своей одиночке среди четырех стен. На улицу в их новом районе не выйдешь, — сразу же окажешься у всех на виду, а здесь вон какое небо, облака и такая тишина! Совсем как на окраине города, где они жили, когда она была маленькая. А главное, здесь можно побыть одной, совсем одной! Только ведь ненадолго это — ее уединение, эти прогулки среди сосен. Ее все равно не оставят в покое, накажут. Как? Пусть наказывают. Хуже уже все равно быть не может.
— И чего ты все куда-то прячешься? — недоумевала Зойка. — Орут все, а у тебя голова болит?
Ты вообще какая-то дохлая… — Понимая, что она не сказала ничего утешительного, Зойка добавила сочувственно:
— Мало ешь потому что. Другие, видела, как едят?!
Ели здесь действительно здорово. И у них в восьмой группе — тоже. Сначала торт, потом селедку, фруктовый напиток, шоколад, затем копченую грудинку или сало. Эти продукты присылали девчонкам родственники. Те же из старших, кто посылок и передач не получал, заставляли делиться с ними младших.
— Конечно, такие, как Телушечка, в этом не нуждаются, — уточнила Зойка.
Богуславская и ее подруги, Дворникова и Лукашевич, слыли среди девочек аристократками.
Богуславской, по словам Зойки, мать посылала даже шампанское.
— Разрешают разве? Вино.
Зойка деловито подтянула свои бантики. Руки у нее были маленькие, красные, заветревшие.
— Никто, конечно, не разрешает. Видно, что навеселе, а как докажешь?
О Богуславской вообще рассказывали легенды, ею восхищались и… ее же боялись, ненавидели, терпеть не могли. Та же Зойка:
— Ишь, выкаблучивается! За маминой-то спиной… Попробовала бы сама.
Зойка многозначительно умолкала. Лишних разговоров она не любила, смущалась так, что краснело все ее белое личико и смешно надувались щеки.
Ритка почувствовала неприязнь к Богуславской с первого же взгляда, еще не обмолвившись с нею и словом. Кажется, и Богуславская к ней — тоже. Было такое впечатление, что Телушечка наблюдает за ней, чего-то выжидая. И это предчувствие не обмануло.
Богуславская выбрала момент, когда Ритка оказалась одна. В соседней группе, где жили штукатуры, пели украинскую «Ой ты, Галю». Пели негромко, проникновенно, и она заслушалась, задержавшись у окна в коридоре. Свет почему-то тут не горел, но из окон спальных комнат он падал на сосны, и, подсвеченные им, они напоминали театральные декорации.
Она еще в первые дни заметила, что в училище хорошо поют. Светлая печаль преображала лица и голоса поющих, и, слушая их, Ритка спрашивала себя: неужели эти же самые девчонки могут отлынивать от занятий в классе, перепираться с мастером? Странно все-таки, как в людях все перемешано!
…За спиной Богуславской, как всегда, маячили Дворникова и Лукашевич. Крупная, ширококостная Дворникова откликалась на кличку «Альма» и в самом деле напоминала какого-то стража. Возможно, еще и потому, что у нее была привычка все время подворачивать рукава, будто она собиралась что-то делать или кого-то побить. Лукашевич, наоборот, вполне можно было назвать хорошенькой: стройная, с широко распахнутыми школьными глазами, нос маленький, аккуратный, на ярких губах всегда улыбка.
Богуславская с подругами появились неожиданно или, может, Ритка просто не расслышала их шагов? Она не испугалась, чего ей было бояться? Никакой вины за собой она не чувствовала. А Богуславская проговорила деловито:
— Это ты новенькая? Так вот, завтра вымоешь за меня столовую.
— Как это за тебя? — не поняла Ритка.
Богуславская щелкнула выключателем, и на потолке, как раз над Риткой, вспыхнул плафон. Поспешно прикрыла рукой глаза, а Богуславская откровенно окинула ее оценивающим взглядом:
— Ничего девочка, верно?
И тут у Ритки неприятно похолодело под сердцем, невольно отступила к дверям спальни штукатуров.
— Так вот и вымоешь. Самым тщательным образом, — продолжала Богуславская. И кивнула Альме. Та тотчас метнулась к Ритке и встала за ее спиной.
Ритка сказала, что не знает, о чем речь. Богуславская благосклонно выслушала. Трубочки локонов рассыпались по ее высокой белой шее. Училищную форму Телушечка уже сняла и была в платье, которое казалось на ней тесноватым.
— А ну-ка, покажи рученьки, — Богуславская ловко захватила Риткины руки в свои и осмотрела их. — Ишь какие нежные! Но с полом справятся. Вполне!
С отвращением выдернула из ее рук свои.
— Никакого пола я мыть не буду. Ни за кого.
— Ага! — понимающе колыхнула прической Богуславская. Она, вероятно, и сама знала, что шея у нее красивая, вырез у платья был глубокий, вроде тех, что носят артистки. Еще успела подумать об этом, а Телушечка принялась объяснять Лукашевич и Альме:
— Тетя не хочет. Не понимает, что поступать так некрасиво… Тебе сказано: вымоешь, значит, вымоешь!
Пожала ей в ответ плечами, их сводило от озноба.
— Я сделаю это в свое дежурство. И ни в чье другое.
— Так тебя и спросили! — хохотнула Телушечка. Ей стало что-то очень весело. Положила руки на плечи спутницам, они о чем-то пошептались, потом Богуславская сказала миролюбиво:
— Так и быть, походи пока, а там будет видно.
Они ушли.
В спальне у штукатуров продолжали петь, теперь уже русскую народную песню про ямщика, который умирал в степи. Свет из плафона над головой лился яркий, какой-то беспощадный, даже злой. Стекла в окнах сразу стали от него непроницаемыми. Щелкнула выключателем и снова приткнулась к косяку окна. За стеклом все те же сосны, подсвеченные из соседних окон. Девчонки пели слаженно, проникновенно. Это у них, у девчонок, душа тоскует.
Поговорить с Зойкой, как всегда, перед сном не удалось. Зойка чихала, кашляла, у нее разболелась голова, она съела две таблетки аспирина и улеглась спать.
Разговорились на следующий день в душевой. Там, в предбаннике, всегда кто-нибудь был, девчонки устраивали постирушки каждый вечер, а тут случайно оказались вдвоем. Зойка как-то встрепенулась сразу, выслушав Риткин рассказ, а потом притихла, не то задумалась, не то еще что. Заглянула ей в лицо. В небольших, глубоко посаженных глазах Зойки плеснулась горечь. Ома торопливо отвела взгляд.
— Ты не хочешь мыть? Ни за что не будешь? Ну, это не от тебя будет зависеть!
— То есть как?
— А вот так. Если уж Богуславской что взбредет в голову… Ты так прямо и сказала? Надо было схитрить, промолчать или еще как-нибудь. Она, может, и забыла бы.
— Но почему я должна ей подчиняться? И какое ей до меня дело?
— Ей до всего дело, — вздохнула Зойка. — Правда, теперь она уже не та… Укоротил ей руки Алексей Иванович.
— Кто это, Алексей Иванович?
— Новый директор. Здесь все под ее началом ходили. Альма до сих пор ей белье стирает, Лукашевич гладит. Девчонки из нашей группы дежурства за нее отводят. И я отводила. Сколько раз. Полы мыла, ага. И остальное. И ты лучше не зли ее.
— А что она может мне сделать?
— Не зли, говорю, — многозначительно повторила Зойка. — Что она может? Она такое может, ты даже и представить себе не сумеешь.
Зойка явно чего-то недоговаривала. Боялась? Лицо у нее в последнее время осунулось, стало совсем с кулачок. От простуды у нее пропал аппетит, каши не лезли в горло, хотелось чего-нибудь острого, но навещать ее и приносить гостинцы было некому. Мать приезжала редко. Ритка предлагала ей компот, вафли, но сладкого Зойка теперь в рот не брала. Да и гордая она была, не любила принимать угощения. Самой-то ей отдарить было нечем.
Помолчали. Было слышно, как поет в трубах вода. Потом Зойка сказала устало:
— Может, зря я так… Может, она, Телушечка, поговорит только и забудет?
…По вечерам долго не удавалось заснуть. Память вновь и вновь прокручивала картины суда: темноватый зал, помертвевшее лицо матери, наголо обритая квадратная голова Андрея… Вся ее, Риткина, «легкая» жизнь, как назвал тот, из милиции. Легкая! Она была нелепая, бездумная, пошлая, эта жизнь, и еще там какая, только не легкая, вот уж нет!.. Перебирала в памяти эпизод за эпизодом свои поступки, слова, поступки Андрея… Вообще, она все еще жила тем, что осталось за стенами училища, а то, что происходило рядом, было глубоко безразлично.
— Зря ты так… ушла в свою нору, — заметила как-то Зойка. — Без людей не проживешь. И здесь есть неплохие девчонки. Я уже не говорю о мастерах и учителях.
И все-таки Ритка не могла ничего поделать с собой. Не то чтобы только и думала о своем, днем и мыслей-то никаких не было, так, пустота, а по ночам они не давали покоя. Вот ее затолкали в это училище и думают: все встало на свои места все разрешилось. А на самом деле…
Сон приходил перед рассветом, а просыпалась она от гвалта, который девчонки поднимали в половине седьмого. Дежурные стаскивали с засонь одеяла, те отбивались подушками.
Дверей в группах не полагалось, чтобы всегда можно было войти в комнату. На месте дверных проемов висели занавески. Богуславская со своими подружками подобралась к ее койке еще до подъема. Было где-то около шести, в комнате было уже светло.
Лукашевич набросила покрывало ей на лицо, Богуславская уселась на ноги, Альма перехватила руки.
Они, вероятно, сумели бы сделать ей «темную» отчаяние и ужас придали Ритке сил. Выдернула ноги из-под Богуславской, двинула Альме руками в лицо, вскочила.
С подушек, разбуженные возней, кое-где приподнялись заспанные лица, но никто, — Ритка поняла это сразу, не собирался прийти ей на помощь. Даже Зойка. Привстала в постели, бретелька рубашки скатилась с плеча, глаза округлились.
Графин оказался в руках случайно. Схватила его с тумбочки и вскочила на нее, чтобы хоть на какое-то время оказаться недосягаемой для Телушечки и ее подручных.
Сопротивление обозлило Богуславскую, бросилась к тумбочке. Дворникова растерялась, она тоже не ожидала отпора, принялась засучивать рукава. А Лукашевич уселась на Зойкину кровать и расхохоталась. Она была смешлива.
Богуславская намерилась сдернуть ее с тумбочки за ноги, уже протянула руки… Вот тут она, Ритка, и хватила графином о спинку кровати. Хлынула вода, посыпалось стекло. В руке осталось только горлышко с острыми неровными краями. На это горлышко Богуславская чуть было и не напоролась своей красивой белой шеей. Ее спасло какое-то мгновение. И она это поняла. Отпрянула торопливо, лицо побелело прошептала в бешенстве:
— Ну, хорошо же! — обернулась к своим подручным. Звонкий смех Лукашевич еще больше обозлил ее. Обдала Таньку презрительным взглядом, схватила за локоть Дворникову — Пошли!.. Растяпы!
Они скрылись с Альмой за портьерой так же незаметно и быстро, как и появились. И только тогда все вскочили, поднялся шум. Кто-то бросился за воспитательницей.
Ритка постояла еще некоторое время на тумбочке, горлышко графина выпало из ослабевшей руки. Ослабли и ноги. Вяло опустилась на свою койку, набросила на себя колючее одеяло.
Над головой прошелестел сочувственный шепот Зойки:
— Надо же! Это они поколотить тебя хотели! Я же говорила: не связывайся.
И тут прозвучал требовательный голос воспитательницы:
— Ты здесь, Грачева? Ступай в учительскую. Хотя постой погоди, пойдем вместе.
В коридоре Любовь Лаврентьевна забежала вперед, вгляделась в лицо, поинтересовалась простодушно:
— И как ты это ее, а?
С трудом разжала онемевшие губы, голос прозвучал монотонно:
— Она же сама… Сунулась. Когда тут было выбирать?
— Так-то оно так, да ведь ты чуть ее не зарезала! — вздохнула воспитательница. — А ну как напоролась бы она, что тогда?
…Когда Любовь Лаврентьевна в конце концов проводила ее из учительской в кабинет директора, Ритка уже сама поторопилась пристроиться на стул у двери. Голова болела все сильнее, темя и виски будто перехватило тугим обручем, мутило. Потом замельтешило в глазах. Кажется, еще попыталась позвать воспитательницу, но Любовь Лаврентьевна, заторопившись домой, уже плотно прикрыла за собой дверь.
И вот ее снова упрятали в изолятор. Интересно, сколько ее здесь продержат? А может, отправят куда-нибудь еще? Куда?
Было как-то все равно.
5
Когда жена говорила: «Сходил бы ты к врачу, что ли… Или курить бросил», отмалчивался. Был он у врача. Даже у двух. Невропатолог, к которому его направил терапевт, молодой еще мужчина, — ему было не больше тридцати пяти, тщательно осмотрел его, обстукал молоточком, долго и много писал, потом устало поднялся со стула и тут же снова присел, уже на край стола.
— Да, терапевты правы: работу вам надо сменить. И еще придется полечиться. А главное — отдохнуть. Раньше у вас не возникало такой необходимости? Раньше…
Врач помолчал. Он был, судя по всему, из тех парней, что идут в медицину по велению сердца и делают свое дело самым добросовестным образом, порой уставая до предела и чертыхаясь, но ни при каких обстоятельствах не изменяя ему.
— Не замечаю, чтобы я изменился.
— Вероятно, так оно и есть, — согласился врач. И все же вы стали старше.
— Неужели, — вслух удивился Копнин и сам заметил, как живо он обернулся к врачу при этих его словах, — неужели я уже старик?
Врач усмехнулся. Лицо у него было еще совсем мальчишеское, чистое, тонкое, глаза густой осенней голубизны, чуб светлорусый.
«Русак, — подумал Копнин, — среди сибиряков такие не встречаются. И жена, вероятно, врач. За ужином обсуждают своих пациентов».
— Ну, положим, еще и не старик, но… фронтовики начинают сдавать раньше. Даже те, что не были ранены. Это отмечаю нс только я. Поспокойнее бы надо, не принимать всего близко к сердцу. А вы нс можете, знаю.
Он выписал микстуру, таблетки, сказал, что нужно заполнить курортную карту и съездить в санаторий.
Микстуру заказывать не стал, не хотелось с ней возиться, а таблетки выкупил и, когда вспоминал о них, глотал по одной. Хранил их на работе в столе. О санатории нечего было и думать. Он только-только, что называется, вник в дела своего нового хозяйства.
Иногда, правда, все же приходила в голову мысль, что если уж он так сдал, лучше бы ему тогда оставаться на свое, прежнем посту. Тут, в училище, могла свести с ума уже одна Богуславская. Он и представить себе раньше не смог бы, что какая-то девчонка может попортить ему, мужику, прошедшему огни и воды, столько нервов. Да если бы одна Богуславская!
Что люди не ангелы, он понял еще на фронте. И все же… Ученица малярного отделения, известная в училище под кличкой Надька-блоха, решила отметить день своего рождения. Пристроились в закутке за ящиками, подальше от глаз воспитательницы. Надька и еще пять девочек. И на ящик, заменявший им стол, поставили бутылку. Конечно, захмелели, перессорились и чуть было не передрались. Беду успели предотвратить. Доложили ему утром. Вызвал к себе Надьку и, наверное, с минуту разглядывал ее. Девчонка как девчонка! Ну, не красавица, ну, вульгарна, ноги в парусиновых потрепанных брюках ставит широко, глаза наглые.
— Объясни, пожалуйста, непонятно мне: зачем вам понадобилась водка?
На круглой Надькиной физиономии не появилось и тени смущения.
— Так день рождения ж…
— И все равно. День рождения, праздник, конечно. Купили бы конфет, торт вкусный, ну, что там еще?.. Мороженого, наконец. Вы же девочки.
Надька не отозвалась, уронив вдоль коренастого нескладного тела руки. Когда он повторил свой вопрос, уставилась в пол.
— Нам где уж!.. Нам уж не до хорошего.
Она так и не поняла ничего. Отправил Надьку из кабинета, а сам долго не мог сдвинуться с места. Вроде всякое он уже повидал, все должен уметь себе объяснить, а вот такое уразуметь не в состоянии.
Ох, уж эти девчонки! Он думал о них лучше. Хотя разве не ради них он и оставил свой былой пост? Ведь именно мысли о молодежи, ее будущем и заставили решиться так круто повернуть свою судьбу. Не мог он видеть, чтобы мальчишки и девчонки порой так нелепо распоряжались своей жизнью, относились к ней так бездумно. За нее, их жизнь, заплачено дорогой ценой.
В таких, примерно, словах попытался он объяснить свой поступок жене. Нина Павловна возмутилась:
— Но почему именно ты? Ты своего хлебнул. Пусть другие…
Почему именно он? Что это, старая фронтовая привычка бросаться туда, где горячо? Возможно, что и так. Напомнил жене только.
— Коммунист я или не коммунист?
Нина Павловна прижала к глазам платочек.
— О чужих ты думаешь, а о твоих детях кто позаботится?
…Тогда, осенью, приняв училище, он целых три недели, по сути, ничего не предпринимал. Все шло как и было заведено до него: воспитатели делали свое дело, мастера — свое, учителя проводили занятия в школе. А он еще раз обошел свое новое «хозяйство» в одиночку, несколько дней просидел за ведомостями, по вечерам засиживался за папками с «делами» воспитанниц. В конце третьей недели вновь пригласил к себе свою помощницу по хозяйственной части. Зинаида Григорьевна явилась явно взволнованная, на тонкой коже лица полыхал румянец, она не знала, куда девать руки в кружевных рукавах с дорогими запонками. Показал ей пухлую стопку ведомостей.
— Как же так, Зинаида Григорьевна? Средства на училище отпускаются все же немалые, а… простыни у девочек в заплатах, краска везде пооблезла…
— Такая уж теперь олифа, — заторопилась зам. Войдя, она приняла его приглашение присесть и почтительно опустилась на кончик стула, но тут же вскочила. — Недавно красили, все могут подтвердить.
— Ну, хорошо, а питание? Да вы садитесь, разговор пред стоит долгий… Каждый день перловка, пшено. На дворе осень, а у нас ни одного овощного блюда.
Тут заместительница, кажется, обиделась: черты нежного лица отвердели.
— У нас же не санаторий, простите, а…
— …И все же детское учреждение. Судя по документам, положено и масло сливочное, и сахар, и мясо. А каша, я сам пробовал, подается совсем постная.
Лицо собеседницы окончательно окаменело. Она так низко опустила ресницы, что глаза казались закрытыми. «Кто у нее муж? — спросил он сам себя. — Красивая… Красивая и Хищница. Оттого и холеная такая».
— О том, что того нет, другого не хватает, я знаю, Зинаида Григорьевна. И все же работу придется перестраивать. Да, у нас не санаторий, и все же дети. Вот от этой печки нам с вами и надо танцевать.
— Я вас поняла, Алексей Иванович, — уже откровенно ледяным тоном отозвалась заместительница, но не поднялась, спросила сначала:
— У вас все? Я могу уйти?
После обеда она принесла ему заявление, в котором просила освободить ее от занимаемой должности по собственному желанию. Отправился с этой бумажкой в учительскую. Там была одна завуч. Вытянув худые длинные ноги под стол, Маргарита колдовала над расписанием. Сел в стороне, положив сначала заявление перед учительницей. Маргарита хмыкнула:
— Наконец-то догадалась! Ну, теперь-то ей можно уйти!.. Что я имею в виду? Вы сами заметили — что. Почему же мы позволили ей набить мошну? Зинаида не такая уж простушка, какой представилась вам…
— Скатертью ей дорога! Найдем на ее место другого. Да вот беда, и Стружкина придется увольнять, — назвал он своего заместителя по воспитательной работе. — Не тянет мужик, приходит на работу под хмельком. Куда это годится? — задержал взгляд на лице учительницы. — Маргарита Павловна, а если вы… по внеклассной работе, а?
Маргарита даже плечами передернула, темные глаза блеснули в недоумении.
— Я вроде и так у вас в замах. Завуч же я, если вы помните. И еще историк.
— Завучем мы Майю поставим. Потянет. Мне по воспитательной надо. Когда я человека найду? Чтобы знал дело. И девчонок не обижал, умел зажечь их.
Маргарита развеселилась, даже лицо слегка порозовело. И сразу стало видно, что никакая она не уродина, просто очень худая только. Отодвинула ведомости, открыто посмотрела ему в глаза.
— А вы уверены, что я сумею кого-то зажечь? Я же мать-одиночка, не сумела создать своей семьи и в воспитатели… Как вам могла прийти в голову такая мысль? И еще: вы не боитесь, Алексей Иванович, что я оскорблюсь? Заведующая учебной частью, историк с приличным стажем, меня даже в институт читать лекции приглашают — и в воспитатели?
Подтащил свой стул поближе.
— Нет, не боюсь. Что оскорбитесь. Вы же умная женщина. И сделали бы для девочек все возможное.
Маргарита кивнула. Да, она понимала его с полуслова и все же перейти в его заместительницы по внеклассной работе отказалась. Предложила вместо себя Королёву.
Серафима не работала в училище еще и года. Королёву сосватала сюда Майя. Как и преподавательница литературы, Серафима была женой офицера, они и жили с Майей в одном доме. В свое время Серафима окончила истфак пединститута, но сидела с ребенком дома. Теперь сынишка у нее подрос, ходил в садик. Часов по истории в училище для Серафимы не нашлось, Королёву приняли воспитательницей.
Внешне Серафима производила впечатление: высокая, длинноногая, короткие отбеленные волосы всегда в пышном начесе. На работу Королева предпочитала ходить в брючных костюмах. Девчонки откровенно подражали ей.
— Не наломала бы только дров, — высказала свое сомнение Маргарита. — Молодая. Двадцать шесть ей всего. Нетерпелива. И очень любит красивые вещи!
Возразил ей:
— Разве это порок — любить красивые вещи? Мы их не любили потому, что их у нас не было. Воспитателю положено красоту чувствовать, развивать в ней потребность у других. Нет, это даже хорошо! Пора выколотить отсюда этот сиротский дух.
На том и порешили: Стружкина от занимаемой должности освободить и принять на его место Серафиму. Королёва попросила дать ей время подумать, а потом бухнула откровенно.
— Конечно, будь моя воля, я бы тут все перевернула, только… не группа ведь, не две, все училище! И в бумагах надо разбираться, а я… что я в ведомостях, в законах понимаю?
И он, и Маргарита, и прежде всего Майя заверили Серафиму что не боги горшки обжигают… Она посидела еще, ломая длинные белые пальцы с отполированными ногтями, обвела взглядом их лица. Открытые серые глаза выражали детский страх и отчаянную решимость.
— Ну, если вы все беретесь проверять меня… только уж нечего потом в кусты. Сейчас наобещаете, а как до дела дойдет… Не обманете?
Так уж сложились обстоятельства, что одновременно Серафиме пришлось взять на себя и обязанности помощницы дн ректора по хозяйственной части. Вместо уволившейся Зинаиды. Тут же в училище нагрянула ревизия, не без его, правда, Копнина, ведома. Его все же заинтересовало: как же бывшей помощнице директора по хозяйственной части удавалось прятать концы в воду? Комиссия работала несколько недель и связала их с Серафимой по рукам и ногам. Серафима рвала и метала, ей не терпелось развернуться, но пока шла ревизия, об этом нечего было и думать. Более того, приходилось часами сидеть над бумагами, копаться в цифрах. Королёва чертыхалась, жаловалась, но волей-неволей все глубже вникала в училищные дела.
Комиссия не наложила взысканий на Копнина за проступки Зинаиды только потому, что он был в училище новым человеком. И все же нервов и времени ушло много.
К тому же никак не удавалось найти человека на должность заместителя по хозяйственной части. Приходили двое мужчин, но он не взял ни того, ни другого: не внушили доверия.
Это было его предложением — пока суд да дело, собрать девочек и ознакомить их с тем, что задумано:
— Как бы то ни было, а денег нам все равно много не отпустят. Если и дадут сколько, лучше использовать их на мебель и инвентарь. Вот ведь даже телевизора нет, радиодинамиков, куда это годится? Короче, все, что сколько-нибудь в наших силах, мы должны сделать сами. Провернуть грязь, побелить, покрасить, сшить драпировки. Пусть девчонки разворачиваются.
Они явно не желали этого делать. Разворачиваться. Хотя на собрание и явились. Почти все.
Сначала выступил сам, высказал свои соображения, добавил:
— Может, кто хочет что сказать по этому поводу? Можно с места.
Никто ничего говорить не захотел. Сидели, переглядываясь или уставясь перед собой в пол. Молчание становилось все тягостнее. Тогда взяла слово Майя. Ее тоже выслушали молча, но в этом молчании уже не было того безразличия, с каким слушали его, директора. Зал вроде бы даже сочувствовал Майе: дескать, говори, ты же обязана, мы понимаем, потерпим.
Это настроение зала уловила и Серафима. Она не стала подниматься на кафедру, подошла к самому краю сцены. Оглядела зал, встряхнула золотоволосой головой.
— Так и будем играть в молчанку? С чего бы это вы все вдруг воды в рот набрали? Неужто оробели? Или у вас ни у кого нет своего мнения по этому поводу? Вот ты, Дворникова, что, например, об этом думаешь?
Альма нехотя поднялась, оглядела ряды, даже назад обернулась и принялась закатывать рукава своей выцветшей трикотажной кофты. Зал ожил при виде знакомого жеста.
— А что я? — наконец угрюмо выговорила она. — Почему именно я? Что мне, больше всех надо? — еще раз хмуро оглядев ряды, Альма плюхнулась обратно на свое место.
На выручку ей тотчас же поднялась Богуславская. Пожалуй, добрую минуту Элеонора прихорашивалась, хотя, как и всегда, была одета хорошо, даже нарядно. На этот раз на ней была белая блузка с серым жилетом и такой же юбкой. Богуславская выгадывала время, ей необходимо было привлечь внимание зала. Чего-чего, а подать себя Богуславская умела и любила.
— А что, правда, Серафима Витальевна, — простодушно и звонко начала она, — мы не отказываемся. Верно, девчонки? Будем делать что там скажете. Только… нам ведь всем осталось пробыть здесь не так уж долго… Мы будем ишачить, а кто-то придет на готовенькое.
— Разговорчики! — Серафима прошлась по краю сцены, остановилась, откинула некрупную, высоко поставленную голову, чтобы охватить взглядом весь зал. — Не мутила бы ты воду, Элеонора… Ведь сама знаешь, что не права. А что думаешь об этом, ну… хотя бы ты, Ветрова?
Девятиклассница Ветрова была больше известна в училище под именем Кармен. Жгучая брюнетка с оформившейся фигурой и роскошной темной косой во всю спину, она сразу же привлекала к себе внимание, где бы ни появилась: персиковый пушок на смуглых щеках, длиннющие ресницы, яркие, как спелые вишни, губы. Кармен уже давно осознала власть своей внешности и была убеждена: этого вполне достаточно, чтобы с нею считались. Ленива Ветрова была умопомрачительно, хотя и не глупа. У нее хватало если не ума, то чисто женской изворотливости выкрутиться из любого положения… Вот и теперь Кармен поднялась с достоинством, неторопливо, перекинула на высокую грудь косу, изображая смущение.
— Ну, что я, Серафима Витальевна? — и голос у Кармен был красивый, грудной. — Как все девочки, так и я… заставите работать — будем работать.
— «Заставите»! — обозлилась Серафима. — Что значит «заставите»? А сами-то вы что?
— Нехорошо мы, конечно, живем, неуютно, — сказала девчушка с красными бантиками над ушами. Она присела с самого края первого ряда и, Копнин заметил, следила за происходящим в зале с откровенным интересом.
— Хм, неуютно! — жестко подхватил ее слова кто-то, Алексей Иванович по голосам узнавал еще далеко не всех. — Ишь, чего захотела! Это тебе не дома у мамочки.
Они были убеждены, что только так и должны жить, как жили до сих пор, поскольку у них всего лишь ПТУ, а не институт, и им уж не до уюта и прочего.
— Ну, почему? Почему? — спросил он, когда вернулись вчетвером в его кабинет. — Кто вбил им это в голову? Почему они должны терять, вычеркивать из жизни эти годы, что пробудут у нас? Почему бы и это время не прожить, как положено человеку в юности?
Женщины устало и невесело расселись по стульям. Королёвой стула не хватило, приткнулась плечом к двери, скрестив руки на груди, но тут же сорвалась с места.
— Вы спрашиваете, почему? В том-то и дело! Если бы не было этого «почему», не было бы нужды и в нас, педагогах. Ладно, черт с ними! Видимо, придется начинать с другого конца.
Слушал ее, Майю, Маргариту и думал: «Женщины, видимо, все же более проницательны, находчивы. Или все дело в том, что у него в училище девочки? Но ведь у него и самого дочь. Что он знает о ней? О ее друзьях?»
Вечером в этот день разошлись по домам еще позже, чем всегда.
…Нина Павловна явно брезговала его общением с «теми», в училище, и всегда предупредительно выходила к нему в прихожую со словами:
— Я там приготовила тебе полотенце и пижаму.
Принял душ и на этот раз, но облачаться в пижаму не стал, набросил поверх трикотажной нательной рубахи домашнюю куртку из черного мягкого сукна с зелеными отворотами. Жена удивленно вскинула глаза, бросил ей коротко:
— К Светке зайду. Салтыкова-Щедрина мне нужно.
Про себя усмехнулся: «Дожил!.. К собственной дочери зайти боишься…»
Нина Павловна посмотрела вслед, почувствовал ее взгляд спиной, но не сказал ничего.
Светка была не одна. Ярко горела люстра, на полированный письменный стол была наброшена скатерть в букетах и на ней чайные чашки черного, с золотом, сервиза, колбаса на тарелке; сдобные домашние сухарики с орехом в плетеной хлебнице, открытая коробка шоколадного набора. Покосился на стол: бутылки, слава богу, не было! Спрятали или не было вообще?
Одного из присутствующих он знал. Это был сын первого секретаря горкома Свиридова, Вадька. Когда он вошел, Вадька возился с магнитофоном, стоя перед ним на коленях, поднялся, сказал просто:
— Здравствуйте, Алексей Иванович! Отец как раз вчера о вас вспоминал. Не заходите, говорит.
Присутствие Вадьки оказалось очень кстати. Поинтересовался здоровьем его родителей, чувствуя в то же время на все ожидающий взгляд дочери. Светка была явно удивлена его явлением в своей комнате. Вскочила с тахты, на которой сидела, подобрав под себя ноги. Кивнув Вадьке, объяснил ей:
— Извини, что нарушил ваш… ваше общество. Салтыкова-Щедрина хотел у тебя взять.
Дочь повела тонко выписанными бровями. Она была очень хороша собой, в мать, только имя ей совсем не подходило: какая уж там Светлана, если глаза и волосы чернее ночи! Высоконькая, ладная. Задержал взгляд на ее домашнем костюме: брюки и кофточка из винно-красного с черными веточками вельвета. Представил: такие бы девчонкам, тем, в училище. Недорого же, наверное. Только материал приобрести, сошьют сами… Оглядел комнату их, девчоночьими, глазами. Она покажется им, пожалуй, даже роскошной: тахта под клетчатым пледом, узкий ковер над нею захватывает и изголовье, над ним светильник-фонарь на узорчатом кронштейне. Тяжелые драпировки с кистями на окне. И книги, книги, книги — в стеллажах от пола до потолка. В такой обстановке хорошо и поработать, и отдохнуть. Это все Нина Павловна, ее старания. Он-то и не вникал никогда ни во что подобное. А зря.
Кажется, дочь заметила его взгляд, в голосе прозвучали недовольные, нетерпеливые нотки:
— Ты же знаешь, Салтыков на самой верхней полке… Да! Вы ведь незнакомы?.. Это Ванечка из технологического, будущий строитель. А это Люда, тоже иностранка.
Девица ему не понравилась, слишком уж намазана! Даже на веках что-то белое. И Светка дружит с такими?.. Здороваясь с ним, Людмила так и не выпустила из рук книжки, он успел прочитать на обложке: «Андрей Вознесенский». Ванечка был парень как парень. В белой сорочке с галстуком под шерстяным пуловером. Руку Ванечка пожал крепко и при этом его свежее носастое лицо не выразило никакого смущения.
«А чего ему смущаться? — спросил себя Алексей Иванович, оборачиваясь спиной к присутствующим, чтобы достать с верхней полки ненужную ему книгу. — Нечего ему смущаться! Теперь молодежь раскрепощенная, знает себе цену».
Со слов жены он знал: дочь часто бывает с друзьями за городом, увлекается теннисом, бегает на коньках. По воскресеньям же она исчезает из дому с утра. Может, поэтому он и не видит ее никогда за работой?
Наметил себе: «А этого Вознесенского надо будет посмотреть. В училище увлекаются стихами Эдуарда Асадова». Майя сказала:
— Потому, что доступно, понятно, близко, наконец… Ну вот, а эти слушают и такое…
То, что зазвучало с магнитофонной ленты за его спиной, по его понятиям, не имело к музыке никакого отношения.
О чем они будут говорить, когда он выйдет из комнаты? Что их огорчает? Радует? Что они думают о себе, о жизни. Лица-то хорошие, юношески чистые, живые. Посидеть бы с ними, выпить чашку чая. Только Светку, пожалуй; удивит такое его желание. Может, даже поставит в неловкое положение.
Нина Павловна уже поставила ему на стол в кухне тарелку домашней лапши с фрикадельками. Только теперь, опустившись у: своего места возле стола и уловив вкусный запах молотой говядины, вспомнил, что так и не поел за весь день. До собрания не успел, а потом… Показал головой в сторону комнаты дочери:
— И часто они так… заседают?
— Что ты имеешь в виду? — холодно поинтересовалась Нина Павловна. — Развлекаются много? Да уж не так, как мы с тобой в свое время!
Помолчала так же недружелюбно и добавила:
— А ты хотел бы, чтобы она жила по-другому? Светка развлекается ровно столько, сколько и другие. Не больше и не меньше.
Было ясно, что разговора не получится и лучше помолчать. А хотелось поговорить. И о Светке, и о тех, в училище. Когда-то Нина Павловна интересовалась его служебными делами, более того, горячо вникала в них. И теперь, вероятно, могла бы что-то подсказать, помочь советом, как бывало. Жена и слушать не хочет про его девочек, отмалчивается с таким презрением, что у него и язык не поворачивается продолжать разговор.
Ночью опять не спалось. Перебирал в памяти те несколько фраз, которыми перебросился с женой за ужином, вспоминал живые, ясные лица гостей дочери и тех, на собрании в училище, словно подернутые глухим безразличием… Что же это такое?.. Да, он обвиняет родителей некоторых девочек в преступной безответственности перед детьми, однако его самого тоже не очень-то воспитывали, если разобраться. Но вот ведь не вырос же он хулиганом, бездельником, хапугой! А Светка… Уж с ней-то понянчились! Мать сама водила ее и в музыкальную школу, и на фигурное катание, и в театры, а что из нее выросло? Еще неизвестно.
Что думают обо всем этом Майя, Маргарита, Серафима? За какие-то два-три месяца он успел привязаться к этим женщинам, проникся к ним доверием. В их обществе ему теперь интереснее и лучше, чем дома. Но… в их глазах он, директор, должен обо всем иметь собственное мнение. Ему не пристало показывать перед членами коллектива своих сомнений растерянности.
Дина! Вот перед кем он может выговориться до конца, только Дина, пожалуй, и не захочет теперь его видеть. Молчал столько! Она тогда, еще по осени, позвонила ему сама, предложила встретиться, а он замотался со своим училищем и не сумел выбраться. Так уставал и душой и телом.
6
Это произошло еще до училища. Он возвращался из командировки в Москву. Всегда предпочитал самолет, а тут махнул на него рукой: погода стояла такая, что было неизвестно, что лучше — сидеть в ожидании в аэропорту или выспаться на вагонной полке.
Сначала в купе то и дело менялись попутчики, а на вторую ночь остался совсем один. Вернулся после ужина из ресторана и сразу же завалился спать, благо, коротать время было не с кем, газеты были прочитаны, а захватить с собой книжку он не догадался. Отвык с самолетами от долгой дороги.
Проснулся, естественно, рано. И сразу же смежил веки. Решил, что почудилось. Напротив, на второй нижней полке купе, сидела молодая женщина. Расчесанный на прямой пробор, застилая ей грудь, плечи, струился поток волнистых темно-русых волос. Они были очень хороши, отливающие золотом, тонкие, должно быть, очень мягкие. Женщина, видимо, собирала их в узел, в руке у нее была расческа, на столике — шпильки, и загляделась в окно. Черты липа четкие, некрупные, а глаза девичьи, влажные, удивленно распахнутые, сине-серые, с лиловатым оттенком.
«Как те фиалки», — вспомнил он, и так же, как тогда, в сердце вдруг упруго толкнулась радость. Она помогла побороть невесть откуда взявшуюся робость:
— Доброе утро! А я сплю и не знаю, что у меня новая попутчица.
— Доброе утро, — голос у женщины прозвучал довольно сдержанно. Она с явным сожалением оторвалась от окна и принялась за волосы. Она так быстро собрала их в узел, что у него вырвалось невольно:
— Ну, что вы!.. Прятать такую красоту! Странный вы народ, женщины!.. Побрякушки на себя всякие навешиваете, а такую красоту прячете.
— Не будешь ведь так ходить! — усмехнулась попутчица.
Искренность его восхищения, видимо, все же подкупила ее, глаза потеплели. Когда она уложила волосы в узел, стали видны ее неширокие плечи, высокая шея. На ней была светлая шерстяная кофточка без застежки и клетчатая юбка с разрезами по бокам. Такой же жакет висел у двери рядом со светлым пальто.
Она была не очень разговорчива, но если уж отвечала, то смотрела при этом собеседнику в лицо, а его, Алексея Ивановича, волновал этот прямой, по-детски чуть исподлобья, взгляд. Взял и рассказал ей зачем-то про фиалки.
Он увидел эти цветы впервые в ГДР, куда попал с группой ветеранов двадцать лет спустя после войны. Крохотный лиловый букетик фиалок ему преподнесла маленькая беловолосая девочка-немка в красной юбочке с корсажем. Подавая ему цветы, девочка поклонилась, отставив полную ножку. А он долго удержал цветы на ладони, опасаясь, что его большие пальцы сомнут нежные лепестки. И все оглядывался вокруг.
На горных склонах в темной зелени лесов лежали небольшие городки — будто игрушечные домики с высокими черепичными кровлями, с башнями ратуш. Только там, где тусклой извилиной отсвечивала река, высились фабричные трубы. Но даже эти трубы не нарушали мирной, идиллической картины, описанной еще Генрихом Гейне в его знаменитом «Путешествии в Гарц». И этой картины, и милого личика ребенка, крошечного хрупкого букетика на его ладони — всего этого могло бы и не быть, не приди сюда, в эту чужую страну, он, советский солдат, тогда, двадцать лет назад. Но он пришел, и во влажной прохладе лесов тут по-прежнему цветут фиалки с лиловыми лепестками и едва уловимым ароматом. Растут дети. А что может быть в жизни лучше детей и цветов?
Подумать только! С последнего дня войны прошло целых двадцать лет, а он, Копнин, жив, более того, причастен к этой мирной жизни, привык к своему счастью, а ведь надо бы напоминать себе о нем каждый день, каждый час. И еще о тех, что остались лежать в этой чужой, не нужной им земле, потому, что у них есть своя, родная, но они лежат здесь уже двадцать лет, а могли бы вот так, как он, стоять с цветами в руках и видеть это синее небо, мирные дома и лица детей.
В гостинице он бережно разложил букетик фиалок между страницами дорожного блокнота, а дома переложил засушенные Цветы в темно-голубой пятитомник немецкого поэта, что стоял на полке в Светкиной комнате.
Конечно, он не сумел передать спутнице и десятой доли того, что перечувствовал и передумал тогда в ГДР, стоя фиалками в руках, стало даже досадно за свое косноязычие. И все же тонкое лицо собеседницы смягчила задумчивость, глаза погрустнели, тронула легкой кистью руки узел волос.
— Видимо, это уже навсегда в нас — война… Мне было совсем немного лет, когда она началась, но я помню все. Как провожали на фронт, как кричали женщины, как боялись в каждом доме «похоронок»… И очереди помню в магазинах. Сама стояла. Тогда все время хотелось есть.
Отвел взгляд от лица спутницы и сказал неуклюже, стесняясь самого себя:
— Я отчего вспомнил про фиалки?.. Глаза у вас фиалковые, да. Вы не сердитесь, ей-богу, в самом деле.
Она свела было темные, намного темнее волос, брови; но посмотрела на него, и все лицо у нее засветилось от скрытого смеха. Губы у нее были свежие, полноватые, такие губы не бывают у злых женщин.
— Так чего же вы извиняетесь, если это действительно так?
Он удивился самому себе. Возбужден, взволнован. И чем? Одним лишь присутствием незнакомой женщины, которая, может быть, через час-другой сойдет на попутной станции, и он никогда больше уже не встретит ее.
— Я показал бы вам эти фиалки, да…
— И покажете, если у вас возникнет такое желание, — усмехнулась попутчица. Она видела его насквозь. Женщины уж всегда так!
Оказывается, проводница рассказала ей ночью, при посадке, что он едет в тот же город, куда направляется и она. Она приняла его приглашение пообедать в ресторане, но, когда заняли столик, предупредила:
— За себя плачу я. — Задержала взгляд на его лице и добавила. — Женщина я одинокая и предпочитаю быть независимой.
— Но почему? Одинокая, — уже осторожно поинтересовался он. — Такая… такая женщина и одинокая. Это, небось, вы уж сами завредничали.
Она подумала над его словами, над чем-то своим и кивнула, соглашаясь:
— Это вы верно, сама.
В углах свежих губ затаилась горчинка. Продолжал еще осторожнее:
— И что же привело вас в наши края, если не секрет?
Спутница так наклонила лицо, что ему стала видна ниточка пробора в ее волосах и тяжелый золотой узел на затылке. Кажется, она прятала от него глаза.
— Нет, не секрет. Я приглашена в ваш оперный театр. Буду петь в нем с нового сезона партии меццо-сопрано.
Он даже охнул изумленно:
— Вы артистка? Никогда бы не подумал!.. Артистка!.. Артисты такие…
— Какие? — рассмеялась она над его растерянностью. — Особые? Злоупотребляют гримом? Он надоедает на сцене. И вообще, когда не привлекаешь к себе внимания, держишься в тени, больше видишь, замечаешь. А для артиста это очень важно… Вон, посмотрите на тот столик, слева. Эта дама, видимо, еще совсем недавно получила возможность тратить много денег. Сколько на ней золота! И кольца, и перстни, серьги, кулон. И в мехах, должно быть, не очень удобно сидеть за обеденным столом.
Ела она мало, почти все осталось на тарелках. Предложил ей к чаю пирожное.
— Нельзя мне пирожное. Толстеть начну. Ничего, шницель у них был вполне приличный, я сыта.
И тут он вспомнил;
— А мы ведь так и не представились еще друг другу!
Назвала себя коротко:
— Дина. Отчества не надо. Как я стала артисткой?.. Давайте вернемся сначала в купе? Запахи тут разные… Будем смотреть в окошко. Вы любите смотреть из окна? Ну, вам часто приходится ездить! А я люблю.
Проводница как раз уже разносила вечерний чай. Попросили у нее по стакану. Потянулся к своему портфелю и достал бутылку рома. Боялся, что Дина откажется, оскорбится, она плеснула рому себе в стакан, правда, самую малость. Попробовала чай.
— Хорошо! Согревает!.. Как вы сказали? Как я стала артисткой? С одной стороны это произошло довольно просто. Я люблю музыку. С другой…
Она задумалась.
За окном все еще тянулись степи Западной Сибири, хотя па них теперь все чаще выбегали белоногие стайки берез. И здесь моросил дождь, по-осеннему мелкий и нудный. Мокли под ним домики блок-постов с поленницами дров, коза на веревке, крутогрудые, ослепительно-белые гуси у серого забора.
У нее были отец и мать и два старших брата. Отец работал медником на заводе, мать телефонисткой. Братья пошли на завод, не доучившись в школе, не терпелось начать взрослую жизнь. Лишних денег в семье, разумеется, не было, но зарабатывали все, кроме нее, младшей, и зарабатывали хорошо. Во всяком случае, ничто не мешало и родителям, и братьям посещать театр и кино, приобретать книги, позволить себе, пусть и небольшое, путешествие. Деньги же в доме тратились, главным образом, на застолья. Не то чтобы так уж конца и пьянствовали, однако и иных интересов не было.
Маленькую Дину одолевали дома тоска и скука. Она и теперь не переносит громкого пьяного говора, бестолковой суеты праздничных дней. Деться ей тогда от них было некуда: дом стоял посреди тесного, набитого людьми городского квартала! Невозможно было отыскать и уголка побыть одному, посидеть спокойно, подумать. О людях, о их поступках, о себе, о жизни. Мать раздражалась: «Ну и глаза у тебя! Чисто рентгеновский аппарат… Мала больно за людьми такое примечать!»
К счастью, однажды мать увезла ее, еще совсем маленькой девочкой, погостить к своей старшей сестре. Муж и сын у тети Насти не вернулись с войны, она так и осталась одна, а свой дом на окраине города сдавала жильцам, оставляя за собой лишь кухню, где она и спала за печкой в теплом уютном закутке с окошком во двор. Дом стоял среди усадьбы, половину которой занимал огород, а другая сплошь заросла малиной, крыжовником и смородиной. Так уж повелось, что квартировали у тети Насти главным образом артисты оперного театра и драмы.
Тетя Настя уговорила мать оставить маленькую Дину у нее на все лето. Дина привязалась к тетке с первой же минуты, как увидела ее. Спать тетя Настя укладывала се на сундуке в своей комнатушке. Поила по утрам топленым молоком с душистым пшеничным калачом, испеченном на поду в русской печи. А играть Дина могла целый день во дворе.
По ее тогдашним представлениям это было целое царство! Во-первых, над двором было небо. Такого неба на ее родной улице она не видела никогда. Здесь оно было высокое, бескрайнее, она захлебывалась от его простора и синевы. Воображала себя легким облачком там, в немыслимой высоте, и ей было так далеко видно оттуда!
Попутчица усмехнулась, прервав свой рассказ:
— Видимо, уже тогда проклюнулся мой характер. Не терплю никаких пут, люблю быть свободной, независимой, люблю побыть наедине с природой.
…Во-вторых, у тети Насти был огород. Дина любила ложиться на землю в междурядьях картофельной ботвы и смотреть так, снизу, на просвеченную солнцем зелень, воображая себя в дебрях непроходимого сказочного леса. Оранжевые граммофончики тыквенных цветков пачкали ей нос пыльцой. Притягивала своей таинственностью укрытая узорчатой листвой огуречная грядка. Хотелось подсмотреть, как растут огурцы: сегодня это крошечный колючий росточек, а дня через два смотришь — уже длинный пупырчатый или гладкий крутобокий, как бочонок, с поросячьим хвостиком, вполне взрослый огурец. Цветов тетя Настя не разводила, только возле замшелых бочек, в которых грелась на солнце вода для поливки, всегда цвели маки. Дина подбирала с земли их опавшие пестрые лепестки и украшала ими свои волосы.
Но больше всего ей нравилось устраиваться в старой беседке между кустами смородины. В эту сторону усадьбы выходили окна комнат, которые занимали жильцы. Створки окон в хорошую погоду, да и в дождь тоже, не закрывались и на ночь. Именно здесь, замерев у некрашеного столба, на котором держалась крыша беседки, увитая шероховатыми листьями хмеля, маленькая Дина, еще едва-едва научившись разбирать буквы, уже выучила монолог Аркашки Несчастливцева из пьесы Островского и арию старой графини из «Пиковой дамы». Кутая в тряпочку свою куклу, она напевала ей не «баю-баюшки-баю», а романс Чайковского «Мы сидели с тобой у заснувшей реки…»
Уже тогда, неосознанно, она открыла для себя в музыке огромный, ни с чем несравнимый по богатству мыслей и чувств мир. И еще она поняла: артисты такие же люди, как и все. И не такие уж красивые, какими они кажутся со сцены. Те, что жили у тети Насти, были не так уж и молоды, а тогда и вовсе казались ей старыми. Больше того, мужчины, как и отец, пили водку, женщины, совсем как ее мать, любили посудачить. Они готовили себе еду, стирали, ссорились, плакали. И в то же время, — она еще не понимала, чувствовала, они жили особой, нс такой жизнью, какой жили другие, остальные люди… Волновало даже их молчаливое присутствие, тянулась к ним, и в самом деле каждый раз находила в их обществе что-то новое для себя, необычное.
Возвращение домой сразу же лишало всего этого. С каждой поездкой к тете Насте родной дом становился все более чужим. В нем ничто не изменялось к лучшему. Напротив. Братья привели в дом жен, в комнатах стало еще меньше тишины и простора, весь день не умолкали крикливые женские голоса, плач неухоженных младенцев, отец и братья пили все больше.
Однажды тетя Настя прихворнула. Осталась присмотреть за нею да так и проходила всю зиму в свой шестой класс в местную школу. Она была выстроена еще до революции в тот год, когда через город прошла великая транссибирская магистраль. Одноэтажная, из лиственничных бревен, но классы светлые, просторные, и чудесное чистое тепло от печей-контрамарок.
Эта зима и решила все. Дина объявила родителям, что будет жить у тети Насти, пока не окончит школу.
…Актеры, конечно, обратили внимание на девочку, на ее тягу к музыке, брали ее с собой на спектакли, кто-то из жильцов оставил ей стопку учебников итальянского языка. Дина выучила их от корки до корки, а когда пришла в музыкальное училище на экзамен и ей сказали, что она может спеть что-нибудь по своему выбору, исполнила арию Далилы на итальянском языке. Над ней посмеялись: шестнадцатилетняя Далила в школьном платьице! Но тут же наговорили похвал и принялись расспрашивать, чья она дочь и откуда.
— Так вот я и стала артисткой, — закончила попутчица свой рассказ и принялась допивать уже остывший чай. — В общем-то довольно просто. Если без подробностей.
Копнин молчал, озадаченный. Слишком уж незнаком был тот мир, в котором жила спутница. Вот ведь он даже и не понял, почему над нею посмеялись, когда она сдавала экзамены, но расспросить постеснялся. Стало досадно: и почему он никогда не интересовался музыкой? Ну, слушал, конечно, когда приходилось. Случалось, и сам подпевал за праздничным столом, но вот так, по-настоящему, глубоко, нет, не знал. И, наверное, кажется теперь спутнице тупым, неинтересным человеком.
Откашлялся, не зная, что сказать, а она добавила, разглядывая узор на подстаканнике:
— За эти годы всякое бывало, но разочарования нет, не было. Напротив, с каждым годом я все больше радуюсь, что пошла в искусство. Оно и с бедами, личными, помогает справляться. Без него… да, без него я, может быть, и не выстояла бы.
Бросил было взгляд на ее лицо и тут же отвел глаза, почувствовал неловкость, будто подсмотрел недозволенное, осмелился не сразу:
— И много их было, личных бед?
Дина отозвалась, задумчиво глядя в окно:
— У кого их не бывает? У вас не было? Ну, значит, вам крупно повезло.
Личных не было. Жена у меня человек хороший, — сказал и ужаснулся про себя: «Об этом-то к чему?» И все же продолжал:
— Я только по большим праздникам дома, а так — ни во что не вникал. Теперь сын уже институт заканчивает, дочь на третьем курсе. Короче, на личном фронте у меня никаких передряг.
— А на работе? — помолчав в раздумье над его словами, спросила женщина. — Вы довольны своей работой?
Он не то чтобы так вот и выложил тогда перед Диной все. Своих непосредственных обязанностей не коснулся и вовсе. Говорил о том, как и чем, по его мнению, должен жить человек. Тот, что выжил в тяжкой войне, познал ее. Какой на его совести долг и какие права.
— Сейчас бытует термин: узкая специализация. Другими словами, человек отвечает за какой-то определенный участок работы, остальное уже вне сферы его деятельности. Ну, что касается дела, может, так и должно, так и лучше. Но что-то подобное, на мой взгляд, происходит в нашем отношении и к жизни вообще. Свои непосредственные обязанности каждый из нас выполняет вроде бы добросовестно и со знанием дела, а коснись чего другого… А ведь каждый из нас, помимо всего прочего, еще и просто человек. Гражданин, — он обрадовался этому наконец-то найденному слову, — сын своей земли, следовательно, каждый из нас в ответе за все, что происходит на его глазах. Не в каком-то там мировом масштабе, а в самом обыденном, житейском, если можно так сказать. Банальная истина? Да, но вот приходится о ней вспоминать.
Кажется, именно в этом разговоре со случайной попутчицей у окна скорого поезда и созрело окончательно это решение — круто повернуть свою судьбу, взяться за какое-нибудь простое, как хлеб и соль, нужное дело, самому, своими руками вмешаться в жизнь.
— Говорят, наша молодежь теперь слишком сыта, с жиру, дескать, они и сами не знают, чего хотят. Нет, не в сытости дело!.. Кто это — кажется, Маркс — сказал? «Чтобы наслаждаться жизнью, нужно иметь образование». Маркс имел в виду, конечно, не то образование, что приобретают с корочками диплома. А ту культуру, что дает человеку возможность наслаждаться делом рук своих, общением с природой, с людьми, с литературой, искусством… Путь к такой культуре лежит через труд опять же. Вот в чем заковыка!.. А мы плохо учим ребят труду, умению преодолевать собственную лень, препятствия. Вот и пользуются суррогатом, идут на поводу у инстинктов. Умение наслаждаться радостью бытия подменяется потребительством.
Дина слушала молча, по-прежнему не отрываясь от окна. От ее взгляда, должно быть, не укрывалась никакая мелочь из того, что проносилось мимо. Но слушала она внимательно, заинтересованно, он чувствовал.
Бросил взгляд на собеседницу, извинился:
— Заговорил я вас, утомил.
— Темнеет, — показала в сторону окна Дина. — Скоро ничего не разглядишь… Да и спать уже пора укладываться. Ночи-то у меня сегодня не получилось.
Когда он вернулся в купе, Дина, судя по еле слышному дыханию, уже заснула. Разделся, стараясь не шуметь, вытянулся под простыней. В обычном вагонном запахе каменноугольной пыли от титана, в котором проводницы кипятили воду, теперь улавливался запах духов, зубной пасты и еще чего-то, чему он не нашел названия. Так пахнет в комнате у дочери. Поезд мчался неутомимо, почти не останавливаясь и не замедляя хода, и только по сполохам света по потолку можно было угадать, когда очередной полустанок оставался позади.
Лежал и думал, что отвык от такого вот доверительного общения с людьми, очерствел. А в душе, оказывается, жила потребность в искренней, неспешной беседе, когда между собеседниками протягивается незримая нить взаимопонимания и тяги друг к другу. Или это возможно только со случайным попутчиком? Человеком, который не знает тебя и которому поэтому легко довериться, ничего не стыдясь и не утаивая? Да, но Дина едет в тот же город, в котором живет и он. Значит, он может встретить ее? Больше того, хотел бы! И все равно он не испытывает перед ней никакой неловкости. Да и она, рассказала же и она ему о себе! Будто вслух продумала перед ним какой-то, и немаловажный, должно быть, период своей жизни.
Перебирал в памяти все, что было сказано за день, и при мысли о том, что впереди еще один день, который они проведут вместе, продолжат свой разговор, теплело в груди.
А поезд все мчался в кромешной тьме и где-то там, уже неподалеку, брезжил рассвет. Он был совсем близко, рассвет, когда поезд вдруг замедлил ход, остановился, в купе стало светло от станционных огней. Почти тотчас же дверь купе с грохотом открылась и в ней показался сначала огромный фанерный чемодан, затем модная туристическая сумка с пластмассовой головкой термоса, и потом только в дверь протиснулась их владелица — толстая тетка, перемотанная шалью с кистями. Круглое лицо ее было покрыто крупными бисеринками пота. Она деловито огляделась и уселась на полку и ногах у Дины.
— Слава те, господи! Теперь-то уж я доберусь.
«Черти тебя принесли!» — выругался он про себя и выскочил в коридор. Простоял тут у окна до тех пор, пока проводница не принялась разносить утренний чай. В коридор вышла и Дина, с мыльницей и полотенцем в руках. Она, видимо, хорошо выспалась. Или догадалась о его состоянии? Лукаво улыбнулась, здороваясь, а возвращаясь обратно, шепнула на ухо, обдав детским запахом свежевымытой кожи:
— От нашей новой попутчицы почему-то умопомрачительно пахнет рыбой. Пойдемте пить чай в ресторан?
Есть не хотелось, во рту было горько от папирос, он выкурил у окна в коридоре почти целую пачку. Дина посмотрела в глаза и успокаивающе положила на его руку свою прохладную ладонь.
— Выпейте чаю. Ну, чего вы?
Буркнул, неожиданно для самого себя:
— Принесло эту тетку! Всю ночь не спал, ждал, когда рассветет. Всю ночь думал, что скажу вам и как…
Лицо собеседницы неуловимо, на глазах, изменилось, будто отвердело, темные брови круто сошлись над переносицей, глаза холодно блеснули. Даже в полноватых добрых губах появилось что-то надменное. Видимо, собираясь с мыслями, Дина оглядела столики, а он успел подумать: «Ого, вот ты, оказывается, какая!» Голос Дины прозвучал отчужденно и холодно:
— Зачем вы это? Зачем вы все испортили? Ведь было так хорошо!
— И вам?.. Вам тоже было хорошо? — у него все ожило внутри. — Простите вы меня! Я не хотел сказать вам ничего пошлого. Мне интересно с вами. Помните, да, вы-то, конечно, помните! В юности так бывает: говоришь и не можешь наговориться. Надо этим дорожить. Что вот мы встретились и нам так хорошо вместе. Такое ведь не часто случается. Или… у вас часто? При вашем обаянии…
— Не надо, Алексей Иванович, а? — опечаленно попросила женщина. — Если вы действительно испытываете ко мне добрые чувства. Не так уж я избалована.
— Хорошо, не буду. Только… не прогоняйте меня! И потом, когда мы приедем, мы ведь будем встречаться? Иногда хотя бы.
— Отчего же и не встретиться? — ее голос прозвучал так естественно, что было ясно: никакого иного смысла она в свои слова не вкладывает. Спросил себя: «Неужели уж за несколько часов эта женщина стала ему настолько дорога и необходима? Выходит, что так».
И он действительно тосковал первые дни по возвращении командировки. Будто, попрощавшись с Диной на вокзале, что-то потерял. Но как раз вскоре после возвращения из командировки, в сентябре он принял ПТУ, и все остальное на какое-то время совершенно отдалилось от него. Дина позвонила, он обрадовался, пообещал выбраться к ней и… закрутился. Ведь с утра до поздней ночи в училище.
В его теперешней жизни такое явление, как Дина, — праздник. А много ли праздников может позволить себе человек? И вообще, может, он просто-напросто отяжелел, обленился? Добраться бы вечером до своей тахты с газетами, больше его уже ни на что и не остается?
И не о Дине бы ему думать, а о том, где достать для училища людей? Разогнать-то он их разогнал, а где взять других, лучше? Уже сколько раз наведывался к начальнику профтехобразования, тот только руками разводит. Пойти к Решетникову? Не откажет, столько лет почти одну лямку тянули.
А главное, может, в состоянии. Человечков бы двух-трех хотя бы. Мастеров или воспитателей, учителей. Помоложе, поэнергичнее.
7
Еду в изолятор обычно приносил кто-нибудь из дежурных. На второй день заявилась Зойка. Сначала просунула в дверь руки с судками, потом показалась голова. Зойка плечом прикрыла за собой дверь и зашептала:
— Сегодня Пшенкиной очередь дежурить. Я вызвалась за нее. Чтобы к тебе. Так не пускают. Врачиха сказала: полный покой.
Зойка расставила на табуретке судки, сбегала еще за чайником. Уселась на постель, сложила маленькие руки на коленях.
— Ка-а-а-ак ты ее!.. И не страшно было? Чего мы не вступились? Ага, попробуй-ка, сунься! Телушечка потом…
— А если бы они меня поколотили?
Зойка передернула плечами.
— Че поделаешь? Приходится терпеть.
— А я не хочу, ясно?
— Ой, да ты ешь, пожалуйста! — испугалась Зойка, — Чего уж теперь об этом? Ешь, не волнуйся. Ну ее, эту Телушечку!.. Знаешь, завтра Лаврентьевна дежурит, я у нее выпрошусь к тебе на весь вечер. Да ты ешь! — снова напомнила Зойка, а сама продолжала:
— У нас в группе считают: давно надо было поставить Богуславскую на место. А я говорю: «Где вы раньше были? После драки кулаками махать все горазды». Ох, ну ешь же ты! Директор специально приходил на кухню, кормите, говорит, се лучше, ослабленная она очень. Ага, так и сказал!
Директор навестил ее на следующий день, по-видимому, уже закончив все свои дела. День клонился к вечеру, сосны за прутьями зарешеченного окна вроде бы столпились теснее. Долго смотрела на них, потом отвернула край колючего одеяла и легла в постель. Забросила руки за голову.
Директор приоткрыл дверь.
— Не спишь? Что-то темновато у тебя.
Опустился на единственный стул у стены, помолчал.
— Голова болит?.. Уколы тебе делают?.. Как ты дошла до жизни такой, что со стульев падаешь? Тебя врачи когда-нибудь смотрели? Болела много?
Отвечала «да», «нет». Говорить подробнее не было никакого желания. Он понял, поднялся.
— Поправляйся. О Богуславской не думай. Не бойся ее. Она за свое ответит. Ешь, спи.
У двери постоял еще, большой, кажется, очень усталый.
— Читать тебе, наверное, пока не разрешат… Знаешь, я тебе транзистор принесу. Будешь слушать последние известия, концерты. Музыку-то любишь? Не любишь? И песни эстрадные, Эдиту Пьеху — тоже?
Шагнул обратно, озадаченный, кажется, даже огорченный. Транзистор! Люди всегда так: бросят бродячей кошке кожуру от колбасы и думают, что облагодетельствовали весь мир!.. Не нужны ей никакие подачки! Директору теперь, конечно, нагоняй дадут. За ЧП, которое они, Ритка и Богуславская, учинили. Вот он и старается.
— Значит, не нужен транзистор? Ну, что ж…
Директор притворил дверь за собой бесшумно и плотно. Будто закупорил ее в этом изоляторе.
Зря она ему нахамила. Зойка говорит, он дядька ничего. Повыгонял из училища хапуг, навел чистоту, порядок. И чего он пошел на такую работу? Она, Ритка, ни за что бы не пошла! Возиться с такими, как Телушечка? Лучше камни грузить!
Музыку она, может, и послушала бы. Читать не хочется. Чего ей чужая жизнь, другие люди? Хватает своего… Да и неправды много в книжках. Люди совсем не такие, какими себя выставляют. Это раньше она, дуреха, всему верила, восхищалась.
В эти же дни к ней зашла Нэля Иванова, комсорг. Сунула нод подушку граммов двести конфет «Белочка» в целлофановом мешочке. Плотно уселась на стуле, взбила на лбу челку, огляделась, вздохнула. Она явно не знала, что сказать Наконец, нашлась:
— Они же тебя предупреждали? Ну, Богуславская. Заставляли мыть? А ты почему не пожаловалась? Не сказала? Ну кому, кому!
Круглое Нэлино лицо пошло пятнами. Ей, видимо, досталось за случившееся, но она и понятия не имела, что она должна теперь делать, предпринять. И сердилась на Ритку. Напомнила Нэле:
— Она же всех заставляет за себя работать, Богуславская. И все об этом знают.
— Ну, не все. И не всех она заставляет, — авторитетно возразила Нэля. — Это уж ты зря.
И тут на Ритку навалилась скука. Дремучая, непреодолимая. Закрыла глаза. Нэля подождала минуту-другую и поднялась, направилась к дверям на цыпочках. Там она с таким облегчением вздохнула, что Ритка расхохоталась. Нэля открыла было снова за собой дверь, глаза у нее испуганно округлились, но у нее хватило ума не вернуться.
Вечером вездесущая Зойка рассказала: комсоргом Нэлю избрали главным образом потому, что Иванова хорошо училась и никогда не навлекала на себя никаких нареканий ни со стороны мастеров, ни от учителей. Зато энергии, огонька комсоргу явно недоставало.
В изолятор Нэля больше не заглядывала. Правда, однажды прислала с Зойкой книгу «Как закалялась сталь». Она, Ритка, тогда удивилась:
— Зачем? Да я эту книжку уже на десять рядов перечитала.
— Я и то думаю, — уныло согласилась Зойка. Ей было неловко за Нэлю, добавила задумчиво:
— Наверное, чтобы дух поднять. А, да ну ее, эту Нэлю! Не обращай внимания. Мы вот тебе, все девчонки, багульнику принесли. Слышишь, пахнет? Колесникова даже вазу свою не пожалела. В банке, говорит, некрасиво.
Зойка развернула газету, и комнату сразу заполнил знакомый смолистый аромат. Потрогала коричневые веточки, с трудом проглотила комок в горле, и все же голос прозвучал хрипло:
— Кто это — вы? Девчонки? Какие?
— Ну, все! — шмыгнула носом Зойка. — Наша группа. Ага, специально ходили, чтобы свежий… Он расцветет. Только воду надо менять…
Фельдшерица Виктория Викторовна была тучная, неразворотливая. Она все время жаловалась на плохое здоровье и очень сердилась, когда в группах кто-нибудь заболевал… В изолятор, сделать Ритке уколы, она входила хмурая, недовольная.
Зато врач, тоже немолодая, но худенькая и приветливая женщина, напротив, согревала уже одним своим присутствием. Навестив Ритку в третий раз, врач поинтересовалась:
— Ты не скучаешь тут одна? Тебе и в самом деле лучше пока побыть здесь. Отоспишься, отлежишься. Только вот сидеть все время в комнате вредно. Необходим воздух. Ты ешь, спи, принимай уколы, а в остальное время гуляй. Я скажу, тебе разрешат.
Встретились взглядом. Ритка тут же поторопилась отвести глаза. Врач добавила, понизив голос:
— Я знаю, тебе ничего не хочется. Это потому, что ты слишком устала. Так бывает. Это пройдет. Вот окрепнешь…
Это было очень здорово, что врач разрешила выходить из изолятора. Если бы были силы, бродила бы под соснами весь день. Тем более, что до обеда все классы на уроках, а с трех начинались занятия в мастерских.
Пальто стало почему-то большим и тяжелым, давило на плечи. Или она так похудела? И ноги стали уставать быстро, в коленках появилась противная дрожь.
Пристраивалась на пеньке, всем своим телом впитывая нежное еще тепло солнца и тишину. Здесь, под открытым небом, было столько света, что уставали глаза. Казалось, свет излучает весь купол неба, каждая хвоинка, янтарная, глянцевитая кожица сосновых стволов. Подбирала поблизости старый сучок и принималась разгребать им хвою, чтобы дать отдохнуть глазам. Земля под хвоей была уже живая, влажная, не черная, а почему-то фиолетовая.
Все кончилось, все позади, и хуже того, что есть, уже не будет. Дадут ей здесь специальность, можно будет и не возвращаться домой. Снять угол у какой-нибудь старухи. В общежитии слишком шумно и многолюдно, каждый будет лезть в душу. А потом… в это «потом» и заглядывать пока нечего, дожить надо сперва до него…
Неожиданно приехала мать. Не прошло еще и месяца, а она уже приехала. Прошли с ней в холл, сели там в уютных низких креслах за решетчатой стенкой, сплошь увешанной но обе стороны вьющимися растениями. Мать заметила:
— Красиво как! А кто ухаживает за цветами? Правильно делают, что приучают вас.
Сразу бросилось в глаза, что мать изменилась внешне. Этого черного сарафана у нее раньше не было. И завивку мать срезала.
Она смутилась под взглядом дочери.
— Сарафан-то мне из пальто сделали. Помнишь, валялось? Совсем как новый, верно? И волосы так лучше, правда? Думаю, к тебе же ехать, а тут как раз письмо. От директора, да. «Приболела, — написал, — попроведайте». Не велел он только говорить тебе. О письме.
Мать не заметила, как Ритка сжалась вся, даже ноги подобрала и обхватила их руками. Кто его просил, директора?
— Ты уж не выдавай меня, — продолжала мать. — А то в следующий раз и не напишет. — Она помолчала, огляделась, вздохнула:
— А знаешь, я успокоилась. Когда побывала здесь у вас. Я ведь как представляла?
Про Богуславскую ей, видимо, директор ничего не сообщил. Пожалел? Кого? Мать? Ее, Ритку?.. Не сообщил, значит, матери и не надо знать.
А она все осматривалась.
— Ишь, что напридумывали! Стены-то как разрисовали! Тоже сами, что ли?
Стены в холле расписывали художники. А темы им, говорят, Серафима и директор подсказали. На одной стене бригантина под алыми парусами и светловолосая девушка на камне на берегу. На другой — осенний лес, синие сопки вдали, облака, а на переднем плане горная порожистая речка, пенится на камнях. Кажется, слышишь даже, как она грохочет. Будто и не стена это вовсе, а настоящий таежный простор перед тобой распахнулся. Девчонки любят холл. Его совсем недавно закончили. А у третьей стены Серафима мечтает устроить камин. «Громадный такой камин, — говорит, — натаскаем в него поленьев, будем смотреть на огонь и мечтать». А пока стену просто побелили.
Рассказала о камине матери. Она вздохнула.
— Танцуют вокруг вас, а вы… Огорчаете, небось, их? — задержала взгляд на лице и попросила:
— Ты-то хоть не капризничай! Ведь все понимаешь. И… жду я тебя. Домой. Все равно дома-то лучше.
Она и плакала теперь как-то по-другому. Не прятала лица, не мусолила глаза и нос платком, смотрела прямо перед собой, а слезы скатывались по щекам. Вспомнила:
— Катя тебе тут что-то отправила. Сама собиралась приехать, да срочное дело у нее сегодня в райкоме.
В газетном свертке оказались синенькие шерстяные перчатки и записка. Катя писала своим крупным детским почерком:
«А себе я связала красные. Теперь вяжу маме. Еще бы связать по шарфику, только совсем некогда… Что ты читаешь? Есть ли у вас там библиотека? А то я привезу…»
Сказала матери:
— Отвези ей обратно. Перчатки.
— Ну, знаешь… — мать поднялась с кресла. Привыкла видеть ее в мешковатой длинной юбке, с отросшими после завивки волосами, и теперь она показалась незнакомо-строгой, даже подтянутой, стройной. — Ты Катю не обижай. Тогда, первую ночь без тебя… всю ночь мы с ней проплакали.
Передам ей «спасибо» и что ждешь ты ее. А приедет она… ты… Если ты ее добра не ценишь, так мне оно дорого. Без них, без соседей-то, как бы я сейчас?
Она рассказала еще о Димке, об отце:
— Устаю с ними. Одно спасенье, пока в садике да на работе, а как появились на пороге… Не пьет отец пока, не знаю, как дальше. Объект ему трудный попался, от зари до зари на нем пропадает… Ну, я пойду. Наверное, на той неделе опять выберусь.
Спросила, не глядя ей в лицо:
— К директору зайдешь?
Мать отозвалась не сразу, замешкалась.
— Велел зайти. Как приеду. Посоветоваться насчет твоего здоровья… А что? Жаловаться будет? Если бы и не пригласил, все равно бы зашла. Одна у нас с ним теперь забота.
Подумала: такой вот, приодевшейся, с приведенной в порядок прической, матери теперь можно показаться на глаза директору. И держится она неплохо. Пусть заходит. Пусть поговорят. Что тут, в самом деле, такого? Только… директор, конечно, расскажет матери и про электрошнур, и про Телушечку. Ну и что? Привыкать ей, Ритке, что ли?
А мать спохватилась вдруг озабоченно:
— Да, письмо тут на твое имя пришло. Я принесла. Сама решай, отвечать… или не надо.
Конечно, адрес на конверте был написан рукой Андрея. Поторопилась успокоить мать:
— Не бойся. Не о чем нам теперь переписываться.
Мать посмотрела в лицо, голос прозвучал твердо:
— А это уж тебе самой решать. Без подсказок. Теперь тебе самой все видно.
Матери сказали, что директор в малярных мастерских. Когда ее потертое пальто из синего драпа с залохматившейся чернобуркой скрылось за тесовой калиткой, вместо того чтобы пройти в изолятор и переложить из авоськи гостинцы матери в тумбочку, вышла из холла и побрела под соснами вдоль забора. Ноги сами привели к пеньку. Торопливо опустилась на него, пристроила рядом авоську с банками и кульками.
День с утра выдался пасмурный, порошило снежной крупой. Но пока они сидели с матерью в холле, солнце пробило облака, и теперь по земле стлался пар. Он шел от черных влажных плешин на пригорках и между стволов, укрывая их подножия. Курился понизу и поднимался все выше. Все вокруг словно бы обновилось. Сосны помолодели, хвоя зазеленела ярче. И тучи над их вершинами, только что серые, лохматые, округлились и превратились в белые, совсем летние облака. А солнце лилось с неба потоком, щедрое, и земля дышала, влажная, разомлевшая от тепла. Казалось, вот-вот, еще немного и услышишь стук ее сердца.
Изменился и город вдали, взбираясь по сопкам в белой дымке. И все вокруг было полно такой неизъяснимой красоты и прелести, родное до боли в сердце, что у нее вдруг навернулись на глаза слезы.
Так ведь это еще не все — ее беда, ее разочарование! Жизнь-то продолжается, и она так хороша, что достаточно уже хотя бы только видеть ее, вдыхать этот чистый влажный воздух, слышать запах оттаявшей земли, нагретой солнцем сосновой хвои. Это только она, Ритка, такая несчастливая, но счастье-то все равно существует на свете! Есть и люди хорошие, не все же такие, как Андрей!.. Да, а он все-таки решил написать ей!
Достала письмо, но не распечатала его, посидела с конвертом в руках, не в силах оторвать взора от того, что происходило вокруг. Все! Кончилась зима, отлютовала, и впереди первая, самая радостная зелень, фиолетовое пламя багульника на сопках, яркие жарки с резными листьями и прохладная речная волна, и теплые, как парное молоко, долгие июньские сумерки, когда заря сходится с зарей. Все это снова будет когда-нибудь и у нее, Ритки. И зачем ей кто-то еще? Можно великолепно обойтись и одной.
Прежде чем распечатать конверт, оглядела его. Письмо было толстое, возможно, в конверт вложена фотокарточка? Писать Андрей, насколько она помнит, не очень-то горазд. Ну, конечно, всего полстранички!
Он писал, что вкалывает в тайге, в леспромхозе, что житуха вообще-то ничего, только вот со жратвой не очень-то, а его муттер, видать, так увлечена своей семейной жизнью, что он не может допроситься у нее посылки. Вернее, посылки-то она шлет, но все какую-то ерунду — чеснок, сахар, Шерстяные носки. Выражал надежду, что уж она-то, Ритка, не заставит его долго ждать ответа и сообщит свой точный адрес.
После подписи; «твой А.» — была приписка:
«Ты всегда интересовалась стишками. У нас тут один сочиняет. Посылаю тебе его стих. Может, он и не очень, сама знаешь, я в этом особо не разбираюсь, зато здорово похоже на нашу жизнь».
Стихи были переписаны на отдельном листке и уже другим почерком. Прочитала их раз, другой…
«В окна хлещет проливным дождем, сохнут полинялые тужурки…» Сохнут под дождем?.. А это вот: «И даже глубже» автору понадобилось явно для рифмы. А вообще-то ничего написано. Видишь этих парней. «Умные о стоящем грустят, глупый о потерях мелких тужит». Интересно, кто он, этот автор? За что, за какие проступки оказался там, рядом с Андреем? Но он лучше Андрея. Прозорливее, умнее даже. Конечно! И это хорошо, что рядом с Андреем есть такие. Может, и он научится думать? Научится ли? Пока по его письму не видно… Нет, не пошлет она Андрею свой адрес! И что она ему напишет? Полное письмо упреков? Так ей себя надо больше упрекать.
Снизу, от мастерских, вдруг раздался, — враз, будто прорвало что-то, — гомон девичьих голосов. Закончились занятия. Здесь ее не найдут. Никто из девчонок и не знает об этом пеньке. Можно дождаться, пока все уйдут на ужин, и пройти в изолятор. Успеть бы только застать Зойку, угостить ее рыбой. Мать расстаралась, достала где-то кусочек балыка.
Письмо Андрея, если и потеряется, не жалко, пустое оно а вот стихотворение надо припрятать, перечитать еще.
Зойка неожиданно согласилась поужинать вместе, предложила деловито:
— За хлебом сбегаю…
Она принесла две порции пшенной запеканки, которую давали на ужин, и чайник.
— После солененького чаю непременно захочется… Нет, ты меня не уговаривай, компот я не буду. Вот конфетку возьму.
Отяжелев от еды, Зойка откинулась на постель, поинтересовалась:
— А ты чего сегодня такая?.. Не хмурая, а… вот даже и не поймешь. Мать что сказала? Ты вообще… молчишь больше. Я так не могу. У меня что на уме, то и на языке. И без людей я не могу.
— А чего они тебе, люди? У них одна забота: прожить полегче. А так…
— Вообще-то ты верно, — согласилась Зойка. — Такие уж они! И все равно я без них не могу. Заговорит, бывало, со мной та же Богуславская, я и ей отвечаю. Бесхарактерная потому что. А ты… ты совсем другая. Хорошо с тобой, — вскочила она, — но побегу. Сама знаешь, изложение у нас завтра. Правила хоть повторить!
Зойка стеснялась преподавательницы русского языка и литературы, старалась выполнять уроки по ее предметам получше. Только это не всегда получалось. Русский и литература давались Зойке с трудом.
Поговорили еще немного о Майе. Ритка и не предполагала, что на следующий же день ей самой придется встретиться с преподавательницей литературы.
Застряла с утра в изоляторе, поджидая фельдшерицу. Виктория Викторовна все не появлялась. Вместо нее в дверях показалась вдруг внушительная фигура Майи Борисовны.
— Послушай, Рита, — учительница уселась на стул. — Твой врач не будет сердиться, если я привлеку тебя к работе в библиотеке? Понимаешь, там работал такой человек, все запустил. Сейчас приняли новую библиотекаршу, но у нее все время болеет ребенок.
— Надо было принять бездетную.
Щеки у Майи впалые, а скулы очерчены четко и слегка выдаются, но это не портит лица, наоборот, придает ему особую прелесть. Теперь лицо у нее вспыхнуло, глаза сузились, тут же поднялась со стула, однако голос прозвучал ровно.
— А тебе что, трудно? Не хочется? Я-то думала, тебе будет интересно. С книгами.
— Ах, вы обо мне? Чтобы я, значит, не скучала? Спасибо!
— Господи! — преподавательница устало направилась к двери. — Все-то вы одинаковые, оказывается! Вроде бы напереживался человек, и другого понять в состоянии, так нет!
Майя закрыла за собой дверь. А Ритка торопливо опустилась на койку. И что ее дернуло за язык? Чего ее все время тянет говорить дерзости, грубить? Человек пришел по-хорошему. Да и в самом деле было бы интересно порыться в книгах.
Преподавательница литературы нравилась многим. Правда, совсем не так, как Лаврентьевна. Майю побаивались. А некоторые недолюбливали. Из зависти. И учительница она хорошая, и женщина красивая, и муж у нее офицер, двое детей. Счастливая. Счастливым здесь, в училище, не доверяют. Считают их толстокожими. О Майе такого не скажешь.
Виктория Викторовна пришла уже в двенадцатом часу. Перебирая шприцы в железной коробке, принялась за свое:
— Сил никаких нет ходить, а тут одному уколы, другому банки…
Так и подмывало сказануть ей что-нибудь, сдержалась. Когда фельдшерица ушла, охая и переваливаясь с ноги на ногу, постояла и отправилась в библиотеку.
Она помещалась в одной комнате. Какой-то «умелец», не ломая головы, нагородил по стенам вместо полок тесовые, плохо проструганные плахи. Книги стояли на них как бог на душу положит. А журналы и вовсе были свалены в угол на пол. На столах и подоконниках громоздились пожелтевшие подшивки газет.
Майя наставила вокруг себя стульев и раскладывала на них книги стопками. Она не удивилась появлению Ритки, будто и не было никакого разговора, объяснила озабоченно:
— Нужно выяснить, что тут у нас есть из русской классики. И что по программе, и вообще… Нет, ты только посмотри, какое тут безобразие: и Фонвизин, и западноевропейская — все перемешано!
Майя сердилась так искренне, что нельзя было не заразиться ее настроением. А она и похвалила еще:
— Поэзию ты отдельно подбираешь? Правильно, так будет лучше. Для поэзии мы отдельный шкаф выделим. Что? Тут никаких шкафов? Это пока. Алексей Иванович обещал. Видишь ли…
Учительница присела на краешек одного из стульев, видимо, устала, свежее скуластое лицо полыхало румянцем. Руки у нее стали черными от пыли, даже лак на ногтях потускнел Только теперь Ритка разглядела, что преподавательница русского языка и литературы еще очень молода. Майе нет, вероятно, и тридцати. Это из-за своей рослой фигуры она кажется старше.
— Я так представляю себе библиотеку: переступил порог и душа замерла от благоговения. Книги, книги вокруг, и каждую хочется взять в руки, раскрыть, просмотреть. Посидеть над ней, подумать… Я выросла на погранзаставе, у нас там книги были наперечет.
Так я до слез завидовала своей подруге Ирке, которая переехала в Киев. Она ведь там, в Киеве, могла любую книгу прочитать. Вот и нам нужно так все оборудовать, чтобы сюда было приятно войти, чтобы тянуло сюда, — Майя вскочила. — Ох, размечтались мы тут с тобой, а у меня же пятый урок еще. Бегу, руки еще успеть помыть… Вот ключ, закроешь потом.
На второй день Ритка пришла в библиотеку, лишь только Виктория Викторовна успела сделать ей уколы. А Майя так и не показалась совсем: у нее было много уроков. Зато появилась библиотекарша, невзрачная, какая-то вся усохшая, хотя и молодая женщина. Лицо плоское, темные волосы небрежно заколоты, как у школьницы, в тощий хвост. Она обрадовалась, увидев разобранные книги, широко расставленные глаза просияли, но на них тут же навернулись слезы.
— Я еще неделю, наверное, просижу с Мишкой. Не проходит у него.
Библиотекарша стащила зачем-то подшивки газет с подоконника на пол, еще раз оглядела разоренную комнату и ушла. Зачем было, спрашивается, приходить?
А Ритка очень устала в библиотеке. Тянуло побродить под соснами, такая теплынь стояла за окном, но решила поработать и после обеда, порадовать учительницу.
Однако в библиотеку в этот день она больше не попала.
Сразу после обеда зазвала к себе Маргарита. Завуч была одна в учительской. Поинтересовалась самочувствием, спросила, все ли выполняют, что предписано врачом, добавила задумчиво:
— Значит, в пошивочной тебе не нравится?
— Мне не не нравится. Я же еще не работала.
Завуч поднялась со своего места, постояла, глядя за окно. Раздумье словно осветило худое, с желтизной, лицо.
Видишь ли… Ты девочка. Кто знает, как сложится у тебя личная жизнь? А вдруг не сложится? Это я к примеру, конечно. И тогда… ох, как тогда тебе пригодится работа! А для этого надо научиться работать. Находить в работе радость.
Завуч произнесла эти слова так, будто говорила не для Ритки, а самой себе. И опять замолчала, задумалась. Полосатая кофточка сбилась на груди под слишком просторным черным сарафаном.
— Еще Ушинскии говорил, — ты знаешь, кто такой Ушинский? — так вот он говорил: «Если вы хотите, чтобы ваш ребенок был счастлив, приучите его к труду с малых лет». Приучите. А я вот плохо свою дочку приучаю. Некогда. Целый день на работе. А бабка балует ее, не понимает, что причиняет ребенку своей жалостью только зло.
Учительница словно думала вслух, и, наверное, надо было сказать ей что-нибудь в ответ, но Ритка не смогла больше произнести ни слова. Стиснула коленями ладони, сжала плечи. Видимо, завуч заметила, какая она жалкая на своем стуле.
— Что ж, ступай. Погуляй на воздухе. День-то сегодня какой, совсем весна!
Посмотри… — завуч шагнула к Ритке, взяла за плечи и подвела к окну. Она-то за окном, вероятно, что-то и видела, а у Ритки глаза застлало слезами. Постояла сколько-то, остро ощущая на своих плечах легкую теплую руку, потом бросилась из учительской.
8
Всех одолевало любопытство: как поведет себя Богуславская? В тот же день ее вызвал к себе директор. Вышла она из его кабинета никак не раньше, как через час, рассказывали очевидцы, злая и молчаливая. Лукашевич будто бы подскочила к ней, Богуславская только глазами сверкнула и не подпустила к себе. С Дворниковой ее, правда, видели. А Лукашевич вроде и не горюет, что Богуславская дала ей отставку. Хохочет, заливается. С Таньки все как с гуся вода. Такой уж характер!
— И то, — заметила Зойка. — Телушечка Татьяну во как держала!.. А теперь Лукашевич сама себе хозяйка. Только вот полакомиться нечем. Богуславская ее прикармливала, ты разве не знаешь? Танька же на пирожных выросла, ей наши каши в глотку не лезут. Чего она в ПТУ пошла? Да, знаешь, дело у нее было…
Татьяна училась в девятом. Разумеется, была компания. Главным образом одноклассники. Собирались у кого-нибудь, крутили магнитофон, болтали. А тут как раз Новый год… Стали ломать голову, как поинтереснее встретить его. И придумали. В том же доме, в котором проживала семья Татьяны, занимал трехкомнатную квартиру офицер в отставке. В декабре офицер и его жена уехали погостить к дочери. Это Татьяне пришла в голову мысль отметить Новый год в офицерской квартире. Воспользоваться роскошной посудой, зажечь в старинных канделябрах свечи и все такое. Натанцеваться, навеселиться, а потом оставить все как есть и… исчезнуть.
Конечно, все от такой идеи пришли в восторг. Сказано — сделано! Подобрали ключ, натащили еды. Не обошлось, разумеется, и без бутылки. Потому-то, наверное, и потеряли всякую бдительность. Хохотали, галдели, топали так, что гасли свечи, крутили на проигрывателе пластинки, расколотили блюдо и две чашки от сервиза и… привлекли внимание соседки, которой офицерша, оказывается, оставила ключ и поручила поливать цветы. Короче, их застали в самый разгар веселья. И хотя из квартиры не пропала ни одна вещь, за исключением разбитой посуды, Татьяну из школы попросили, предложив перейти в вечернюю. Лукашевич обиделась и на зло всем — и родителям и учителям — пошла в ПТУ.
— Вообще-то Татьяна не вредная, — заключила Зойка. — Только такая… Знаешь, как ее еще дразнят? Итальянкой. Все в Италию мечтает поехать. И еще с Рафаэлем, ну, ты знаешь, певец такой, познакомиться. Даже языки начала изучать. Бросила, конечно. У нее ни на что терпения не хватает. Теперь, кажется, уже «а журналистку собирается учиться. Только какая из нее журналистка?
— Ну, почему?
Зойка даже головой потрясла, красные бантики так и замельтешили в глазах.
— Ты сама с ней поговори, увидишь. Но вообще-то ничего она, не вредная, говорю.
— Но вот сдружилась же она с Богуславской?
— Бесхарактерная потому что, — объяснила все так же глубокомысленно Зойка. — Дворникова? Ну, Альма совсем другая. У той слова за рубль не купишь.
Вскоре представился случай убедиться в правильности слов Зойки. Лукашевич оказалась дежурной по медпункту. В обязанности дежурного входила уборка врачебного кабинета, процедурной комнаты и изолятора. Лукашевич появилась в изоляторе под вечер, неловко придерживая перед собой таз с водой, в котором плавала тряпка. Она бухнула таз у двери и выпрямилась, убрала со лба легкомысленные кудряшки.
— Ой, и надоело же! Целый день плюхайся… Что это у тебя? „Экран“? Какой номер? Дай взглянуть.
Она пристроилась на стуле, толково оговаривая каждую страницу. Было такое впечатление, что Лукашевич знает все кинокартины и актеров. Не проронила ей в ответ ни слова. Это, видимо, в конце концов озадачило Таньку, подняла от журнала лицо, похлопала кукольными ресницами и расхохоталась.
— Ой, не могу!.. Да ты, никак, сердишься? Я-то тут при чем? Эго же все Элька… Очень-то мне надо было тебя трогать!
Она опять расхохоталась и с сожалением закрыла журнал.
— Сиди не сиди, а за полы приниматься надо!
Мыла она из рук вон плохо, просто развезла грязь кое-как выжатой тряпкой. А пыль и вовсе стирать не стала, опять пристроилась на стуле.
— Не скучно тебе здесь одной? Я бы так не смогла. Не могу я одна. Разве что почитать когда. Ну, поправляйся, я пошла.
Лукашевич, видимо, и в самом деле не испытывала к ней, Ритке, никаких недобрых чувств. Как-то в эти же дни она случайно заглянула в библиотеку, понимающе оглядела уложенные в стопы книги, назвала некоторые из них:
— У, даже сонеты Петрарки есть!. Альберто Моравиа?. Можно мне его взять? Я не потеряю.
Книжку Лукашевич не затеряла, но так и не одолела ее дальше десятой страницы. Принесла, опять оглядела книги. Чувствовалось: они притягивают ее к себе, ей нравится их видеть, перебирать, просматривать, но… и на чтение у Татьяны не хватало терпения.
Лукашевич и училась на „тройки“. Со своей несобранностью она вечно не успевала готовить уроки. И в пошивочной не проходило дня, чтобы ее не ругали, она не выполняла даже самых заниженных норм.
— И чего я буду надрываться в мастерской? — искренне недоумевала она. — Все равно ведь я не пойду в портнихи! Лучше уж в стюардессы махнуть.
— Ну вот! — фыркнул кто-то. — Теперь уже в стюардессы!
— А что? — завелась Лукашевич, хлопая стрельчатыми ресницами. При всей своей бесхарактерности она была самолюбива. — Фотокарточка вроде позволяет… Скажи ты им, Рита!
Лукашевич с некоторых пор стала отмечать ее среди других. Наверное, потому, что Ритка имела теперь доступ к книгам. В глазах Татьяны это возвышало человека. Она и в самом деле была невредной девчонкой. Ее голос, ее появление уже не заставляли вздрагивать, настораживаться.
Дворникова же почти не встречалась. Альма жила в группе токарей, у них там девчонки были постарше, держались они все больше особняком, да и комната у них была самая дальняя. Никто не мог сказать, как Альма отнеслась к тому что произошло с Богуславской.
Дворниковой, надо думать, не безразлично это. Их ведь, бывало, по словам девчонок, водой не разольешь. Вряд ли Дворникова будет теперь настроена по отношению к ней, Ритке, доброжелательно.
Старалась не думать об этом. А в тот совсем весенний день, выбежав из учительской, и вовсе напрочь забыла про Альму. Все еще ощущала на своих плечах, хотя на них теперь было наспех наброшено пальто, легкую теплую руку завуча.
Прошла мимо ящиков, громоздившихся у забора, в них привозили продукты для пищеблока. И тут, как ни была она поглощена своими мыслями, внимание привлек странный звук, не то лай, не то кашель. Или всхлипнул кто? Постояла, прислушиваясь. Плачет? Что ж, иногда человеку надо выплакаться. Направилась было дальше и снова остановилась. Может, Зойка?
Это была Дворникова. Скорчившись на ящике в закутке возле забора, уткнулась лицом в ватный рукав телогрейки так, что видна только темно-русая макушка.
Подойти? Как Дворникова отнесется к этому?
Побрела дальше. И только тогда вспомнила, что собиралась после обеда поработать в библиотеке. Туда тянуло главным образом из-за Майи. Уловить подходящий момент и попросить извинения, что нахамила тогда… А может, еще больше для того, чтобы просто поговорить? Учительница не отделывается односложными ответами, разговаривает, можно сказать, на равных. Во всяком случае, не чувствуешь, что она снисходит до тебя. И человек она интересный, так знает литературу!
Ладно уж, в другой раз! Теперь не хотелось видеть даже Майю.
Завуч думает, что она боится работы, ленится. Хм! Взять хотя бы учебу. Тоже ведь работа, а до Андрея у нее не было ни одной „тройки“. Еще сколько всяких общественных поручений везла! Маргарита просто не знает.
Так же, как не знает она, почему плачет Дворникова. Все же надо было подойти! Решительно, не позволяя себе раздумать, свернула к груде ящиков. Там никого не было. Повернула было обратно и тут в полумраке на притоптанной земле в глаза бросился прямоугольник конверта. Письмо на имя Альмы сюда, в ПТУ. Видимо, получено уже давно, края конверта истерлись, письмо не держится в нем, выпало сразу же. Наклонилась поднять его и невольно прочитала четко выведенную строчку: „забудь, что у тебя есть мать“.
Взяла письмо в руки. Такая бумага бывает обычно в канцеляриях, на машинках на такой печатают, нелинованная, плотная. И все-таки на сгибах уже потерлась. Письмо, видимо, читано-перечитано. Развернула его уже без колебаний. Почерк крупный, размашистый.
„Здравствуй, Галина! Ты просишь писать тебе и просишь посылку. Ты не жди. Ничего я тебе посылать нс буду, не заслужила. И вообще, забудь, что у тебя есть мать. Довольно того позора, что я натерпелась из-за тебя. Ты ведь знаешь, у меня теперь семья, и не мешай мне жить… А если тебе что нужно, напиши бабушке. Она получает приличную пенсию и отправит…“
Наклонив голову, чтобы не обрушить ящики, пролезла в закуток и опустилась на то место, где сидела Дворникова. Еще раз перечитала письмо. „Здравствуй, Галина!..“ Значит, Дворникову зовут Галиной? Галя… Знает ли об этом кто-нибудь здесь, в училище? Кажется, даже Майя называет ее по фамилии. И про письмо, наверное, никто не знает. Когда оно написано? Вот, 12 октября. Еще осенью. Полгода назад. Альма перечитывает его до сих пор и плачет… А все считают, что она бесчувственная. И она, Ритка, так считала. Еще бы! Подручная Телушечки… Что с ним делать, с этим письмом? Отдать завучу? Или лучше Майе?..
Дворникова не говорит о нем никому. Почему?
Думала про письмо весь вечер. Какое страшное письмо! Риткина мать такого никогда не напишет. Даром, что мучается с отцом и Димкой. Чего уж такого могла натворить Альма, что у матери поднялась рука написать ей так?
Оставалось с полчаса до отбоя. Скоро кое-кто из девчонок отправится в душевую. Она тут, на первом этаже, неподалеку от медпункта. Может, пройдет и Дворникова? Позвать ее и отдать письмо?
Погасила в изоляторе свет и чуть приоткрыла дверь, теперь можно будет заметить каждого, кто спустится с лестницы. Но Дворникова так и не появилась. И вообще, все застряли в комнате отдыха у телевизора, там показывали многосерийный польский фильм про танкистов и собаку.
Письмо мучило, не давало покоя, даже спала плохо. Все думала, как отдать его Дворниковой. А получилось все просто. Приняв утром уколы, заторопилась в библиотеку, надеясь застать там Майю, а Дворникова идет навстречу. Прибегала зачем-то с уроков. Рослая, широковатая, лицо, как всегда, насуплено.
Бросила на нее взгляд, другой. Чтобы назвать ее по имени, пришлось сделать над собой усилие.
— Галя… Галя, я вчера письмо подобрала. Случайно. Ходила гулять, а оно валяется… На конверте твоя фамилия.
Дворникова остановилась, еще больше нахмурилась, видимо, не поняла сначала, о чем она? Но увидев конверт, выхватила его, сунула куда-то за воротник кофточки и только тогда буркнула:
— Спасибо, — направилась было дальше, но обернулась круто, угол большого рта скосила усмешка. — Ты, конечно, не прочитала письмо? Ты у нас благородная.
Не нашлась, что ей ответить, опустила голову, чтобы не встретиться взглядом, а Дворникова объяснила вдруг, явно стараясь скрыть, горечь усмешкой:
— От моей родной мамочки это письмо. Родила она меня, как говорится, в девках и бросила на бабку. Не до меня ей было… А теперь вот обижается, что я плохая выросла, опозорила ее. Она, видишь ли, теперь мужа заимела, ребеночек у них. Законный. Она теперь честная, моя мамочка.
Были одни в эту минуту в коридоре, солнце выстлало его во всю длину через равные промежутки светлыми квадратами.
Дворникова так же внезапно умолкла, как и начала, кивнула устало:
— Пошла я. Уроки же.
Вечером, воспользовавшись свободной минутой после ужина, Зойка опять перебралась к ней в изолятор. Свет включать не стали, пристроились у окна. В лунном свете лицо Зойки похорошело, глаза стали огромными и блестели.
— Ага, Альма с бабкой жила, — подтвердила она. — Говорят, деньги у нее отнимала. Дружкам на бутылку. А ты чего? Интересуешься. Боишься, Альма мстить будет? Она может, она такая.
Не стала рассказывать Зойке о письме.
— Не боюсь. Чего ей с меня взять?
— Злая она, — блеснула глазами Зойка. — Потому Богуславская и прибрала ее к рукам. Сама-то она ни за что не бралась, все Альма. Кого поколотить или еще там чего…
„Хоть так да была нужна кому-то, а теперь ей, наверное, и вовсе одиноко. После такого-то письма“. Опять подумала, только не сказала.
Зойка умчалась. Подумала вяло, что надо бы тоже посидеть над учебниками, как-никак новый материал проходят, но вместо этого растянулась на постели поверх одеяла да так и заснула одетая.
А утром, вместо того чтобы позаниматься немного, снова заторопилась в библиотеку. Надо же когда-то в конце концов извиниться перед учительницей! И… нс смогла заставить себя и на этот раз! Заговорила совсем о другом:
— Майя Борисовна, это правда, что вы Московский университет закончили?.. И не жалеете, что попали сюда?
Учительница ловкими сильными руками выровняла желтые кирпичики собрания сочинений Алексея Толстого и только тогда подняла ясные, в густых ресницах глаза. Села на край стола возле книг, вздохнула.
Если говорить по совести, она даже плакала. Занималась в свое время Диккенсом, пыталась даже его переводить, курсы английского языка специально для этого окончила. А тут… Дело в том, что муж у нее военный и они постоянно переезжают с места на место. Приехали сюда — ей и вовсе никакой работы. В центре-то города, конечно, нашлась бы, а ей как ездить? Двое детей, ни няньки, ни бабки. Пока утром поднимешь их, накормишь, соберешь в садик… Пришлось пойти в ПТУ.
Майя помолчала, раздумывая:
— Обидно было, конечно. Я им и то, и другое, а они даже содержания „Капитанской дочки“ пересказать не могут. Теперь, ты знаешь, у нас факультатив по литературе. И, знаешь, чем я их беру? Мы не столько литературу изучаем, сколько жизнь по литературе. Может, это и не очень правильно, неправильно даже, я сама понимаю, но только таким путем и можно до наших девочек достучаться.
Вероятно, Майя рассказала бы что-нибудь еще, но, бросив взгляд на свои золотые часики на тоненьком золотом браслете, заторопилась в школу. У нее были еще уроки.
Долго сидела, не притрагиваясь к книгам. Конечно, Майе обидно возиться с ними, такими тупицами. Но вот находит же она как-то общий язык с девчонками? Ее уважают, с нею считаются.
В этот день учительница в библиотеку больше не зашла, должно быть, заторопилась домой, зато опять появилась библиотекарша. Поворошив немного книги, она снова исчезла, так ничего и не сделав. Чувствовалось: ей совсем не до библиотеки. Высказала это свое впечатление о библиотекарше Майе на следующий день. На этот раз Майя вошла с тяжелой кипой тетрадей в руках, решила не носить их домой, проверить здесь.
— Я смотрю, ты предпочитаешь сильных, — Майя положила тетради на стол и подтащила к нему стул. — Но ведь и сильные бывают всякими. Возьми ту же Богуславскую.
— Таких я ненавижу!
— Это хорошо, — Майя достала из портфеля ручку с красной пастой. — Это хорошо, что ты умеешь ненавидеть. Кто это сказал: „Бойся равнодушных“… А слабых презирать не надо. Каждый из нас в какой-то момент может оказаться слабым. Такому человеку надо просто подставить плечо, а там, глядишь, он и сам наберется сил.
— А… у этой Кати все равно все будет через пень-колоду! Вы вот тут проворачиваете за нее, а она и рада. Есть такие любители проехаться за чужой счет.
Майя раскрыла верхнюю тетрадь из стопы.
— Есть такие любители, есть! Только Катя не из таких. Она, правда, не сильная… А тут еще беда за бедой. Ты еще не знаешь, как трудно женщине, когда от нее уходит мужчина.
Не отозвалась учительнице. Любят эти взрослые лицемерить! Будто Майя знает, как это бывает! От нее-то муж не уходил!
Учительница словно подслушала эти мысли, сказала, не отрываясь от страницы:
— Не так уж трудно понять человека. Стоит только поставить себя на его место.
Надо было бы оставить ее в покое, не мешать ей проверять тетради и все же не сдержалась:
— Вы меня извините, Майя Борисовна, я больше не буду мешать, только вот еще одно… вы рассказывали, что одна у родителей, вас баловали… но выросли же вы нормальным человеком! Значит, это не вредно — баловать? Я вот знаю одного человека… Мать для него уж так старалась, так старалась! Все у него было, а он… таким вырос — не дай бог!.. Да и среди наших девчонок, взять хотя бы ту же Лукашевич. Или Богуславскую. Чего им не хватало?
Кажется, учительница заметила, как напряженно прозвучал ее голос, отложила ручку.
— Мне действительно ни в чем не отказывали. Но и требовали от меня. Отец говорил: „У тебя есть все, чтобы вырасти грамотным, культурным человеком“. А для этого, говорил поэт Заболоцкий, душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь. Родители и сами много работали, их пример постоянно был у меня перед глазами. А потом, были ведь еще и школа, кино, театр… Многим я обязана литературе. Как раз с помощью книг и я познакомилась с теми сторонами действительности, которые были мне не известны по моей домашней обстановке. Книги научили меня любить и природу, понимать ее. Любить музыку… Вот почему мне так хочется расшевелить в девочках интерес к литературе. Пожалуй, ничто не обогащает так человека, как книги…
Чтобы не мешать больше учительнице, вышла из библиотеки, побрела наугад под соснами.
Майя и преподавала так, что урок пролетит и не заметишь. Начнет просто:
— На первый взгляд все мы пользуемся одним языком, говорим по-русски. Но как по-разному мы говорим! Русский язык настолько богат, что одни и те же слова приобретают совсем иной смысл, стоит их только переставить. Вот хотя бы такие три слова: „Я знаю вас“. То есть, вы мне знакомы. Но что получится, если я поставлю слова в таком порядке: „Знаю я вас!“
Класс взрывается хохотом и тут же замирает. Интересно!
Врач разрешила приступить к работе с понедельника. Повторила озабоченно:
— Ты, пожалуйста, не сразу. Поработаешь часок и на воздух. Понемногу втягивайся. Я Розе Арсалановне скажу. А спать тебе пока лучше в изоляторе. В группу потом перейдешь. И не забывай открывать на ночь форточку.
У врача были свои соображения и заботы. А Ритке не давало покоя другое: она войдет в мастерскую, и все тотчас примутся таращиться на нее, перешептываться… Ну и пусть таращатся, пусть шепчутся! Подумаешь… Если обращать на всех внимание, и жить не надо!
Вечером после ужина заставила себя подняться в комнату отдыха, посмотреть телевизор. Впервые за все свое пребывание в училище. Усмехнулась про себя: „Генеральная репетиция!“
Как нарочно, погас свет. Девчонки, кто на кушетке и на мягких стульях-пуфах, а кто и просто на ковре, в ожидании, пока засветится экран телевизора, затеяли один из своих бесконечных разговоров. Оказывается, кто-то принес слух, что Богуславскую мать хочет взять на работу к себе в ресторан, да директор не отпускает.
— И ты думаешь, — расхохоталась Лукашевич, доказывая кому-то, — она долго продержится в ресторане? Как бы не так! Самая подходящая должность для Эльки быть женой. Ага! Что, рановато? Не скажи!
Видимо, ни Дворниковой, и Богуславской в комнате отдыха не было. В их присутствии такой разговор, конечно, никто бы не затеял.
Она еще не успела подыскать себе место, когда погас свет, задержалась у окна. Здесь между вершинами сосен виднелись Далекие сопки. Теперь, на закате, они были сиреневыми. А небо над ними лишь слегка подкрашено зеленым.
О Богуславской говорили все, каждый яростно отстаивал свою точку зрения. Она не слышала, чтобы где-нибудь еще спорили так, как здесь, в училище. Гомон стоял, как на птичьем базаре. Показывали однажды такой по телевизору.
А ей захотелось вдруг в свою школу. Хотя бы и в ту, новую. Там совсем другие разговоры, интересы. Даже воздух другой. „Хорошо тут у вас!“ — сказала мать. Хорошо да не очень. Мать не знает, как это — жить от звонка до звонка. Все по команде — и ешь, и спи…
А Кате она так и не написала. Принималась несколько раз и каждый раз рвала написанное. Хорошо, мать догадается поблагодарить за перчатки сама, расскажет все. Катя, конечно, ждет большого письма, ждет, что она, Ритка, все объяснит. А как объяснишь? И вообще, как обо всем этом говорить? Нет, уж лучше и не писать ничего совсем!
Пробралась к выходу, стараясь не наступать никому на ноги. Была уже в дверях, когда кто-то бросил в спину:
— Подумаешь, цаца! Наше общество их, видите ли, не устраивает!
Хорошо что есть этот изолятор! Чуть светится зарешеченый квадрат окна, белеет подушка на постели. Хоть здесь побыть одной! Скоро ее лишат и такой возможности. Вот уже кто-то барабанит в дверь. Зойка!
— Дали свет. Чего ты там лежишь? Не пойдешь смотреть телевизор? Не хочешь? Спать будешь? Ну, ладно тогда!
Мелкие торопливые шаги затихли у лестничной площадки. У Зойки легкий характер. А ей, наверное, никогда не сойтись с девчонками. Какие они все грубые! Вечно кричат, спорят. Неужели со временем и она, Ритка, станет такой?
9
Все усилия Серафимы вначале были безуспешны. Она бросила было клич добровольцам:
— Кто пойдет отделывать комнату отдыха?
Серафима пришла в столовую к завтраку. Ее выслушали, но никто не проронил в ответ ни слова. Серафима постояла, стройная светловолосая — ангел в брючном костюме… Ее продолжали не замечать. Тогда Королева вышла из столовой и вернулась с ворохом рисунков. Сдвинула на одном из столов посуду к краю, разложила рисунки.
— Мне больше всего нравится этот… И еще вот этот…
Кое-кто вытянул шею, заглянул за ее плечо, придвинул к себе один рисунок, другой…
Если использовать вот этот, — продолжала Серафима, — комната будет казаться просторнее. Тогда и панно надо выбрать соответствующее.
Ей стали даже задавать вопросы, но когда Серафима снова повторила свое: „Кто хочет работать в комнате отдыха?“ — не отозвалась ни одна из девчонок.
Серафима рассказывала потом:
— Я чуть не разревелась от обиды. Сгребла все свои полотна. Не спала из-за них целую неделю, сидела по ночам. А потом говорю: „Пойду в восьмую группу. У меня для них тоже кое-что припасено“. И представьте себе, они всполошились: „Почему именно в восьмую“ Ах, они младшие! А мы?» — «Ну, говорю, это от вас будет зависеть. Хотите целую зиму в грязи сидеть, сидите…»
«Великие преобразования» начались совсем не так, как намечалось в учительской, а со спален. Конечно, тут сыграло свою роль самое простейшее чувство соперничества. Может, это было и не очень педагогично, однако Серафима воспользовалась им и даже подогрела страсти как только могла. Она сказала, что группам не возбраняется самодеятельность, они могут выбирать любой вариант отделки своей комнаты, исходя из имеющихся материалов. Что тут началось! Спорили до ругани, до слез, но лед тронулся, и это было важнее всего.
Мастера малярных мастерских все называли за глаза Имя чо. Была у этого немолодого степенного человека такая поговорка. Тут вспомнили его настоящее имя и даже между собой называли не иначе как Максимычем. Всем понадобился его совет и еще кисти, краски и другие материалы. За Максимычем ходили по пятам, заглядывали ему в глаза, что, впрочем, не мешало некоторым предприимчивым лицам утянуть у него из-под рук лишнюю банку гуаши или кисть.
Уроков в эти дни никто не готовил, объяснили: «Негде. В спальне-то у нас, сами знаете…» Маргарита смотрела на это сквозь пальцы, говорила:
— Ничего, потом наверстаем! Работают же. Ведь могут, а?
Группа маляров колдовала над своими спальнями почти десять дней, зато одна комната напоминала у них теперь подводный грот — изумрудно-зеленоватая с белоснежным потолком, другую отделали густой лазурью с золотыми звездами. Комнаты казались теперь меньше, стали по-домашнему уютнее.
Швеи просто побелили свои спальни, окрасив стены гуашью Цвета топленых сливок, но, осмотрев спальни маляров, снова принялись за дело…
Конечно, как только в комнатах изменились стены, были вымыты окна, на глаза вылезли отвратительные коричневые тумбочки. Кровати были еще ничего, спинки никелированные, а вот эти тумбочки…
— Серафима Витальевна, это же позор, — ныли девчонки, — это ж в каком веке было — такие тумбочки?
— Они правы, — горячилась в учительской Серафима. — Алексей Иванович, дайте мне денег, ну, что хотите с меня спрашивайте!
В каждую спальню поставили пока по два платяных шкафа, а для предметов личной гигиены повесили настенные шкафчики, оклеенные кремовым пластиком. Девчонки стали требовать еще люстры, но вместо люстр Серафима привезла тюки гардинной ткани. В одних спальнях повесили льняные, в других из штапеля. Только в столовой, которую побелили без всяких затей — белым, Серафима распорядилась повесить шторы из утяжеленного шелка сиреневого цвета.
Теперь Королевой уже без труда удалось сколотить бригаду добровольцев для отделки комнаты отдыха. Их набралось даже больше, чем нужно. После побелки комнату закрыли на ключ. Время от времени Серафима привозила в нее что-то, упакованное в бумагу, но никого туда не пускала.
Комната оказалась готова только к Новому году. К ее открытию собрались все, сгрудились в коридоре, в соседних помещениях. Серафима распахнула белые створки двери и отошла в сторону, вглядываясь в лица.
Комнату отдыха пробелили на несколько рядов, потом стены окрасили в теплый розовато-кремовый цвет. Во весь пол теперь расстилался зеленый палас. А вся комната оказалась поделена на небольшие уютные уголки: в одном два кресла и низкий столик перед ним, а на столике шахматы. В другом небольшой письменный стол для тех, кто захочет написать письмо. Уголки отделены друг от друга стенками вьющихся растений. У кого только ни выпрашивала Серафима эти горшки с зелеными прядями! Перед телевизором с десяток низких мягких стульев, девочки потом узнали, что они называются пуфами.
В комнату не входили, толпились у входа, кто-то объяснил Серафиме:
— Нельзя. В обуви-то. По ковру.
Этому голосу отозвался другой, откуда-то из середины:
— Чего нельзя-то? Все равно затопчут. И растащат все, поломают.
В глазах Серафимы плеснулась ярость.
— Ну, вот что! Все это ваше, значит, вам самим и беречь. Нет, запирать не будем. Зачем мы тогда все это оборудовали? Пускать пыль в глаза гостям?.. Ежедневно будет назначаться дежурный…
Понимая, что нужно ковать железо пока горячо, Серафима успела еще привести в порядок и актовый зал. Остальные же комнаты школьного здания, в том числе и классы, стояли пыльные; грязными остались и коридоры нижнего этажа в жилом корпусе. Трудиться систематически, изо дня в день девочки еще не умели.
Уборку заканчивали с трудом, растянув еще на два месяца, уже при новой заместительнице директора по хозяйственной части. Он все присматривал мужчину, да так и не присмотрел… Около двадцати лет Мария Матвеевна проработала кастеляншей при большой больнице на Урале. Похоронила там мужа и переехала сюда, в Сибирь, к единственной дочери. Она и работать умела, и с девочками сразу поладила. Выдержанная, уравновешенная, брала их тем, что никогда не повышала голоса, а справедлива была до строгости.
Учителя редко расходились по домам сразу после занятий. Маргарита чаще всего оставалась поразмыслить еще над своими ведомостями, Майя проверяла тетради или подбирала материал к факультативным занятиям, Серафима, та и вовсе уходила домой позже всех. Только из мастеров редко кто появлялся в эти послеобеденные часы в учительской, у них как раз начинались занятия. Но нет-нет да заглядывал и кто-нибудь из них, зная, что в это время в учительской можно застать директора. Чаще других в дверях показывалась высокая сухопарая фигура мастера малярных мастерских Максимыча. Мастер по обыкновению присаживался на первый стул от двери, а иногда и вовсе не садился, застывал в дверях, опершись плечом о косяк. Видимо, и его увлекали эти разговоры об очередных событиях в училище, о проблемах воспитания. То ли потому, что все срочные дела к этому времени так или иначе разрешались или уже начинала сказываться усталость, говорили без привычной спешки, не перебивали друг друга.
Копнин не появлялся в учительской лишь в тех случаях, когда случалась какая-нибудь запарка. Нередко прихватывал с собой свежие номера «Комсомольской правды», «Литературной газеты». Но о чем бы ни заходил разговор в учительской, он все равно сводился к одному: как скорее и лучше «выпрямить» ту или иную из девочек.
Маргарита, конечно, судила обо всем прежде всего как историк:
— Не понимаю, как можно жить, не задумываясь, а что было до меня? Кто я и для чего? А вот они не задумываются.
Или:
— Любой урок, по любой дисциплине должен быть партийным, должен формировать мировоззрение.
— Доброта и нравственность — это ведь не одно и то же? — размышляла вслух Майя. — Вот Зоя. Девочка довольно ограниченная, но добрая, и это надежно охраняет ее от всего дурного.
Нет-нет да подавал голос Максимыч:
— Обучить-то я ее обучу. И как раствор готовить, и какой колер, кисть где какую надо. Только разве в этом задача? Обучить можно и медведя. Вон в цирке звери чего вытворяют, почище другого человека… Мне надо в ней интерес к работе пробудить, чтобы ее тянуло к делу-то. Тогда только труд не станет ей в тягость.
Рассуждения рассуждениями, а девчонки кого угодно могли вывести из терпения. И тогда он, Копнин, напоминал, чаще всего мастерам:
— От ума она это сделала?.. Стукни ее словом, чтобы ей стыдно стало. Или шуткой пройми. Смех порой сильнее слова действует.
Как бы то ни было, какие бы срывы ни случались, никто из этих людей не был равнодушен к своему делу, к девочкам. И это было главное. Значит, они были с ним заодно.
Однажды остались в учительской с завучем вдвоем. Поинтересовался у Маргариты здоровьем.
— Спасибо, — отмахнулась Маргарита. — Разве есть время о нем думать? Иногда только напомню себе: «Свалишься, кто твою девчонку на ноги поставит?» Мать уже сама нуждается в помощи.
Завуч откинулась на спинку стула, по-видимому, решив дать себе минутную передышку, проговорила доверительно:
— Поздновато я дочку родила. В сорок лет. Не подумала, что силы уже пойдут на убыль. И вообще, мы, женщины, обычно гордо думаем: «Выращу и без отца». Вырастить-то вырастишь…
Промолчать было неловко.
— Вы с ним разведены?
Маргарита покачала головой. Темные волосы у нее слегка вились и не нуждались ни в какой прическе.
— Мы и не были в брачном союзе.
Она замолчала, припоминая что-то свое. Посоветовал мягко:
— По крайней мере, хоть здесь-то не засиживайтесь допоздна.
— А вы чего засиживаетесь? — усмехнулась Маргарита. — Говорят, уже после ужина уходите.
— Ну, мне сам бог велел… — помолчал и высказал то, что не давало покоя. — Видимо, я все еще не могу к ним привыкнуть. Не понимают они, что все делается для их же блага.
— Им чем хуже, тем лучше, — оживилась Маргарита. — Грязно в классе? Значит, можно бросать мусор на пол, войти в грязной обуви. Грязь может оскорбить культурного человека. До такого человека им еще расти да расти!.. И все же, надо отдать им должное, они изменились. Вам, может, и не заметно, вы человек новый, а мы видим. Вы правильно сделали, что начали с этого. Внешняя обстановка — великое дело!.. Вообще, многое говорит о том, что вас приняли, вам доверяют. Более того, одобряют ваши действия…
Сдержанная похвала Маргариты согрела. Поделился с ней своими размышлениями о Богуславской:
— Сколько у нас таких?.. Но не даром говорится: «Паршивая овца все стадо портит». Я вот думаю: поправится Грачева, надо провести собрание. Только… добьемся ли мы чего этим собранием? Сумеем ли? Пока Богуславская притихла, но, боюсь, совсем не потому, что я сделал ей внушение. Пожалуй, ее больше озадачил отпор, который ей дала Грачева. А если бы такой отпор она получила от других? От многих? Беда в том, что ей удалось всех запугать. И в том, что у нас нет актива. Из девочек. Нам, по сути, не па кого опереться. И мы будем постоянно, во всем ощущать это наше упущение. И где наш комитет комсомола?
— А, комитет! — разочарованно махнула Маргарита рукой. — Он у нас только на бумаге существует. Потому и проку от него никакого. Актив — это да!.. И знаете, кого бы я поставила во главе его? Грачеву, да. Как пи странно может показаться. Человек попал к нам через детскую комнату милиции… в середине учебного года… Вот только не захочет она. Ушла в себя, замкнулась.
— Слишком уж много на нее свалилось! Да еще мы проглядели с этой Богуславской…
Завуч снова кивнула, от озабоченности ее бледное лицо, казалось, поблекло еще больше.
— Я, признаться, боюсь: а не замышляет ли Богуславская против Грачевой что еще? С нее может статься. Зря мы все-таки, наверное, не пойти навстречу ее матери, не отдали ее. Оставили себе на беду.
С удивлением вгляделся учительнице в лицо.
— Отдать Элеонору матери? Да вы что, Маргарита Павловна?! Отдать Богуславскую матери — значит поставить на ней крест. Неужели мы так-таки сразу и сдадимся?
— Я бьюсь с нею второй год, — напомнила завуч.
— Вот именно: вы и остальные учителя, мастера. В этом и весь просчет. Когда за Богуславскую возьмутся сами девочки…
— Если бы они этого захотели! — вздохнула Маргарита. Кажется, она не обиделась на него за прямоту.
Добавил мягко:
— В этом и состоит наша задача.
До автобусной остановки дошли вместе. Ей нужно было в другую сторону. Усадил в автобус сначала ее, потом сел в свой. Перед глазами долго еще стояло усталое бледное лицо завуча. Выматывается она. Ведь и дома все на ней. И почему умным женщинам так не везет в личной жизни? Казалось бы, все должно быть наоборот. Рядом с такой легко: все поймет, вовремя поправит, поможет.
И тем не менее… Вот ведь и на работе: тянет человек — и взваливаешь на него больше… В училище по сути все держится на этих трех женщинах. Не слишком ли много он на них взвалил? А если бы еще трех таких? Начальник профтехобразования каждый раз выговаривает укоризненно:
— Чудак ты человек, Алексей Иванович! Ну, где я тебе возьму людей? Да еще в середине учебного года! Никаких, даже завалящих нету, не то что…
Пришлось отправиться к Решетникову.
С Павлом были знакомы еще со студенческих сессий в университете. Решетников воевал, правда, совсем в других местах, на Третьем Белорусском у Черняховского, но все равно был своим братом-фронтовиком. После окончания учебы преподавал в школе историю, затем стал директором одной из школ. Вскоре его повысили, поставили заведовать отделом народного образования. А теперь он возглавлял учебную работу области.
Последний раз виделись на каком-то совещании. Надумал пойти к Решетникову не сразу. Все мешало что-то. Но после разговора с Маргаритой заставил себя. Причем тут самолюбие? Не для себя же он собирается просить в конце концов!
Кажется, он попал к Решетникову не вовремя, не в добрый час. Резко, даже грубо Павел распекал директора одной из городских школ за случившееся там ЧП. Получилось неловко еще и потому, что Копнину он разрешил войти в кабинет, бросив коротко:
— Ты посиди. Я сейчас… кончу вот с товарищем.
Директор, рослый, начинающий грузнеть человек, слушал его молча.
— Ты что, понимаешь, распустил их? — Решетников даже кулаком стучал, не сильно, правда, чтобы не сломать на столе дорогое стекло. — Я за тебя буду работать? Ну, ладно, ступай да смотри там!
Директор поднялся со своего места, не произнеся ни слова. Копнин заметил: он старается не смотреть в сторону его, Алексея Ивановича. Кажется, директору было неловко за Решетникова. Только по крупным каплям пота у седых висков можно было догадаться, в каком состоянии он находится. Взяв с пола у двери свой портфель из светлой кожи, директор так же молча вышел из кабинета.
— Ишь, — заметил ему вслед Решетников. — Он еще и оскорбился!
Ему бы, Копнину, промолчать или поддакнуть начальству, как-никак с просьбой пришел, а он ляпнул:
— И я бы оскорбился. Что он тебе, мальчик?
Он понимал, что своей откровенностью может навредить себе и все же не смог удержаться. Пересел в кресло, которое только что занимал директор, потянулся к пепельнице.
— Сидите вы тут… Ты-то сам был учителем, директорствовал… Какую ахинею вы тут несете? Хотя бы это указание о патрулировании улиц! Наша соседка, учительница, идет вечером патрулировать, а своих детишек подбрасывает нам. Они тоже школьники и за ними по вечерам нужен глаз да глаз… Почему бы не поручить это патрулирование заводским парням?
Учась в университете, Решетников донашивал свое армейское обмундирование и был худ, как щепка. Теперь раздался вширь, излишняя полнота, видимо, затрудняла ему движения, высился в кресле этакой глыбищей, только маленькие медвежьи глазки торопливо перебегали с предмета па предмет. Обиделся? Так ведь он же, Копнин, по-товарищески, наедине. Решетников трудно поворочал короткой шеей, словно пытаясь высвободить ее из белоснежного нейлонового воротника, буркнул:
— Вот ты как заговорил!.. Да, слушай, — он оживился и даже обернулся к Копнину всем туловищем. — Ты чего, спятил? Чего ты в ПТУ полез? Мне сказали, я и не поверил сначала.
Терпеливо ждал, пока Решетников выговорится а тот продолжал:
— Черт-те как у тебя мозги устроены! Мы свое сделали, навоевались, можем теперь и на что-то лучшее рассчитывать.
— Сидеть на печке и плевать в потолок, ты хочешь сказать? Это не по мне. Вот именно потому, что нам пришлось пройти через такое. С нас и спрос особый.
Решетников не возразил, но как-то сразу поскучнел и бросил взгляд на часы.
— Ты ведь, наверное, по делу? Что там у тебя? Ну, брат, где я тебе людей возьму? Для школ не хватает.
— Школы обойдутся. Нам нужнее.
— Не знаю, не знаю, — уже откровенно заторопился Решетников. — Обещать не буду. Сам понимаешь, люди на земле не валяются. Зайди, как-нибудь еще, — и поднялся из-за стола, давая понять, что спешит.
Вышел от Решетникова, постоял на холодном мартовском ветру. «Вот так-то, брат, и ты попал в бедные родственники! Теперь походишь, попросишь. Что ж с того, что это не для тебя самого? Для дела…» Подумал о Решетникове: «Пригрелся мужик в своем кресле, лишний раз не разбежится. Да и кто я теперь для Павла? Один из тех директоров, на которого он только что накричал».
Еще не зная, как поступит дальше, прошел по улице, поискал глазами автомашину с шашечками на боку. Назвал шоферу Динин адрес и опустился на заднее сиденье. Подумал: «Конфет бы взять, что ли?» Но не стал задерживаться у магазина, вдруг заторопившись, до тоски, до боли в сердце пожелав, чтобы Дина оказалась дома. Напомнил себе, успокаивая: «У нее же вечерняя работа…»
10
К Дине он так и не выбрался ни разу, но спектакли с ее участием просмотрел за зиму все. Вышел однажды, еще по осени, в один из самых трудных дней того периода из училища уже в седьмом часу вечера, выжатый усталостью, с каким-то тихим ожесточением в душе. Вроде бы и намерения такого не было, но поймал себя на том, что действует как по заранее обдуманному плану. Сошел с автобуса в центре города. От автобусной остановки до театра рукой подать. И все же пока добрался, до начала спектакля осталось всего лишь пять минут. Возле высоких дубовых дверей театра не было уже ни души. В ранних сумерках ярко светились шары матовых фонарей.
В опере он бывал за всю свою жизнь всего лишь несколько раз и то по случаю: как правило, после какого-нибудь актива. Нина Павловна оперу не любила, бывали с ней в драме.
В фойе театра было уже пусто, двери в зал закрыты. Но билет ему продали, и седая представительная женщина-администратор провела его не в зал, а в одну из незанятых лож.
Этот спектакль, оперу Мусоргского «Хованщина», он прослушал потом заново. В тот, первый раз, многое ускользнуло от внимания. Слишком уж далек был ему мир музыки, музыкальных образов, в котором жила и работала Дина. Постигал его не без труда, но со все нараставшей радостью. Если что и удручало, то лишь только то, что он так поздно открыл для себя еще и эту сторону жизни — оперное искусство. Теперь наслаждался, отдыхал. И неожиданно для себя обнаружил вдруг, что ему не безразличны переживания Дининых героинь — кроткой Лизы, неистовой Марфы, страстной Далилы.
Когда Дина пела, голос у нее звучал значительно ниже, теплый, выразительный. Он не мог судить о ее пении, о ее игре, не решился бы во всяком случае, понял только одно: Дима покоряет публику своей искренностью, все в ней естественно, просто. Слушал ее, глядел на нее и думал: такая она и в жизни — искренняя, цельная.
Мысль о том, что он приходит в театр тайком, стараясь не попасть на глаза никому из знакомых, не задевала.
В учительской он сказал, что надо бы сводить девочек в оперу:
— Там новая певица появилась. Говорят, на нее специально ходят.
Королева поддержала:
— Это правда. Я тоже хочу прослушать все спектакли с ее участием.
Как знать, может быть, именно эти вечера в оперном театре, встречи с Диной, о которых она, конечно, и не догадывается, помогли справиться с собой, со своими сомнениями, с теми напастями, что свалились в последние месяцы на его голову?
И вот теперь он едет к Дине. Как она его встретит? И примет ли?
Все было, как и рассказывала Дина: потемневший от времени бревенчатый дом в глубине усадьбы, сосняк. От крыльца начинается застекленная, с частым переплетом веранда. На стук щеколды на крыльцо вышла сухонькая старушка с темным крестьянским лицом под низко повязанным белым платочком, Расспрашивать ни о чем не стала, сказала только:
— Занимается Динушка. Проходите.
Лишь войдя в комнату, он понял, что дом стоит на пригорке. Два окна на юг, два на юго-восток и из них вид на город вдали и голубеющие сопки за ним, а вся комната залита солнцем.
Дина сидела за инструментом. Возле пианино, прямо надомотканой полосатой дорожке груды книг. Книги и на столе и на черных венских стульях.
Она, разумеется, не ожидала. Поднялась со стула, наспех заколотые волосы распушились, в фиалковой глубине глаз напряжение.
Объяснил глухо:
— Я виноват, Дина. Я пришел… ну, вы сами понимаете, рано или поздно… Одним словом, я не мог не прийти.
Ей, видимо, помогли те несколько секунд, пока он трудно выговаривал свои слова, кивнула, голос прозвучал спокойно:
— Ну, что же, я очень рада… вас видеть. Располагайтесь, пожалуйста, я сейчас вернусь.
Она торопливо вышла из комнаты.
Огляделся еще раз, прошел к одному из окон. Низкие подоконники можно перешагнуть, от стекол тянет зимней свежестью, за ними, совсем близко, топорщатся из-под снега прутья смородины, а между кустами, на нетронутом снежном насте, крестики птичьих следов, еще дальше — серый занозистый забор. Как в деревне. И этот простор, и облака, и голубеющая даль! В такой обстановке хорошо побыть одному, хорошо думается…
Пианино модерн, а вот этажерке лет с сотню, если нс больше. Книги же все о композиторах, музыкантах, художниках. Монографии, учебники, ноты… Подумал: то, что публика видит и слышит из зала, лишь малая часть того труда, который вкладывает в свою работу артист.
— Да, это так, — согласилась Дина. Она сняла свою теплую кофту и была теперь в платье из мягкой толстой ткани темно-зеленого цвета. По воротнику и рукавам платье прострочено золотистой ниткой. В руках белая скатерть. Дина принялась убирать книги со стола. — Будем пить чай и разговаривать.
Минуту спустя перед ним стояла чашка чая, приправленная душистым топленым молоком с пенками, пшеничный домашний калач на тарелке. Вообще, еда в этом доме была больше домашнего приготовления: шаньги с творогом, соленые огурчики в глиняной миске, к холодному мясу тертый хрен.
Дина пояснила:
— Спиртного, извините, не держим. Женщины…
И опять он говорил, говорил, как тогда в поезде у окна. Он понял: в этом доме можно быть самим собой, и это никому не покажется ни смешным, ни старомодным. Более того, здесь можно сказать что думаешь, и никто не использует твои слова против тебя же. Ему только теперь стало ясно: оказывается, он все-таки многого не предусмотрел, когда вот так круто повернул свою судьбу. Ему казалось, он все обдумал, а в действительности… Ну, во-первых, сама работа в ПТУ. Специфика… Мнение окружающих. Он обнаружил вдруг, что многие из тех, кого он считал своими друзьями, перестали его понимать. Реакция домашних… Как ни отмахивайся, а никуда от этого не уйти. Он не жалеет, нет, но…
Дина слушала терпеливо, иногда кивала, соглашаясь, а глаза, он все приглядывался, были грустные. Прервал себя на полуслове:
— Я все о себе да о себе. А как тут вы?.. Далековато же вы забрались! Самая окраина, больше там уже нет улиц? Как же вы по ночам-то с работы?
Дина улыбнулась невесело.
— Это, пожалуй, действительно самое трудное. Чаще всего заказываю такси. Пешком страшновато. Разве когда с попутчиками.
— А они бывают, попутчики? — вопрос вырвался у него с такой поспешностью, что Дина рассмеялась.
— В том-то и дело, что нет… Ну, хорошо, значит, вам было все это время не до меня, так я вас поняла? А теперь? Что же произошло теперь?
И тут вошла старуха, ее тетка.
— Динушка, а про местком ты забыла?
Он курил на крыльце, пока она одевалась. Шуба у нее была черная, а шапочка белая, из норки. И сапоги белые, и шарфик, и перчатки. Она сбежала со ступенек и смахнула веником-голиком снег со скамейки под сосной у калитки.
— Посидим еще минуточку тут?
Прямо перед ними, за оградой из тесовых плах, застыли под тяжелым снежным убором сосны. Подумал, что давно не видел таких сосен, такие были в его детстве. Нежное, еще только слегка пригревающее солнце окрасило их теплым розовым светом.
— А мне и в голову бы не пришло, что вы можете заниматься еще и такими делами. В месткоме.
— Я, признаться, не люблю, да что поделаешь?! Надо. И, знаете, как ни странно, иногда и это помогает. Обыденное, житейское. Ищешь, ищешь порой, горы литературы перероешь — пустота и только! А человек слово уронит, и так оно в тебе отзовется!..
Дина не договорила, обдумывая что-то свое, и тут он признался:
— Я был… слушал вас. Во всех спектаклях.
— Она резко обернулась, в глазах появилось что-то страдальческое.
— Вы?.. Слушали? Почему вы не показались мне?
— А вам не приходило в голову, что цветы — это я?
Покачала головой, в глазах все еще была растерянность.
— Нет, не приходило. Видите, какая я самонадеянная? Я думала, это кто-нибудь из публики. Но почему же тогда, почему вы ни разу даже не позвонили? Всю зиму. Не подумали обо мне?
Ответил, что как раз и думал о ней. О том, как придет в театр, увидит и услышит ее. Ему было достаточно, во всяком случае тогда, знать, что она живет в одном городе с ним, думает, судя по ее работе, о том же, что волнует и его.
Дина завернула рукав шубы, бросила взгляд на часы и поднялась. Прошли в калитку, постояли еще возле нее. Здесь не было асфальта, каждый домохозяин разметал дорожку к своей усадьбе, и между проезжей частью улицы и тротуаром горбились слежавшиеся сугробы. И хотя было довольно свежо, пахло сырым снегом, мокрыми деревьями. Весной. Отметил это про себя машинально, а сердце вдруг зачастило, как в юности. Спросил себя: и чего он в последнее время все хнычет? Ведь жив-здоров, а жизнь — вон она, вся перед ним! Черпай полными ладонями, пей вволю. А что тяжело, так кому легко-то? Сам же не захотел этой легкости!
— Тихо как тут у вас… Сосны!
Кажется, Дина уловила его настроение, направилась по тропинке через сугроб, кивнула, соглашаясь:
— Тихо. По-моему, человеку так и надо: быть поближе к природе. А артисту так просто обязательно… Во всяком случае, я очень обязана этому дому, саду, соснам. Даже огород, — она оживилась, рассказывая:
— В картофельной ботве летом у нас там только одна тропинка. Стоило мне, бывало, в детстве лишь увидеть эту тропинку, во мне сразу же начинала звучать мелодия марша: тра-та-та!.. А когда я взбиралась на эту вот изгородь… Она представлялась мне тогда необычайно высокой… Я воображала себя, сидя на ней, близко-близко к небу, и это наполняло меня восторгом. Особенно, когда поднимался ветер. Облака несутся над тобой, как лодки под парусами, ветер теребит волосы, забивает рот, а ты поешь, поешь, и так полно в груди, такой восторг, такое острое ощущение счастья!.. Алексеи Иванович! — почувствовал на себе ее взгляд искоса. — А можно, я приеду к ним? К вашим девочкам. Спою им.
Признался:
— Я давно об этом думаю. Боялся сказать.
— Я позвоню, — звонко, радостно сказала Дина. — Сама позвоню, и мы договоримся. Провожать меня не надо. Вон как раз и автобус идет.
Посмотрел вслед автобусу. Можно было уже поехать и домой, рабочий день был на исходе. Домой не хотелось. Будто глотнул сказочной живой воды. А ведь у Дины, если разобраться, были все основания обидеться на него. Поняла.
Добрался на подвернувшемся такси до ПТУ и работал до поздней ночи. А утром отправился в пединститут.
— Кабинет ректора? — переспросила миловидная девушка в клетчатом пончо. — На втором этаже направо.
Торопливо, по-мальчишески, миновал лестницу. Только бы его не увидела здесь Светка! Скажет: чего пришел?
Ректор был занят. Группа ребят, парней и девушек, показывала ему какие-то диаграммы и таблицы. Переспросил:
— Вы ко мне? Вам ведь, вероятно, наедине со мной надо? Тогда подождите минуточку, пожалуйста.
Ректор, видимо, принял его за родителя кого-то из своих студентов. Не стал его разубеждать. Наедине, конечно, поговорить сподручнее.
Отпустив студентов, ректор улыбнулся им вслед:
— Ох, и любят покричать! Неужели я и сам был такой?
Он был еще моложав. На лацкане темного костюма университетский значок. Лицо свежее, розовое, густая темная шевелюра, цепкие, с прищуром, глаза.
— Нет, — сказал он, — повоевать не успел. Школу в первый послевоенный год окончил.
Узнав в чем дело, принялся расспрашивать, что да как. Потом задумался озадаченно.
— Весной, конечно, было бы виднее, да вам ждать… я понимаю. Со студентами надо поговорить. Может, и найдутся охотники. Наверное, найдутся. Вообще-то мы уже шефствуем. Над двенадцатой школой. Времени в обрез. У всех. Но раз надо… Ребята поймут. Только вам придется рассказать им… Минуточку, ваша фамилия, говорите, Копнин? У нас учится Светлана Копнина. Авторитетный человек, член комитета комсомола… Не похожа она на вас, — рассмеялся ректор. — Наверное, в мать. Рот Светлана и подскажет вам, как быть. Как договориться с ребятами. А потом обсудим все вместе, посоветуемся, утрясем окончательно. И вообще, заходите, у нас ведь будущие педагоги, для них это будет полезно.
Ректор проводил его до порога.
На этот раз заторопился вечером домой, чтобы застать дочь дома. Умчится в кино или куда там еще… Светланка, сунув под грудь подушку и сверкая голыми пятками, зубрила на тахте английские глаголы. С удовольствием отложила учебник.
— Ты? У нашего ректора?
Слушала, натягивая на смуглые коленки подол домашнего ситцевого платья, а в глубине черных и в то же время полных света глаз затаилось не то недоверие, не то еще что-то, похожее на сомнение, пожала плечиками.
— Я не знаю. Как ребята. Все так заняты!.. Я поговорю.
«Вот тебе и авторитетный человек! — он почувствовал, как им все больше овладевает досада. — Никакого интереса!» И тут словно догадавшись о его мыслях, дочь спросила:
— Это трудно? Работать в ПТУ? Обыкновенные девчонки? Так почему тогда ты пропадаешь там с утра до ночи?
— У многих из наших девочек домашние условия не очеиь-то благополучные. Отсюда и все остальное… До каждой души надо достучаться. А рук не хватает.
Светка кивнула понимающе, подумала.
— Ребята, конечно, заинтересуются. Я завтра… Да, у нас же завтра комитет! Вот ты и приходи. К трем, да. Сам и расскажешь.
Он поднялся, чтобы не мешать ей заниматься. И тут дочь попросила:
— А маме ты пока ничего не говори. Ну, про это… что я, что мы собираемся туда, к вам.
Задержал взгляд на ее лице и вернулся. Светка виновато опустила голову.
— Слушай, а ты тоже считаешь, что я поступил… необдуманно, неправильно? Ты очень страдаешь от этого?
Дочь вскинула голову, в глазах недоумение.
— Как это страдаю? А мне-то чего страдать?
— Ну, как же! Я занимал такой пост… И денег домой приносил больше.
Светланка покачала головой.
— Это мама все боится, как бы мы с Вадькой хуже других не оказались. Ну, одеты и прочее. А я считаю, дело не в тряпках.
— А в чем же? — уже провоцируя ее, продолжал он.
Светка запустила обе руки в свою густую черную шевелюру. — Главное, чтобы не терзало тебя ничто!
Тут он даже встревожился: что может беспокоить его дочь? У Светки болит совесть?
Она задумчиво поводила пальцем по голому колену, вскинула глаза.
— Понимаешь… Во-первых, учусь я плохо. Ну, не хуже других, конечно. И все же худо. Получше бы надо, поглубже. Вон несчастные глаголы не могу вызубрить. А собираюсь стать иностранкой.
Читать надо больше, а я сколько читаю? И общественной работой… занимаюсь, разумеется, только как? Кому стало от этой моей работы лучше? Конкретно если… А дома, сам знаешь… Мать, конечно, права: девчонка должна уметь и шить и готовить… Да и некогда. Туда мчишься, сюда. Вроде весь день крутишься, а ляжешь вечером в постель, и так на душе смутно!
— Это хорошо! — невольно вырвалось у него. — Значит, ты мыслишь. А вот нашим девочкам как раз этого и недостает. Умения взглянуть на себя критически. Им больше нравится обвинять других, находить недостатки у других, не у себя… Если ты умеешь видеть свои промахи, свои недостатки, значит, ты избавишься от них.
— Избавишься, как же! — протянула Светка. — Понимаешь, лени у меня много!
Уходить не хотелось. Не такая уж она, оказывается, пустышка, его дочь, с ней интересно поговорить. И все же поднялся, сказал, чтобы утешить ее немного:
— Лени и у меня хватало. В твои годы. Потом прошло. Сама знаешь, на фронте…
Светка даже подскочила.
— Вот! У тебя был фронт. Тебя сформировали трудности. А тут думаешь: ладно, сегодня не успел — завтра сделаю. Время и уходит.
— А ты считай минуты. Вот мы сейчас с тобой пятьдесят две минуты проговорили.
— Точно пятьдесят две? — изумилась Светка. — Ты засек? А зачем? Привычка? Фронтовая?.. Ой, знаешь, я теперь тоже буду так. А то я и часы-то заводить забываю.
Вышел из комнаты, говоря себе: «Почаще надо к ней заходить. Все она понимает… Почему же не может понять Нина Павловна? Ведь не мещанка какая-нибудь…»
Жена гладила в столовой белье. На полированном обеденном столе уже высилась стопка отливающих голубизной простыней. Нина Павловна решила, что он вошел напомнить ей про ужин, бросила коротко:
— Сейчас. Пододеяльник доглажу.
— Я не спешу, — прошел к сверкающему хрусталем серванту и опустился там в кресло. Усмехнулся:
— Со Светкой засиделся.
Почувствовал на себе взгляд жены. Нина Павловна тут же снова занялась пододеяльником, отозвалась сдержанно:
— Сама призналась, что ленива? Да, уж лени в ней действительно достаточно. Не напомнишь — месяц к окну в своей комнате не притронется. Пока все пылью не зарастет.
— Заниматься им все же много приходится.
— Оправдываешь? — Нина Павловна управлялась с утюгом так ловко, что руки у нее только мелькали. — Надеешься заработать авторитет?
Воодушевленный беседой с дочерью, он был настроен миролюбиво. Сделал вид, что не заметил холодного тона жены.
— Чего мне его зарабатывать? У нас и так отношения неплохие. Просто зашел посоветоваться. Был я у них сегодня в институте. По своим делам.
Некоторое время Нина Павловна смотрела ему в лицо, уронив руки на гладильную доску, потом выпрямилась, высокая, статная, в своем хорошо сшитом домашнем платье из темно-синего сатина в белый горошек. Белый воротничок делал платье нарядным. Не в пример некоторым другим женщинам, Нина Павловна и дома ходила всегда опрятная и причесанная. С одобрением отметил это про себя и теперь, хотя и был обижен ее словами, тоном. А у жены вдруг холодно блеснули глаза.
— Уж не хочешь ли ты, чтобы еще и она общалась с этими… там… в твоем…
Теперь уже уронил руки он, устало откинулся на спинку кресла, с особой остротой ощутив вдруг, что позади остался напряженный рабочий день.
— Нина, подумай только, что ты говоришь? Светка уже не ребенок. Я, признаться, думал о ней хуже. Думал: пустышка, потребительница. А она вот недовольна собой. Говорит: раз у меня все есть, я должна успевать больше, чем те, кто находится в худших условиях. Вполне здраво рассуждает девчонка. Повторяю: я не ожидал. Есть в ней и совестливость, и…
Не договорил, почувствовав на себе насмешливый взгляд жены. Нина Павловна уже взяла себя в руки.
— Совестливость! Как же. И, небось, никак не меньше, чем в мировом масштабе!.. Ты, конечно, наговорил ей об этих своих… девицах, вот она и… А помочь мне помыть полы ей и в голову не приходит. Тут ей совесть ничего не подсказывает. Конечно, запретить ей я теперь ничего не могу, ей уже 21 год, я прошу тебя, не сбивай с толку хоть ее! У тебя там, как видно, не очень-то ладится, но это уже твоя забота, раз ты решил все сам.
Нина Павловна сложила гладильную доску и убрала ее в стенной шкаф в прихожей. В столовую не вернулась, видимо, посчитав, что разговор окончен. Сказала из кухни:
— Суп я налила.
Есть хотелось давно и все же посидел еще в одиночестве в столовой. Когда это произошло?
Когда Нина Павловна успела так измениться? А что она изменилась — несомненно! Ведь когда-то она и сама умела понять чужую беду. Она, может быть, и даже наверное и теперь проявила бы участие к его девочкам, если бы училище возглавил кто-нибудь другой. Не он, ее муж. В том-то и дело!
— Ты не проголодался еще? — в дверях столовой стояла жена.
Поднялся торопливо и… продолжал думать о разговоре с женой, сидя за ужином, и потом, в постели. Что же, выходит, у них с Ниной Павловной теперь всегда будет так — непонимание, отчужденность? Ведь вот понимают же его Майя, Маргарита и Серафима. А теперь еще и Дина. Каким праздником будет для девчонок ее приезд!
11
Ритка нарочно вошла в пошивочную почти за полчаса до начала занятий. Когда девчонки гурьбой ввалились в двери, по обыкновению, громко переговариваясь, уже сидела на своем месте за машиной, пытаясь выровнять два скроенных куска материала. Руки дрожали, и материал ложился косо.
Первой ее заметила Зойка, но не подала и вида, как призналась она потом, зато Лукашевич закричала на весь цех:
— Кого я вижу? Маргарита!..
Татьяна уселась рядом, подтащив чей-то стул, небрежно смахнула в сторону раскроенный материал.
— Значит, и тебя заставили ишачить?
На мгновение вокруг стихло. Все уставились на нее, Ритку. И тут Лена Сидорова, по прозвищу Буратино, высокая, узкая, больше похожая на мальчишку, — у нее и грудь была еще плоская, и волосы обрезаны коротко, — сказала с вызовом:
— А я с удовольствием шью. Сначала не нравилось, а теперь нравится! Шью и думаю, кому моя блузка достанется? Думаю: надо получше сделать, чтобы хорошо сидела.
Тут все загалдели враз. Лену поддержала Зойка, ей кто-то возразил язвительно, Лукашевич вздохнула:
— Нравится — не нравится, куда денешься? Главное, что ты уже не болеешь. Ну ладно, строчи, я тоже пошла.
Девочки с удовольствием погалдели бы еще, вошла Роза Арсалановна, и все само собой стихло.
— Не спеши, — сказала мастер, — это ведь только кажется, что просто: сложил и прострочил. Нужен навык. Лучше сделать немного, но хорошо.
Костюмы шили по деталям. Одни сшивали бока юбок и брюк, другие прострачивали только воротники и манжеты. Самые сложные операции выполняли те, кто уже имел разряд. Наверное, шить костюм целиком было бы интереснее. Можно было бы увидеть, что у тебя получается, а так будто просто куски материала прострачиваешь. И все же первый час пролетел незаметно. Подошла Роза Арсалановна.
— Рита, выйди, подыши. Зайдешь минут через тридцать.
Вставать и выходить под взглядами девчонок не хотелось, мастер напомнила:
— Так велела врач.
До конца занятий пришлось выйти еще раз, а как только занятия закончились, подскочила Зойка, повисла на руке:
— Пойдем вместе! Устала?.. Потом втянешься.
Зойка была радостно возбуждена появлением ее, Ритки, в мастерской. Невольно улыбнулась, глядя на ее сияющее личико.
Прошел еще один день работы в мастерской. Третий. Не признавалась даже Зойке, что каждый раз ждет конца занятий в пошивочной с нетерпением. Материал почему-то повиновался рукам плохо, наверное, поэтому разбаливалась голова. Стало не хватать времени. Все еще делали уколы. Во время большой перемены мчалась к медсестре. После школы до занятий в мастерской в лучшем случае прочитаешь одну-две страницы в учебнике. Остальные уроки теперь приходилось выполнять по вечерам.
О том, чтобы побродить под соснами, посидеть на пеньке, глядя на город, нечего было и думать. Выбралась на прогулку только в воскресенье. Захватила с собой учебники и книжку стихов под названием «Сто часов счастья». О любви.
Диспут о любви надумала было организовать Лаврентьевна. И провела бы, вероятно. Воспитательницы все время что-нибудь проводили — встречи с интересными людьми, вечера молодой хозяйки, рукодельницы. Ну, а Лаврентьевна решила этот диспут.
О любви в училище говорили и думали много. Такие разговоры шли в спальнях перед сном, в часы самоподготовки, в душевой. В восьмой группе в таких случаях отмалчивалась только Зойка. Всем было уже известно, что у Зойки «романов» не было, ее даже поддразнивали этим, она терялась или беззлобно отшучивалась, а Ритке призналась:
— Мне уже семнадцать скоро, а меня еще никто ни разу не поцеловал. Останусь в старых девах.
Разговорились у окна, за которым росла молодая лиственница. Чувствовалось, что ее тело под буровато-коричневой корой уже ожило, согрелось, и лиственница ждет не дождется часа, когда можно будет выбросить нежные кисточки хвои.
— Ритка взобралась на подоконник и потрогала лиственницу в форточку, отодрала кусочек отслоившейся коры, понюхала его. От него пахло лесом. Сказала Зойке: Дурочка ты! «В старых девах!..» Она сама должна прийти, любовь. Дорасти до нее надо.
— А девчонки вон…
— Девчонки!.. Это они друг перед другом. Думаешь, у них настоящее что было? Как бы не так! Выдумывают все.
Зойка вздохнула:
— Ох, Ритка! Все-то ты знаешь! Наверное, это правда, то, что ты говоришь!.. И все равно! Все равно, знаешь, я тоже мечтаю. Чтобы в меня кто-нибудь влюбился. Только, наверное, нет, не влюбится! Я же некрасивая.
— Некрасивых даже больше любят. По-настоящему. Навсегда.
Зойка притихла, как молодое деревце под теплым дождем, добавила задумчиво:
— Значит, все-таки бывает? Что-то настоящее?
Мечтала о любви и Лукашевич. Только, не в пример Зойке, была уверена, что в нее непременно влюбится умный, красивый и мужественный человек.
Напомнила ей:
— Но ведь и самой надо что-то значить.
— А что? — кукольная рожица Таньки выразила крайнюю степень презрения. — Думаешь, на нашем пэтэушном образовании и остановлюсь? Окончу институт, поступлю в аспирантуру.
В аспирантуру! Лукашевич побывала уже и стюардессой, и журналисткой. Подумала о ней с жалостью: неужели Татьяна не понимает? И ведь искренне все.
Любовь Лаврентьевна знала, что и другие девчонки недалеко ушли от Татьяны в своих мечтах. Ждут большой, красивой любви, а достойны ли они ее сами, такой любви, им и в голову не приходит.
Выбрав тему для диспута, воспитательница отправилась в библиотеку.
Директор и Королева сдержали-таки свое обещание. Комнату выбелили и достали шкафы-стеллажи, или стенки, как еще их называли теперь, легкие, удобные, сверкающие светлым лаком, расставить их помог физрук, потом Майя отпустила его, чтобы одним, без помех, заняться книгами.
— По правилам нужно все сделать. Потом займемся каталогом. Будет ведь и новая литература поступать. Серафима Витальевна обещала. Без каталога запутаемся.
Расставлять по полкам разобранные, протертые от пыли книги было одним удовольствием. Майя снова поручила ей поэзию, кажется, учительница опасалась, что Ритке будет не по силам поднимать увесистые тома собраний сочинений. Подбирая стихотворные сборники, спросила неожиданно для самой себя:
— Майя Борисовна, а муж вам подарки дарит?
Майя сначала не поняла:
— Что такое? Подарки? Муж?.. Ну, как же! И на день рождения, и на Восьмое марта. Сам он не умеет. Приглашает в магазин меня, говорит: «Выбери что тебе нравится». А на Новый год мы делаем сюрпризы. Я ему, он — мне. И ребятам. Что-нибудь забавное… А что? Почему ты заинтересовалась?
— Да вот девчонки все… говорят: не бывает такого. Чтобы по-настоящему любил. Дарил там что-нибудь, заботился.
Майя выслушала, в руках по книге, задумчиво посмотрела перед собой в окно.
— Ему нравится, когда я радуюсь. И еще когда одета к лицу.
Вот туг, будто к случаю, и появилась Любовь Лаврентьевна, закрыла собой весь дверной проем, поинтересовалась:
— Ну, что, девчата, скоро вы тут разберетесь? Литература мне нужна. Про любовь.
Тонкие брови Майи сошлись над переносицей, высокие скулы порозовели.
— Не надо проводить такой диспут, Любовь Лаврентьевна. Не стоит. Неэтично это.
— Ну вот! — в свою очередь удивилась Лаврентьевна. Она умела не обижаться, когда ей возражали. — Отчего же это неэтично? Девочки просят. Да вон Грачева скажет, сколько у них про это разговору.
— Есть вещи, о которых… к которым нельзя прикасаться словами, — Майя взяла Любовь Лаврентьевну под руку и увела из библиотеки. Вернулась она только минут через двадцать. Вопросительно задержала взгляд на ее лице. Майя поняла.
— Не будет такого диспута, — помолчала, задержалась у окна, заглядевшись на сосны. — А если и состоялся бы, что бы сказала на нем ты? Да, ты.
Отозвалась ей не сразу, провела пальцами по корешкам книг.
— Ничего бы не сказала. Что я о ней знаю, о любви? Ничего не знаю. Не было еще ее у меня. Совсем не было. Никакой. Сначала я думала: есть. А ее не было.
Добавила про себя: и не будет теперь, может, никогда.
Майя, конечно, не знала, не догадывалась об этих ее мыслях, подошла с просветлевшим лицом.
— Значит, я все-таки правильно… Не надо таких разговоров! И вообще, не надо торопиться. Если яблоня зацветет зимой, раньше времени…
Майя сказала про яблоню, а ей вспомнилась лиственница, которую она трогала недавно через форточку. Уже живая, теплая а ждет, не выбрасывает свои нежно-зеленые кисточки.
— …цветы померзнут, — продолжала учительница. — И не будет от дерева ни красоты, ни радости. Я знаю, девочки говорят, мечтают… Лучше мы проведем вечер лирического стихотворения. Будем читать Пушкина, Лермонтова, Фета… И наших советских поэтов: Твардовского, Ольгу Берггольц. Я принесу из дома сборник Вероники Тушновой «Сто часов счастья».
…Майя принесла этот сборник. Взяла его из вежливости. Читать стихи не хотелось. Теперь вместо того, чтобы взяться за учебник, раскрыла стихи па первой же попавшейся странице.
«Если б знал ты… Вынес бы из горя…» Ну, вот уж этого Андрей и вовсе не стал бы делать!
День опять выдался какой-то необыкновенный, облачный и и в то же время ясный. Небо источало свет, как огромный матовый плафон, было уютно под ним и тепло. Повторила вслух прочитанные строчки. То ли от стихов, то ли от того, что вокруг было так хорошо, в груди потеплело. Еще не смея поверить себе, прислушалась к этому теплу в груди. Она-то думала, что ее бесчувственность и пустота уже никогда не пройдут. Оказывается, и от них можно устать.
И тут вдруг кто-то окликнул ее по имени. Внизу, среди сосновых стволов, там, где кончался склон и была протоптана тропинка, показалась девичья фигура. Девушка была не в казенной куртке, а в пальто бежевого цвета и красной шапочке.
— Рита-а-а! — повторил звонкий девичий голос.
Поднялась навстречу этому голосу, прошла несколько шагов, ноги подкосились в коленях, нашарила позади себя сосновый ствол, прижалась к нему спиной.
— Ритка! — радостно взвизгнула Катя. — А я тебя жду!
Подбежала, чмокнула в одну, в другую щеку, заглянула в глаза и ткнулась лицом в грудь.
— Почему же… почему же ты ничего не сказала? Мне не сказала?.. Может, ничего бы и не случилось?
Провела рукой по ее косе, с трудом выдавила из себя чужим хриплым голосом:
— Сама я виновата. Во всем. Ничего не понимала, стеснялась его, Андрея. А он…
Катя смахнула слезы ладошкой, перевела дыхание.
— Отец меня ругает. Плохой ты друг, говорит. Если бы я, говорит, пользовалась у тебя доверием, ничего бы и не случилось. Я, конечно, себя не оправдываю и все же… почему ты мне не сказала? Неужели уж я такая… такая…
Катя не нашла подходящего слова и прикусила губы, а по щекам снова покатились слезы. Не посмела больше прикоснуться к ней, повторила только:
— Ни в чем ты не виновата. Это все я сама.
Катя достала платочек, утерлась, попросила:
— Давай где-нибудь присядем?.. Понимаешь, я до сих пор об этом думаю. Не могу не думать.
Привела ее к пеньку и усадила на него, подстелив газету. Сама устроилась напротив на стопке учебников. Катя огляделась.
— Ты сюда приходишь учить уроки? Уютно… Смотри-ка, а там город! И даже наши новые кварталы можно рассмотреть… Знаешь, я тоже теперь буду садиться поближе к окну и смотреть в твою сторону. Ты почувствуешь?.. Ой, знаешь, а меня ведь не пускали к тебе! Я к директору. Думала: нет его. Воскресенье же. А он работает… По поручению класса, говорю.
— Соврала?
— Почему соврала? — ореховые Катины глаза изумленно распахнулись. — В самом деле. Ребята собираются к тебе. И Эльвира Андреевна. А я сказала: «Сначала съезжу я, разузнаю все».
Вырвалось невольно:
— Не надо им сюда, ребятам! Потом когда-нибудь.
— Я и говорю, — гася улыбку, кивнула Катя. — «Она, говорю, сейчас болеет, нельзя ее утомлять».
Она рассказала школьные новости:
— Наш класс на первое место вышел. По успеваемости. И вообще, теперь веселее живем. Рукописный ежемесячник выпустили, на значок ГТО почти все сдали… Встречаю ли Олега? Он сам к нам заходит. Ты же знаешь, мне совсем некогда. У него как-то больше времени. И еще он спрашивает меня по математике и физике. Он в этих предметах куда сильнее меня!
Катя помолчала, счастливо улыбаясь, добавила не без смущения:
— У нас дома тоже новость. Только об этом еще никто не знает. Мама мне по большому секрету сказала. Осенью у нас семья прибавится. Я так рада! Буду теперь не одна. И вообще, маленький ребенок в доме, представляешь? Конечно, нам с матерью достанется, и все равно я рада… В ДК она еще ходит. Только допоздна не задерживается. Боится. Да и спать ей теперь нужно больше. Мы с отцом, а иногда и с Олегом ходим встречать ее.
Катя еще некоторое время сидела молча, улыбаясь своим мыслям, потом вспомнила:
— Я недавно с вашим Димкой гулять ходила. Домой не хочет, а матери некогда, ну я и погуляла с ним немного. Он тебя помнит, заулыбался, когда я про тебя сказала. По-моему, он стал лучше. И отец у вас все работает, работает… Совсем дома не бывает теперь.
Кате хотелось, чтобы и у нее было что-то приятное.
— А перчатки ты носишь? Я шарфик тебе привезла. Такой же, как этот вот мой, только синий.
Ой, неохота уходить, сосны-то какие зеленые. А у нас там, в городе, они черные… Надо ехать, пока доберусь!.. Еще с вашим директором сколько просидела. Терпеть его не можешь?! А мне он ничего показался. Приятно и даже, говорит, очень важно, что класс помнит о Грачевой.
— Не жаловался? Что уклоняюсь от работы и прочее?
Круглое лицо Кати озадаченно вытянулось, она разволновалась.
— У тебя неприятности?.. Нет, не жаловался. Наоборот. По-моему, даже озабочен твоим здоровьем. «Соки фруктовые, говорит, ей носите. Слабая она…» А я тебе только два мороженых привезла и конфеты. Не догадалась. Ну, в следующий раз… Слушай, покажи мне, как тут у вас все. Пока нет никого.
Кате, как и матери, понравился холл. Показала ей и комнату отдыха. Пусть посмотрит, не такая уж это дыра — ПТУ!
В спальне Катя потрогала подушку.
— Чисто, как в больнице, — оглянулась на дверь и показала кивком головы на койки. — А эти девочки… почему они пошли в ПТУ?
Рассказала ей о Зойке. Про Лукашевич, Лену Сидорову. О Богуславской и своем столкновении с ней не проронила и слова. Не смогла. У Кати и без того округлились глаза.
— А я-то думала!.. Бедные девчонки!
— Хм, бедные! Здесь, знаешь, какие есть?
— И все равно! — вздохнула Катя. — Это уж хуже нет, когда в семье неладно… Рита, я все хочу спросить, а Андрей… Где он? Прислал письмо? А ты? Не хочешь отвечать? Не будешь?
Она торопилась, а тут уселась на табуретку между койками. Задумалась, глядя перед собой в пол.
— Вообще-то конечно! Что у вас общего? И все равно! Читала сейчас стихи и вспомнила? Не поймет он стихи. Но все равно где-то в нем еще осталось хорошее, настоящее. Пусть вы и не встретитесь больше никогда. Все равно. Жить-то ему надо будет как-то!
Катя разгорячилась. Она и мысли не допускала, что на человеке можно поставить крест. Такая уж она была всегда. Неисправимая оптимистка. Не стала ее разуверять. А про себя решила, что писать Андрею незачем. Не тот он человек!
Наконец Катя спохватилась и убежала. Выложила из принесенного ею пакета подтаявшее мороженое в банку да так и застыла с этой банкой в руках у окна. Тут сосны расступились, открывая вид на сопки. Они нежно голубели вдали.
Директор… Как Катя сказала о нем? Озабочен ее, Риткиным, здоровьем. Озабочен. Вот это-то, пожалуй, и неприятнее всего. Уж лучше бы директор относился не так внимательно. Написал матери, все интересуется самочувствием, следит, как ее кормят… А у нее такое чувство, будто она виновата в чем перед ним. И в самом деле виновата: отказалась работать в мастерской, нагрубила из-за транзистора. Он все забыл, пропустил вот опять к ней Катю. Не нуждается она вовсе в его поблажках.
Так случается всегда: одно цепляется за другое. К этим мыслям о директоре пришлось вернуться на следующий же день.
На уроке истории завуч раздала им тетради с контрольной работой. А ее тетрадь оставила у себя, объяснила на весь класс:
— Тебе, Грачева, я поставила «пятерку». И хочу сейчас прочитать твою работу всем. Да, кстати, у тебя, наверное, был хороший учитель по этому предмету. Как его фамилия?
Ритка замешкалась, помолчала озадаченно. Чью фамилию она должна назвать? Эльвиры Андреевны или учительницы из старой школы?
— Ты что, забыла? — удивилась завуч. — Ах, у тебя было две учительницы? И, вероятно, с обеими тебе повезло. Ты хорошо чувствуешь эпоху, правильно раскрываешь ее особенности. Не путаешься в частностях, как другие. Вот послушайте, девочки…
Урок истории был в этот день последним. Как только Маргарита вышла из класса, в нем поднялся невообразимый гвалт. Поторопилась выйти. Зойка потянула в умывалку, ей захотелось пить. Зашла с ней за компанию. В умывалке у окна с раскрыто форточкой стояла, солидно затягиваясь сигаретой, Богуславская. Презрительно повела подведенными глазами в Риткину сторону.
— Еще бы тебе не писать на «пятерки»! Считай, месяц жирок нагуливала! Поишачила бы вот как мы. А все потому…
Ритка сначала не поняла: о чем это она? Но почувствовала недоброе.
— Ты опять? Что ты сказала? Повтори!
Тонкое лицо Богуславской погрубело от едкой усмешки. Она оглянулась, явно поджидая кого-то, по всей вероятности, Дворникову.
— Думаешь, побоюсь? В любимчиках у начальства так запросто не ходят.
— Ты!.. Обо мне думай что хочешь, мне все равно. А директора не смей…
— Вот-вот, — понимающе закивала Богуславская. Она не успела больше ничего добавить. Между нею и Риткой встала Зойка, взмахнула учебником:
— Не трожь ее, слышишь? А то как дам сейчас!
Голос Зойки прозвучал отчаянно звонко. На него в двери ввалилась целая ватага, послышались вопросы:
— Что это у вас тут? Кто?
Богуславская швырнула недокуренную сигарету в угол, процедила сквозь зубы уже Зойке:
— А ты чего взъелась? Тебя трогают?
— Ну, знаешь, — рассудительно и совершенно спокойно, как это умела только она, проговорила Лена Сидорова, она, оказывается, все видела и слышала, — ты, Элька, все-таки думай немного прежде чем сказать. А то получается, у тебя не только глаза, но и мозги овечьи.
Было такое впечатление, что умывалка взорвалась: так девчонки расхохотались, враз и во весь голос.
Богуславская снова оглянулась. Видимо, без Дворниковой ей было не по себе. И все поняли это, обступили Телушечку еще теснее. Теперь на нее поглядывали уже с интересом. Богуславская обозлилась:
— Ну? Чего вы? Уставились.
— Мы-то ничего, — возразил кто-то. — Ты первая начала.
И тут послышался миролюбивый голос Лукашевич:
— Да, ладно, девчонки! Что вы в самом деле? Ну, брякнул человек, не подумав. С кем не бывает?
Это заступничество Лукашевич, кажется, задело Богуславскую больше, чем крик Зойки.
Вскинула голову и двинулась к выходу. Перед ней расступились, кто-то бросил в спину:
— Ох, и вредная же!
— Мы тоже хороши, — опять возразила та же Лена Сидорова. — Пляшем под ее дудку. А чего она нам? Чем она лучше нас? Что шоколадом объедается? Уж лучше каша каждый день да своя. И без нейлоновых обносков можно обойтись. Хожу я в простых чулках, и никто их с меня не снимает.
— Ну, ты! — фыркнул кто-то. — А чего ты по себе о других судишь?
Девчонки заспорили, по обыкновению, не щадя голосов, и они с Зойкой поторопились уйти.
Из жилого корпуса в школу обычно бегали без пальто. Бежать не было сил, шла, не видя и не слыша ничего вокруг. Хотелось поскорее остаться одной. Повернула к ящикам возле пищеблока.
— Куда ты? — ухватилась за локоть Зойка. — Обедать же пора. Посидишь немного?
Она, видимо, перекусила наспех и появилась уже в куртке, притащила пальто и ей, Ритке.
Уселась напротив, заглянула в глаза.
— Что ты? Это же Телушечка!
— Я понимаю, на меня она взъелась. А директор? Он же для нас все.
— Ну, ты даешь! — даже удивилась Зойка. Поворочала шеей в воротнике куртки; она повязалась косынкой и ей было тесно. — Алексей-то Иванович и вовсе ей поперек горла. Она такое тут вытворяла, а он ей сразу руки укоротил. И еще укоротит, вот посмотришь! Ей еще за тебя отвечать придется. Что полезла тогда…
Поднялся ветер. Сюда, за ящики, он не проникал. Сосны шумели над головой глухо, печально. Хотелось уйти, исчезнуть совсем, раствориться, не видеть больше ни одного человеческого лица.
Зойка тоже послушала, как шумят сосны, и вдруг снова встрепенулась оживленно:
— А ты заметила? В другой раз Богуславская Сидоровой такое ни за что бы не спустила, а тут проглотила. Поджала хвост. Молодец Ленка!
Глаза у Зойки так радостно заголубели, что невольно почувствовала к ней что-то вроде нежности.
— А ты-то сама! Небось, навернула бы ее учебником?
— Ага, навернула бы! — припоминая, улыбнулась Зойка. — Очень я обозлилась!.. Знаешь, а может, Элька потому струсила, что Альмы рядом не оказалось?
Обдумать и обсудить это уже не успели: пора было на занятия в мастерскую.
Роза Арсалановна обычно подходила к новеньким чаще, чем к другим. И неизменно ее голос звучал доброжелательно, мягко. На этот раз в нем послышалось возмущение:
— Как же так можно? Как ты сложила материал? Ты совсем не смотришь! Теперь придется пороть… И потом, я тебе уже говорила, если подложишь под иголку с этой стороны, крой вытянется. Один бок юбки станет на сантиметр длиннее.
Мастер показала, как нужно делать, и отошла, явно недовольная. Огорчать Розу Арсалановну не хотелось и все же ничего не могла поделать с собой. Работа в этот день не клеилась. К концу занятий не сделала и половины того, что было положено. Хотела было попросить у Розы Арсалановны разрешения задержаться в мастерской, доделать, но как представила себе, что придется просидеть за машиной весь вечер, мучаясь с неподатливыми кусками накроенной ткани, даже во рту пересохло. Да и вряд ли Роза Арсалановна разрешит ей остаться в мастерской одной.
Всегда старалась переждать, пока все разойдутся, а тут торопливо ускользнула раньше всех.
Пока они работали в пошивочной, погода совсем испортилась, вечер наступил раньше обычного, неуютный, неприветливый. Сосны расшумелись уже вовсю. Ветер обжигал совсем по- зимнему. Голая темная земля стыла под ним без снега. Ритка тоже продрогла сразу, ветер пробирался сквозь пальто. Можно было пойти в библиотеку, но там сидела теперь библиотекарша. Так и не прониклась к ней дружелюбием. Не зная, куда себя девать, поднялась в группу, постояла, глядя на пустые еще, тщательно заправленные койки, потом спустилась к себе в изолятор, собрала белье и отправилась в душевую. Надо было занять чем-то руки.
В этот час в душевой обычно никого не бывает. А теперь кто-то плескался. Увидела рослую широковатую спину в майке и застыла в дверях. Альма! У Дворниковой на руке вскочил чирей, и ее освободили от занятий. Греет ноги в тазу.
Она обернулась, хмурое лицо насупилось еще больше, но бросила она через плечо вполне миролюбиво:
— Стирай. Никого нет.
Пристроилась с тазом от нее в стороне.
Дворникова посидела еще немного и принялась вытирать напаренные, малиновые от горячей воды ноги. Выгоревшие трикотажные брюки были закатаны у нее до колен. Натягивая на вытертую ногу чулок, Дворникова проговорила вдруг:
— Если Элеонора еще полезет, скажешь мне.
Промолчать было неловко, отозвалась не очень вразумительно:
— Ну ее!.. Я же ее не трогаю.
— И не обязательно, — сказала Дворникова. — Не обязательно трогать. Такой уж это человек! Любит, чтобы перед ней мелким бесом рассыпались, а за что, спрашивается?
И тут у нее, Ритки, невольно сорвалось:
— Ты… а ты вот как-то сдружилась же с ней?
Дворникова натянула второй чулок, сунула ноги в тапочки и только тогда отозвалась:
— Какая уж там дружба! Так, от нечего делать. Куда податься-то?.. И потом, нежадная она, Элька. Веселая. С ней не заскучаешь.
Посидела, разглядывая забинтованную кисть правой руки: не замочила ли бинт? и добавила:
— Ничего! Теперь уже недолго осталось. Только бы на завод взяли. В разные укырки не хочу. В большом коллективе работать интереснее.
Помолчали. Задумчивость смягчила крупные черты лица Альмы, а тут она еще и улыбнулась своим мыслям, отчего лицо даже похорошело.
— Может, парень какой подвернется? Пусть и без образования, работяга простой. И некрасивый пусть. Добрый чтобы только был. Заведем кучу ребятишек. Ага, кучу! Чтобы у каждого были братишки и сестренки. Чтобы не мучились, как я.
Дворникова так же внезапно замолчала, как и начала. Собрала свои вещи — мыльницу, полотенце, кивнула через плечо и исчезла за дверью.
Задумалась над ее словами, позабыв о своей стирке. Не такая уж у Альмы, выходит, заскорузлая душа, если она мечтает о ребятишках. И не была бы одна, если бы не сторонилась девчонок. Даже с Лукашевич перестала водиться. Другим матери и пишут, и посылки шлют, и приезжают на свидания, а у нее…
Думала о Дворниковой и ее словах весь вечер.
В эти дни им показали кинокартину «Анжелика — маркиза ангелов». А уже на следующее утро Богуславская обозвала ее маркизой, добавив с ехидцей:
— Ты у нас и впрямь королева, ангел! Разве что крылышков нету.
Богуславская, может, и не заговорила бы, — оказались одни в раздаточной, совпало дежурство. Посмотрела на нее из-за стопы тарелок с удивлением:
— Да ты что? В самом деле не понимаешь? Не хочу я с тобой разговаривать! Ни о чем. Ясно? Так что можешь оставить свое мнение при себе.
Богуславская оглянулась: не видит ли их кто? Колыхнула высокой прической.
— Я и говорю: королева, маркиза! Ни дунь, ни плюнь.
— …Подлизывается, — определила Зойка вечером, выслушав ее, Риткин, рассказ. — А ты думала? Мать-то, говорят, все хлопочет взять ее отсюда. А директор ни в какую: «Может, говорит, нам придется ее еще в колонию поместить».
— В какую колонию, ты что?
Зойка вытаращила глазенки.
— А ты разве не слышала? Обсуждать же ее будут, Богуславскую. И Дворникову, наверное, тоже. Ну где, где! У нас. Все мы. Общее собрание. Ждали только, когда ты поправишься. Но!
Это «но» звучало у Зойки в смысле «да».
Зойка всегда была в курсе всех дел и слухов. До нее же, Ритки, все доходило позже всех. И теперь поторопилась отойти от Зойки! Их-то, Ритку с Богуславской, ладно, пусть обсуждают! Богуславская здесь всем давно насолила, может, ее и действительно надо обсудить. И ее, Ритку, чего им ее жалеть? В документах-то про нее как написано? Находилась в связи с воровской шайкой, украла в магазине платье, любила рестораны — легкую жизнь! И ничего там не выдумано, все правда!
И обо всем этом ей придется говорить перед девчонками? Представила себя на каком-то возвышении вроде сцены. Это будет, пожалуй, потруднее, чем на суде! Там были незнакомые люди, чужие, взрослые, а тут… И все равно! Она виновата. А вот Дворникова-то!.. Никто не знает про письмо ее матери. И Галка про него, конечно же, никому не скажет. Дворникову обсуждать нельзя, не нужно! Только никто этого не понимает. А может, и Дворникова… подлизывается? Узнала про обсуждение и…
Перебрала в памяти свой разговор с Альмой в душевой. «Если Элеонора еще полезет…» Лицо хмурое. Нет, такие люди не умеют ловчить, не будут этого делать…
Учебный материал укладывался в голове плохо, хотя и сидела над учебниками по вечерам до отбоя. И в пошивочной еще ни разу не удалось выполнить норму. Приходилось пороть и перешивать заново. Но шла в мастерскую уже без той стесненности в груди, которая мучила первые дни. Девчонки уже привыкли видеть ее за машинкой, а некоторые даже кивали одобрительно, встретившись взглядом. Особенно Лена Сидорова.
Вышли из мастерской однажды вместе. Лена, посмеиваясь, рассказала о себе:
— Меня тетка воспитывала. Бездетная. Избаловала, конечно. Я и дошла. С уроков стала убегать, обленилась, не поверишь, рассказать — смехота!.. А тут сразу в пошивочную затолкали. Сначала петли обметывала. Намучилась со мной Арсалановна вдоволь!.. Теперь самые сложные операции выполняю.
Лена помолчала, длинноносое, большеротое лицо озарила мечтательная улыбка.
— Знаешь, самое важное — научиться. Тогда все становится легко. И интересно. Я отсюда пойду только в ателье. На индивидуальный пошив. В ателье сейчас такие лекала присылают — закачаешься! Самые что ни на есть моднейшие. Такие костюмчики буду делать — весь город ко мне очереди будет занимать. А ты, — прервала себя Лена, — ты кем собираешься стать? Я раньше все артисткой мечтала, дурочка!
— Господи, какие из нас артисты! — по-старушечьи вздохнула незаметно присоединившаяся к ним Зойка. Поправила линялую косынку. — Артисты — это… это такие люди! Большие.
Лена фыркнула:
— Сразу, что ли, становятся большими? Скажешь тоже!
Они заспорили. Не вмешивалась в их разговор. Лена с Зойкой жили уже той, будущей жизнью, которая должна была начаться у них за стенами ПТУ. Рассуждали о жизни вообще. А она все еще не могла преодолеть своего отвращения ко всему. Или она просто-напросто избаловалась за те полгода, что прошли рядом с Андреем? Недаром же говорят: с кем поведешься… Возможно, что и так!
Одним утешением в эти дни стала книжка стихов Вероники Тушновой. Столько в ней душевной боли и горечи, простых, понятных чувств! И хотя в стихах говорилось главным образом о любви, ей, Ритке, казалось, что это ее боль и горечь.
— Ты что-нибудь выучишь к вечеру? — допытывалась Майя.
А ей и учить было не надо, помнила каждую строчку наизусть.
И вот этот вечер лирического стихотворения. Вторым отделением был объявлен концерт. Так было написано в афише, которую вывесили в столовой.
12
Баритон Коршунов снова предложил проводить ее, добавил:
— Почему вы так упорно сопротивляетесь, когда кто-нибудь из нас предлагает вам свои услуги? Страшно же, должно быть, добираться ночью через весь город?.. Или вы боитесь, что я вас съем?
— Вроде бы старовата я для Красной Шапочки, Олег Иванович, а? Вы не находите?.. Просто такой уж я нелюдимый человек. Отсюда и все остальное.
Ее и в самом деле считали в коллективе театра не то чтобы нелюдимой, а не очень общительной, замкнутой, даже суховатой. Никогда не принимала участия в пирушках по разным поводам, отговариваясь занятостью. Придерживалась правила укладываться спать не позже половины первого, чтобы утром подняться со свежей головой.
Что же касается провожаний… Позволить проводить — значит стать обязанной, дать повод для надежды на что-то. Давать такого повода, таких надежд не хотелось. И это совсем не означало, что люди, работающие рядом, были все так уж неприятны и безразличны. Совсем нет! Некоторые нравились и как люди, и как артисты. Но и только. Так, держась немного па расстоянии, было легче уберечь свое время для работы.
В редкие минуты отдыха не томилась скукой, одиночеством. С радостью бралась за книжку. По сути, еще никогда не было возможности начитаться досыта, и прикосновение к книге всегда было праздником. Старалась не пропускать ни одну из новинок, следила за толстыми журналами. Книги волновали, будили мысль, воображение, настраивали так, что опять с головой уходила в работу, зарядившись новыми силами, воодушевлением.
Еще всегда радовалась возможности пройтись под соснами в окрестностях теткиного дома. Тут было не очень многолюдно и можно было постоять, не привлекая внимания окружающих, присмотреться к осыпанным снежной сединой веткам, проникнуться настроением улицы, еще по-зимнему неуютной и холодной, но уже полной предчувствия весны. Возвращалась домой молчаливая. Тетя Настя допытывалась:
— Ты чего, Динушка? Обидел кто? Или репетиция не удалась? Ишь, потемнела лицом.
Пыталась втолковать ей:
— Все в порядке, тетя Настя! Только… февраль вот уже, ветра начались, весна скоро. Опять пролетела зима! Считай, год пролетел. А что я успела за это время?.. Я вот все думаю: как быстро бежит время? А значит, и жизнь! И нужно дорожить каждым часом, каждой минутой.
— Все-то ты о работе! — вздыхала тетка. — Замуж тебе надо. И ребеночка.
Замуж не хотелось. Была она уже замужем. А ребеночка… Она совсем не против ребенка. Только отцом его должен стать достойный человек. Встретится ли он ей, такой человек, и когда?
Много времени уходило на мытье полов. Не разрешала тетке и прикасаться к ним. Достаточно того, что старуха освободила от приготовления еды и мытья посуды. Вообще-то протирать чуть запылившиеся, хорошо прокрашенные полы было одним удовольствием. Приятно было ощущать силу и ловкость своего тела. А чтобы время не пропадало совсем уж зря, ставила на; проигрыватель долгоиграющую пластинку. С азартом терла половицы мягкой холщовой тряпкой и слушала торжественные мессы Баха, темпераментные венгерские танцы Листа, почти совсем незнакомого Равеля. Еще она купила Стравинского и слушала эти пластинки с острым чувством одновременно и неприятия и интереса.
А иногда тетя Настя затевала стряпню. Конечно, тестом она занималась сама, доверяя племяннице только подсобную работу: перемыть и измолоть на мясорубке изюм, перемешать с сахаром молотую черемуху, взбить яйца, нарезать для рыбного пирога лук. Да непременно так, чтобы колечки получались один к одному.
Чудесно потрескивают уложенные особым способом поленья в русской печи, отбрасывая теплые блики на просветлевшее лицо тетки, пахнет подоспевшим тестом. Оно живое, дышит, пышное, тягучее, ароматное. Темные крестьянские руки тети Насти творят из него чудеса, ловко укладывая на черные, блестящие от масла, чуть ли не метровые противни пироги, ватрушки, витые вензеля сдобы, посыпанные сахарной пудрой и маком.
После стряпни положено убрать кухню так, чтобы и ложки немытой не осталось. Подтереть пол, подбелить печь. Только после этого тетя Настя, усталая и умиротворенная, позволяла себе прилечь отдохнуть, а она, Дина, возвращалась к себе в комнату, задерживалась у окна. За стеклом торчат из-под снега прутья смородины, серый забор, а за ним, в просветах сосен город: крыши, окна, кубики зданий, а еще дальше и выше горбатые сизо-синие сопки. Вот тут-то и подкрадывалась тоска. На память приходило тесное купе скорого поезда «Москва — Владивосток», немолодой уже попутчик, мягкий и в то же время словно бы проникающий в душу взгляд его серых глаз. Как легко нашел он с ней общий язык! Давно ли она сама вот так первая шла навстречу людям, а теперь сторонится их? Копнин, наверное, подкупил ее тем, что заговорил о себе. Сразу узнала в нем бывшего фронтовика. По обостренности восприятия, по тому пристрастному отношению к действительности, что так свойственна им, прошедшим войну. Еще не смея поверить себе, почувствовала вдруг, что и у самой что-то шевельнулось внутри в ответ на эту почти юношескую горячность попутчика. Так долго было пусто в душе, так залубенела она, что, казалось, ничто не способно пробудить ее или хотя бы затронуть.
Что она знала о нем? Только то, что рассказал о себе. Просто в течение этих двух суток выяснилось, что их представления о жизни, о людях странным образом совпадают. Наверное, поэтому ей и стал так необходим этот человек. К моменту приезда обнаружила вдруг, что думает о предстоящей работе, всей своей жизни в этом городе с другим настроением: и с ожиданием, и с интересом. Окрыленная своим состоянием, попрощалась на вокзале с Копниным торопливо и, пожалуй, даже рассеянно. Ей казалось тогда: он всегда будет теперь рядом, стоит ей только пожелать. Не тут-то было! Копнин исчез, не давал о себе знать всю зиму.
Сначала, по осени, встревожившись: а может, с ним что случилось? — позвонила ему. Он был жив и здоров, пообещал «забежать», как только позволят обстоятельства. Она ждала. Старалась не отлучаться из дома лишний раз: вдруг он придет и не застанет ее? Сшила себе новое домашнее платье, бросалась к двери на каждый стук.
Если бы ей пришло в голову представить, как он, тайком, измочаленный усталостью, пробирается на свое место в затемненном, уже полном публики зале посмотреть на нее, услышать ее голос, попытаться понять и ее, и ее работу! Ей это в голову не пришло. Замкнулась в себе еще больше.
В театре говорили: «Растете вы, Дина Владимировна, не по дням, а по часам. Это вам мы обязаны тем, что зал полон каждый вечер…» Слушала эти и другие похвалы и думала: опять она попала впросак!
Ведь говорила же себе, что не нужно тянуться к людям, нужно научиться обходиться без них! Будет меньше горечи и разочарований. Что она Копнину? Случайный, чужой человек. Одно дело скоротать время в пути и другое… Копнин старше, опытнее, у него такой независимый склад ума! Самой-то ей всего этого еще так не хватает. Или вся причина в ее одиночестве? Дойдя до этой мысли, как бы ставила точку, не разрешала себе больше возвращаться к ней.
Проходили дни, недели, месяцы, а она ничего не знала о нем. Лишь изредка, испугавшись, как тогда, осенью, набирала на память номер телефона и, услышав его голос, снова опускала трубку. Никакая в мире сила не смогла бы теперь заставить ее напомнить о себе. Алексей Иванович не ищет ее общества, значит, он может без нее обойтись. Значит, должна суметь обойтись без него и она.
Возвращаться же одной со спектаклей через весь ночной город и в самом деле жутковато. Пока разгримируешься, снимешь костюм, примешь душ и снова оденешься, публику уже как ветром сдует, в зале и в фойе, даже у подъезда погаснут огни. От стука собственных каблуков по асфальту пустынных улиц по спине пробегает озноб. Поэтому она чаще всего заказывает на обратный путь такси.
Вообще-то они хороши — эти одинокие возвращения домой через ночной, пустынный, опрятный в свете уличных фонарей город! С шофером если не заговоришь, он и досаждать тебе не будет. Можно и забыть о его присутствии. А если и завяжется какой разговор, он не мешает думать о своем, о только что пережитом на сцене. На коленях цветы. Хоть крошечный студенческий букетик, нарезанный с домашнего цикламена. А то и роскошные оранжерейные красавцы в хрустящем целлофане. Или даже целая корзина. С тех пор как город познакомился с нею на сцене, она не возвращается без цветов ни с одного из спектаклей. Ставит их обычно в высокую хрустальную вазу, подаренную рабочими одного из заводов, в красном уголке которого она дала однажды концерт. Или в другую, из керамики, что стоит возле пианино на полу. Эту вазу подарили медицинские работники железнодорожного объединения.
Несмотря на цветы, на душе во время возвращения домой далеко не всегда тишь и благодать. Как правило, на спектакль отправлялась более спокойной и собранной, вся сосредоточившись на том, что предстояло сделать. И все же, видимо, недостаточно собранной, если по окончании спектакля всегда находился повод учинить над собой суд. Суд тем более беспощадный, что посторонних на нем не присутствовало. Здесь неправильно подала звук, в этой мизансцене была излишне суетлива, там холодна. Где уж взять слушателя за сердце, если сама как льдина!.. Еще не было на памяти спектакля, чтобы не нашлось повода для такого самосуда. Может, никогда и не будет? Значит, вечное недовольство собой? Как же, однако, тяжело с этим чувством жить!.. Неужели так никогда и не будет радости и удовлетворения?
Зрителю, слушателю нет до этих ее мыслей и чувств никакого дела. Это ее работа, и она должна выполнять ее как можно лучше. Или хотя бы стремиться к этому!
Как бы то ни было, а именно работа, требующая отдачи всех душевных и физических сил, и помогала справляться с собой. Если бы не постоянная занятость… как бы она тогда смогла? Не смогла бы она вовсе.
И тут он пришел, Копнин, усталый, виноватый, с потухшим лицом. Но увидел ее, и глаза ожили, потеплели. И… она старалась изо всех сил, была сдержанна, благоразумна, ничем не выдала себя.
Он пришел — и это главное. Более того, он, оказывается, прослушал все спектакли с ее участием! Чего же ей еще?.. Не огорчилась даже тогда, когда тетка напомнила про местком. Алексей Иванович — да, она заметила, а она — нет. И хорошо, что не успели переговорить обо всем, значит, будет повод встретиться еще! А то, что Копнин так занят, так предан делу… Что ж, у мужчины, вероятно, и должно быть так. Если он настоящий мужчина.
Позвонила ему из театра насчет концерта в училище уже совсем по-товарищески, не казня себя ничем. Копнин позвал к телефону преподавательницу русского языка и литературы:
— Майя Борисовна лучше все объяснит. Она преподает у нас еще и эстетику.
Учительница сказала, что хотелось бы превратить этот вечер для девочек в праздник.
Порадовать, взволновать так, чтобы запало в душу, осталось что-то в ней. День и время она может назначить сама.
Предложила понедельник. Свой выходной день. А что исполнить — это она еще продумает. Только пусть ей скажут, чьи стихи девочки будут читать на вечере.
Положила трубку, повторила про себя: Пушкин, Баратынский. Фет. И советские авторы. О любви. Пожалуй, больше всего к такой тематике подойдут старинные русские романсы. Отобрать их потщательнее. Однако и современное что-то надо…
Показала список театральному пианисту Бенедикту Вениаминовичу, объяснила ему, что к чему. Пожевав бесцветными губами, потерев платком лысину, безотказный старик согласился поехать в училище. Предложил даже: «Может, захватим и гитару?»
В понедельник наметила с утра: платье из черного гипюра. Самое любимое. И серьги, а то она вечно их забывает. И обязательно в парикмахерскую.
— Ты, никак, Динушка, перед начальством каким собираешься петь? — заметила тетя Настя. — Так стараешься!.. Что, к этим разбойницам едешь? Нешто они понимают?
Объяснила старухе:
— Перед этими девочками надо обязательно хорошо петь, быть красивой!
Копнин предложил заехать за ней. Отказалась, объяснив, что нужно в парикмахерскую. И неизвестно, сколько она там пробудет. И вообще, ей лучше одной, собраться внутренне. Он помолчал, озадаченный.
— Я хотел бы, чтобы и для вас этот вечер стал отдыхом.
Не стала ему разъяснять: работа артиста всегда работа, в какой бы аудитории он ни выступал.
На первое отделение все-таки опоздала. Из-за парикмахерской и такси. Копнин встретил у проходной, упрекнул сердито:
— Ну вот! Что я говорил? Это вы за свое упрямство наказаны.
Попросила его показать зал из бокового входа, чтобы не смущать чтецов. Теперь заметно разволновался он.
— Небогатый у нас зал. Вам, небось, и не приходилось в таких выступать? Даже и не радиофицировали еще.
Постояли в глубине открытых дверей. На сцену как раз поднялась тоненькая светловолосая девочка в коричневом платье без передника.
— Одна из самых светлых личностей у нас, — представил девочку Копнин. — И в то же время трудная девчонка. С характером. С независимым таким складом мышления.
— Отца нет? Пьет?.. Ясно.
Читала девочка не по-школьному, не декламировала, говорила просто, с той внутренней убежденностью, которую не заменит никакая выучка. И совсем не юношеское, полное женской горечи стихотворение «Может, на день, может, на год целый эта боль мне жизнь укоротит…»
— Вероника Тушнова. Из сборника «Сто часов счастья», — вспомнила вслух она.
— А я не знаю, — не сразу отозвался Алексей Иванович. Голос прозвучал виновато. — Плохо я в них разбираюсь. В стихах.
Обернулась, подняла к нему лицо. Не отвел взгляда, в глазах горечь. Торопливо достал папиросу.
— Что ни говори, а обездолила нас война. Не только юности лишила, но и всего того, с чего человек обычно начинает жизнь. И, как ни странно, с годами я чувствую это все острее. Раньше все надеялся: наверстаю. А теперь уже видишь: нет, не успел и не успеешь.
Напомнила, чтобы хоть немного смягчить его горечь:
— Зато вы, фронтовики, знаете то, чего не дано познать нам.
Он понял, благодарно сжал плечи и тотчас торопливо выпустил их.
— Сейчас, в перерыве, я познакомлю вас со своими музами-вдохновительницами. Вон они сидят, в первом ряду: Маргарита, Майя и Серафима. Без них я бы и десятой доли не сделал.
Это его объяснение заинтриговало. Было интересно посмотреть на женщин, с которыми он общался ежедневно, которые были его единомышленницами.
Первое отделение было рассчитано всего лишь на сорок минут. На этом настояла Майя:
— Пусть им лучше немного не хватит. Потянутся потом к книжкам, дочитают. Важно расшевелить, пробудить интерес.
…Кажется, женщины разволновались, когда Копнин ввел ее в комнату, где они собрались во время антракта. Но это чувство скованности вскоре рассеялось. Со смехом выпроводили директора и принялись помогать ей одеваться. Попросила учительниц:
— Последите, пожалуйста, как девочки будут слушать. Для меня это очень важно.
На грудь к вырезу платья приколола белые звездочки воскового плюща. Отщипнула их от теткиного цветка перед самым уходом из дома. На черных кружевах белые, будто вырезанные искусным мастером звездочки выглядели очень эффектно.
— Без грима вам еще лучше, — заметила Серафима. — Да, я слушала вас и в «Пиковой даме», и в «Хованщине». Даже цветы вам однажды посылала. Астры.
— Понравитесь вы девчонкам, — подбодрила Маргарита.
Подала голос и Майя:
— Пусть посмотрят, послушают. Еще Глеб Успенский сказал: красота, она выпрямляет.
Бенедикт Вениаминович уже опробовал инструмент, а пока шла первая половина вечера, напился чаю, вытер клетчатым платком испарину на лысине и засеменил на сцену. Вышла вслед за ним, оглядела притихший, ожидающий зал. Лица как лица. Преобладают широкие скулы, вздернутые носы. Пожалуй, этим лицам не хватает юношеской свежести. И живости. В одежде, в прическах неумелая претензия на оригинальность. Проговорила, задерживая взгляд то на одном, то на другом лице:
— Девочки, я буду петь по своему выбору. Но каждая из вас может заказать и свою любимую вещь. Мы с Бенедиктом Вениаминовичем постараемся выполнить ваши пожелания.
Кажется, залу это понравилось. И все же первый романс, «Не пробуждай воспоминаний», он встретил весьма сдержанно. Завоевать зал было не так-то просто. На «Вишневую шаль» он откликнулся уже живее, а на «Не говорите мне о нем» опять отозвался было холодком неведенья. Это было именно неведенье. После слов: «Ах, говорите ж мне о нем!» зал замер, как единое существо, затаил дыхание и вдруг обрушился аплодисментами. Девчонки не только хлопали, они топали ногами, кричали «браво» и «повторите», «Ну, пожалуйста!» И так долго не могли Угомониться, что Серафима вынуждена была подняться с места. Ее поняли, зал смолк враз, будто выключили водопад.
Спела им и несколько современных произведений, в том числе «На тот большак, на перекресток». Пела и чувствовала на себе полные признательности глаза. Конечно же, больше всего их трогал рефрен песни: «Но как на свете без любви прожить?»
Заказывать что-либо они стеснялись. Поднялась только одна из девочек, хорошенькая, похожая на Мальвину из кукольного театра Карабаса-Барабаса, белокурые кудряшки, открытые глаза со стрельчатыми ресницами, губы бантиком.
— А по-итальянски вы поете?
Спела им тарантеллу.
Когда она сказала, что, пожалуй, пора прощаться, они приняли это послушно, не стали, как это бывает обыкновенно в других аудиториях, просить спеть им еще, кое-кто поднялся, было, уже, Серафима жестом приказала всем оставаться на своих местах. И тут в дальнем конце зала появилась та девочка, что читала со сцены стихи Вероники Тушновой, тоненькая, как свечечка. Пошла между рядами, высоко вскинув светловолосую голову и вытянув перед собою руки. На руках у нее лежал выполненный на холсте портрет Нефертити, а на нем две белых гвоздики. Девочка шла к сцене так красиво, так торжественно? Вероятно, это и подняло зал, они хлопали теперь стоя, в такт.
Серафима и остальные «музы» могли быть довольны: их воспитанницы поблагодарили ее, Дину, так горячо, как им только позволили обстоятельства.
А потом они хлынули к ней на сцену. Окрик Серафимы остановил было некоторых из них. Попросила ее:
— Позвольте им… Они не скажут ничего лишнего.
Они просто вглядывались в лицо. Кажется, многих удивило, что она почти не пользуется гримом. Несколько человек протянули открытки с просьбой дать автограф. Девочка с красными бантиками и закапанным веснушками носом, — она казалась здесь младше всех, — поинтересовалась:
— А это долго? Учиться на артистку?
От выходов уже звали:
— Первая и четвертая группы на ужин!
— Вас мы тоже приглашаем на чашку чая, — сказала Майя, нарядная, в черном платье с белой норкой. — Специально торт испекли. Черемуховый. В кою пору нам еще придется с живой артисткой встречаться?
Поискала глазами директора. Алексей Иванович держался в стороне, явно давая понять, что к этой просьбе он никакого отношения не имеет, а сам — было же видно! — весь превратился в слух. Рассмеялась:
— Так и быть, остаюсь! Если черемуховый торт!.. Тем более, что у меня сегодня выходной.
И тут подошла та, тоненькая, как свечечка. Лицо разгорелось от волнения, голос упал до шепота.
— Простите, Дина Владимировна, можно мне с вами поговорить? Мне очень нужно. Я недолго, не задержу вас… Недолго я, Майя Борисовна! Ну, разрешите мне, пожалуйста!
— Хорошо, Грачева. Так и быть, проводи Дину Владимировну до учительской. По дороге и поговорите.
Оказывается, учительская у них была совсем в другом здании. Хорошо, что она догадалась снять свое концертное платье и набросить на костюм пальто. Девочка тоже надела пальто, шапочку. Сказала, что зовут ее Ритой, она заканчивает девятый класс.
Окна стали уже непроницаемо-черными, но, оказывается, стемнело еще не совсем, вечер выдался пронзительно-ясный, такие нередко еще случаются в апреле, когда днем тяготит пальто, а закатится солнце — не жарко и в шубе. Над черной изломанной линией сопок догорала зеленая прозрачная заря, а на высоком бесцветном куполе неба уже роились звезды.
Показала спутнице на зарю и сопки.
— Красиво, верно? Какие чистые краски! Нигде, наверное, такого больше не увидишь?
Девочка отозвалась задумчиво:
— Я бы хотела объехать весь мир, посмотреть. А жить все равно вернулась бы сюда к нам, в Сибирь.
Не успела сказать ей: «А наши мысли совпали». Она заговорила торопливо, видимо, опасаясь, что им не дадут спокойно поговорить:
— Дина Владимировна, а вы когда-нибудь разочаровывались в людях?.. В одном… самом-самом близком человеке?
Она стояла, захватив воротник незастегнутого пальто у горла, глаза смотрели в упор, ожидающе и напряженно. Увидела вдруг себя ее глазами: нарядная, благополучная, счастливая…
…Ритка совсем не собиралась подходить к артистке и тем более затевать разговор. Хотя в общем-то этот вечер взбудоражил их всех. Может, так сказалось поведение учителей? И завуч, и, особенно, Майя — все что-то обдумывали, обсуждали, собирались раньше времени, нарядные. Даже директор… Они это сразу почувствовали. Фамилия певицы, которую крупными зелеными буквами вывела на ватмане Маня-маленькая, никому ничего не объясняла. Ну, приедет, будет петь. У них уже бывали артисты. И не раз. А может, их так настроили стихи? Знакомые строфы звучали по-новому, пробуждая в сердце светлую строгую печаль.
А потом появилась она, Дина Владимировна. Девчонки зашептались: красивая!.. Заслышав этот шепот, оглядела певицу. Красивая, верно. И платье. Цветы у выреза. Привлек голос артистки, теплый, грудной, в нем таилась, звучала затаенная грусть, будто то, о чем говорилось в романсах, приключилось с нею самой. И все это осталось в далеком прошлом. А теперь, она вспоминает и тоскует. «Не искушай меня без нужды», «Не пробуждай воспоминаний…».
Так чисто и красиво могут любить только большие и красивые люди. И она, эта певица. Уж у нее-то, наверное, была и есть сейчас большая и красивая любовь… Но почему столько печали в ее голосе? Так надо, артистка просто играет?
— Я поняла тебя, Рита, — сказала она. — Да, разочаровывалась. Горько и на всю жизнь. Об этом не знает еще ни одна душа. А тебе я расскажу.
Направились к школе, то и дело останавливаясь лицом к сопкам. Их четкие очертания тускнели на глазах, стираясь, заря погасла.
Сказала девочке:
— Вот она, Рита, мечтает посмотреть свет, объездить все страны, а она, Дина Владимировна, школьницей любила бродить под дождем. Во время дождя знакомые, давно примелькавшиеся улицы приобретают новый облик, словно попадаешь в другой город, в котором ты еще никогда не бывал. Эти прогулки и заменяли маленькой Дине путешествия. Во время дождя улицы пустынны и оттого кажутся просторнее, воздух такой свежий и чистый, что им хочется дышать и дышать.
Эта любовь к дождю осталась у нее на всю жизнь. А муж, Аркадий, дождя не любил. Во-первых, грязно, говорил он, брюки заляпаешь, а во-вторых, что за блажь? Гораздо уютнее посидеть с друзьями в кафе или, на худой конец, дома. Поговорить, поспорить.
Друзей она любила тоже, никогда не упускала возможности повидаться, поговорить, не поспорить, нет, спорить она не любила, обменяться мнением о просмотренном спектакле, о новой кинокартине, книге. Просто побыть вместе, наконец.
Но уже и тогда, в начале своего артистического пути, она поняла: художнику нужно быть ближе к природе. Городская суета и спешка, сумятица впечатлений мешают той внутренней работе артиста, которая способствует созреванию образа, мысли.
Поэтому и отдыхать она предпочитала «дикарем» в глухой деревушке Закарпатья или в рыбацком поселке на берегу Байкала — местах, где можно не только увидеть и потрогать землю, деревья и травы, но и проникнуться их настроением. Ее не пугало отсутствие водопровода и ванны, так ли уж трудно принести ведро воды, растопить плиту? И потом, это такая мелочь по сравнению с тем внутренним покоем, которым одаряет общение с природой, с той неторопливой внутренней сосредоточенностью, что так нужна для работы актера!
Аркадий предпочитал отдыхать на известных курортах, ему нужны были комфорт, публика, как он говорил, творческая среда. Уступая ему, напоминала себе: он другой человек, другого склада, и с этим надо считаться.
Она окончила консерваторию на два года раньше мужа: Аркадий после десятилетки еще служил в армии. Когда он пришел в театр, она была уже известна в городе, на нее уже «ходили». Аркадий, как и все, как и она, начал с эпизодических ролей, а мечтал о партии Левко из «Майской ночи», о Надире в «Искателях жемчуга». Но ничего не делал для этого. Когда она напоминала ему о том, что нужно работать каждый день, систематически, раздражался:
— Конечно, я дурак, лентяй! Неясно только, почему ты тогда вышла за меня замуж?
Она и сама задавала себе иногда этот вопрос: почему она вышла именно за Аркадия? Полюбила именно его?.. Он производил впечатление: видный, уверенный в себе! Шел навстречу жизни легко, безбоязненно. Вероятно, это и привлекло в нем больше всего. Казалось, и ей, Дине, будет легче рядом с ним и ей передастся частица его уверенности. Не то, чтобы она отличалась такой уж робостью, совсем нет! Считала только, что скудная духовная жизнь в доме родителей не могла не наложить своего отпечатка и на нее, и ей нужно работать и работать над собой, чтобы изжить эту скудость. И чем больше работала, тем сильнее грызло неудовлетворение.
Аркадия же, наоборот, томила скука. Ему хотелось славы, признания. И не когда-нибудь, а сию минуту. Он не желал больше ждать.
Обернулась к спутнице. Девочка сказала, что ей шестнадцать. Как рассказать подростку такое? Какими словами? И нужно ли? Но ведь недаром же девочка задала свой вопрос!
— Я копила деньги на поездку в Италию. И вот однажды муж сказал мне: он получит на предстоящих нашему театру гастролях партию Ленского, да, самого Ленского! — если… если я уступлю ему эти деньги. На ресторан. Упоить главного режиссера. Я ответила: «Зачем тебе его поить? Работай, и через год-другой и ты получишь право на эту роль». Аркадий сказал, что он не желает ждать больше и часа. И вообще, если я люблю его, дорожу им, я не должна ничего жалеть.
Помолчала, на какое-то время позабыв о спутнице. Аркадий посмотрел ей тогда в глаза и подчеркнул: «Тем более каких-то денег!» Добавил, что она вообще не умеет жить. Тянет из себя все жилы, в то время как можно великолепно обойтись и без этого. Нужно только быть немножко посообразительнее…
Жили у родителей мужа. Они и комнату сыну выделили, и обставили ее красивой, удобной мебелью. Разговор произошел ночью, по возвращении из театра. Объяснив все, Аркадий решил, что вопрос исчерпан, сбросил с себя одежду, нырнул под одеяло и… уснул. Он мог уснуть и после такого! Нервы у него были отличные. И то сказать, с чего бы им быть плохими? Единственный сын у родителей, он ни в чем не знал недостатка, перед ним никогда не стояло никаких серьезных препятствий. Он вообще был здоров, как буйвол, был в состоянии подготовить того же Ленского за какой-нибудь год. Был в состоянии, но не хотел. Трудиться, стараться, ждать.
Он спал, а она стояла у окна, вглядываясь в негустой сумрак городской ночи. Нет, ей нисколько не было жаль денег. Даже поездки в Италию. Даже этой поездки, хотя она так мечтала послушать прославленных певцов Ла Скала! Аркадий решил купить право на роль Ленского. Купить! Значит, он не артист. Значит, и человек он такой, что ей никогда не найти с ним общего языка.
Спрашивала себя: как теперь жить? Смотреть ему, Аркадию, в лицо, находиться с ним в одной комнате? И зачем жить? Рассветало, когда напомнила себе: да, но ведь есть еще театр, кроткая любящая Лиза из «Пиковой дамы». Ее партию она тогда как раз готовила.
Аркадий так и не проснулся, когда она, собрав свои чемоданы — один с вещами, другой с книгами, — перебралась к подруге. Потом списалась с театром в этом, ставшем уже родным городе. Допевает свой первый сезон. Ничего, работать можно.
— И не жалеете? — почему-то шепотом спросила девочка. Глаза ее в сумраке влажно блеснули.
Стемнело, воздух стал уже совсем ледяным. По спине от него пробирался озноб. Или от волнения? Не рассказывала же никому. Думала много, а говорить не говорила. Даже тете Насте.
— И не жалейте, — добавила девочка твердо. — Подумаешь! Раз он такой!.. Вы красивая. И добрая. И работа у вас… Хорошо вы поете. Вас полюбят здесь.
И тут требовательный женский голос позвал издали:
— Грачева, где ты?.. Заморозила Дину Владимировну! Сколько можно?
Учителя гурьбой шли им навстречу.
13
В дверь несмело постучали. Отозвался машинально, не отрываясь от бумаг:
— Да, войдите!
Он думал: кто-нибудь из воспитателей. Мастера обычно стучат напористо, громко. Это была Грачева. Видимо, от нее не укрылось его удивление, замешкалась у двери, но тут же прошла к столу.
— Алексей Иванович… Алексей Иванович, вы накажете их? Ну. Богуславскую и Дворникову? Девчонки говорят… ну, ходят слухи… будто их в колонию.
Почувствовал, что кровь бросилась в лицо.
Кто это говорит? Надо же выдумать такое!
Форменный костюм был широк Грачевой в плечах, мешковат, портил тоненькую хрупкую фигуру. А лицо посвежело, округлилось даже, на щеках пробился робкий румянец. И никаких синяков под глазами. Только озабочена, расстроена. Это выражение на ее лице и расположило к откровенности.
— Наказать их мы, конечно, должны. Такие поступки оставлять без последствий нельзя. Ты сама понимаешь.
Грачева кивнула.
— Но как наказать? Вот в чем вопрос. Мать Богуславской ходит по разным инстанциям, добивается, чтобы забрать ее у нас. Согласна даже на исключение. Но мы-то как раз этого-то и не хотим. Не должны мы так поступать. Если иметь в виду ответственность за человека.
Свежие, словно слегка опаленные жаром губы Грачевой дрогнули:
— Избалуется она совсем. Мать, наверное, потакает ей…
Подхватил ее мысль, оживляясь оттого, что Грачева поняла его, согласна с ним. Ведь до сих пор всегда будто на разных языках говорили.
— Да, избалуется, испортится. И мы должны всячески этому воспрепятствовать. Тем более, что учиться ей осталось совсем немного, каких-то три месяца. От нас Богуславская попадет в другой коллектив. Нравится это ей или не нравится. А коллектив не даст ей разболтаться. Вот почему мы тянем. Да и тебя ждем. Когда ты окрепнешь.
— Меня?… — глухо уронила Грачева. — А меня-то зачем?
Она, видимо, разволновалась, принялась застегивать и расстегивать пуговицу у ворота.
— Ну, а как же? Нам же надо знать, как ты относишься к Богуславской, к ее поступку. Богуславская и Дворникова…
Когда он упомянул фамилию Альмы, Грачева резко вскинула голову. Почувствовал в ее взгляде напряжение.
— Дворникова, — голос зазвучал хрипло, Грачева прокашлялась, — не надо Дворникову. Галка — неплохой человек. Она… грубоватая, конечно. Только она… Поддалась Богуславской. И потом…
Он ничего не знал об этом письме, полученном Альмой от матери еще осенью. И, как он выяснил позже, никто не знал об этом письме. Даже Любовь Лаврентьевна, которой девчонки, случалось, поверяли свои секреты. Слушал неровный, перепадающий до шепота девичий голос и старался не смотреть на Грачеву. Такие вещи о своих подопечных им положено бы знать.
— Галя, — все так же непривычно назвала Дворникову Грачева, — мечтает получить весной разряд. К бабушке она не хочет. Выйдет замуж…
— Вот-вот, замуж! — вставил он некстати. — Все вы только об этом и думаете.
Грачева опустила голову, но голос прозвучал твердо:
— И не все вовсе… И потом, у Гали совсем другое…
Видимо, ее оскорбили его слова. Маленький яркий рот надменно сжался, обозначилась четкая линия подбородка, успел еще подумать: «Красивая будет девушка!» Грачева поднялась.
— Извините меня. Я думала… я хотела… Ну, раз нельзя… Только не говорите Гале, что я рассказала. Я очень прощу.
Поднялся проводить ее до порога, кивнул успокаивающе:
— Понимаю. Ты не беспокойся… Видишь ли, наши девочки почему-то забывают, что за каждый свой поступок человек должен отвечать… Мы подумаем, разберемся. А пришла ты очень кстати, спасибо, что пришла, поделилась.
Прежде чем отправиться в учительскую, посидел один. Грачева всегда избегала его, сторонилась. И вот пришла. Ей очень хочется помочь Дворниковой. А ведь в свое время ей от Альмы досталось.
Галя… Как непривычно звучит по отношению к Дворниковой это имя! Все привыкли: Альма да Альма!
Бросил взгляд на часы и заторопился в учительскую. Его рассказ произвел впечатление. Всегда ироничная, лишенная какой-либо сентиментальности, Маргарита вглядывалась каждому в лицо.
— Как могла мать, женщина написать такое? Объясните мне. Теперь я понимаю, почему Дворникова так поддалась Элеоноре. Тогда-то они и подружились. А Грачева, смотрите, не припомнила зла.
Разговор о Грачевой зашел весьма кстати. Признался, что Грачева была настроена к нему не очень доброжелательно. А сегодня и обиды свои забыла.
— И все же, как быть с Дворниковой? — напомнила Серафима. — Вызвать ее мать?
— Вряд ли мы ее одним разговором перевоспитаем, — высказала сомнение Майя. — Если она такая кукушка. Вообще, по-моему, надо начать все же с Богуславской. Как и было решено. Конечно, Дворниковой и Лукашевич тоже надо было думать, на что идут.
— А если конкретно? — как всегда, уточнила завуч. — Как мы с ними поступим? Не пора ли от разговоров перейти к делу? На носу окончание учебного года. Будет не до этого, Богуславская, видимо, уже решила, что ей все сошло с рук.
— Нет, не решила, — скромно вставила в разговор свое мнение Любовь Лаврентьевна. Она только что вошла, разрумянившаяся от быстрой ходьбы. — Богуславская мечется, злится. Отвернулись от нее девчонки. Лукашевич она сама, было, оттолкнула, а Татьяне что? Птичка певчая, она и без Элеоноры так же хорошо обходится. А Дворникова, видать, уже только о выпуске и думает. Мастера и раньше ее хвалили, а теперь и вовсе… Мечтает на разряд повыше сдать. Не до Богуславской.
— Ее зовут Галей, — невольно поправил он, — Дворникову.
— Галя, да, — кивнула Любовь Лаврентьевна. — Вот и выходит, осталась Элеонора одна. Очень ей хотелось почему-то Грачеву себе заполучить. Уж не знаю, почему. Да не вышло. А теперь она и вовсе бы не прочь. Чтобы доказать всем. Знаете ведь, какая она самолюбивая? Только не тот орешек Грачева, не раскусить Богуславской его. Не по зубам.
Выслушал женщин и только тогда высказал свои соображения:
— Я думаю, надо собрать девочек: пусть решают сами. Как поступить с Богуславской.
— Вы считаете, они доросли до этого? — в раздумье посмотрела ему в лицо завуч. — Они такое могут наговорить…
— Вот пусть Богуславская и послушает, — в теплом, всегда спокойном голосе Майи прозвучали незнакомые суровые нотки. — В конце концов у нас здесь не детский сад. Самим надо за все отвечать.
Дату собрания наметить не успели. Копнина вдруг вызвали к Решетникову. Когда сообщили об этом, подумал: «Так уж человек устроен, что думает о другом хуже, чем он есть. Значит, Решетников все же не забыл о его просьбе?»
Однако Решетников вызвал его, оказывается, совсем по другому поводу. Чтобы дать нагоняй за… Богуславскую и Грачеву.
Вспомнился только что случившийся разговор в учительской: «Недаром говорят: вода к воде, а беда к беде».
— Чего там у тебя стряслось? — загремел Решетников, едва увидев его на пороге. — Зарезали человека?.. Разговоры, понимаешь, всякие по городу идут, а он… Был ведь и ни слова! Этак они у тебя все друг друга перережут!
— Вроде бы делаем все возможное…
— Значит, не делаете, если случается такое, — авторитетно перебил Решетников. Его низкий голос звучал внушительно. — Схлопотал ты себе, милый друг, выговор. Сам понимаешь, меры-то какие-то принять мы должны. А ну, до Москвы дойдет? И нам головы не сносить.
— И это меры?
Собеседник нахмурился. Кажется, Решетникова задело, что он, Алексей Иванович, и не подумал повиниться.
— А чего ты хотел бы? Ну, снимем мы тебя. Хочешь, и так можно. Работенку подыщешь, небось? Да и не очень жалеть, наверное, будешь? Об этом своем заведении.
Отозвался, не раздумывая:
— Буду. Жалеть. Сколько уже сделано! Правда, предстоит сделать еще больше. И кроме того… Они же у нас все время меняются, наши девочки. Одни уезжают, другие поступают. А каждый новый человек — новая задача.
— Ну, смотри! — попытался пожать грузными плечами Решетников. — Тебе виднее… Да, а как ты поступил с этой, которая налетела на ту… Как ее? Богуславскую.
— Да не налетела она ни на кого! Интересно, кто только такое выдумывает?.. Если тут кто и виноват, так это сама Элеонора. Вот ей-то и в самом деле стоило бы дать хорошенькую взбучку! И не сейчас, а гораздо раньше. В управлении нам предложили отчислить ее. Нечего, дескать, с такими нянчиться! И мать приходила, хочет забрать ее у нас. Только матери мы ее не отдадим. Дома Богуславская опять примется за свое. В такой-то обстановке!.. Попытаемся сами взять ее в руки.
— А где вы раньше были? — пробурчал Решетников, вроде бы начиная остывать.
— Пытались и раньше. Да, видно, не с того боку начинали. Теперь попробуем по-другому. Теперь Богуславской займется сам коллектив.
Решетников снова насторожился:
— Спихательством занимаешься? Как он решит, твой коллектив? Эти девчонки…
Да, девчонки. Они хлебнули немало горького от Богуславской, им и решать.
— А ты с мастерами и педагогами останешься в стороне? Так, что ли?
— Почему же? Девчонки знают, в чем мы их одобрим, а в чем — нет. С нашим мнением они пока считаются. И прислушиваются к нему. Надеюсь, так будет и на этот раз.
— Надеется он! — уже вяло отозвался Решетников. — И вообще, не поощрять бы тебе таких разбойниц…
— Никакая она не разбойница. Девочка еще, ребенок.
— Ничего себе, девочки! — уже раздражаясь, проворчал Решетников. — У меня, мужика, и то рука не поднялась бы.
— Не обижали… — хотел сказать «тебя», но язык не повернулся назвать этого чужого казенного человека на «ты», — не обижали вас, вот и… А коснись чего, и не то бы, может, допустил. Все мы так. Чужую беду руками разведу, а к своей… Ну что же, выговор, так выговор. Валяйте, вкатывайте! Раз положено.
Решетникову, видно, стало неловко. Отвел глаза в сторону, сбавил тон:
— Сам понимаешь…
Отозвался ему уже от двери:
— Понимаю.
Рабочий день был на исходе. Можно было бы отправиться к домой. Вдруг одолела усталость. Но дома Нина Павловна, молчаливая, с укоряющими глазами, а побыть хотелось одному. Просто отсидеться где-нибудь. Лучше всего ему будет в своем кабинете.
Но только он пристроил ноги под письменным столом, в кабинет ворвалась Серафима.
— Алексей Иванович, студенты приехали!
Он сразу заметил среди ребят и девушек темно-синий брючный костюм дочери, хотя Светка и старалась держаться позади всех, пряталась за спины. Студенты толпились тесной кучкой, озираясь с любопытством вокруг, они чувствовали себя явно стесненно. Зато ректор был приподнято-оживлен.
— Вот, приехал взглянуть на ваше хозяйство. Мне, конечно, приходилось бывать в ПТУ, а у вас, я вижу, даже получше, чем у некоторых.
Усмехнулся ему невесело в ответ:
— В чем-то получше, а в чем-то и похуже. Может, сначала пройдемся? Попутно я расскажу…
— Жаль, все уже разошлись! — огорчилась Серафима за учителей. Зато воспитатели и мастера были на месте. Подошли все, кто мог, молчаливые, сдержанные при виде незнакомых людей. Только Серафима освоилась сразу же. Объясняла не без гордости:
— Тут вот мы наметили построить спортзал. А там разобьем цветники. И еще у нас будет свои плодово-ягодный сад. Со временем, может, и небольшую тепличку соорудим. Для огурцов к столу.
— Неплохо живете, совсем неплохо, — потирал руки ректор. — Я, признаться, думал…
Освоились и студенты, переговаривались, обмениваясь впечатлениями. В учительской расселись вокруг столов. Серафима подсела поближе. Кивнул ей благодарно. Оглядел лица студентов, задержал взгляд на энергично-моложавом профиле ректора.
— Да, у нас то же, что и у других. Школа, теория, практика. И… все очень сложно. Как, впрочем, и в других учебных заведениях. Перед нами стоит задача не только дать девочкам определенную сумму знании и навыков, но и хотя бы приоткрыть для них истинные ценности жизни, научить их видеть, слышать, сопереживать… Наши девочки далеко не всегда сознают, что человек отвечает за свою судьбу перед самим собой. Прежде всего. И уж, конечно, им и в голову не приходит, что они отвечают за нее еще и перед обществом. Что человек прежде всего гражданин. Поэтому каждый урок у нас, каждое занятие — это еще и урок гражданского самосознания. И всякий раз для этих уроков и занятий нужно находить новую форму. Яркую, доходчивую. Иначе вас просто-напросто не будут слушать.
Говорил и видел, как изменилось выражение на лицах студентов, как построжали темные глаза дочери. Светка все теребила в пальцах длинный ремешок сумочки, перекинутый через плечо.
Посуровел и ректор, согласно покачивая головой и слегка постукивая пальцами по столу.
— Перед нами стоит и еще одна задача: отогреть эти души. Немало среди наших девочек и обиженных, обделенных судьбой. Не все из них сбились с пути от избытка сытости, как Богуславская, о которой я только что говорил.
Рассказал им еще о Дворниковой, о Грачевой.
— Неплохие девочки. Но и с ними не очень-то просто. Замкнулись в себе, потеряли веру во все хорошее.
Потом говорил ректор пединститута:
— Ну, что, ребята? Надеюсь, теперь вам ясна задача? Теперь и я буду иметь представление о том, с каким «материалом» будете вы работать… Итак, кто из вас за что возьмется?
На какое-то время среди студентов возникло что-то вроде замешательства, они подталкивали друг друга локтями, перешептывались. Наконец поднялся невысокий чернявый паренек.
— Я с физфака. Буду заниматься с вашими… с девочками гимнастикой. Спортивной и художественной. Если, конечно, пожелают.
— Гоша Петелин, — назвал паренька ректор.
Затем поднялся второй паренек, узкоплечий, узколицый, с художнической гривой светлых волнистых волос.
— Я думаю организовать у вас вокально-инструментальный ансамбль. Нет инструментов? Тогда пока вокальный. Они, наверное, любят петь? Аккомпанировать пока буду сам… А когда будут инструменты?
Он сел, удовлетворенный ответом, что к новому учебному году инструменты, вероятно, будут.
— Токарев Гоша, — назвал и этого студента ректор. — На этих двух можно положиться. Наши киты. Между прочим, и учиться умудряются хорошо.
Щупленькая студенточка в больших квадратных очках предложила организовать клуб «Этика».
У нее уже все было продумано и расписано в крошечной записной книжке.
— Лена Караваева, — представил ректор девушку и добавил:
— Иностранка… А это историк Слава Тяхтин. Сам вырос в детдоме. Любопытная личность.
«Любопытная личность», добродушный увалень, пожевав пухлыми губами, пробасил:
— А я… хотел бы поговорить с девочками о том, почему человек не может жить без родины… Думаете, не будут слушать? Я им такой материал буду выкапывать!..
Он, Алексей Иванович, все ждал: что скажет дочь? Светка и голоса не подала. И потом, когда шли шумной гурьбой к автобусу, — тоже. И только когда остались вдвоем, направляясь плохо освещенной улицей к дому, сказала:
— Буду приходить к ним просто так. В гости. Что? Не положено?.. Поговорить, почитать стихи, попить чаю.
Только теперь понял, что она передумала за эти два часа в училище, рассмеялся:
— Ну, если только чаю, можно.
У Светки заблестели глаза.
— Я-то думала: в ПТУ идут потому, что нет возможности учиться дальше. Или хочется поскорее начать зарабатывать, вести взрослую жизнь.
— В основном так оно и есть.
Но ты же сам говорил, — напомнила Светка, — Дворникова, Грачева, кто там еще? Бедные девчонки!.. А с таких, как Богуславская, я бы спрашивала втрое строже. Чего им-то не хватает?
Подошли уже к дому. Усмехнулся не без смущения:
— Мать тебе тоже сейчас предложит душ принять.
И тут Светка остановилась, вернее, шагнула в тень от козырька подъезда, ее голос оттуда прозвучал напряженно:
— Конечно, ты можешь мне не отвечать, но… я уже большая и все пойму. Ты разлюбил мать?
Вот уж этого он не ожидал! Чтобы выиграть время, собраться с мыслями, рассмеялся:
— С чего ты взяла?
— С чего? Во-первых, она все плачет. А во-вторых, не так у нас стало дома. Разве ты не чувствуешь?
— Все я чувствую, дочь… Нет, не разлюбил я ее. Хороший она человек и слишком многим я ей обязан! Видишь ли… Давай пройдемся?
Дочь первая шагнула в ясную, пронзительно-холодную синь апрельского вечера. Нетерпеливо оглянулась, идет ли он за ней? Тонкая, ноги в брюках кажутся еще длиннее из-за короткого пальто. Белая пуховая шапочка сбита на затылок, Начал сбивчиво:
— Не знаю, как сложатся наши отношения в дальнейшем, но я… не хотел бы, да, не хотел бы ее терять. Конечно, прежде всего потому, что она ваша с Вадимом мать. Она нужна вам, ей нужны вы. Ну, а мне, соответственно, нужны все вы — моя семья. Ты не знаешь еще, какое это счастье для человека — хорошая, благополучная семья.
— Хм, благополучная! — хмыкнула Светка. Она так натянула ремешок своей сумочки, что сумка очутилась у нее на спине. — В том-то и дело! У нас этого благополучия уже нет.
Достал папиросу. Говорить о таких вещах с собственной дочерью, оказывается, далеко не просто. А Светку одолевало нетерпение:
— Вот ты говоришь, тебе было всегда легко с матерью. Почему же стало трудно теперь?
Как ответить Светке на этот вопрос? В своем юношеском максимализме дочь, разумеется, осудит Нину Павловну, посчитает ее мещанкой. Он не должен, не имеет права давать Светке повод думать так о матери.
Видишь ли, с годами изменяется многое. И люди, и отношения между ними. Даже близкими. Мать, видимо, устала. Ты же знаешь, мы не всегда жили так, как живем теперь. Я учился, был все время занят, весь дом был на ней. И вы с Вадимом — тоже. Теперь вы выросли, теперь у нас есть все, чтобы жить без особых забот.
— Ну и… — нетерпеливо подергала ремешок сумочки Светка. — Чего она хочет теперь?
— Теперь ей хочется, чтобы без этих забот жили и вы. Вполне естественное, как ты понимаешь, для всякой матери желание.
Отошли от своего дома уже довольно далеко. Повернул назад. В сгустившихся сумерках четко выделялись прямоугольники освещенных окон по обеим сторонам улицы. А звезды, наоборот, едва теплились в немыслимо высоком небе. Холодный чистый воздух припахивал дымком сожженной прелой листвы. Видимо, уже началась предпраздничная уборка дворов и улиц.
— И она сердится, что ты ушел в ПТУ, — сделала вывод Светка. — А ты? Ты…
— А я всю жизнь, еще мальчишкой, мечтал стать учителем. Может, это и не очень умно на склоне, так сказать, лет… Понимаешь, не могу я, больно смотреть, как вы, молодые, иногда расправляетесь со своей жизнью. Именно расправляетесь! А ведь за нее заплачено такой ценой!..
Ну, об этом он, наверное, зря. Не надо напоминать. Эго может быть воспринято как упрек.
— Короче, нет у вас причин жить как придется. И вообще, задумайся: все вы посещаете одни и те же детские сады и школы, учитесь по одним учебникам, но одни вырастают космонавтами, в двадцать шесть лет становятся докторами наук, а другие… вот как мои девочки…
— А ты говорил об этом с матерью? — не сразу и почему-то шепотом спросила Светка. — Понимают же другие. Наш ректор, например.
Другие?.. Не стал рассказывать дочери о Решетникове. Вот их ректор действительно! Нашел возможность и приехать, и организовать ребят. Обещает «подбросить» весной, после госэкзаменов, трех-четырех парней. Во всяком случае, всячески посодействовать этому… С ним, Алексеем Ивановичем, его «музы». И еще Дина.
Тогда, после концерта, женщины остались в учительской допивать чай с черемуховым тортом, Бенедикт Вениаминович заторопился домой, а он отправился к себе в кабинет вызвонить такси. Было решено, что сначала такси развезет по домам учительниц, а потом УЖ он проводит на этой же машине домой Дину.
Прощаясь, женщины сказали ей:
— Хочется надеяться, что вы у нас не последний раз. Девчонки уже мечтают о новой встрече с вами. Чтобы вы приехали и рассказали, как стали артисткой. Отогрели вы их.
Майя добавила:
— А на столе пусть все останется как есть. Утром приберем.
Попрощавшись с учительницами, Дина заторопилась налить ему чашку чая.
— Еще не остыл. Вы успеете выпить, пока машина вернется.
Чтобы не обидеть ее, сделал несколько глотков, но тут же поднялся, прошелся между столами. Погасил верхний свет, оставив только настольную лампу. Пестрые чайные чашки на белой скатерти красиво поблескивали золотым узором. И лицо Дины в полумраке казалось совсем юным: тонкое, большеглазое. Волосы ей в парикмахерской уложили в высокий шиньон. Эта праздничная прическа была очень к лицу ей. Сказал об этом, добавив:
— Спасибо вам за все, что вы сделали для моих девочек. Теперь вы видели, они очень нуждаются в этом.
— Да, — кивнула Дина. — Вы рассказывали, я представляла и все же увидеть — это совсем другое… Подумать только, и вы приходите сюда каждый день! И дома… вы забываете о них дома? Конечно, нет!
Дома… Если б Дина только знала, как у него дома! Заговорил было об этом и по мере того, как он говорил, лицо Дины, еще только минуту назад, нежное и кроткое, становилось все строже, холоднее.
Она заметила, что он, должно быть, и не пытается тут что-либо изменить. Это ее замечание, высказанное к тому же каким-то отчужденным голосом, задело: и она еще его уговаривает! Если б она только знала, как это тошно, как… И вообще, почему его все воспитывают? Жена, Решетников, а теперь вот и она, Дина. Неужели он не может поступать, как ему заблагорассудится? Он не мальчик уже, в конце-то концов!
Теперь, стоя перед озадаченной задумавшейся Светланкой, ответил себе: нет, не может! Не должен! Не имеет права! Потому, что обязан думать еще и об этих вот людях, которые рядом с ним. Дина права. Что ж, он еще поговорит с женой. Для него самого это важнее, чем для кого-либо другого.
— Пошли, — напомнила дочь. — Я тебя сейчас сама ужином накормлю. А душ примем. Все равно же надо.
Открывая перед ней дверь и пропуская ее впереди себя, подумал, согретый благодарностью: «Хорошо, что она у него есть. Что она рядом!»
14
Собрание наметили на субботу, чтобы поговорить без спешки. Серафима настояла:
— Не надо в актовом зале! Лучше в комнате отдыха. Вместимся. Чтобы видеть лица, глаза. Чтобы по душам. Не мероприятие, а вот именно разговор… И еще: явка добровольная. Придет тот, кто заинтересован. Вам, Алексей Иванович, простите, лучше не надо. Стесняются они вас. Будем я и воспитатели. Кто-нибудь из мастеров. Лучше Максимыч.
— Ну, уж как хотите, а я приду, — возразила завуч.
Майи не было: у нее заболела корью дочка.
— Вы-то ладно, — рассеянно согласилась с Маргаритой Королева. — А вам, Алексей Иванович, мы потом все до деталей расскажем.
Он в эти дни все собирался подойти к Дворниковой. Поговорить, просто повидать. Теперь, после того, что рассказала Грачева о письме ее матери, знаменитая Альма, наверное, представится совсем в другом свете. И не успел.
В субботу, в шестом часу, девочки, шушукаясь и переглядываясь, заторопились в комнату отдыха заранее занять места. Подойти в такую минуту к Дворниковой, вероятно, было бы неуместно. Отправился к автобусной остановке. На душе было смутно. Он не сомневался в способностях Серафимы. Королева сумеет удержать собрание в нужных рамках, не даст страстям разгореться, выплеснуться через край. Кроме нее, там будут еще Маргарита и Максимыч. Последний, при всей его кажущейся простоте, видел каждую из девочек насквозь и умел вовремя сказать веское слово. Богуславской, по всей вероятности, придется туго. Припомнят все. Только бы не перегнули палку. А ну, как решат исключить, что тогда? Может, прав Решетников, не доросли они у него еще до самостоятельных поступков?
Если бы можно было отправиться к Дине! Устроиться на старом венском стуле, погреть руки о стакан чая с топленым молоком. Она негромко, словно бы вполголоса, сыграла бы ему что-нибудь. И говорить не надо было бы ничего. Нельзя к Дине! Она как раз собирается на работу. Может быть, даже уже ушла?
Дома включил телевизор и просидел перед ним весь вечер, смутно различая время от времени на экране какие-то лица и фигуры. Жена копошилась на кухне. Кажется, разморозила холодильник и мыла его.
Ровно в десять не вытерпел, набрал номер телефона Королевой. Голос у нее слегка осел от усталости, но настроена она была бодро.
— Обошлось, — коротко объяснила Серафима. — Нам, Маргарите Павловне и Максимычу, даже и говорить не пришлось. Молодцы девчонки! Есть у нас актив, есть! Зря мы боялись. Короче, спите спокойно, Алексей Иванович. До понедельника!
Легко сказать: до понедельника! В воскресенье утром помыкался по комнатам и… отправился в училище. Так просто. Пройтись по кабинетам и спальным комнатам, вглядеться в лица девочек. Значит, у них и в самом деле есть актив? Выходит плохо они их знают, своих учениц! Все опекают, все нянчатся с ними, а они и сами могут…
Сначала зашел, по привычке, к себе в кабинет. И почти тотчас же вслед вошла Серафима. Обратил внимание: глаза красные. Плакала?
Королева торопливо пристроилась на стуле в углу, зябко, — что было совсем не похоже на нее, — сложила на груди руки взяв локти в ладони. Или в самом деле мерзла? Нарядилась в черный свитер. Поверх тонкая цепочка с изумрудной, под цвет глаз, капелькой.
— Что-нибудь случилось? Вы зачем здесь?
— Я-то дежурная сегодня. За Майю. Вот вы-то могли бы и не появляться, а пришли… С Дворниковой мы сейчас поговорили. За жизнь. Как говорят в Одессе. И, знаете, к какому выводу я пришла? Человеку доброе слово надо. И еще. Чтобы он верил тому, кто это слово произносит. Ожесточилась она, Галка. «Люди, — говорит, — дерьмо, не хочу я никого из них видеть. Мне бы только работу».
Чуть было не признался Королевой: «Золотце ты мое!» Ведь догадалась, почувствовала, что его тревожит. Опередила даже. А Серафима добавила задумчиво:
— Поплакали мы с ней сейчас.
— Дворникова плакала? — он не мог себе этого представить.
— Плакала, — подтвердила Серафима. — Бабку вспомнила. «Обижала я, говорит, — ее. На первую же получку подарок ей куплю. Успеть бы только. Старая она уже у меня». Я, признаться, вчера на собрании испугалась за нее. Вот как поставят ее сейчас, думаю, на одну доску с Богуславской, что делать будем?
Усмехнулся:
— Значит, не у одного меня кошки на душе скребли? Ну, что собрание? Как оно? Есть у нас все-таки актив, говорите?
Серафима улыбнулась своим мыслям:
— Вырастили, выходит. И не заметили. Видели одну Богуславскую.
Со слов Королевой, собрание прошло довольно бурно. Открыла его она, Серафима, сказала только: «Я думаю, девочки, нет необходимости вам объяснять, для чего мы сюда с вами собрались. Повестка дня вам известна…» Еще она предложила им избрать председателем собрания Лену Сидорову.
…За столом уже заняла свое место Нэля Иванова, комсорг, плотная, коренастая, с каштановой челкой, которая делала ее лицо еще более круглым. Не замечая никого вокруг, Нэля озабоченно просматривала какие-то бумаги.
Кто-то из девочек предложил в президиум Маргариту. Завуч невозмутимо заняла стул рядом с Ивановой. Еще выкрикнули фамилию Лукашевич. Серафима не сразу сообразила:
— А Татьяну зачем? О ней тоже надо бы поговорить.
— В секретари, — объяснили Королевой. — Почерк у Лукашевич хороший. Пусть пишет. Ничего!
Лукашевич молча, с несвойственной ей покладистостью, пристроилась у стола сбоку, приготовила тетрадь и ручку. Только в эту минуту, по словам Серафимы, глядя на притихшую Лукашевич, она поняла: бой грянет!
Лена Сидорова тоже вдруг разволновалась, начала не очень, внятно, перебирая в руках карандаш:
— Ну, девчонки, что говорить? Серафима Витальевна права. Вы все всё знаете… Это мы виноваты, что дошли до такого. Как пришла к нам Телуш… Богуславская, сразу и началось. А мы что? Кто струсил, поддался, а кто старался не связываться. Вот и докатились. Правильно Грачева дала ей отпор. Конечно, графины ломать не обязательно. Ну, подвернулся. А вообще, Грачева молодец, что не пошла на поводу. Если бы все сразу так?.. У меня все. Кто еще хочет сказать?
— Я! — из-за голов далеко высунулась чья-то ладошка, возмущенный голос произнес:
— Ой, ну что вы, девчонки! Дайте же пройти!
В углу возле прикрытого вышитой салфеткой телевизора началось какое-то перемещение, наконец вынырнула взъерошенная Зойка, поправила за ушами красные бантики.
— Вообще, от этой Богуславской у нас только зло. Вы и сами знаете. Разве неправда? Сколько можно с ней нянчиться? По-моему, так: исключить ее из училища и все. Пусть как хочет, так и живет. Раз она такая умная.
Богуславская пристроилась на кончике стула возле двери. Вероятно, пришла позже всех, и другого места не досталось. К собранию она, как всегда, приоделась. Такого дорогого платья из искусственной ткани с яркими цветами нет больше ни у кого в училище. Волосы распустила по плечам. Пышные, блестящие. Ей и такая прическа к лицу, и она это знает.
Воинственное заявление Зойки насмешило Богуславскую. Губы скривила презрительная усмешка, а глаза сузились.
После Зойки никто слова не попросил. Девчонки зашумели, переговариваясь между собой. Лена Сидорова постучала карандашом о стол. Поставить перед нею графин со стаканом никто не догадался. Вопросительно задержав взгляд на лицах учителей и мастера, поднялась Нэля.
— Конечно, Богуславская нам во многом навредила. Я согласна. Только раз уж мы сами виноваты, нам и выправлять положение. Нянчиться с ней нечего. И некогда. Конец учебного года. Но если она не дурочка, она сама должна понять, как ей невыгодно сейчас уходить из училища.
— Выражения они, конечно, не очень выбирали, — вставила в свои рассказ Королева. — Даже Нэля… Вообще, человек она неплохой, и все же, по-моему, нам надо другого комсорга. Тем более, что Нэля нынче уходит.
Кто-то из девочек, Серафима не успела заметить — кто, возразил Нэле с места:
— Сами допустили!.. Сколько мы говорили, жаловались? Почему ты, Иванова, не принимала мер? Где был комитет? Боялись вы ее, Богуславскую, ага! Знали: скажет Альме!
Дворникова пристроилась на подоконнике. В своем неизменном тренировочном костюме. Почти закрыла спиной окно. Сидела безучастная к тому, что происходило вокруг. Услышав свою фамилию, вскинула взгляд, на хмуром грубоватом лице не дрогнул ни один мускул. Бросила вниз со своей высоты:
— Говорила, да. А мне думать надо было. Своя ведь голова есть. А вот не думала. — Помолчала, разглядывая тяжеловатые кисти рук, сложенных на коленях. — Не думала. Злость свою вымещала. И потом, знала: отпора не дадут.
Зал стих. Было в голосе Дворниковой что-то такое, что лица у всех посерьезнели. Смотрели на нее большими глазами. А она уронила глухо:
— Вместе с Элеонорой мне и ответ держать. Только… закончить мне надо. Вы же знаете: идти мне некуда.
— Наверное, несколько минут, — вспоминала Серафима, — девчонки говорили все враз. Ну, вы знаете, как они могут… Маргарита Павловна поднялась, было, а Максимыч показывает: «Не мешай, дескать, пусть выговорятся…»
На девчонок прикрикнула Лена, постучала карандашом.
— Тихо! Хватит, девчонки! — и обернулась к Дворниковой. — Об этом никто и не говорит, Галя. Заканчивай, конечно. С Богуславской, надо думать, вы разобрались…
Сидоровой не дала закончить Элеонора. Вскочила со стула, в звонком голосе прорвалась обида: «Ты, Галя, заканчивай»!.. А я? Выходит, она меньше виновата? Выходит, на меня одну можно все свалить? И Лукашевич со мной ходила, если на то пошло.
— А что я? Я не оправдываюсь! — Лукашевич бросила ручку на стол, тоже вскочила. — Вот она, я…
Она уставилась в лица, напряженно хлопая ресницами. И тут зал взорвался. Хохотали все. Даже завуч, смахивая с глаз слезы. Колыхалась грудь под черной сатиновой косовороткой у Максимыча.
Ритке тоже не досталось места. Девочек на собрание пришло гораздо больше, чем ожидала Королева. Сидели по двое на одном пуфе, прямо на ковре, стояли вдоль стен. Среди тех, что стояли у стены неподалеку от двери, была и Ритка. В своем школьном коричневом платье.
Девчонки никак не могли угомониться. Побалаганить они любили и никогда не упускали такого случая. Наконец поднялась завуч, высокая, тонкая, бросила только одну фразу:
— Ну, и все-таки?
Зал угомонился. И тогда Лена Сидорова проговорила неуверенно:
— Грачева… Может, Грачева скажет?
— Правильно!!! — подхватило несколько голосов. — Говори, Рита! С места говори, чего там!
Но она все же добралась до стола, вытянулась рядом с Леной, лицо разгорелось, волосы стянуты туго, открывают ясный лоб.
— Вы хотите знать, что думаю я? Мое мнение?.. Ну, прежде о Дворниковой. Я хочу, чтобы Галя училась. Закончила. Очень этого хочу! И прошу вас… А Лукашевич… Татьяна бесхарактерная, вот и позволяет всем на себе воду возить. Надо ей как-то избавляться от этого своего… легкомыслия. Богуславская… Вы сами понимаете, мне теперь трудно… найти с ней общий язык. Разные мы с ней вообще. По-разному на все смотрим. И все же, я думаю, неправильно это, если мы будем просить, чтобы ее исключили. Она же старше всех нас. Ей уже самой надо зарабатывать. Себе на жизнь. А как она будет, если без документов? Ее же не возьмут никуда. На работу. Да и учиться еще сколько, экзамены…
— Тогда пусть и ведет себя по-человечески, — возразил кто-то. — Это она сейчас плачется, а потом опять начнет втихаря…
Снова поднялся шум, говорили все одновременно, так быстро и громко, что ничего нельзя было разобрать. Лена постучала карандашом.
— Тише, девочки!
— Тогда я и сказала, — вспомнила Серафима. — Чтобы впредь не повторялось никакого самоуправства, надо избрать актив, человек десять… И, знаете, кого они назвали?
— Сидорову, Грачеву, — неуверенно начал он.
— Дворникову, Седых, Таню Лукину, — продолжала перечислять Серафима, поблескивая зеленовато-серыми глазами. — Любят они покричать, но любят, чтобы все по справедливости. Часов до двенадцати бы проговорили. Я уж напомнила: «Вы-то спать сейчас уляжетесь, а нам с Маргаритой Павловной еще детские колготки стирать…» Провожать нас пошли.
От улыбки лицо Королевой светилось, она и сама была еще совсем девчонкой.
— Обозлишься иногда на них, сил никаких нет! А поговоришь, столько в них еще от детства… И так многого ждут они от жизни! Не знают еще, какие сюрпризы она им готовит. Жалко мне их почему-то. Всех. Или потому, что у меня самой Сашка?.. Ох, рассиделась я тут, а мне же пробу снимать. Обед ведь.
Королева убежала. А он посидел еще, припоминая рассказанное ею. Напряжение спало, только теперь понял, как боялся он этого собрания. Вот тебе и девочки! Он-то думал…
На следующий день после обеда, как и было условлено, состоялся педсовет при участии студентов. Готовились к нему все утро. Оговорили все, наметили… Первое слово на педсовете взяла Маргарита. Она приоделась, надела под свой черный сарафан новую кофточку. Белоснежные кружева освежили усталое лицо.
— Я понимаю, — подчеркнула завуч, — внеклассная работа — это важно. Более того, такая работа увлечет девчонок. А уж как нам это нужно, и говорить не приходится! И все же… Учатся-то они у нас далеко не блестяще. А ведь конец учебного года.
Студенты переглянулись. Они сидели особняком, сгрудившись у одного стола, явно еще не чувствуя себя членами коллектива. Какое-то время прошло в молчании. Потом поднялся Слава Тяхтин, пожевал пухлыми губами.
— Я могу по истории с ними… Как это у вас называется? Часы самоподготовки? Вот, я во время этой подготовки…
С историей дела обстояли тоже не блестяще. И все же самым «узким» местом по-прежнему оставались русский и математика. По литературе Майе удалось кое-что сделать… Студенты решили позаниматься с девчонками повторением пройденного материала, подтянуть их к контрольным, к экзаменам.
Потом все отправились в актовый зал. Он на этой встрече девочек со студентами присутствовать не смог: на четыре часа вызвали в управление.
Совещание окончилось уже где-то около шести. Поторопился подойти к начальнику: раз уж выдался такой случай, надо воспользоваться… Начальник устало потер узкой смуглой ладонью потный лоб. Поговаривали, что у него неладно с легкими, поэтому он такой и тощий. Выслушал он внимательно, однако ничего по существу не сказал, добавил:
— Этот вопрос о твоей Грачевой нам с тобой одним не решить. На то существует комиссия, сам знаешь. Вызовем тебя, доложишь. Не забудь медицинское заключение о ее состоянии. Сумеешь убедить комиссию, твое счастье…
Из управления заторопился обратно в училище, еще надеясь застать кого-нибудь из мастеров. Но никого, ни мастеров, ни учителей, уже не оказалось. Однако едва прошел к себе в кабинет, как вошла Маргарита, начала с ходу:
— Алексей Иванович, как они ожили, наши девы, когда увидели студентов, узнали, для чего они у нас появились! Нет, что ни говорите, а им нужны молодые. Полные сил, жизнерадостные. Не такие, как мы с Лаврентьевной.
Возразил искренне:
— Чего вы себя-то с Лаврентьевной?
— От правды не уйдешь, — Маргарита пристроилась на стуле в углу, на котором сидела, рассказывая о собрании, Королева. — Сейчас и наш школьный материал надо подавать по-другому.
Ярче, увлекательнее, образнее… Я, конечно, уходить не собираюсь, но вот посмотрела сейчас… На кое-какие размышления эти студенты меня все же навели. Сейчас-то где уж! А летом придется. Поработать над собой, почитать…
Завуч помолчала, вероятно, обдумывая сказанное, и продолжала оживленно:
— А что, Алексей Иванович, если бы нам заполучить этих ребят насовсем? Тогда бы мы зажили!.. Вот вы говорите: не сравнивай себя с Лаврентьевной!.. А ведь, знаете, чувствую: силы уже не те, не так работаю, как когда-то. Или это быт заедает? Раньше я была одна…
Поинтересовался, как у нее дочка.
— Растет, — Маргарита вздохнула озабоченно. — И растет, если уж сказать по совести, не такой, какой я хотела бы ее видеть. Скажите, откуда в наших детях такой дремучий эгоизм?
Сказал, думая о Светке:
— Вероятно, прежде всего от того, что мы не умеем их воспитывать. Жалеем, оберегаем от трудностей и не готовим к жизни, к тому, чего она от них потребует.
Маргарита кивнула, соглашаясь. Да, это действительно так! Во всяком случае, у нее. Избаловала она свою девчонку, это она и сама знает… Погрустнела, ссутулилась. Обратил внимание: У нее красивые ноги, длинные, стройные. А туфли изношены допредела. Майя все в лаковых ходит. У Майи муж. А эта, должно быть, на дочку тратится. Сказал:
— А что, Маргарита Павловна, если я вам путевку выхлопочу? В санаторий. Неподалеку тут у нас где-нибудь. Чтобы дорога не дорогая и не длинная.
Она испугалась:
— Что вы? Как я дочку-то оставлю? Не поеду я никуда. Не смогу.
— А если с дочкой вместе? Разве вам не хотелось бы?
Маргарита вздохнула, поднялась:
— Как не хотелось бы?.. Море бы ей показать, поплескаться в нем… Да нет, не смогу я!.. Пора мне. Еще в магазин забежать.
Задержал взгляд на ее лице. Устала ведь, с ног валится. И не утратила способности помнить о других, думать о них.
Прислушался к ее шагам в коридоре и сделал пометку у себя в записной книжке: «Путевку в санаторий для матери и ребенка». Подумал: «Может, и встретится ей там кто? Не старуха ведь еще!»
Посмотрел на часы. Через семнадцать минут в театре начнется спектакль. Дина приходит в театр за полтора-два часа. И не любит, когда ее отвлекают в это время. Он не должен мешать ей сейчас. Не должен!.. В груди защемило. Вспомнил о дочери и заторопился домой.
Теперь нередко обсуждали училищные события со Светланкой и дома. На этот раз затеяли разговор за ужином. Светка занималась с группой девочек английским и русским языками и принялась, было, рассказывать ему за столом, как это у нее получается. А потом, прервав себя на полуслове, умчалась в прихожую, прошуршала там курткой и исчезла. Только замок лязгнул в дверях. Жена усмехнулась:
— Переманил дурочку в свой стан?
— Почему переманил? И почему дурочку? Светланка не так уж глупа, как мы с тобой думаем. В институте с ней считаются.
— Как же, общественная деятельница! — все так же недобро продолжала Нина Павловна. — А дома можно палец о палец не ударить. Можно на мать все взвалить.
Пообещал виновато:
— Хорошо, я с ней поговорю. Пол и… что там еще — это, конечно, должна она. Надо успевать.
Нина Павловна выслушала со скептической улыбкой. Почувствовал себя под ее взглядом этаким дурачком и замолчал. А жена продолжала:
— Только… кончился для вас этот рай. Я поступаю на работу.
— Как? — он мгновенно забыл о своих чувствах, вглядываясь в лицо жены. — Ты? На работу? Знаешь, вообще-то это правильно.
— Еще бы не правильно! — в голосе Нины Павловны прозвучала уже явная насмешка. — На старости лет…
— Какая старость? Ты о чем?
Но Нина Павловна уже не слушала, торопясь высказать свое. Видимо, чтобы уязвить его, она повторила, что он отстал от жизни, все больше скатывается к прошлому, все носится со своим фронтом, а это теперь уже никому не нужно… Видимо, дает о себе знать деревня, в которой он вырос.
Молчал, обескураженный. Он, действительно, до девятнадцати лет прожил в деревне. А фронт… что же, это у него теперь, наверное, навсегда!
Нина Павловна обратила, наконец, внимание на его молчание, добавила мягче:
— Неужели ты не понимаешь? Что смешон, да, да, смешон в глазах других? Времена Дон-Кихотов прошли. И ты не мальчик начинать все сначала.
Нина Павловна добавила, что вообще-то, конечно, он волен поступать, как ему заблагорассудится. А она устраивается на работу. В корректорскую, да, куда же еще? Разве у нее была возможность приобрести специальность? Хорошо еще, читать не разучилась… Короче, если она и не успеет теперь в чем-то обслужить их с дочерью, пусть они пеняют на себя.
Вот он и состоялся, этот разговор с женой, на котором так настаивала Дина. А он, Алексей Иванович, все отодвигал, боялся, трусил.
Нина Павловна ушла в спальню. А он все сидел на кухне над остывшим стаканом чая, припоминая старый философский термин, что стал таким модным в последнее время. Его употребляют теперь к месту и не к месту. Прагматизм. Хорошо все то, из чего можно извлечь выгоду. А если попросту, по-русски: рассудочность, расчетливость. В прагматизме чаще всего теперь упрекают молодых. Он думал, боялся: эта болезнь поразит дочь. А заболела, выходит, Нина Павловна…
Значит, она поступает на работу? Говорит, что стало не хватать денег. Что ж, может быть, и так. Только ей полезно это и в другом отношении. Может быть, жизнь, люди помогут ей избавиться от ее заблуждений?
Он не мальчик уже, в этом Нина Павловна права, и все же что-то он еще успеет. Встанут на ноги такие, как Богуславская, Дворникова, Грачева, десять, двадцать человек, это будет уже кое-что.
Пора было уже укладываться спать. Поднялся, постоял в дверях кухни и… прошел в комнату дочери. Теперь здесь была знакома каждая мелочь.
Однажды Светка обратила его внимание на то, что девочки в училище много рассуждают о дружбе с мальчишками, о любви, откровенно мечтают о замужестве. Согласился с нею, добавил:
— Тут сказывается не только раннее развитие, улица. Не забывай: большинство девочек из неблагополучных семей. Не получили в свое время положенного количества заботы, внимания.
Помолчал и отважился:
— А ты? Не мечтаешь еще о замужестве? Не собираешься еще?
— Да как сказать! — Светланка по своему обыкновению занималась на тахте, обложившись учебниками и блокнотами. Задумчиво запустила обе руки в распущенные волосы. — Иногда собираюсь, иногда не очень. Понимаешь? С одной стороны: всегда вместе! Разве не здорово? То ты один, и словом, впечатлением обменяться не с кем, а то везде вдвоем: и в кино, и за город. Даже на рынок. Ты же знаешь, мать иногда посылает. Она еще не потеряла надежды сделать из меня хорошую хозяйку… Ну вот, это иногда.
— А иногда?
— А как подумаешь: рубашки каждый день стирать, картошку чистить… Тебе телевизор хочется посмотреть, а ты щи вари, — дочь брезгливо передернула плечиками. — Чего хорошего?
Посмотрел в ее черные, блестящие, полные детского огорчения глаза и озадаченно прокашлялся.
— Если б только щи!.. Щи это еще не все. А… кандидат в мужья уже имеется?
Светланка смутилась, опустила ресницы, но кивнула утвердительно. Пока думал, как продолжить разговор, дочь сказала:
— Простой парень. Звезд с неба хватать не будет. Но из тех, про которых говорят: на таких земля держится.
— Это хорошо бы, если такой… И когда вы решили? Если не секрет?
— Не-а, не секрет, — дочь улыбнулась чему-то своему, лицо просветлело изнутри и приобрело особую, присущую только девичьим лицам прелесть. — Мы не торопимся. Закончим институт… Он… ну, считает, что семья — дело серьезное.
— Правильно считает? — Светланка расхохоталась. — Как вы ним похожи! Может, я потому… мы потому и подружились, что он так похож на тебя?
Светланка не назвала имени своего избранника, и Алексей Иванович не посмел спросить. Насторожился только:
— А он что, тоже деревенский?
— Почему тоже? — не поняла дочь. — Да, из района. Мать у него фельдшером работает в больнице, а отец агроном. А тебе что, хотелось бы, чтобы он был из Москвы?
Не стал ей ничего объяснять. Не хотелось мутить душу своими сомнениями. От этого разговора осталось светлое чувство, что-то вроде благодарного удивления: «А она ничего девчонка, его дочь!.. Да и Вадим тоже пока не огорчает».
…На тахте, на которой Светланка спит, как всегда, раскрыта книга. Прошлый раз это были стихи Леонида Мартынова. Он тогда попытался почитать эти стихи и не одолел. Показались слишком сложными. А дочь читает, значит, разбирается во всех этих премудростях? Вообще, молодежь, пожалуй, еще успеет приохотить его к поэзии. Он прочитал уже и сборник Вероники Тушновой, стихи которой читала на вечере в училище Грачева. И долго потом все возвращался в мыслях к этим стихам. Прочитал и Андрея Вознесенского; книгу этого автора он увидел тогда в руках Светланкиной подруги. Он должен знать, что читает молодежь.
Теперь на подушке лежала уже другая книга. Взял ее в руки. Василь Быков. Перевод с белорусского. Что-то знакомое. Война… Светланка читает про войну? Ей интересно про войну? Она пытается понять, представить, как это было?.. Их, молодых, теперь не заставишь делать то, что им не по душе. Значит, не так уж и права Нина Павловна, утверждая свое?
Положил книгу, как она и лежала, раскрытой обложкой вверх и вместо того чтобы выйти из комнаты, тяжело опустился рядом на тахту, уронил голову на руки.
Конечно, он и в самом деле ушиблен войной. Там, на фронте, он сделал все, что мог. Но кто сказал, что в какое-то иное время, в мирной жизни человек может быть свободным от своего Долга, от велений совести? Нет у него такого права, у человека.
Задумался и не слышал скрипа двери, шагов, почувствовал вдруг, как чьи-то пальцы знакомо ерошат ему волосы, голос жены произнес:
— Прости!.. Прости меня, Леша. За все мои злые слова. Если можешь.
Горячие капли слез упали ему на лоб. Нашел руку жены, поднес к губам. Нина Павловна опустилась рядом, продолжала с несвойственной ей торопливостью, будто боялась что он встанет и уйдет, не выслушав ее:
— Я только сейчас повяла, как тебе одиноко. Хорошо, хоть Светланка оказалась рядом. Стыдно мне перед ней. Наверное, уже и Вадиму написал: «Ну и мать у нас!»
Стер ладонью со щеки жены слезы, вгляделся в родные глаза.
— Переживает она. Не хочет, чтобы мы ссорились. Хорошая у нас с тобой дочка выросла. А все ты! Я ведь и не вникал ни во что.
— Что я! — вздохнула Нина Павловна. — Я-то как раз, может, и испортила бы их. Старалась одеть понаряднее, повкуснее накормить. О душе их не думала. И если бы не твоя принципиальность… Да что говорить! Будто затмение какое нашло. Ты прости, забудь, если можешь.
Ткнулся лицом жене в плечо. От темно-синего, в белый горошек сатина хорошо пахло утюгом. Былым уютом их семьи. Только теперь понял, как стосковался об этом уюте, нуждался в нем. Как все-таки беспомощен мужчина без семьи! Какая бы ни была у него работа. Он должен знать, что на свете есть угол, где он может отдохнуть и душой и телом. Вспомнил:
— А я когда из Москвы возвращался последний раз, поездом еще, — помнишь? — с артисткой познакомился. Она в нашем оперном поет. Так вот, я к ней плакаться ходил. Когда становилось невмоготу. А она говорит: «Надо постараться найти с женой общий язык. Не может быть, чтобы она вас не поняла».
— Позор! — Нина Павловна втиснула в ладони лицо. — Чужие люди понимали, а жена…
Успокаивающе сжал ей плечи:
— Вот, дождался. Поняла и жена.
А Нина Павловна проговорила, глядя перед собой в пол невидящими глазами:
— Не надо нам ни постов больших, ни денег! Лишь бы здоровье было. Я как увидела сейчас, сидишь ты… Усталый такой, постаревший, сердце перевернулось. «Что, думаю, наделала. Словом ведь и убить можно».
Снова положил руку на плечи жены.
— Правильно говорила Дина: «Самый родной человек — это жена. И если она не поймет вас, значит, есть за что». Это о о себе, наверное. Ушла она от мужа. Мне она не говорила, стороной услышал. А тебе, может, и расскажет.
15
Был день как день. Занятия теперь заканчивали еще при свете дня. Солнце, идя на закат, заливало пошивочную потоком косых теплых и ярких лучей, эффектно подсвечивая зеленые вьющиеся пряди цветов. В эти часы становилось по-особому уютно. Вероятно, чувствуя это, девчонки переставали болтать, работали сосредоточенно, слышался только стрекот машин да время от времени кто-нибудь лязгал ножницами, обрезая нитку.
И вообще, приятно, когда все заняты одним делом. Ритка теперь тоже, как Лена Сидорова, старается думать о тех, кому достанутся сшитые ею юбки. Девчонки, должно быть, рассматривают себя в зеркале, примеряя форму. Ведь так хочется всегда, чтобы одежда была тебе к лицу!
А мастерская у них больше похожа на зимний сад. Точно! Как она раньше не замечала? Только фонтана не хватает. Зелень, куда ни бросишь взгляд, даже две пальмочки есть, маленькие, правда, еще. Подрастут.
Подошла Роза Арсалановна, перебрала простроченные по бокам ею, Риткой, юбки. Малоподвижное смуглое лицо просветлело от скрытой улыбки.
— Все пойдет первым сортом. Только бы Лайна не подкачала.
Белокурая эстонка Лайна пришивала к юбкам пояса.
Как всегда, у двери поджидала Зойка. Предложила ей, неожиданно для себя:
— Пройдем сюда, вдоль забора? Я тебе покажу одно место.
У пенька Зойка замерла, охнула:
— Надо же! Как отсюда все видно! Я и не знала. Все думала: где ты пропадаешь?.. Посидишь тут и будто в городе побывал.
От ее волнения в груди потеплело. Призналась невольно:
— А меня сегодня Арсалановна похвалила.
— Ну-у? — Зойкины глазенки радостно заголубели. — От нее дождаться… А я что говорила? Еще так привыкнешь, полюбишь шить… Что, не полюбишь? А я бы вот детское с утра до вечера шила. Детское радостно шить. Все равно что — переднички, платья. Знаешь, — Зойка помедлила, посмотрела в глаза: как она, Ритка, воспримет такое? — знаешь, я иногда уйду куда-нибудь и раскраиваю из газет. Детское, ага.
Позавидовала Зойке: у Зойки, как и у Лены, есть мечта. А когда будет такая мечта у нее, Ритки? Или ей уже никогда в жизни больше не захочется ничего? Вот вытянула кое-как, с трудом дневную норму в мастерской и уже рада-радешенька!
Утром вызвали в медпункт. Курс уколов подошел к концу, врачи решили осмотреть ее еще раз. Собрались все, получилось что-то вроде консилиума. Они вертели ее, выслушивали, выстукивали молоточком. Наконец Мария Ивановна, терапевт, сказала:
— Вроде бы теперь ничего. Можешь перейти в группу. Надоело, наверное, отшельничать-то в изоляторе?.. И все же переутомляться нельзя. Ты уж сама последи за этим. Я знаю, сейчас конец учебного года. И все равно… А летом тебе нужно будет набраться сил по-настоящему. Ну, этот вопрос мы будем решать сами.
Когда она принялась вечером в группе готовить свою постель ко сну, кто-то не без ехидцы прошелся за спиной по этому поводу:
— Кончились, видать, курорты-санатории…
— Плюнь ты! — посоветовала Зойка. — Кто говорит-то? Ну вот…
Вот уж кто был рад ее, Риткиному, возвращению в группу, так это Зойка! Как только погасили свет, перебралась под одеяло.
— А тебе разрешат в какой-нибудь кружок записаться? Нет? Ты знаешь, Гоша, ну тот, что по гимнастике у нас… Его девчонки черненьким называют, чтобы не путать с тем, в музыкальном который… Так вот, Гоша сказал мне: «Ты, говорит, совсем, как Ольга Корбут». Ага. И еще, говорит, на коньки бы тебя поставить, на фигурные. Какие-то способности он у меня нашел. Гоняет аж до седьмого пота. Хочет, чтобы я к первомайскому вечеру номер с лентами подготовила. Да когда же? Времени-то осталось…
Зойка посопела задумчиво и зашептала снова:
— Как ты думаешь, научит он меня чему-нибудь?.. А дочка-то нашего директора, мы и не знали, что она ему дочка, Светлана… Так вот, Светлана со мной русским начала заниматься. Строгая. Богуславская, ты же ее знаешь, она без таких слов не может, Светлана ей и говорит: «Ты что, без терминов не можешь?» Ага, так и сказала: «без терминов»! Телушечка и скисла… Ой, хорошо у нас стало! По вечерам и дурить теперь некогда.
Слушала взволнованный шепот Зойки и думала: «Ей, Ритке, не до кружков! Впереди конец учебного года, а она еще никогда не училась так плохо. „Троек“, правда, в классном журнале против ее фамилии нет, но она-то себя знает! Особенно плохо усвоился материал, который проходили в первое полугодие. Разве ей тогда до учения было?»
Между прочим, Андрей прислал второе письмо. На домашний адрес, разумеется. На первое-то она ему так и не ответила Принималась несколько раз, напоминала себе слова Кати и… И вот он прислал второе. Мать переслала его по почте, вложив в другой конверт. И на этот раз письмо было очень короткое, но совсем не такое, как первое. Андрей ничего не рассказывал о себе, наоборот, все расспрашивал, как да что. А между строк угадывалась обида. Перечитала письмо несколько раз. Да, Андрею, видимо, приходится несладко. И тоскливо, и одиноко. Ну что же, ему полезно узнать, что это такое — горечь и обида, чувство одиночества.
Выбрасывать на этот раз письмо не стала, но и ответить на него не могла себя заставить. Вот закончатся занятия, тогда. Сказала Зойке:
— Давай вместе готовиться? По русскому и другим…
— Ой, давай! — обрадовалась Зойка. — А то, знаешь, у меня терпения не хватает.
На каждую страницу у нее уходило по нескольку минут. Зойка шевелила губами, повторяя про себя прочитанное слово, и так углублялась в книгу, что не замечала ничего вокруг, а когда ее отрывали от чтения, изумленно таращила мутно-голубые, как у новорожденного котенка, глаза:
— Ой, да погоди ты! Не видишь разве? Читаю.
Повторять с ней пройденный материал было чистым наказанием. На следующий же день устроились в затишье возле забора. Зойка начала глубокомысленно:
— Та-ак, значит, какие у нас бывают суффиксы? — пытаясь сосредоточиться, она принялась чертить по земле прутиком. — Ой, Рит, посмотри, что это? Росточек какой-то! Живой! Может, это какой цветок, а я его… Ну, не буду! Значит, суффиксы… Ой, как землей пахнет! Сейчас бы в деревню! Ты была в деревне? А у меня бабушка деревенская.
С трудом повторили с ней полдесятка правил. Закрыв учебник. Зойка ожила:
— Ну и терпеливая же ты! Будто и не видишь ничего вокруг. Я так не могу.
И тут к ним подбежала запыхавшаяся Лукашевич.
— Рит, маркиза ты наша, ангелочек!.. Тебя директор ищет. Велел одна нога здесь, другая…
Он, как всегда, поинтересовался сначала самочувствием добавил:
— Присядь, разговор будет долгим. Вчера у меня были врачи. Твоим здоровьем они довольны. Только не рекомендуют очень увлекаться библиотекой: закрытое помещение, пыль от книг. Кстати, у нас и на воздухе есть работа. Пора готовить землю под цветники и ягодники. А садовника и даже дворника нам, как ты знаешь, не положено. Будем работать все. Пока же нужно выбрать ответственных. Из взрослых это будет Серафима Витальевна. А из девочек… может, возьмешься ты? Я вот только думаю: как ты будешь совмещать это с мастерской? Поговорить разве с Розой Арсалановной?
В груди защемило: «Ага, хотят отлучить от мастерской! А потом и вовсе… Теперь, когда она справилась со своим отвращением, освоилась немного…»
Директора, видимо, озадачило ее молчание, поинтересовался осторожно:
— Как ты к цветам относишься?
Как она относилась к цветам? Вспомнился Томкин двор, черно-желтые бархатцы. Как она тогда завидовала Томке, их просторному зеленому двору! Наверное, что-нибудь такое представляет себе сейчас и директор. Эта мысль помогла справиться со своим оцепенением.
— Как и все. Кто их не любит, цветы?
Директор вынул из кармана платок и вытер лоб. Эго у него привычка была такая.
— Если захочешь, справишься. Возьми тетрадку… Хотя мне нужно сейчас в банк. В понедельник позовем с собой Серафиму Витальевну и обойдем территорию, посмотрим, где что у нас будет. Где сгружать перегной, навоз.
Забыла о Зойке, об учебниках, оставленных у забора под сосной. К счастью, в мастерской по субботам не работали.
Машинально побрела по заветной тропинке. На опушке у пенька те же сосны, но они уже не хмурятся, хвоя зазеленела ярче. Даже тоненькая березка, что случайно выросла между ними, теперь не подрагивает зябко своими поникшими ветками, а радостно вытянулась под солнцем, ожила, хотя почки на ней еще и не набухли. Вокруг пенька, сквозь ветошь прошлогодней травы, пробились зеленые иглы новой. И небо над вершинами сосен стало еще просторнее, еще выше.
А залитому солнцем городу еще не хватает ярких пятен зелени.
Катя, возможно, уже вернулась из школы. Сидит над учебниками и смотрит сюда, в Риткину сторону. Она обещала приехать на майские праздники.
Как ни старалась, обычного раздражения против директора не было. Конечно, она будет ходить в мастерскую. Раз надо. И все же насколько интереснее и приятнее возиться с землей и рассадой, этими крохотными растеньицами, с которыми надо обращаться совсем как с маленькими детьми! Это и не работа вовсе, а удовольствие. Девчонки опять будут злиться. Та же Богуславская. Ну и пусть!
Директора она не подведет, что бы там о ней ни говорили!
И вообще, как все в жизни сложно, оказывается! Взять хотя бы Дину Владимировну. Артистка. Молодая. Красивая. И умница, по всему видать, артисту ведь нужно столько знать. А в личной жизни вон что! Наверное, если бы Дина Владимировна захотела, все было бы по-другому. Она не захотела. Так и надо. Во всем. Она, Ритка, тоже теперь будет строгой, будет требовать от себя. Чтобы в жизни получилось, как она хочет.
Вот уж как трудно было попросить прощения у Майи, а заставила себя. Правда, собиралась целый месяц. Майя не сразу и вспомнила, а потом сказала: «Это очень важно, что ты поняла. Теперь тебе будет легче сдержать себя в другом подобном случае».
Значит, врачи не велели ей увлекаться библиотекой? А ей как раз надо в библиотеку. По поручению Майи. Учительница готовит конференцию по книге Виктора Астафьева «Кража». Книга интересная, и готовиться по ней совсем не трудно. Девчонки читают «Кражу» без понукании, не все, правда. Но те, что не хотят готовиться к конференции, и вообще ничего не читают. А Майя настаивает, чтобы присутствовали и они:
— Надо такой разговор по книге затеять, чтобы и эти включились в него. Или хотя бы прослушали выступления других.
Майя велела просмотреть в газетах и журналах, что написано о «Краже» критиками и рецензентами, чтобы объяснить потом девочкам, правильно ли они поняли книгу.
Конечно, поручение Майи она выполнит, а пока… Как и надо было ожидать, литературы о цветоводстве в библиотеке не оказалось. Нашлась только одна-единственная и то, вероятно, случайно попавшая на полки брошюра о работе на дачном участке. Ухватилась за нее и не без пользы. В понедельник удивила директора с Серафимой своими познаниями по разбивке цветников и ягодников. Серафима даже поинтересовалась:
— У вас дома огород? Сад? А где же тогда ты набралась этой премудрости? Прочитала?..
Недаром Майя Борисовна говорит, что ты умеешь работать над книгой. А ну, рассказывай нам, что ты там вычитала?
Решили всю территорию перед учебным и жилым корпусами засадить цветами, а немного вглубь, там, где сосны были вырублены, разбить ягодник. Правда, директор при этом признался озадаченно:
— А я здесь, знаете, что мечтал соорудить? Мы уже с Гошей-студентом советовались. Теннисный корт! А что? Только площадку привести в порядок и сетки установить. Красивый это спорт — теннис. Сшили бы девочкам юбочки, купили туфли. Знаете, такие особые.
— Фантазер вы! — вздохнула Серафима. — Еще неизвестно, захотят ли они вашим теннисом заниматься!.. А вы уже: юбочки!
— А что, Рита, не захотите? — погрустнел директор.
Исходили двор вдоль и поперек, пока наметили все. Потом Серафима и директор куда-то заторопились.
А ей было пора в мастерскую. Решила не пропускать этих занятий. Ни за что, как бы трудно ни пришлось.
Перед ужином остановила в коридоре Дворникова.
— Ты чего это там опять с начальством прохаживалась? Тетрадка в руке.
Выслушала молча. Когда Галка задумывалась, лицо у нее добрело, смягчалось и становилось более юным.
— Ну, цветы, может, еще и не тронут, а ягодам и дозреть не дадут. Пустая это затея. Ты же знаешь наших.
Всмотрелась ей в лицо.
— Ты же вот не тронешь.
Дворникова принялась, было, засучивать рукава, но тут же спохватилась, она решила отучить себя от этой привычки.
— Меня здесь уже не будет. А кто это придумал — ягодники? Алексей Иванович?
Алексей Иванович! И Дворникова называла теперь директора по имени! Помолчав, Галка добавила вдруг с помрачневшим лицом:
— Выговор ему вкатили. Алексею Ивановичу. Кому же еще? За Эльку. За этот… ваш бой с ней.
То, что сообщила Галка, было настолько неожиданным, несправедливым…
— Выговор? А ему-то за что выговор? Он-то при чем? Это мы.
— При том, — усмехнулась Дворникова, и лицо у нее опять погрубело. — Директор потому что. Мы что ни натворим, а отвечать все равно ему. Кто сказал?.. Сказали! Ну, я пошла! — Галка кивнула и отправилась по своим делам, рослая, в вылинявшем тренировочном костюме.
Смотрела ей вслед и вспоминала, как утром директор говорил о теннисной площадке. У него и лицо даже стало, как у мальчишки, мечтательное такое. Ему-то было уже известно про выговор. Из-за нее, Ритки. Неправильно это. Тот и должен отвечать, кто виноват. Только ничего теперь уже не исправишь!
И все же высказала свои мысли Майе. Учительница вздохнула:
— Такова уж доля учителя. Отвечать за своих учеников. Значит, не сумел, не досмотрел…
Ничего! У нашего Алексея Ивановича нервы крепкие! Фронтовик.
— Так тем более, тем более! Фронтовики, они… мы и так им обязаны.
— Обязаны, — согласилась Майя. — На всю жизнь у них в долгу. Вот скоро опять Девятое мая. Это какая же у нас годовщина будет?
Она явно хитрила, ушла от разговора. Да и в самом деле, о чем теперь говорить? Дело сделано. Оказывается, это еще неприятнее, еще тягостнее, когда за тебя страдает кто-то другой.
Особенно задумываться было некогда. Обязали еще петь в хоре. Пели все. Репетиции к первомайскому вечеру шли полным ходом. Правда, Гоша сказал, что концертная программа у них будет программой-минимумом. Лучше меньше, но лучше.
На первой же общей репетиции всех удивила Лукашевич. Танька спела песню Роберта из кинофильма «Дети капитана Гранта» и «Татарский вальс». Голос у нее оказался высокий, чистый, как свирель. Когда Серафима похвалила ее, Лукашевич напомнила:
— У меня же отец баянист. В ДК работает.
Хороший танец с лентами получился и у Зойки. Маленькая, гибкая, в оранжевом костюме, с красными лентами в руках, она и сама напоминала огонек, то прибитый к земле ветром, то вспыхивающий ярко, когда Зойка подпрыгивала, растянув ноги в «шпагате». Кое-что у нее еще не ладилось. Зойка волновалась до слез, Гоша успокаивал ее.
В тот день, на который был назначен праздничный концерт, почти с утра собралась гроза. Это было так необычно: на деревьях еще ни листочка, а по небу бродят армады совсем летних, ослепляющих своей белизной облаков, по-настоящему грохочет гром, раскатистый и не грозный, веселый. Наверное, поэтому и на душе затеплилось какое-то тревожно-радостное ожидание. Как припала к распахнутому окну в своей группе, так и не могла оторваться.
В коридоре и в соседних комнатах Любовь Лаврентьевна торопила закрывать окна, объясняя, что ветер может побить стекла. А то еще, не дай бог, шаровая молния влетит!
Слушала шумный, возбужденный говор воспитательницы и… высовывалась из окна все больше, навстречу уже повлажневшему ветру, жадно вбирая его в себя всей грудью. Сердце частило от восторга. Пережила уже недавно такое, в тот день, когда по земле стлался белый пар. Такой же восторг, такую же любовь к соснам, к высокому, бескрайнему небу, к далекимсизым сопкам. Все это принадлежит ей. На всю жизнь. Что бы в этой жизни ни случилось!
— Ох ты, Грачева! — ворвалась в группу Лаврентьевна. — Ведь сказано же, закрывайте окна! Побьет стекла шаровая молния…
Помогла воспитательнице закрыть створки, а потом закружила Любовь Лаврентьевну по комнате, едва обхватив руками ее тучное тело.
— Весна, весна, Любовь Лаврентьевна!
— Ой, не кружи ты меня! — запыхалась воспитательница. А сама, было видно, растрогалась, расчувствовалась.
И тут хлынул дождь. Все бросились смотреть его, сгрудились под козырьком у дверей, снова распахнули окна. Дождь хлестал по подоконникам, косой, громкий, озорной. Сразу же образовались лужи, ручейки, запахло мокрыми заборами, зазеленели взгорки. Девчонки посбрасывали с ног тапочки и с визгом и хохотом ныряли под тяжелую шелестящую парчу дождя.
На крыльце возле своего кабинета стоял директор, видел все и добродушно посмеивался.
Зойка тоже побродила под дождем, а потом в коридоре, блестя дождинками на лице, объяснила счастливо:
— Теплый, ага…
В этот день не было занятий в классах и в мастерских. После обеда закончили генеральную уборку, перемылись сами и принялись прихорашиваться к вечеру. Выпрашивали друг у друга бигуди, устанавливали очередь на утюг.
Возвращаясь с Зойкой из душевой, прошлись по всем комнатам, где было не заперто. Все сияло чистотой, выстиранные шторы наглажены, уже везде поставили пушистые веточки вербы, багульник. Ваз, конечно, не было, обернули стеклянные банки цветной бумагой. Из подвального помещения, где была кухня, умопомрачительно пахло только что выпеченным сдобным хлебом. Это тетя Феня с бригадой добровольцев стряпала к праздничному завтраку пироги и плюшки.
Пронзила мысль: а ведь дома никогда не было так уютно и празднично. Даже если мать, бывало, и намоет до блеска и приготовит что-нибудь вкусное. В вечной тревоге, в вечном страхе перед отцом, они с матерью боялись праздников и не любили их. Праздничные дни не приносили в их дом ничего, кроме неприятностей и скандалов. Как можно было их любить? Выходит, надо было ей попасть в это ПТУ, чтобы узнать, как это бывает по-настоящему — праздник?!
Мать и Катя на вечер не приехали. Катя — понятно. У нее, небось, перед праздником тысяча дел. Ее избрали в классе комсоргом, как она сообщила в коротенькой праздничной открытке.
Правда, приехать она все же обещала, хотя бы числа второго. А мать… она не прислала ни телеграммы, ни открытки, значит, собиралась приехать, но в холле было уже полно народу, а ее все не было. Напомнила себе: «Может, Димку не с кем оставить? Или побоялась, что поздно придется возвращаться? Приедет утром?»
Из пединститута приехало человек двадцать, не меньше.
Зойка волновалась:
— С ума сойти, сколько народу! И родителей еще никогда столько не собиралось. Даже к Дворниковой мать приехала! Вероятно, Алексей Иванович ей что-нибудь… Плакала она. Ой, народу, народу! Опозоримся еще.
Вечер открыл директор. Он и всегда-то ходил отутюженный, а тут, в черном костюме, и вовсе выглядел торжественно. Говорил не долго, он вообще не любил много говорить. Рассказал о том, что было сделано за зиму и что предстоит сделать летом. Похвалил некоторых. Упомянул и Ритку, сказал, что по программе девятого класса успевает лучше всех. Поругал родителей: одни шлют посылки слишком часто, другие и письма не удосуживаются написать. Поблагодарил студентов:
— Думаю, что выскажу общее мнение, если добавлю, девочкам стало намного интереснее и веселее с тех пор, как вы пришли к нам.
Потом попросил слова отец Татьяны. Говорили: он приезжает уже не первый раз. Видимо, Танька была в мать. На отца она была нисколько не похожа. А по его внешности трудно было угадать в нем человека, близкого к артистическому миру. Просто не очень молодой уже, коренастый, начинающий лысеть дяденька. И галстук у него все сползал набок. Танькин отец поправил его, прежде чем заговорить, прошелся по краю сцены.
— Не скрою, мы с женой были очень огорчены, когда наша дочь решила пойти в ПТУ. Было обидно: мечтали об институте, о высшем образовании, а она — пожалуйте: ПТУ!.. А потом я приехал раз, другой и, знаете, успокоился, перестал жалеть и жену убедил: волноваться нечего. Хорошую специальность тут можно получить. Отличную специальность! Беда в другом. Пошла Таня сюда по собственному желанию, а учиться хорошо у нее терпения не хватает…
Зал отозвался ему сочувственным гулом. Танькин отец опять прошелся по сцене, поправил галстук, кашлянул. И только по этому его покашливанию стало ясно, что говорить ему не так-то легко и просто, как кажется из зала.
Конечно, виноваты прежде всего мы сами. Нам было все некогда: днем репетиции, по вечерам концерты. Таня росла сама по себе. Правда, не маленькая уже, тоже думать надо. Да, видимо, не научилась она еще у нас думать. Я знаю, как трудно исправлять брак. Тем более в таком деле, как воспитание. И я очень благодарен работникам училища, что они не забывают и о нас, родителях, стараются работать в контакте с нами.
— Если бы все родители это понимали! — громко, на весь зал, отозвалась ему со своего места у стола президиума завуч. — Другим пишешь, пишешь. И письма, и телеграммы. Будто богу молишься. Все без ответа.
Говоря, завуч посмотрела на самый задний ряд у бокового выхода. Там сидела мать Дворниковой. Совсем молодая еще, такая же рослая, только волосы светлые.
После торжественной части они дали свой концерт. Он получился, конечно, куцым: номеров оказалось маловато, но Гоша-беленький порадовал и зал, и исполнителей, провозгласив многозначительно:
— А теперь наша праздничная лотерея.
— Ой! — взвизгнула над ухом Зойка. — Лотерея? Как интересно! — Свой танец с лентами она исполнила довольно удачно и теперь сидела умиротворенная.
На место Гоши вышла незнакомая худенькая студентка в строгом костюме. В белых манжетах ее блузки сверкнули запонки.
«Непременно сошью когда-нибудь себе такой костюм! — подумала Ритка. — Строго как и хорошо. Красиво».
— У меня всего несколько слов, — сказала студентка. — Мы, студенты отряда имени национального героя Кубы Че Геваро, отработали 280 часов на строительном участке второго мостопоезда и на заработанные деньги приобрели подарки к Первомаю девочкам училища. Нам очень хочется, чтобы девочки, покидая стены училища, вспоминали о нем добрым словом.
Девчонки зааплодировали. Хлопали и взрослые. А студентка опять подняла руку.
— Подарки наши под девизами. Девочки сначала будут тянуть билеты.
Билетами были просто четвертушки школьных тетрадных листов в клеточку. Студенты вывели на них тушью «Ландыш», «Бригантина» и другие слова. Для вытянувшего билет студентки разыскивали на сдвинутых стульях возле занавеса пакет с таким же названием, зал аплодировал и просил:
— Показать!.. Показать!..
Получившая подарок развертывала бумагу. Подарки были разные: косынки, шариковые ручки, грампластинки, книги. Дворникова вытянула домашние тапочки-шлепки с красивым блестящим бантом. Развернула их и огорченно хмыкнула: туфли были 35 размера, а Дворникова носила 38.
Девушка с билетами подсказала ей сочувственно:
— Ничего, обменяешься с кем-нибудь.
Зойке досталась голубенькая косынка из искусственного шелка. От радости Зойка порозовела вся, подтолкнула в бок:
— А ты чего ждешь? Иди. Там уже совсем мало билетов осталось.
Ритка знала: билетов будет ровно столько, сколько их, девочек, в училище. Было трудно заставить себя подняться с места и направиться к сцене у всех на виду. А девушка уже помахала последним билетом:
— Кто еще не подходил?
На этот, последний, билет выпал «музыкальный подарок» — грампластинка с 14 сонатой Бетховена. Еще в пакет был вложен кружевной носовой платок.
Гоша-беленький объяснил громко и ей, и залу:
— Четырнадцатая Лунная соната. Повезло тебе, девушка!
Получив подарок, все тотчас сбегали со сцены. Она осталась. Еще не зная, что скажет, понимала только, что должна что-то сказать. Кажется, первым об этом догадался директор, кивнул одобрительно со своего места у стола. Тут же, готовая в любую минуту прийти на помощь, поднялась Майя. И зал, чуткий, заинтригованный, угомонился сразу. Все это и помогло найти нужные слова.
— Спасибо за все. Нет, конечно же, мы ничего не забудем. И как вы ругали нас, и как хвалили — ничего!
Сбегая по боковому входу со сцены, вспомнила почему-то Андрея: «Видел бы он, как у нас тут…»
Эта мысль пришла снова, когда студенты вышли на середину освобожденного от цветов и кресел фойе показать бальные танцы. До сих пор видеть такое приходилось только в кино. А тут на середину зала вышли оба Гоши — беленький и черненький; партнершами их были Светлана, дочь директора, и девушка, которая раздавала билеты. За ними еще несколько пар. Девушки в открытых белых платьях с пышными юбками, парни в черном. Квартет — баянист, ударник, гитара и пианино — заиграл полонез Огинского.
— Живут же люди! — подавленно прошептала Лукашевич. От отца она убежала, он разговаривал с кем-то из мастеров. Танька прижалась к стене, будто хотела втиснуться, спрятаться в нее, лицо побледнело, и без того большие глаза раскрылись еще шире.
Спросила у нее, отвечая скорее своим мыслям, чем Таньке:
— А кто нам с тобой не дает жить так?.. Теперь на каждом заводе, при каждом учебном заведении эти кружки.
Лукашевич только отмахнулась с досадой, вбирая глазами по-старинному плавно танцующие пары. Чувствовалось: она вся сейчас там, в этом танце, и до всего остального ей нет никакого дела. А Ритке снова вспомнился Андрей. Попыталась представить себя с ним рядом на месте какой-нибудь из танцующих пар и… не смогла. Андрей танцев не любил и не умел танцевать. Кривлялся только. А что он, собственно, умел? Поесть, выпить и… что еще? И работа-то у него была какая-то стариковская.
Полонез кончился, и Лукашевич вздохнула громко, с сожалением. Гоша-беленький подвел к ним свою партнершу отдохнуть. Танька жадно вгляделась Светлане в лицо.
— Учитесь ведь! И когда успеваете?
— Не успеваем, — простодушно улыбнулась Светлана, и Ритка почувствовала на себе ее дружелюбный взгляд. — В том-то и дело, что не успеваем.
Светлана, конечно, рассказала бы подробнее, но квартет заиграл вальс «Сказки венского леса», и Гоша снова увлек ее на середину зала.
И опять они с Лукашевич жались к стене, подавленные захватывающим зрелищем. Неизвестно, сколько бы они простояли так, но после вальса Гоша-беленький объявил танцы для всех, и какой-то длинноволосый студент тотчас же пригласил Лукашевич:
— Вы танцуете?
Татьяна тут же перестроилась, игриво стрельнула глазами и положила руку ему на плечо.
Ритку хотел, было, пригласить немолодой уже, лет 26-ти, бородатый студент, Гоша-черненький грозно сверкнул на него глазами и буквально увел у него Ритку из-под рук. А потом ее перехватил у него Гоша-беленький.
Теперь уже танцевали все, кто мог. Конечно же, не так чинно и красиво, как студенты — полонез и вальс. Их белые платья и черные парадные костюмы потерялись среди пестрых нарядов девчонок. Музыканты все убыстряли темп, и Серафима уже явно доняла директора, он не успевал за ней, а она только лукаво щурилась и двигалась все энергичнее. Майю кружил молоденький, юркий студент. Красиво шли Маргарита и такой же, как она, высокий, стройный преподаватель пединститута, приехавший со студентами.
…В эту ночь в группах никак не могли угомониться. Оставшаяся на дежурство Лаврентьевна не сердилась. Она понимала: им нужно выговориться. Она и сама нет-нет да присаживалась на чью-нибудь койку и включалась в разговор. И только в первом часу спохватилась:
— У вас совесть есть, девчонки? Мне ведь тоже надо отдохнуть. Как-никак, и дома двое.
Это подействовало, Лаврентьевну жалели.
Девчонки дружно посапывали носами, а Ритка еще долго лежала без сна и припоминала свой разговор с Гошей-беленьким. Танцевать по-настоящему оказалось труднее, чем извиваться в шейке, но Гоша так незаметно и легко исправлял все ее промахи, что она вскоре освоилась, напряжение спало. А Гоша сказал:
— Видите девушку с высокой черной прической? Она с кем-то из ваших танцует. Дочь директора. Моя будущая жена. Еще год проучимся и…
— Так чего же вы с ней не танцуете? Она обидится?
— Не обидится, — возразил Гоша. — Она умная… Кто это сказал, что лучше жениться на глупеньких? Ничего подобного. Если сам маху дашь, жена выручит.
Подумала, что поступает, может быть, не очень красиво, и все же не смогла не задать своего вопроса:
— И вы ждете?.. Ведь еще больше года.
— Что поделаешь! — погрустнел Гоша. — Год и еще госэкзамены… Нет, мне родители не запрещают. Хотя и не советуют. Поженимся — будет ребенок. И ему внимания не сможем уделить, и учеба пойдет через пень-колоду. Лучше уж мы этот год продержимся, зато потом… сразу после госэкзаменов… по турпутевке в свадебное путешествие! Старики обещают денег нам к этому времени подкопить.
Узкое, в мягких детских кудрях лицо Гоши и так располагало к себе, а тут и вовсе просветлело. Не сказала Гоше ничего в ответ, подумав с подступившей вдруг к сердцу тоской: «Вот как добрые-то люди поступают! Умеют ждать. Андрей бы так не смог… И что она все вспоминает его? Весь вечер. Выходит, есть еще парни, которые в состоянии бережно отнестись к девушке?»
— Приходите к нам в институт, Рита, — прервал мысли Гошин голос. Музыканты заиграли быстрый фокстрот, Гоша радостно помахал Светлане и снова положил руку Ритке на плечо. — Станцуем еще разок, а потом со Светланой… Так вот, говорю: приходите к нам!
Напомнила ему:
— Я же еще только в девятом. И потом… Говорят, есть такой институт: садоводства и виноградарства. И еще Лесная академия. В Ленинграде. Мне бы в такой попасть. Я сейчас как раз с землей вожусь, с рассадой. Нравится, да. Во всяком случае лучше, чем с людьми.
— Не любишь людей? — заглянул в глаза Гоша. — Они могли быть лучше? Некоторые. А другим и некуда быть лучше. Например, таким, как Юрий Гагарин.
— Сколько их, таких, как Гагарин?
— А я люблю с ребятами, — признался Гоша. — Направлять их. И землю люблю. Я ведь деревенский. Мы со Светланой в колхозную школу после института собираемся. Знаете, как там уютно? В деревенских школах. Никогда не бывали? Жаль!
Танцы еще продолжались, вышла в коридор, постояла у окна, прислушиваясь к шарканью ног. Будто речная волна о песок бьет. Гоша со Светланой, конечно, дождутся госэкзаменов, а потом уедут в деревню учить колхозных ребятишек. Будут бегать с ними зимой на лыжах, весной искать на полях первые цветы, и будет у них жизнь простая и осмысленная, нужная. Им будет не стыдно смотреть людям в глаза, а главное не будет точить недовольство собой.
Постояв возле фойе, направилась по неосвещенному коридору к бачку. Во рту, видимо, от волнения пересохло. На диване за бачком кто-то разговаривал вполголоса. Повернула, было, назад, но, услышав голос Дворниковой, затаила дыхание.
— Нет, — жестко сказала Галка. — И не зови. Это ты сейчас потому, что тебя поругали. А приеду я… Будет специальность и угол найдется. Теперь-то уж не пропаду.
Поторопилась уйти, чтобы не мешать. Одобрила про себя Дворникову: «Правильно, Галка, не соглашайся!»
Так, с мыслями о Дворниковой и ее будущем и заснула.
Утром все поднялись, конечно, невыспавшиеся, но никто долго не раскачивался, как обычно. Принялись припоминать подробности вечера, рассматривать подарки. А ее позвали от двери:
— Грачева, на выход!.. Там к тебе приехали.
Подумала не без досады: «Мать бы еще пораньше собралась! Не завтракали даже еще».
Но в холле навстречу поднялась из кресла Катя.
16
— Подожди, — сказала завуч, — я тебе бумажку напишу. На всякий случай. Вряд ли за три дня управитесь. Праздники… Ты знаешь что? Ты позвони нам, чтобы мы в курсе были. Маргарита помолчала, и добавила, понизив голос:
— Поддержи мать то! Одна ты у нее теперь осталась опора. Побудь с ней сколько надо. Мы тут все оформим.
Катя приехала с отцом. Иван Николаевич и рассказал завучу обо всем, пока Ритка одевалась, а Катя ждала. Приехали они за ней на такси и всю дорогу на обратном пути промолчали. Было видно: не хотят говорить при чужом человеке. Шофер, широколицый дядька в кожаной куртке, все поглядывал на Ритку, явно намереваясь что-то спросить, но, видимо, так и не решился.
Возле дома Иван Николаевич вышел из машины первым и открыл перед Риткой дверцу. И тут горло перехватило. Помогла Катя, объяснила озабоченно:
— Я в школу сейчас сбегаю ненадолго. Ответственная я за оформление нашей праздничной колонны. Поручила там, правда, Кешке Опенкову. Справится, конечно, и все равно проверить надо.
Первомайская демонстрация на площади должна была начаться ровно через сутки.
Ритка и не предполагала, что возвращение домой так взволнует. Даже и такое вот, по случаю беды и всего лишь па каких-то три дня. Уж, кажется, до чего опостылели неуют необжитых комнат, теснота этих новых кварталов, где взгляд всюду натыкается на камень стен! В душе все еще жила тоска по старому бараку, где нужно было спешить под крышу только в непогоду и где домом, по сути, был весь лес с веселой одуванчиковой лужайкой и просторным, ничем не загороженным небом. Там всегда было где спастись от пьяных скандалов отца, от напряженного, тягостного ожидания этих скандалов. Там успокаивала мудрая тишина леса, согревала и радовала каждая былинка. Но вот переступила порог крошечной передней, увидела на вешалке материн полушалок, и сердце зачастило где-то под горлом.
Димка только что проснулся, и мать кормила его на кухне. Непривычно строгая в своем черном сарафане. Она и кофточку надела черную, переделала из старого платья. Похудела или кажется такой, потому что в черном?
Рассказала сдержанно:
— В последнее время отец не пил. Совсем. Три месяца с лишним. А тут они сдали объект. Как раз к празднику. Но дождаться праздника и отметить успех по-человечески — на это отца уже не хватило. Домой своих «дружков» он на этот раз почему-то не повел. Взяли ящик водки, устроились в каком-то подвале. Тут отца и настигла смерть от паралича сердца. С рюмкой в руках. Она только собралась к Ритке на вечер. Прибегает мужчина…
— Увезли его сразу же. На «Скорой», — добавила мать.
Она не плакала, не дергала Димку, он все капризничал, канючил. Пришли две женщины с работы отца. Та из них, что была постарше, поразговорчивее, с грубо подкрашенным лицом, увидев, как мать мается с Димкой, запричитала:
— Уж лучше бы бог прибрал мальчонку! Кому он нужен такой?
— Не без матери остался, — сухо возразила ей мать. Подниму как-нибудь.
Порадовалась про себя ее ответу, подошла, взяла Димку на руки.
— Можно, я пойду с ним погуляю?
У матери потеплели глаза.
— Ступайте… А мы тут посоветуемся, что еще надо сделать. Да сама оденься, свежо на дворе.
— Дочь-то у тебя красавица! — продолжала свое женщина с накрашенным лицом. — В котором она у тебя?
Постояла у закрытой двери, придерживая братишку. Вот это, наверное, самое мучительное для матери, когда спрашивают так? Каждой женщине хочется гордиться своим ребенком, а ее матери выпало вот такое… Выпало ли? Ритка всегда думала только о себе. А о том, как это будет для матери, для других, и не задумывалась. Все о себе да о себе!
Гуляла с Димкой в затишье за стеной дома и думала о матери. Она очень изменилась за последнее время. А вот отец… Нет, так и не расстался бы он со своей водкой. Все равно бы сорвался. Рано или поздно. Он ни разу не приезжал в ПТУ, не написал ей туда ни строчки. Будто у него и не было дочери. Отец был убежден, что семья существует лишь для того, чтобы мужчину было кому обстирать и накормить. Никакой ответственности перед семьей он не испытывал.
За спиной кто-то позвал несмело:
— Рита!
Это была Томка. В модных сапожках, плащ-пальто в клетку с металлическими пуговицами. Черные жесткие волосы распущены по плечам, веки намалеваны белым. Подурнела, облезлая какая-то стала.
Поздоровалась с ней просто, будто виделись не больше как неделю назад. Димка занялся камушками, укладывал их в ведерко, неповоротливый в своей курточке с капюшоном. Поговорили. Томка поинтересовалась, как там, в ПТУ?
— На кого я учусь? Шью… В любом случае мне это не повредит. Девчонка должна уметь немного шить.
— А-а-а, — понимающе протянула Томка. — Я тоже… слышала, может? В вечернюю перешла. Днем телеграммы разношу. Осенью на телефонистку пойду учиться. Шесть месяцев всего. Что мать? Она все мечтает, чтобы я в институт пошла. Так ей же лучше! Я теперь сама зарабатываю.
Лучше! Ритка представила себе, как переживает Вера Семеновна, но не стала ничего говорить. А Томка продолжала:
— Мне сегодня только сказали. Ну, про отца твоего. Я и подумала: все равно приедешь.
Зачем она пришла? Выразить соболезнование? Томка тут же выдала себя:
— Андрей часто пишет? Где он? Не нужен мне его адрес. Взяла я. У его матери. Странно! Ты ему не отвечаешь, а он…
— Пишешь ему?
Томка кивнула молча, какая-то нездешняя со своими подведенными глазами и черными космами. Сказала ей по-доброму:
— Страшный он человек, Томка. Подальше надо от него. Зачем он тебе?
И тут Томка ожила, разволновалась:
— Ну, снимал шапки, так не убивал же! И потом, когда это было? Теперь-то поумнеет.
Вспомнилось второе письмо Андрея. Поумнеть он, может, еще и не поумнел, но думать, кажется, уже начинает. И то хорошо!.. Катя все твердит: «Ты должна, ты обязательно должна ему написать! Если отвернешься от него и ты…» А почему, собственно, она должна понять Андрея лучше других? Потому, что она тоже взяла чужую вещь — платье в магазине? Так она почему взяла? Конечно, если смотреть со стороны, воровство все равно воровство. И все же нет, не может она сочувствовать Андрею! Оправдать его. Она так и напишет ему. Она ему напишет. Одно-единственное большое письмо. И обязательно напомнит: пока он не научится какому-нибудь делу, его всегда будет тянуть к водке.
Димка высыпал камушки из ведра, Томка наклонилась, подобрала один, потерла об рукав плаща.
— Почему, почему он мне не пишет? Я ж ему… посылку собрала.
Углы большого рта, тронутого сиреневой помадой, которая так не шла к ее смуглой коже, опустились: Томка уже не скрывала своей растерянности.
— Ни на одно письмо не ответил. А ты… ты все-таки напишешь ему? Послушай, — зеленоватые глаза Томки просительно блеснули. — Ты напомни ему обо мне, а? Ну, припиши что-нибудь. Вроде виделись и прочее. Может, мои письма вовсе и не доходят до него?
Стало и жалко ее, и противно. Вот это, наверное, и есть слепая любовь? Томка и не задумывается о том, какое письмо Ритка собирается написать Андрею, что именно хочет ему сказать. Томку волнует другое. Пообещала ей:
— Напомню. Обязательно. Только не знаю еще, когда соберусь. Конец учебного года…
— Ну! — пренебрежительно передернула плечами в клетчатых погонах Томка. — Тебе-то чего бояться? Думаешь все-таки учиться дальше?
Здесь их и застала Катя, вернувшаяся из школы. Познакомила их. Томка тут же засобиралась домой. Она явно не понравилась Кате. Спросила ее об этом.
Катя отвела глаза.
— Разве можно так судить о человеке? Увидела в первый раз… Ну, если хочешь знать, да, не понравилась. Вульгарная какая-то. Да бог с ней, надо думать, не все в вашей старой школе такие?.. Давай наметим, что нам предстоит сделать. Во-первых, на нас Димка. Это уж точно! Ну, может, когда мама нас подменит.
Катя пригласила к себе ночевать. Представила мать одну с Димкой в пустой квартире и сказала, что надо побыть дома. Катя согласилась. Ей ничего не нужно было объяснять.
Перед сном предложила матери:
— Давай ляжем вместе? Холодно сегодня что-то.
И только тут наконец пробились слезы. Кажется, плакала сразу обо всем. В этих слезах нашел исход и стыд, пережитый в суде, и страх перед Богуславской, и тяжесть в груди, с которой она очнулась в изоляторе. Плакала и об отце: у всех отцы как отцы, а у нее и умереть-то не смог по-человечески!
Мать, как в детстве, поглаживала по плечам шершавой ладонью, поправляла на них узкие бретельки и плакала тоже, молча, не причитая и не всхлипывая. Так и уснули обнявшись, с невысохшими слезами.
Отца привезли накануне похорон, чтобы провел, как говорили женщины, ночь дома. Установили гроб на табуретках в переднем углу большой комнаты. Не сразу решилась взглянуть на отца. Он лежал совсем нестрашный, даже какой-то благостный, торжественный. Может, потому что в жизни его редко можно было видеть таким опрятным: волосы вымыты и причесаны, белая рубашка с галстуком, черный пиджак. Только в лице неестественная белизна. Почти такая же белизна была в лице и у нее самой, когда очнулась в изоляторе и случайно увидела себя в зеркале. И вообще, у нее отцовские черты, такая же тонкая линия носа, лба, подбородка.
Хотелось хоть минуту побыть одной. Но во всех комнатах и даже на кухне были люди. Обивали красной материей крышку гроба, делали что-то еще. Пришла Катя, вгляделась в лицо.
— Знаешь, пойдем к нам? У вас тут негде повернуться. Твоя мама не останется одна. С ней будут женщины. И потом надо помочь моей маме стряпать.
Еду к поминальному столу готовили у соседей. Посмотрела на суетящихся, озабоченных женщин, на противни с пирогами. Зачем это? Отцу это теперь ни к чему.
К выносу тела пришли ребята. Почти весь класс с Эльвирой Андреевной во главе. Ребята принесли два венка — хвойный и железный. Приставили их к гробу и тут же, стараясь не смотреть на покойного, заторопились на улицу. Эльвира Андреевна подошла к ней, обняла за плечи.
— Рита… Не знала я, не догадывалась. Вот и такое бывает в нашей работе. Просмотрела.
В голосе учительницы прозвучала такая горечь, что поторопилась возразить ей:
— Вы же еще всех нас не изучили, Эльвира Андреевна. Я сама… должна была…
— Должна была, — согласилась учительница. — И не подошла. Значит, помешало что-то.
Эльвира Андреевна раскрыла сумочку и вынула из нее небольшую книжку.
— Вот я тебе самую любимую книжку принесла. На память. Что, ты уже знаешь эти стихи?
— «Поднял бы и вынес бы из горя, как людей выносят из огня».
— Разве скажешь лучше? — спросила Эльвира Андреевна. — И все равно, возьми книжку. И береги, а то зачитают. Я две покупала, так одной у меня уже нет.
Катина мать на кладбище не поехала, осталась, чтобы подготовить все к возвращению после похорон, зато Катя и Иван Николаевич не отходили от них с матерью ни на шаг. Мать вообще-то держалась молодцом. Только когда мужчины подняли гроб на белых полотенцах, торопливо глотнула воздуха, схватилась рукой за горло, но тут же справилась с собой. И на кладбище не причитала, как другие женщины, бросила несколько горстей земли на гроб в могилу и стояла над ней с закаменевшим лицом до тех пор, пока не вырос желтый холмик свеженакопанной земли. Потом долгим взглядом обвела тесные ряды могильных оградок, их особую кладбищенскую синеву (почему красят именно синим? — спросила себя Ритка), одинокие деревья, видимо, только теперь, в эту минуту, осознав, где отныне будет покоиться тело мужа…
На ночь Катя увела к себе. С матерью остались женщины. Утром Катя заторопилась в школу, а она — к матери. В квартире удушливо пахло пихтовой хвоей, но мать уже поднялась, собираясь приняться за уборку. Мыли, скребли, чистили вместе. Выжимая тряпку, мать сказала:
— Может, не поедешь сегодня?
Опасаясь обидеть ее, напомнила:
— Заниматься же надо. Конец учебного года.
Мать согласилась:
— И то верно. Вот схлынет жара и поедем.
Вернулась из школы Катя, позвала:
— Пройдемся?
Оглянулась на мать, не хотелось оставлять ее одну. Она сказала:
— Ступайте, а я прилягу немного. Может, и вздремну.
День был без солнца, но какой-то парной, душный. Катя свернула в незнакомый переулок, и вдруг впереди вместо серой коробки очередного здания медово зажелтели сосновые стволы. Сосны тут, в их квартале?
— А ты разве не знала? — удивилась Катя. — Их нарочно оставили. Мы с Олегом часто сюда ходим. Посидеть, послушать, как они шумят. И вообще, знаешь, давай осенью подобьем жильцов нашего дома насадить вокруг деревьев? Сто двадцать квартир. Столько же и деревьев насадить можно. И чтобы каждая семья отвечала за свое дерево. Я себе два возьму. Березку привезу и рябину.
Подлеска под этими городскими соснами, конечно, не было. И травы — тоже. Только старая хвоя. Сосны замерли. Высоко, в их вершинах, ни шороха, а в стволах будто пульсировало что-то. Ритка прижалась к одному из них, ощущая щекой глянцевитую кожицу, призналась неожиданно для себя:
— Я, наверное, в лесоводы пойду. Сажать деревья. А то их все вырубают и вырубают. Конечно, если получится с учебой.
Катя уселась на хвою под одной из сосен, плотно сомкнув колени.
— Это хорошо, что ты уже надумала, куда пойти. А я все мучаюсь, не могу решить. Одно утешение: впереди еще больше года. Олегу повезло: он автоматикой увлекается, телемеханикой. Ты бы посмотрела, что у него дома! Вся комната железом забита. И мать ничего, не ругается.
Почему-то вспомнилась Томка, ее мольба.
— Ты любишь Олега?
Катя не смутилась, не отвела ясного взгляда.
— Даже и не знаю. Может, я еще не понимаю, что это такое — любить? Я всегда радуюсь ему, мне хорошо с ним. Он чуткий, всегда сразу догадывается, какое у меня настроение.
Катя загляделась на крошечного муравьишку, он упал ей откуда-то на плечо, на короткий рукав белой кофточки.
— Но сказать, что я люблю его, без ума от него, нет, не могу. Иногда он даже мешает. Только настроишься позаниматься, а он придет. А ты? Любишь кого-нибудь?
Отозвалась ей не сразу, тоже заглядевшись на муравьишку:
— Сейчас нет, не люблю. И вряд ли полюблю когда. Ну, как об этом рассказывают обычно, пишут.
— Не зарекайся, — по-взрослому сказала Катя. — Встретится человек — на край света за ним пойдешь.
— Таких и не бывает. Это все женщины выдумывают… Смотри-ка, брусничник!
И верно, у самого ствола сосны, возле которой сидела Катя, незаметный в хвое, тянулся к свету неровный коричневый стебелек и на нем три кожистых полукруглых листочка.
Постояли с Катей на коленках перед ним. Катя сказала озабоченно:
— Не затоптали бы! Не смотрят же под ноги… Ой, слушай, а ведь нам уже пора.
Вроде бы ни о чем и не поговорили с ней там, под соснами, но побыли вдвоем, и на душе потеплело.
Это чувство не оставило и по дороге в училище. Только все боялась, о чем они будут говорить с матерью, когда останутся одни? Говорить не пришлось: автобус был, как всегда, переполнен. А потом, выйдя из автобуса, долго не могли прийти в себя от духоты.
Дождя еще не было, но с востока надвигалась лохматая грозная туча. А на западе, над сопками, сгрудились облака. Там было светло, солнце еще не село, его лучи пробивались сквозь облака, ярко расцвечивая их то оранжевыми, то фиолетовыми полосами, густо синела синева между ними и было празднично, необычно.
Все поглядывала в ту сторону. Этот пестрый праздничный хаос будоражил, напоминая: а ведь есть где-то и другая жизнь, яркая, красивая. Вот как сейчас эти краски на небе. Совсем не похожая на ее, Риткину, жизнь. Все в ней по-другому: и люди другие, и улицы, и деревья, и, уж конечно, мысли и чувства. Господи, а ведь и у нее тоже это еще может быть! Хоть и прожила она уже на свете целых шестнадцать лет. Теперь-то она не позволит, чтобы жизнь завертела ее и понесла, как полая вода — щепку. Теперь она сама будет выбирать себе дорогу. Потому что, как всегда говорит Алексей Иванович, директор, все зависит от самого человека.
Мысли прервал задумчивый голос матери:
— Я тоже… на работу завтра выйду. Чего дома сидеть?
Остро почувствовала вдруг, что мать ждет ее совета, нуждается в нем. Уронила тихо, как и мать, чтобы не спугнуть доверия, которое установилось между ними:
— Конечно. Дома-то одной хуже. Я приеду, может быть, на воскресенье. Если отпустят.
Больше и не сказали ничего друг другу. Попрощались у проходной. Уже начал накрапывать дождь, мелкий, нерешительный, и сразу же запахло прибитой пылью, горечью молодых тополиных листьев — летом.
В группе сумерничали после ужина. Выдалась одна из тех редких минут, когда на девчонок находила, по словам Любови Лаврентьевны, «тихая стихия». Она застала их, эта стихия, кого где — кто пристроился на подоконнике распахнутого окна, кто поперек чужой кровати. Кто-то сказал:
— А, Рита, ангелочек наш…
Кто-то, белея в сумерках платьем, спрыгнул с подоконника, Зойкин голос произнес:
— Не там теперь твоя постель. Ну, почему, почему? Сидорова уступила. Ей же после экзаменов домой.
Койка в углу у окна — самая удобная койка, предмет зависти новичков!.. Значит, девчонки вспоминали о ней? И вот решили…
— Спасибо, девочки! — в голосе невольно прорвалось то чувство, которое согрело ее, когда она смотрела на облака. Чувства надежды и уверенности: да, все будет у нее теперь по-другому! Раз все зависит от нее самой.
Зойка увела ее в коридор. Здесь, возле мойки, тоже было распахнуто окно. Постояли возле него, вдыхая повлажневший воздух, вслушиваясь в прохладную тишину наступающей ночи.
— Похоронили? — уточнила Зойка. — Мать, поди, в долгах теперь на целый год?
— Почему в долгах? Люди же вокруг, помогли, — осеклась. Как она недавно отзывалась о людях? Что бы они с матерью делали теперь без них? Одна Катина семья сколько помогла, да и другие.
Зойка добавила глубокомысленно, тоненьким голосом:
— Производство! Я вот иногда думаю: хорошо на большом заводе работать. На стройке. Столько народу! Это все равно, что большая семья. И почему моя мать не нарожала мне братьев и сестер? Вот умрет, останусь я совсем одна.
Вспомнилась Дворникова. Галка тоже мечтает о большой семье. Положила руку Зойке на плечо.
— Не останешься ты одна. У тебя своя семья будет. Большая и хорошая.
— Да уж, — Зойка шмыгнула носом. — Мне бы самой сперва на ноги стать. Заждалась я тут тебя. Не повторяется у меня материал. Меня уж и Светлана ругала. Ага.
На Зойку и в самом деле оказывало воздействие ее присутствие. Русский письменный, правда, Зойка написала на «три», зато за устный ей поставили «четыре» с плюсом. Зойка сияла.
— Конечно, это все ты. Одна я бы разве одолела?
Ритка получила за русский «пятерки». Но по геометрии все же выставили за год «три». Заниматься с каждым днем становилось все труднее, хотя в сон и не клонило. Просто прочитанное плохо запоминалось, приходилось делать над собой усилие. Может, и вообще не хватило бы терпения, подстегивал голос матери: «Ты уж не капризничай, старайся…» Она прислала письмо, написала, что Димку забирают в какой-то санаторий, где с ним будут заниматься врачи-педагоги.
После контрольной по математике вызвала к себе завуч.
— Ты чем собираешься заниматься сегодня после обеда? Будешь пикировать рассаду? Сделаешь это завтра. Поезжай-ка домой, попроведай мать. Порадуй ее «пятерками». К отбою вернешься. Постой, деньги-то на автобус есть?
Пришлось взять у нее рубль.
Мать не ожидала, но обрадовалась и сразу же открыла дверь в ее комнату.
— Вот, посмотри.
Это была совсем другая комната. От ее, Риткиной, в ней остались только зеленые пряди традесканции. Сразу налево от двери платяной шкаф, за ним тахта. Мать накрыла ее стареньким белым пикейным покрывалом, а на подушку набросила тюль. У окна настоящий письменный стол с одной тумбочкой, такого же светлого дерева, что и шкаф, и два полумягких стула. Справа на стене полочка и на ней полтора десятка книг.
— Коврик бы еще. На стенку, — сказала мать. — На пол тетя Тася свяжет. У нее красивые получаются.
— Где ты взяла деньги?
Мать смахнула пыль с одного из стульев и села.
— Я же тебе говорила: местком выделил единовременное пособие. На похороны. А женщины не позволили мне тогда эти деньги взять. Говорят: «Хватит тех, что собрали. На похороны. А на пособие ребятам что-нибудь приобретешь». Вот я и… Может, тебя теперь каждую неделю будут отпускать?
В голосе матери прозвучала такая надежда, что в груди защемило. А вообще-то, может, попросить? Постараться? Чтобы отпускали. Ездят же на занятия из дома другие. Те, что живут в городе. Это только иногородние в общежитии. Такие, как Зойка. Матери говорить об этом пока не стоит. Вдруг не отпустят?.. А она продолжала свое:
— Я теперь чего приготовлю, нам с Димкой на два дня хватает. А уедет он в санаторий и вовсе делать будет нечего… — Помолчала горько и уронила еле слышно:
— Я только теперь поняла, как намучилась. В вечном страхе. Ну, да что теперь говорить!
Мать проводила ее до автобуса. Катя так и не появилась, дома за весь вечер: они всем классом махнули за город. Всю дорогу до училища опять думала о матери.
Было такое впечатление, что усиленно думать в эти дни принялась и Лукашевич. После первомайского вечера Татьяну словно подменили. Ходила рассеянная. Однажды остались в библиотеке одни, она вздохнула:
— Зря я. Зря, говорю, бросила школу. Заниматься, конечно, и тут можно. Только сколько здесь на уроки остается? А дома только школа и все… Понимаешь, я хочу тоже, как Светлана, как Гоши. Чем я хуже? Галке хорошо, станет токарем. Она о другом и не мечтала. А мне… Мне теперь на общеобразовательные надо нажимать. Майя советует в институт легкой промышленности.
Торжественная линейка была назначена на двадцать шестое июня. А пока торопились высадить в грунт последнюю рассаду. Ее привозили из теплицы накопанной так небрежно, так безжалостно, что на корешках почти не оставалось земли. Высаженные в грунт крохотные растеньица принимались с трудом, а некоторые так и засыхали. Заменяли их другими.
Серафима чертыхалась, Лаврентьевна причитала, Маргарита оказалась терпеливее всех. Ей, видимо, нравилось рыться в земле, не замечала ничего вокруг.
Порадовал всех директор: раздобыл где-то черенки клубники, привез луковицы гладиолусов. Луковицы в грунт он высадил сам и выделил трех человек для ухода за ними, объяснил:
— Это будут особые гладиолусы. Мы будем награждать ими за женственность и скромность.
Девчонки насупились при этих его словах. Директору что? Он, поди, и к собственной жене на «вы» обращается!.. И все же отнеслись к гладиолусам с особой бережливостью.
Разбитая на квадраты и прямоугольники вскопанной и засаженной крохотными растеньицами земли, территория преобразилась. Везде чувствовались их девичьи руки. Работая на цветниках, девчонки добрели, не огрызались, не мусолили надоевшие анекдоты.
И вот линейка. День выдался как по заказу: пекло с утра. К одиннадцати из-за сопок полезли крутобокие белые облака, а середина неба уже выцвела от жары.
Им велели выстроиться в тени под соснами. Конечно, все приоделись, накрутили прически, начернили ресницы. Народу понаехало! Комиссия из горисполкома, еще какие-то незнакомые люди, родители. Даже ректор пединститута приехал и с ним Светлана, оба Гоши, еще студенты. Мастера и учителя казались незнакомыми, торжественные и нарядные. Конечно, и для них этот день что-нибудь да значил!
Директор училища так и сказал:
— Мы ждали этого дня, как и все вы. И хотя от нас уходят сегодня всего лишь 87 человек, а нам хотелось бы выпустить вас всех, мы провожаем их с радостью и волнением. Я не говорю — со спокойной душой. Это было бы неправдой. Тревога за вас, за вашу судьбу еще долго будет жить с нами. Мы с нетерпением будем ждать от вас вестей.
Выпускников можно было узнать по физиономиям. Они все расплывались в улыбке.
Нельзя было не обратить внимания и па Лукашевич, хотя Татьяне и предстояло пробыть в училище еще год. На первый взгляд все осталось по-прежнему: и легкомысленные кудряшки, и стрельчатые ресницы, но ничего кукольного в лице у Таньки теперь не было, так изменило ее выражение глаз, в которых затаились одновременно и горечь, и решимость.
— Ничего! — поджала губы Танька. — Будет и на нашей улице праздник!
И в шеренге она стояла теперь сдержанная, даже надменная в своей решимости.
Списки выпускников прочитала Серафима. В числе первых Королева назвала Дворникову. Галка, как и положено, сделала из своей шеренги шаг вперед и замерла, пока о ней читали. Оказывается, бригада девушек-токарей одного из заводов ее родного города предоставила ей место в своем общежитии. Дворникова стояла, глядя перед собой невидящими глазами, солнце пекло ей голову, но чувствовалось, что Галка не замечает ничего, кроме голоса Серафимы.
Вручили удостоверение Лене Сидоровой. Затем Королева назвала фамилию Зойки.
— Просить коллектив молодежного ателье № 7 всячески содействовать Зое в ее стремлении стать мастером детской одежды.
Богуславскую Серафима упомянула четвертой или пятой. Ритка подумала: а нужно бы, наверное, назвать ее в числе первых. Может быть, сразу же за Дворниковой. Видимо, эта мысль пришла в голову не только ей. Будто ветер прошел по шеренгам, тесные четкие ряды всколыхнулись. Появилось оживление и среди взрослых. Приподнявшись па носках новых белых босоножек, Маргарита принялась объяснять что-то на ухо рослому незнакомому человеку в сером костюме. Перебросились взглядами и репликами и остальные. Да, уж кого-кого, а Богуславскую они будут помнить долго!
Элеонора шагнула вперед. Вероятно, потому, что одета она была на этот раз в белый простенький костюм, от нее повеяло таким здоровьем и счастьем, что все, глядя на нее, невольно разулыбались.
По распределению Богуславской досталось место в пригородном ателье. Утром, собираясь на линейку, Богуславская говорила кому-то:
— Ну и что? На автобусе буду добираться. Подумаешь, час сорок! Каждую пятницу буду приезжать. Все равно, что на даче жить. Мать мне там уже комнатку присмотрела. У одной тетушки. Под окном черемуха.
Помолчала, видимо, представляя, как это у нее будет, и добавила по своему обыкновению дурашливо, со смехом:
— Может, и замуж там выйду? Механизаторов там полно. Трактористов, комбайнеров. Совхоз же там.
Так засмотрелась на Богуславскую, что не сразу расслышала свою фамилию. Справа стояла Лукашевич, больно ущипнула за руку выше локтя:
— Слышишь?
Из того, что звонко и четко читала Серафима, до сознания доходило не все, а лишь отдельные слова:
— Решением комиссии горисполкома по делам несовершеннолетних… ходатайство коллектива училища… учитывая отличную учебу и примерное поведение… состояние здоровья… комсомольско-молодежный оздоровительный лагерь «Байкал».
Когда Серафима перечислила всех, выступила тучная женщина в пестром платье из комиссии. Затем, кажется, ректор пединститута, Гоша-беленький, кто-то из девчонок. Все это проплывало перед глазами кадрами немого кино. Голоса выступающих доходили до сознания плохо. Их перебивало звонкое сопрано Королевой, которое все еще звучало в ушах: «Решением комиссии… молодежно-оздоровительный…» Путевки в санаторий дают только отличникам. Это что же, выходит, ей простили всю ее легкую жизнь?!
Слова опять попросил директор. Пожелал всем доброго пути, добавил:
— А может, кто из вас пожелает вернуться к нам уже в качестве мастера или воспитателя, милости просим! Вы сами знаете, как нам нужны люди. Хорошие люди.
Воздух все накалялся, солнце отражалось теперь в каждой хвоинке, облака, крутые, слепящие своей белизной, выплыли на небо целыми караванами. Было в их белизне что-то величественное и торжественное.
И тут им разрешили разойтись. В спину еще прозвенел ликующий голос Зойки:
— Рит!.. Куда ты, Рита?
Скорее! За сосновые стволы, по знакомой тропинке. Поглубже в прохладу, вот так, лицом к городу. Он залит солнцем, приоделся зеленью, на ее фоне белые здания кажутся нарядными. Так, наверное, выглядят южные города, спускающиеся по уступам гор к морю.
Значит, Байкал! Ее решили послать на Байкал. Чтобы окрепла. А она и пе заслужила его. Отдых. Еще не заслужила. Но она постарается!..