Деятельность Боткина как клинициста. – Устройство лаборатории и приема для приходящих больных в клинике. – Отношение к слушателям. – Лекции. – Летние занятия

С этого времени плодотворная деятельность Боткина могла развиваться без всяких помех. Она была слишком сложна, чтобы очертить ее краткими штрихами, и слишком специальна, чтобы сделать ее вполне удобопонятной для не-врачей. И если мы пытаемся теперь это сделать, то чувствуем при этом сами, насколько такая попытка превосходит наши слабые силы.

Сделавшись полновластным хозяином клиники, Боткин посвятил ей свои лучшие силы с таким рвением и с такой бескорыстной любовью, какие весьма редки в современных клиницистах, всегда отвлекаемых от преподавательского дела частною практикой, и какие (что особенно беспримерно) сохранялись в нем на прежней высоте, нисколько не ослабевая с годами до самой смерти. Эта любовь к клинике составляла в его жизни самое главное, господствующее чувство, – и все другие житейские интересы, не только общественные, не только частной практики, но даже, я решаюсь сказать, как это ни покажется невероятным, а многим даже чудовищным, интересы личного здоровья и благополучия, материальной будущности нежно любимой им семьи– все это уходило у него на второй план, лишь только случайно затрагивался вопрос о возможности прекращения для него клинической деятельности. Между прочим, вспоминается мне, как в конце 1887 года, за два года до его смерти, я, исследовав его впервые в Париже, посоветовал оставить на год занятия и провести зиму в Ницце; он даже побледнел, замахал решительно руками и, задыхаясь от волнения, вскричал: «Ну как ты можешь подать мне такой совет? Да разве ты не понимаешь, что клиника – всё для меня и что без нее я жить не могу? Я тогда совсем пропащий человек» и т. д., – и в его горячих, взволнованных словах слышалась такая искренность и непоколебимая убежденность фанатика, что оспаривать его не было никакой возможности.

Памятник С. П. Боткину перед клиникой, в которой он работал. Скульптор В. А. Беклемишев. Бронза. Петербург. Открыт в 1908 году.

В клинике сосредоточилась вся его страсть к науке и именно самая благородная сторона знаний – применение их к жизни; от клиники он получал двойное удовлетворение. Во-первых, в ней он продолжал учиться сам, проверяя все, что ему давали как книга, так и те соображения и задачи, которые зарождались, вырабатывались и в несметном количестве накоплялись в его постоянно работавшем мозгу; в свою очередь и клиника как непосредственное наблюдение больных беспрестанно наталкивала его на новые вопросы и выводы, служившие целям его самообразования. Во-вторых, в клинике он любил – и чуть ли не больше всего – свое преподавательское дело; в чтении лекций он видел не простое исполнение своего долга – для него они составляли живую, неодолимую потребность его натуры делиться собственными обширными знаниями и прививать молодым формирующимся умам ту же веру в медицину как точную науку, какая одушевляла его самого.

При такой-то безграничной любви к делу, при необыкновенных способностях, трудолюбии и громадных познаниях Боткин, возглавив клинику, постарался поставить ее на такую высоту, на какой до него не стояла ни одна клиника у нас да едва ли и в Западной Европе. Раньше, говоря о его берлинских занятиях, мы приравнивали его к знаменитому клиницисту Траубе и находили между ними много сходного; и точно, среди европейских клиницистов только Траубе один мог соперничать своими клиническими дарованиями с Боткиным, хотя и он во многих отношениях уступал, по нашему мнению, русскому ученому. Траубе был сравнительно с ним больший эклектик и сосредоточивался на нескольких излюбленных им вопросах, глубокой разработке которых он посвятил свои замечательные способности и наблюдательность, тогда как Боткин охватывал своей любознательностью все, входящее в рамки клинической медицины, и нет почти ни одного отдела болезней, в изучение которого он не внес бы собственных, самостоятельных наблюдений. В качестве преподавателя Боткин был гораздо цельнее и симпатичнее Траубе: в то время как последний из простого денежного расчета старался возможно более ограничить доступ слушателей в свою клинику и держал у входа в нее сторожа, на обязанности которого лежало не пропускать никого без билета, купленного оплатою гонорара, Боткин, наоборот, был самым доступным преподавателем; он как трибун любил говорить перед набитой слушателями аудиторией и как сеятель истины радовался, что чем больше окружающая его толпа, тем и жатва для целей преподавания будет обильнее. Наконец, в Траубе было много сухости и черствости, неприятно поражавших в его отношениях к клиническим больным; он смотрел на них как на объект исследования, как на неодушевленные куклы, предназначенные служить задачам преподавания, а потому в обращении его к ним с вопросами и при исследовании их всегда были заметны грубость и всякое отсутствие сочувствия к положению больного, – и эта резкая манера учителя невольно усваивалась его учениками. В противоположность этому Боткин был воплощенная человечность и доброта: он так мягко и участливо обходился с больными, с таким искренним сочувствием проникался их страданиями, что одними этими врожденными своими качествами приобретал неограниченное доверие больных, причем такая естественная гуманность, чуждая всякой сентиментальности, оказывала прекрасное воспитательное действие на слушателей, неизбежно привыкавших даже во внешних приемах подражать обаятельной личности учителя, и делала его клинику при всех прочих ее медицинских достоинствах самой образцовой школой для будущих врачей.

Что же касается собственно лекций, то большею частью к каждой из них он готовился весьма старательно, перечитывал для нее массу вспомогательного материала и зрело обдумывал ее план. Такая добросовестная подготовка делала то, что его лекции, не блистая особенным красноречием и рассчитанными на впечатлительность молодежи фразами, являлись деловитой, умной импровизацией, в которой все было рассчитано на то, чтобы слушатели как нельзя яснее и отчетливее поняли и основательнее усвоили излагаемую профессором тему. Если же мы прибавим, что чтения эти всегда сопровождались демонстрациями на больных, производимыми с самою совершенною техникой и с безукоризненною тщательностью, то станет понятным, как, сильно лекции Боткина действовали на слушателей, при отсутствии всяких внешних эффектов именно своею сущностью, убедительной ясностью и обстоятельностью. Многие из массы его учеников могли бы передать, как эта трезвость мысли профессора вместе с его искренним воодушевлением своим делом впервые заронила в них семя бескорыстной любви к науке, скрасившей впоследствии всю их жизнь, но наша родная инертность делает то, что мы покуда мало встречаем в печати таких рассказов, между тем они лучше всего помогли бы уяснить всю силу живого слова Боткина, его влияния на молодежь и показать значение его как преподавателя. А что ученики достойно ценили высокие качества учителя, наглядно доказывается тем взрывом глубокого горя, какое вызвало известие о его смерти в самых глухих и отдаленных углах России, выразившимся в целом ряде печальных манифестаций; по ним хотя бы отчасти можно судить, какими редкими феноменами являются в нашей жизни такие идеальные наставники и как чувствуют это те, кому судьба доставит счастливую возможность в пору своего развития находиться под их руководством и заимствовать пусть часть того света, который они внесли с собою в жизнь человечества.

Нельзя не пожалеть также, что и в медицинской литературе сохранилось относительно немного его лекций, несмотря на почти 30-летнюю преподавательскую деятельность Боткина.

Только в 1881 году Боткин начал издавать «Еженедельную клиническую газету», где помещались преимущественно сообщения из многочисленных работ, производившихся с этого года в клинике его слушателями; но главное украшение издания составляли некоторые из собственных лекций Боткина, которые записывались в клинике ассистентами и впоследствии были изданы отдельными выпусками. Таких выпусков было три, причем последний появился уже после его смерти, под редакцией докторов Бородулина, Сиротинина и Янковского.

Эти лекции наглядным образом свидетельствуют, что он до конца своей жизни оставался самым толковым и талантливым клиницистом своего времени и что та же ясность аналитического ума, то же мастерство наблюдения и группировки явлений и чрезвычайно добросовестное знакомство с самыми животрепещущими научными вопросами, какие отличали его в начале его клинической деятельности, не только сохранились в нем до конца, а, скорее, еще много выиграли в тех свойствах, которые приобретаются в зрелом возрасте жизненным опытом в виде массы пережитых фактов и большим отрезвлением мысли. Перечитывая эти лекции, попавшие в печать, еще больше убеждаешься, как ясно и широко велось им образование молодежи и в то же время как много содержалось в них поучительного и для зрелых врачей, и для других клиницистов, и для самой науки, – и нельзя не пожалеть, что мысль записывать и печатать эти лекции родилась только в последние годы боткинской жизни, тогда как все его прежние лекции за предыдущее 20-летие профессорства так и погибли для медицинского мира; правда, они сослужили службу своего прямого назначения, то есть образовали и просветили множество молодых врачей, но не попали в тот склад человеческих знаний, каким служит печать, которая одна способна сохранять для науки и потомства результат умственной работы выдающихся мыслителей и ученых. О таком сохранении лекций Боткина должны были бы позаботиться окружавшие его лица, потому что сам Боткин был необычайно скромен и, всю жизнь всецело занятый своими ближайшими обязанностями, вовсе не думал о том, чтобы знакомить внеакадемический медицинский мир со своими самостоятельно выработанными взглядами, вполне удовлетворяясь тем, что делился ими со своей аудиторией. Точно так же ему совсем чуждо было то славолюбие, каким страдают современные ученые и которое их так нередко доводит до мелочных препирательств из-за права на первенство по поводу какого-нибудь нового открытия или наблюдения: множество фактов, впервые подмеченных Боткиным, вошло в европейскую науку впоследствии или от имени какого-нибудь заграничного ученого, или как вывод из позднейших наблюдений многих только потому, что все свое самостоятельное и новое, мысли или наблюдения, Боткин не спешил отдавать в печать, а нес в свою клинику и передавал слушателям, хотя последние, по недостаточности своего медицинского развития, сплошь и рядом не могли и не умели еще достаточно оценить важность и значение сообщаемого им. К счастью, в его аудитории всегда было немало подготовленных ценителей в лице ассистентов и в толпе молодых врачей, продолжавших и по окончании курса ревностно посещать лекции Боткина, – эту-то последнюю категорию слушателей вышесказанная сторона лекций его, то есть изложение самостоятельных выводов его мысли, тем более интересовала и привлекала, что она еще не стала достоянием ученой печати.

Специально входить в подробности того богатого вклада, какой внесла наблюдательность и устная ученая деятельность Боткина в область клинической медицины, мы здесь не можем, так как для этого пришлось бы вдаться в частности, неуместные в биографии, предназначенной преимущественно для публики; это задача другого, более специального труда. Скажем только, что в этом будущем труде придется перечислить чуть не всю номенклатуру внутренних болезней, потому что при «разборе» каждого больного он давал много такого, что не было заимствовано из посторонних источников, а принадлежало его собственному мышлению и неутомимой вдумчивости во всякое болезненное явление; так, особенно много расширил он и осветил патологию желчной колики, болезней сердца, подвижной почки, селезенки, тифа, хронических страданий мозгового вещества, желудочно-кишечного катара и т. д. Благодаря той же тщательности наблюдений и исследований больных Боткину удалось восстановить в ряду болезней возвратную горячку, которая несколько десятилетий прежде появлялась в Европе и была описана, а затем считалась в числе исчезнувших и упоминаемых лишь в истории медицины эпидемий, хотя едва ли мы ошибемся, утверждая, что она изредка продолжала появляться, но по сходству смешивалась с тифом.

Кроме этих выдающихся преимуществ лекций Боткина, обязанных его личной талантливости, в его клинике вследствие всестороннего исследования всякая болезнь наглядно для студентов утрачивала свое шаблонно-книжное определение и индивидуализировалась, то есть в ней подмечались все уклонения, какими видоизменялась она в каждом конкретном случае по причине особенностей пораженного ею организма; вместе с тем само собою получалось широкое применение правила, что надо лечить больного, а не болезнь. Таким образом, рамки науки раздвигались до бесконечности, и всякий вдумчивый студент, набираясь клинического опыта, приобретал убеждение, если он не приобрел его раньше, что в служении науке вообще и медицине в частности даже среднему, но трудолюбивому уму открыто обширное поле для последующих исследований, для той плодотворной работы, которая медленно, но неуклонно ведет к познанию истины, то есть к осуществлению самых благородных и бескорыстных идеалов человечества. Пусть читатель вспомнит ту мертвую законченность катехизисных, по выражению Боткина, истин, какую студент Боткин вынес при получении образования из русской медицинской школы, тогда он лучше всего поймет и колоссальный переворот, совершившийся в медицине с введением в нее экспериментального метода наблюдения, и заслуги Боткина для России как главного, наиболее талантливого и ревностного распространителя этого метода в нашем отечестве.

Взяв клинику в свои руки и желая поставить ее так, чтобы она могла совершенно отвечать современным требованиям изучения клинической медицины, Боткин немедленно устроил при ней лабораторию для того, чтобы дать самое широкое применение клиническому опыту как в видах более совершенного образования молодежи, так и для разработки множества еще не исследованных наукою вопросов, беспрестанно возникавших в нем самом при преподавании. Это было нововведение, какое до Боткина, помнится, не имела ни одна европейская клиника. В этой лаборатории вначале ему все приходилось делать самому, покуда не удалось воспитать дельных помощников и передать им подготовительную часть, так сказать, черную работу; первое время он не только всякому желавшему заниматься выбирал тему, подробно знакомил с нею, указывая и на печатные источники, с которыми необходимо предварительно познакомиться; не только постоянно следил и руководил, но должен был знакомить с техникой исследования, с элементарными приемами обращения с реактивами, животными и т. п. Вторым его делом было учреждение при клинике амбулатории– приема приходящих больных два раза в неделю, достигшего вскоре огромных размеров и послужившего новой, дополнительной школой для практического образования будущих врачей, а для Боткина – источником новых наблюдений. Только что закончив с лекцией и с обходом палатных больных, он переходил в амбулаторию, где его ассистенты и помощники из студентов обследовали больных и в сомнительных случаях обращались к нему за разъяснением или проверкой, причем он часто должен был прочитывать чуть не целые лекции по поводу этих случайных, но поучительных в каком-нибудь отношении больных.

Понятно, что при такой неутомимой деятельности профессора наступила для клиники новая жизнь; молодые, способные ученики сгруппировались около него и, увлекаемые его личным примером, отдавались горячо работе. В первые же десять лет из его клиники вышла целая фаланга молодых профессоров, занявших места клиницистов в провинциальных университетах: Виноградов – в Казани, Покровский – в Киеве, Лашкевич – в Харькове, Попов – в Варшаве, не говоря уже о том, что в самой академии большая часть клиник перешла в руки его бывших ассистентов. Такими были Манассеин, Чудновский, Полотебнов, Пруссак, Успенский, Кошлаков и другие. Все они составили так называемую «боткинскую школу» и, усвоив метод боткинского тщательного, разностороннего исследования больных, а также приучившись к лабораторным исследованиям, с большим или меньшим успехом самостоятельно развивали выводы экспериментальной медицины дальше и продолжали начатое Боткиным дело – поддерживать медицинское образование в России на уровне современной европейской науки, – и нельзя не согласиться, что в этом отношении были достигнуты русскими врачами в короткое время громадные успехи.

Здесь уместно будет вспомнить еще одну почтенную заслугу Боткина в истории русской медицины. Ранее, в первой главе, мы упомянули вскользь о печальном антагонизме между врачами русской национальности и немецкой вследствие большей и меньшей доступности докторских дипломов, – антагонизме, постепенно обострявшемся и приведшем наконец к горячей и продолжительной борьбе, в которой Боткин принимал деятельное и по своему видному положению первенствующее участие; из-за этого он нажил себе немало врагов в противном лагере, причем немало вынес упреков в узкой «партийности» и фаворитизме. По нашему мнению, тут следует винить не Боткина, а то привилегированное положение, которое было создано для немцев предшествовавшими порядками, и которыми они воспользовались чересчур – в ущерб своим русским собратьям. Если же он, всецело преданный служению науке, а потому лучше всякого другого понимавший вред для ее интересов от существующей розни между врачами разных приходов, не мог оградить ни этой науки от вторжения человеческих страстей, ни себя от боевой роли, то это лучше всего доказывает, что несправедливость была слишком вопиюща и вынудила его на вмешательство. Заслуга Боткина в том и заключается, что он положил конец забитому положению врача русского происхождения: подняв его образование до возможной степени совершенства, он в то же время заботился открыть ему соответствующее его знаниям поле деятельности и мог утешиться еще при жизни, что успел достичь этого. Вот почему, встречая в числе его учеников исключительно русские имена, мы видим при этом, что ученики эти не были затерты, как то было с их предшественниками, а пользуются теперь независимым положением, и все единогласно признаются, что как материальным улучшением судьбы, так и нравственным подъемом своего самосознания они обязаны в значительной мере Боткину – и как преподавателю, и как энергичному защитнику их интересов.

Если студенты считали за особенное счастье быть слушателями Боткина и гордились своим учителем, то еще больше был счастлив он сам, когда ему удавалось подметить среди них способного юношу, в которого он стремился полнее перелить свои научные заветы и в котором надеялся оставить по себе достойного, любящего свое дело преемника. Таких молодых людей он немедленно приближал к себе, помогал им словом и делом и побуждал к деятельности, увлекая собственным примером. Несмотря на неизбежные и нередкие разочарования, он не изменил этой живой потребности близкого общения с наиболее талантливыми и трудолюбивыми учениками до последнего времени, отличал их при постоянной смене своих ассистентов, открывал им доступ в свой дом и ко многим привязывался с чисто родительской нежностью. Для характеристики таких трогательных отношений приведем отрывок из некролога, напечатанного им по поводу смерти одного из учеников и ассистентов – Н. А. Бубнова (умер 18 декабря 1884 года), где Боткин говорит: «Провожая тело нашего товарища, моего ученика и молодого друга, скорбя глубоко со всеми знавшими покойного, я невольно припоминаю жизнь его за последние девять лет, которые прошли перед моими глазами, и в этих-то воспоминаниях я нашел возможность если не примирения с тяжелой утратой, то, по крайней мере, некоторого утешения, дающего силы покориться печальной судьбе нашего молодого товарища. Недолго жил он на свете, но много сделал и оставил по себе тот нерукотворный памятник, в котором олицетворилось сочетание наилучших свойств человеческой природы: любовь к ближнему, чувство долга, жажда знания. Благодаря этим отличительным свойствам природы покойного… являлась та энергия и сила, которая поражала всех знавших его. Он носил в себе тот священный огонь, который давал ему возможность преодолевать все встречавшиеся на пути трудности и испытания в жизни; не из расчета на блистательную карьеру трудился он как студент, как молодой врач, оставленный при институте академии, как хирург– волонтер частного санитарного отряда в Сербии, как врач „Красного Креста“ в нашей последней турецкой кампании, наконец, как ассистент клиники. В течение всех этих трудовых девяти лет страстная, бескорыстная любовь к ближнему, чувство долга и жажда знания были главными стимулами его жизни, и в силу сложившихся обстоятельств он мог себе давать не раз высочайшее счастье в жизни – удовлетворение существенным потребностям своей души». Рассказав подробнее о деятельности Бубнова, Боткин заканчивает словами: «Но не об ассистенте клиники скорблю я, а о погибшем честном деятеле. Осталось в утешение одно: что он был, и да будет память его служить примером для будущих деятелей на благо нашей родины».

Если так смотрел Боткин, когда ему самому уже перешло за 50 лет, на любовь к ближним, на долг и на жажду знаний как на величайшее счастье в жизни и так любовно привязывался к тем из молодых своих учеников, в которых подмечал стремление к тем же идеалам, то можно себе представить, с каким рвением и энергией принялся он за дело, когда, будучи в расцвете лет и сил, сделался самостоятельным преподавателем клиники, получив при этом широкий простор для распространения своих научных познаний и гуманных взглядов. Неутомимость его была поразительна: в первые годы, пока его не стали отрывать от клиники другие занятия, он отправлялся в нее в 10 часов утра и оставался там вплоть до вечера в постоянной работе, то за лекцией, то за приемом приходящих больных, то за занятиями в лаборатории, где руководил одновременно многими начатыми исследованиями; домой он возвращался прямо к шестичасовому обеду без малейших признаков утомления, напротив, всегда живой, веселый и, видимо, удовлетворенный результатами своего трудового дела, а пообедав, поболтав с семьей, поиграв с час и более на виолончели, садился за медицинские книги, за приготовления к завтрашней лекции и просиживал за чтением до трех-четырех часов ночи.

Его могучая, здоровая натура удивительно легко справлялась с таким непрерывным умственным напряжением и не испытывала никакой потребности в отдыхе. Наступила летняя вакация между семестрами 1861-го и 1862 годов, первый обязательный отдых для Боткина, когда клиника с лабораторией закрылись на лето, и он с семьей перебрался на дачу в Ораниенбаум. Но он и тут не отдавался праздности; лучшим доказательством может служить сохранившееся у меня его письмо из Ораниенбаума, которое я привожу почти целиком, так как в нем он прекрасно передает сам то увлечение, какое овладевало им во время ученых работ.

«Только что прочел твое письмо и, в доказательство того, как оно меня сконфузило заслуженным образом, тотчас же сажусь отвечать. Ей-Богу, гадко самому вспомнить мою подлую лень, которая обуяла меня в корреспонденции. Одно меня может несколько оправдать – это то, что все это время я работал очень исправно. Не говоря о том, что я гибель прочитал, я еще сделал целую работу, и ради нее ты не ругай меня. Я взялся за лягушек и, сидя за ними, открыл новый кураре в лице сернокислого атропина; надо было проделать с ними все опыты, какие были сделаны с кураре. Новизна приемов работы (по этому отделу я еще не работал), удачные результаты и поучительность самой работы до такой степени меня увлекали, что я просиживал за лягушками с утра до ночи, просиживал бы и больше, если бы жена не выгоняла меня из кабинета, выведенная наконец из терпения долгими припадками моего, как она говорит, помешательства. Теперь я эту работу настолько кончил, что отправил предварительное сообщение в здешний новый немецкий журнал. Работе этой я чрезвычайно благодарен, она многому меня выучила. Окончивши ее, я увидал, что август на дворе, вспомнил, что для лекций студентам мало было сделано, по крайней мере из того, что было назначено, и с лихорадочною дрожью схватился за чтение. До какой степени меня охватывает какая-нибудь работа, ты не можешь себе вообразить; я решительно умираю тогда для жизни: куда ни иду, что ни делаю – перед глазами все торчит лягушка с перерезанным нервом или перевязанной артерией. Все время, что было под чарами сернокислого атропина, я даже не играл на виолончели, которая теперь стоит заброшенной в уголке. Итак, не сердись на меня, помирись с тем припадком, который, разыгравшись у меня, иногда заставляет забывать о приятелях, и смотри на это как на припадок сумасшествия».

Проработав подобным образом все лето и затем следующий академический семестр, он на вакации 1862 года отправился за границу. Здоровье жены требовало лечения в Эмсе, а ему самому хотелось пожить снова в Берлине, куда влекли его волнующие воспоминания о недавней его рабочей жизни в нем, а главное, опять-таки желание не прогулять без пользы лето и вновь заняться в институте патологии, – он оставался там около полутора месяцев, аккуратно посещая лекции Вирхова и клиники.

«Пребыванием в Берлине я чрезвычайно доволен, – писал он, – освежился в научном отношении так, что готов был остаться там и засесть за работу. Даже Фрерихс, олицетворенная слабость как клиницист, был для меня очень полезен своими ошибками, которые служили мне поучением. В Берлине я с ужасом увидел тяжелое положение ученого в России, до какой степени мы стоим там изолированно; всякий, запершись у себя, предоставлен единственно своим силам. Эта поездка убедила меня в необходимости если не ежегодно, то по крайней мере через два года выезжать за границу, а то завянешь и сделаешься никуда не годным».

Закончил эту свою поездку Боткин морскими купаниями в Трувилле.