Зачатки науки перешли к грекам из древних культурных стран Востока. Все греческое искусство первоначально копировало восточные образцы, как греческий алфавит был заимствован из письменности сирийских семитов, так и греческая математика и астрономия обязаны своим возникновением влиянию Вавилона и Египта. Сами греки охотно признавали это. Как ни мало правдоподобно сказание о путешествиях Фалеса и Пифагора в Египет, — характерно уже то, что оно могло возникнуть; и еще в V столетии греки считали Египет источником всякой мудрости. Даже такой человек, как Демокрит, гордился тем, что египетские геометры не превзошли его знаниями. Наконец, неслучайно же развитие греческой науки началось именно в то время, когда Псамметих II открыл страну фараонов для греков.
Но восточным народам никогда не удалось освободиться от уз традиции. Наблюдения над течением звезд, производившиеся халдеями в продолжение целых веков, а может быть, и тысячелетий, оставались, однако, в их руках мертвым знанием, которым они сумели воспользоваться лишь для основания мнимой науки астрологии; точно так же и геометрия, арифметика, астрономия служили в Египте исключительно практическим целям. Только греки сделали первый шаг к тому, чтобы привлечь эти знания на службу философскому мышлению; они первые стали доискиваться причин эмпирически познаваемых явлений. Таким образом, слава основателей науки принадлежит грекам.
Исходным пунктом этого движения была Иония или, вернее, вообще города малоазиатского побережья. Эта часть греческого мира исстари шла впереди остальной Эллады по пути культурного развития; здесь была колыбель национальной поэзии и музыки, здесь находился до VI века торговый центр Греции, особенно для сношений с Египтом и семитическим Востоком. В Ионии же возникла и греческая наука; почти исключительно здесь и в ионийских колониях процветала она до тех пор, пока в эпоху Перикла, одновременно с политическим и экономическим господством, к Афинам перешло и главенство в области духовной жизни.
Во главе научного движения стоит Фалес из Милета, младший современник Солона, принадлежавший вместе с последним к числу семи мудрецов. Это — первый грек, который занимался разрешением математических и астрономических проблем; он возбудил большое удивление, предсказав наступление солнечного затмения. Если в этой области Фалес, несомненно, был учеником египтян и вавилонян, то его учение о происхождении Вселенной основывается еще всецело на мифологии или, пожалуй, на философии орфиков; рационализируя древний миф об Океане и Тефиде, он признавал воду первоначальным элементом, из которого развился весь мир. Впрочем, он не оставил после себя никаких писаных сочинений, так что все известия об его учении нужно принимать с большой осторожностью.
Но истинным основателем греческой математики и астрономии был, кажется, самосец Пифагор, самый ученый человек своего времени, по словам Гераклита. Впрочем, и он преподавал свое учение только устно, — поэтому мы не в состоянии сказать, какие из научных заслуг, составляющих славу его школы, принадлежат ему самому. Во всяком случае несомненно, что на путь точного исследования направил эту школу сам учитель. Пифагорейцы создали теорию математических рядов и пропорций. Между прочим, они обратили внимание на то, что при последовательном сложении нечетных чисел получается ряд квадратных чисел (1+3=4=22; 1+3+5=9=32 и т.д.); а изучение свойств квадратных чисел привело их затем к открытию известной теоремы, которая до сих пор носит имя Пифагора. В самом деле, сумма квадратов 3 и 4 равна квадрату 5-ти (9+16=25); поэтому, если начертить треугольник, стороны которого относятся друг к другу, как 3:4:5, то площадь квадрата, построенного на более длинной стороне, будет равняться сумме квадратов, построенных на обеих коротких сторонах. Далее, пифагорейцы заметили, что отношение длины звучащей струны к высоте тона есть постоянная величина, и на этом основали математическую теорию музыки.
Не менее велики их заслуги и в области астрономии. Пифагорейцы первые стали учить, что Земля шарообразна, — открытие, важность которого для культурного развития едва ли может быть преувеличена. Но на этом они не остановились; чтобы получить возможность объяснять все небесные явления действием одной только силы, они решились приписать Земле самостоятельное движение. В середине мироздания находится, по их учению, центральный огонь; вокруг него движется 10 мировых тел в направлении с запада на восток: на периферии — представлявшееся им в виде твердой сферы небо с неподвижными звездами, затем пять известных в то время планет, далее Солнце, Луна, Земля и десятое тело — Противоземля. Земля совершает свой путь вокруг центрального огня в течение одного дня и одной ночи, притом так, что ее обитаемая сторона никогда не обращается к центральному огню; поэтому последний, равно как и Противоземля, всегда скрыты от наших глаз. Свет центрального огня отражается солнцем; кроме того, все мироздание, для которого Пифагор, по преданию, первый употребил название „космос", заключено в шарообразную огненную оболочку, так называемый Олимп. При своем вращении вокруг центрального огня небесные тела производят музыкальные тоны, „гармонию сфер", которая, однако, для нас не слышна, так как мы от рождения привыкли к ней.
В самой Ионии также усердно занимались математикой, причем, без сомнения, происходил взаимный обмен знаниями с пифагорейцами. В частности же, наши сведения о достигнутых здесь успехах очень скудны. Анаксагор из Клазомен (ок. 500—430 гг.) занимался, по преданию, вопросом о квадратуре круга; его метод был вскоре после него усовершенствован Антифоном из Афин и Брисоном из Гераклеи. О знаменитом математике Энопиде из Хиоса, жившем в эпоху Перикла, мы не знаем почти ничего, кроме имени. Гиппократ, тоже родом из Хиоса, написал, приблизительно в эпоху Пелопоннесской войны, первый математический учебник. Кроме того, он обогатил математику и самостоятельными исследованиями. Он доказал, что площадь круга пропорциональна квадрату его диаметра, и хотя он еще не умел решить задачу удвоения куба, но он, по крайней мере, указал путь к ее решению.
Но в то время как математические теории пифагорейцев скоро сделались достоянием всей нации, их астрономическое учение не было принято почти никем из современников. Даже учение о шарообразности земли нашло вначале последователей только в западной части греческого мира, особенно в лице Парменида из Элей. Современники Пифагора, милетские философы Анаксимандр и Анаксимен, напротив, считали Землю диском умеренной толщины, носящимся в центре мироздания; и это представление осталось до конца V века господствующим в Ионии и вообще на всем греческом востоке.
Остальные мировые тела древние ионийцы считали огненными массами паров. Более правильный взгляд высказал Анаксагор. Он учил, что Луна, подобно Земле, покрыта горами и долинами и населена живыми существами; что Солнце и звезды суть раскаленные каменные массы, тогда как месяц получает свой свет от Солнца. Эти представления скоро были усвоены наукою, хотя не только толпе, но и большинству образованных людей — даже такому человеку, как Сократ,— они казались совершенно нелепыми и смешными. Многие считали их даже безбожными, и главным образом за свое астрономическое учение Анаксагор принужден был покинуть Афины.
Успехами математики и астрономии вскоре воспользовались для урегулирования времясчисления. Солнечные часы, изобретение вавилонян, и вместе с ними разделение дня на 12 часов, перешли в Грецию еще в VI столетии; по преданию, первые такие часы устроил в Спарте Анаксимен Милетский. Теперь ученые стали работать также над тем, чтобы привести гражданский лунный год в соответствие с солнечным. Математик Энопид из Хиоса определил продолжительность солнечного года в 365 дней 8 часов 57 минут и соответственно этому вычислил период в 59 солнечных лет, равный 730 лунным месяцам. Это вычисление, выгравированное на медной доске, он выставил в Олимпии. Еще большею точностью отличался девятнадцатилетний цикл, предложенный афинянином Метоном в 432 г.; его солнечный год был только на полчаса длиннее истинного (точнее — на 30'9"). Однако этот усовершенствованный календарь в первое время нигде не был введен официально; по-прежнему придерживались, насколько это было возможно, несовершенного восьмилетнего цикла.
Точно так же практические потребности должны были вызвать развитие землеведения. О научной разработке этой отрасли знания, конечно, еще не могло быть речи, пока не была признана шаровидность нашей планеты; но ионийцы уже очень рано сделали попытку воспользоваться тем географическим материалом, который накоплялся у них благодаря торговым сношениям. Уже Анаксимандр в VI столетии начертил на основании этих известий географическую карту, а Гекатей из Милета около эпохи Персидских войн составил описание Земли, — древнейшее географическое сочинение, о котором до нас дошли сведения; оно сделалось впоследствии образцом для всех подобных работ древности. По этим исследованиям, населенная Земля (ойкумена) представляла круглый остров, омываемый со всех сторон морем, Океаном; в середине лежала Греция, и центром являлись, вероятно, согласно древнему мифологическому представлению, Дельфы. Средиземное море делило этот остров на северную половину, Европу, и южную, которая, в свою очередь, Нилом и Аравийским заливом делилась на два квадранта, Ливию и Азию. Замкнутость Средиземного моря была установлена, и его береговая линия известна в главных чертах; по крайней мере знали, что Малая Азия, Греция и Италия суть полуострова. В частности же, очертания берегов представляли себе, конечно, очень неверно и имели лишь весьма скудные сведения о внутренних странах континентов.
С тех пор, как был открыт доступ в Египет и заселено северное побережье Черного моря, греки должны были знать, что в северных странах господствует более холодный, в южных — более теплый климат. Точно так же они заметили, что характер флоры и фауны обусловливается климатом, а некоторые ученые стали даже объяснять влиянием климатических условий различие между отдельными народами в отношении строения тела и умственных способностей. Конечно, объяснить причины, обусловливающие климатические различия, география не была в состоянии, пока она отказывалась принять учение о шарообразности Земли; высказанное Анаксагором и, вслед за ним, Геродотом мнение, будто зимние бури заставляют солнце удаляться на юг, представляет лишь жалкую попытку разрешить эту задачу. Правильное объяснение дал около этого же времени, исходя из космогонической теории пифагорейцев, Парменид в своем учении о поясах; но он зашел слишком далеко, предположив, что тропический и оба северных пояса совершенно необитаемы. Наконец, всеобщее признание шарообразности Земли должно было произвести полный переворот в области географии, всеми последствиями которого наука воспользовалась, впрочем, только в александрийскую эпоху.
Из биологических наук обыкновенно прежде всего начинают заниматься, ввиду ее практической пользы, медициной; это наблюдается даже у тех народов, которые вообще еще лишены понятия о науке. В древности Египет считался классической страной медицины, и уже „Одиссея" прославляет египетских врачей. Между тем дошедшие до нас остатки египетской медицинской литературы вовсе не оправдали этой славы; напротив, они показывают, что египетская медицина представляла не что иное, как соединение темного суеверия с грубым опытом. Таким образом, греческая медицина еще в большей степени, чем астрономия или математика, является самостоятельным созданием греческого ума.
Первобытный человек видит в болезни действие сверхъестественных сил и соответственно этому старается охранить себя от нее также при помощи сверхъестественных средств — жертвоприношений, молитв и заклинаний. Введение к „Илиаде" описывает нам чуму в греческом лагере: никому не приходит в голову обратиться за советом к врачам, а спрашивают прорицателя и по его приказанию стараются умилостивить гнев Аполлона. Страждущие искали облегчения преимущественно в храмах бога-целителя Асклепия; больные ложились спать в храме, и по снам, которые посылал им бог, жрецы определяли природу болезни и назначали лекарства. Исцеленные обыкновенно вешали в храме дощечки, на которых была начертана история их исцеления.
Хотя и здесь не обходилось без грубого суеверия, но своим первоначальным развитием греческая медицина все-таки была обязана именно храмам Асклепия, особенно знаменитым святилищам Коса и Книда, где масса постоянно стекавшихся туда больных представляла обильный материал для наблюдения болезней. Как и все искусства в древнейшую эпоху греческой истории, искусство врачевания было наследственным в известных фамилиях, которые обыкновенно вели свое происхождение от самого бога-целителя Асклепия. Таких потомков Асклепия мы находим уже в „Илиаде" в лице Махаона и Подалирия, врачей греческого войска, осаждавшего Трою. Анатомические познания греков уже в эту эпоху были довольно значительны, хотя заклинание волшебными формулами все еще составляло необходимую часть терапии. В течение следующих веков собран был богатый запас медицинских сведений, который посредством устной передачи переходил от учителя к ученикам. Таким путем врачебное искусство достигло сравнительно высокой степени развития. Уже царь Дарий имел у себя на службе греческого врача, Дамокада из Кротона, который своим искусством затмил знаменитых египетских врачей. Гиппократ также отзывается с большим уважением о заслугах своих предшественников. Со времени Персидских войн начала развиваться и медицинская литература, которая скоро достигла значительных размеров.
Между медицинскими школами, возникшими в эту эпоху, одной из самых выдающихся была кротонская, к которой, кроме упомянутого уже Дамокада, принадлежал пифагореец Алкмеон во второй половине V столетия. Затем следует книдская школа, самым знаменитым представителем которой был Эврифон, один из древнейших медицинских писателей; из нее же вышел и Ктесий, бывший в конце V и начале IV столетия лейб-медиком персидского царя Артаксеркса. Но все другие школы затмила косская с ее великим представителем Гиппократом (460—377 гг.). Сочинения, вышедшие из этой школы, легли в основание всего дальнейшего развития медицинской науки, и почти исключительно им мы обязаны нашими сведениями о греческой медицине V и IV веков.
Вера в сверхъестественные причины болезней была теперь совершенно оставлена врачами. В собрании сочинений гиппократовой школы нигде не упоминается о заклинаниях и волшебных средствах, нигде не встречается даже намека на посещение храмов Асклепия. До чего это суеверие потеряло всякий кредит также в глазах образованных людей, доказывает Аристофан, который в своей комедии „Плутос", выставляет инкубацию на осмеяние зрителей. С большим тактом высказывается об этих вопросах Гиппократ при описании господствующей у скифов болезни, которую последние приписывали действию богов. „И мне, — говорит великий врач, — эта болезнь кажется божественного происхождения, точно так же, как и все остальные болезни; ни одна не зависит от бога или от человека в большей степени, чем другая, а все одинаково божественного происхождения. Но каждая болезнь имеет свою естественную причину, и без естественной причины вообще ничего не случается" Даже на душевные болезни смотрели с этой точки зрения.
Основу всякой медицинской науки составляет знание человеческого тела. Правда, религиозные предрассудки были еще слишком сильны, чтобы допустить вскрытие человеческих трупов иначе как в исключительных случаях; тем не менее ученики Гиппократа обладали довольно обширными познаниями по анатомии и физиологии, хотя мы, конечно, не должны прикладывать к ним мерку современной науки. Так, например, они совершенно не знали, что ощущение и движение обусловливаются деятельностью нервов; мозг представлялся им, и даже еще Аристотелю, холодной массою, предназначенной для того, чтобы притягивать к себе излишнюю слизь, вырабатываемую в теле. Впрочем, единичные физиологи держались уже правильного взгляда, особенно кротонский врач Алкмеон, которому поэтому принадлежитвыдающееся место в истории медицины. Представления о сосудистой системе также были, конечно, очень несовершенны, да и вообще кровообращение осталось неизвестным древности.
При таких условиях и ввиду отсутствия всяких оптических и химических пособий не могло быть и речи о научном исследовании патологических процессов. В книдской школе господствовала запутанная казуистика, которая признавала бесчисленное множество болезней и для каждой имела специфическое средство. Гиппократ, напротив, полагал, что лучший врач — сама природа. Поэтому заботы учеников Гиппократа были направлены главным образом на то, чтобы поддерживать процесс естественного исцеления; но где было нужно, они не останавливались и перед энергичным вмешательством. „Чего не излечивают лекарства, то излечивает железо; чего не излечивает железо, то излечивает огонь, а чего не излечивает и огонь, то вообще неизлечимо", — гласит известное правило этой школы. Действительно, хирургия достигла уже сравнительно высокого совершенства; только ампутаций еще не решались делать, так как перевязка сосудов, важнейшее из кровоостанавливающих средств, еще не была известна.
Напротив, остальные биологические науки существовали лишь в первых зачатках. Это относится особенно к ботанике. На растения обращали внимание лишь постольку, поскольку они были пригодны для медицинских целей, причем сплошь и рядом руководились грубыми суевериями. Поэтому теории философов этой эпохи о природе растений обыкновенно лишены всякого фактического основания; только Демокрит, который написал особое сочинение „О происхождении семян, растений и плодов", по-видимому, внимательно изучал строение растений, и его, по всей вероятности, следует признать основателем научной ботаники.
Несколько выше стояла зоология, так как вскрытие человеческих трупов заменялось анатомическим исследованием животных. Первое место и здесь принадлежит Демокриту; его сочинение „О строении животных" — древнейшее зоологическое произведение, о котором мы знаем; впрочем, по немногим дошедшим до нас отрывкам мы не в состоянии составить себе понятия об объеме знаний автора.
Такова была сумма положительных знаний в области естественных наук, которую накопили греки до конца V столетия. Хотя большая часть этих знаний и была добыта именно в V веке, однако уже до Персидских войн наука достигла слишком больших успехов, чтобы богословско-космогонические воззрения, которые изложены у Гесиода и Ферекида, могли еще удовлетворять мыслящих людей. Поэтому теперь принялись за разрешение старых проблем на основании вновь приобретенных знаний; и хотя, конечно, и тогда не умели ответить на те вопросы, которые до сих пор остаются неразрешенными, но было нечто великое уже в самой попытке решить их. Освобождение мысли от уз предрассудков, впервые совершившееся в эту эпоху, имело решающее значение для всей дальнейшей истории человечества; и мы сами лучшим, что в нас есть, обязаны тем людям, которые решились тогда провозгласить природу свободной от вмешательства богов.
Пионером этого движения был милетянин Анаксимандр. Он первый, еще в VI веке, написал философское сочинение, в котором старался доказать, что основным началом (архэ) мироздания является „бесконечное" (апейрон), т.е. беспредельная, бессмертная и находящаяся в вечном движении материя. Из нее произошло все сущее, и именно в этом отщеплении отдельных вещей от „бесконечного" Анаксимандр видел грех, который последние должны искупить возвращением к первоначальной материи. Таким образом, наш философ стоит еще наполовину на почве мифологического мировоззрения; но первый шаг к естественному объяснению происхождения вселенной был сделан, и поэтому сочинение Анаксимандра составляет эпоху в истории человеческой мысли.
Анаксимандр не определил свойств своей основной материи. Его младший современник и соотечественник Анаксимен считал этой материей воздух, который, по-видимому, беспредельно окружает землю и находится в вечном движении и которому все обязано жизнью. Из него произошло все
остальное путем сгущения и разжижения, причем сгущение достигается охлаждением, а разжижение — нагреванием. Это учение развил в начале V столетия Гераклит из Эфеса. „Все обменивается на огонь, — учил он, — и огонь на все, подобно тому как товар обменивается на деньги и деньги — на товар", ибо хотя Вселенная по своим свойствам едина, но это единое находится в постоянном движении, его отдельные части вечно борются между собой, и из этой борьбы все происходит, она „мать всего сущего"
Но в борьбе за существование господствует не слепой случай; она подчиняется вечным законам, которые философ называет Логосом, Зевсом или Судьбою: они поддерживают гармоничный порядок в мире. Со временем все превратится в огонь, после чего этот круговорот может возобновиться.
Несколько раньше Ксенофан из Колофона выступил с пантеистическим, мировоззрением: все — едино, и это единое есть божество. Будучи безначальным, этот мировой бог также неизменен и неподвижен. Позже ученик Ксенофана, Парменид из Элей, освободил это учение от теологической оболочки и развил его в последовательную философскую систему.
Парменид исходит из того положения, что „мыслить и существовать — одно и то же"; то, что может быть мыслимо, должно существовать, и, наоборот, то, что не может быть предметом мышления, не может и существовать. Между тем небытие немыслимо; следовательно, есть только сущее. Но в таком случае сущее должно быть вечно; ибо оно не может ни произойти из небытия, ни перейти в небытие, так как небытия ведь нет. Далее, может существовать лишь одна материя, которая беспрерывной массой равномерно наполняет Вселенную, так как ничто не может нарушить непрерывность бытия. А отсюда следует, что не может существовать ни движения, ни изменения.
Наряду с этим миром действительно сущего есть еще и мир явлений, с их возникновением и исчезновением и с бесконечным разнообразием их субстанций. На основании своих метафизических посылок Парменид заключил, что этот мир не существует в действительности, и строго логически провел границу между миром реальных вещей (алетейя) и миром явлений (докса). Но вопрос о том, каким образом получается иллюзия, Парменид, по его собственному признанию, решал только гипотетически. Он полагал, что наши чувства, не будучи в состоянии познавать чистое бытие, разлагают его на два основных начала, на свет и тьму, из сочетания которых он и производил явления.
Это учение об единстве бытия и невозможности движения скоро получило широкое распространение и нашло искусных защитников в лице Мелисса Самосского, — вероятно, того самого, который в качестве стратега своего родного города одержал победу над афинским флотом в 440 г. (выше, с.396), — и особенно Зенона из Элей; последний обнаружил при этом необычайную диалектическую проницательность, имевшую громадное влияние на все дальнейшее развитие греческой философии. Но система, которая стояла в таком резком противоречии с явлениями чувственного мира и в то же время была совершенно неспособна объяснить происхождение этих явлений, конечно, не могла удовлетворить метафизической потребности нации. Дальнейшие попытки в этом направлении не заставили себя ждать.
Такую попытку сделал около середины V столетия Эмпедокл из Акраганта. Он также исходит из того положения, что материя вечна; не существует ни возникновения, ни исчезновения в абсолютном смысле слова. Но он отрицает единство бытия, которое признавал Парменид; напротив, по его учению, материя состоит из четырех качественно различных элементов — земли, воды, воздуха и огня, которые получают движение от двух сил, притяжения и отталкивания, или, как поэтически выражается сам философ, от любви и ненависти. Таким образом, Эмпедокл положил начало учению, которое в течение двух тысяч лет господствовало в естествознании и, видоизмененное сообразно с требованиями современной науки, лежит в основе еще и нашей химии. Эта гипотеза дала ему возможность объяснить явления, освободив его от необходимости смотреть на них, подобно Пармениду, как на обман чувств. В своем философском стихотворении он рассказывает нам, что вначале все элементы были равномерно смешаны между собой, образуя огромный и неподвижный шар (сферос); совершенно таким же образом представлял себе Парменид чистое бытие. Впоследствии борьба между любовью й ненавистью внесла движение в эту массу; воздух и огонь заняли наружные части шара, а в середине его из обоих остальных элементов образовалась Земля. Со временем этот мир будет разрушен силою ненависти, и элементы возвратятся в сферос, из которого затем произойдет новый мир; и так будет продолжаться в вечном круговороте. Особенно замечательно учение Эмпедокла о происхождении органических веществ. Все живущее кажется ему одинаковым; растения также имеют душу, подобно животным и людям; он подробно выясняет биологические аналогии между растением и животным. Сначала образовались растения, затем выросли из земли отдельные части животных, соединившиеся между собой как попало. Из происшедших таким образом организмов созданные нецелесообразно погибли, а созданные целесообразно сохранились. Таким образом, Эмпедокл высказывает здесь мысль, которая в наше время дала новое направление естествознанию и имела сильное влияние также на философские науки.
Заслуги Эмпедокла громадны, — больше, чем заслуги какого бы то ни было из его предшественников; его система — первая разумная попытка механического объяснения природы. Но и он, конечно, не мог объяснить, откуда исходил первый толчок, приведший в движение сферос, точно так же, как не мог доказать, что бесконечное разнообразие субстанций, представляющееся нам в чувственном мире, действительно произошло из его четырех элементов.
Его современник Анаксагор из Клазомен старался устранить это затруднение, допуская бесконечное множество качественно различных элементов, „семян вещей", из смешения и разделения которых все происходит. В самом деле, раз мы отрицаем качественное единство материи, мы с таким же правом можем допустить существование 10 тыс. элементов, как четырех элементов Эмпедокла. Но самая нежная и чистая из всех материй — ум (нус), в котором Анаксагор видит движущую и созидающую силу вселенной: „Какими должны были быть вещи и какими они сделались, каковы они теперь и какими станут, — все это установил ум" Так введен был в науку телеологический принцип — призрак, существующий до сих пор, хотя уже и не в науке. Но „ум", по представлению Анаксагора, начертал только план и дал толчок созданию мира, самый же процесс его образования Анаксагор представлял себе совершенно механическим; таким образом, его система, положившая основание дуалистическому мировоззрению, сама в своих главных чертах стоит еще на почве материализма.
Несовершенство теории элементов побудило около начала Пелопоннесской войны Диогена из Аполлонии вернуться к старому ионийскому представлению об единстве основной материи; этой материей Диоген, согласно с учением Анаксимена, считал воздух. Но он представляет себе воздух мыслящим существом, подобным „уму" Анаксагора. К аналогичным выводам пришел около этого же времени самый выдающийся ученик Анаксагора, Архелай из Милета. Это был, конечно, анахронизм, вполне заслуживавший тех насмешек, которыми Аристофан в „Облаках" осыпает систему Диогена. Ложным путем, но в другом направлении пошла и пифагорейская школа. Занятия математикой привели пифагорейцев к убеждению в реальном значении числовых отношений; отсюда они заключили, что числа вообще составляют сущность вещей. На этом принципе была построена мистическая числовая система, в которой главную роль играла священная цифра 10; второе место по значению занимала цифра 4, как первое квадратное число и потому, что сумма четырех первых цифр равна десяти. Эта школа, оказавшая так много услуг науке, как бы хотела доказать справедливость слов Гераклита, что простое многоведение еще не просвещает ума.
Более серьезного противника нашла теория элементов в Демокрите из Абдеры (ок. 460—370). Он был, без сомнения, величайшим ученым своего времени, и вообще до Аристотеля никто не обладал таким всесторонним образованием. В своих далеких путешествиях, которые привели его и в Египет, где он прожил долгое время, он глубоко изучил мир и людей. Его многочисленные сочинения обнимают почти все отрасли науки того времени: математику, астрономию, географию, физику, медицину, естественную историю, музыку, филологию, этику. В некоторых из этих областей знания он проложил новые пути — особенно своей системой объяснения природы. Подобно Диогену, он думал, что допущение многих различных по существу элементов ничего не объясняет в природе; поэтому он признавал только одну субстанцию, но рядом с ней допускал еще существование пустого пространства, без которого он, как и Парменид, считал невозможным движение и деление материи. Но это деление должно иметь границу, потому что, если бы оно совершалось беспредельно, то в конце концов не осталось бы ни одной величины, т.е. вообще ничего. Сообразно с этим, материя должна состоять из мельчайших неделимых частиц, которые именно поэтому и называются атомами. Эти атомы вечно неизменны, одинаковы по качеству, но разнообразны по форме, по величине, а следовательно, и по весу. В силу своей весомости они падают книзу в пустом пространстве, — большие — быстрее, меньшие — медленнее; вследствие этого они сталкиваются, сцепляются и скучиваются в тела. Основные свойства тел, как вес и твердость, зависят от количества атомов, из которых состоит тело, и от степени их густоты; второстепенные свойства, как вкус и цвет, обусловливаются впечатлением, которое атомы производят на наши чувства, смотря по своей величине и форме. И так как на свете нет ничего, кроме атомов и пустого пространства, то и мышление, и ощущение производятся движением мельчайших атомов, рассеянных в нашем теле.
Так была решена задача, которая до сих пор занимала греческую философию: объяснить природу механическим путем, допуская только одну первоначальную материю. Демокрит не прибегает ни к полумифическим силам любви и ненависти, которыми Эмпедокл принужден был объяснять движение своих элементов, ни к „уму", этому deus ex machina (богу из машины) системы Анаксагора, ни к мыслящему воздуху Диогена; в то же время он далек и от скептицизма элеатской школы, которая все явления признала за обман чувств. Чтобы объяснить происхождение космоса, ему было достаточно одной эмпирически познаваемой силы природы — тяготения, и если он еще не был в состоянии найти причину этой силы, то с гениальной проницательностью вполне оценил ее значение. Правда, это учение в своей грандиозной простоте явилось преждевременно; Демокрит сам рассказывает, что во время его пребывания в Афинах никто не обращал на него внимания. Сократовская школа, которая вскоре приобрела здесь безусловное господство, отвернулась от системы Демокрита с тем высокомерием, с каким идеализм во все времена относился к материализму. Платон во всех своих сочинениях ни разу не упоминает о Демокрите, хотя в некоторых местах тайно намекает на него. Только благодаря Эпикуру атомистическая теория получила широкое распространение, а оценила ее по достоинству лишь наука Нового времени.
Ибо как раз в то время, когда Демокрит выступил со своей системой, общество, пресытившись естественной философией, начало обращаться к разрешению других задач. Уже Гераклит сказал, что глаза и уши — плохие свидетели; точно так же и Эмпедокл советует своим читателям не доверять чувственному восприятию; наконец, элеаты, как мы видели, совершенно отрицали реальность ощущений. Но первую научную теорию познания дал только Протагор из Абдеры, современник Перикла. Он выставил знаменитое положение, что „человек есть мера всех вещей — существующих, что они существуют, — не существующих, что их нет" Другими словами, всякое познание относительно, все, что мы воспринимаем, существует для нас, — все, чего мы не воспринимаем, для нас, людей, не существует. Но так как вещи представляются каждому из нас различно, то чувственное восприятие свидетельствует только о том, что вещи существуют, но не о том, каковы они. Как мы видели, эти взгляды усвоил и Демокрит, который также приписывал чувственным ощущениям лишь относительную правильность; но он стремился проникнуть далее, до объективного познания. Другие пошли противоположным путем. Так, ученик Эмпедокла, Горгий из Леонтин (около 470—370 гг.), написал сочинение, в котором, исходя из положений элеатской школы, пытался доказать, что объективной истины вообще нет, а если что-нибудь действительно существует, то оно в своей сущности для нас непостижимо, и даже если бы мы могли его познать, то не могли бы передать этого познания другому.
Наконец, последователь Гераклита, Кратил, живший во времена Сократа, пришел к тому выводу, что вообще нельзя произносить суждений, потому что в каждом суждении содержится показание о каком-нибудь бытии, а последнее в своей сущности непознаваемо. Такие односторонние теории должны были в конце концов привести к тому, что исследование природы было совершенно оставлено как неразрешимая задача. Это имело роковые последствия для греческой науки; если философия углубилась в бесплодное умозрение, от которого не. в силах был освободиться даже Аристотель, то это объясняется прежде всего пренебрежением к изучению природы.
Зато мысль обратилась теперь к тщательному изучению духовной жизни человека. Исходной точкой здесь была риторика. Греки искони высоко ценили красивую речь; уже авторы „Илиады" относятся к хорошему оратору почти с таким же уважением, как к храброму воину, а мастерски владеть и оружием, и речью — идеал героя, по Гомеру. Поэтому речи занимают в эпосе много места, и некоторые из них сделали бы честь даже оратору более позднего времени. По мере того, как в Греции вырабатывались свободные политические учреждения, ораторский талант приобретал все большее значение. В этом отношении характерно появление с VII или VI века таких имен, как Эвагор, Пифагор, Аристагор, Стесагор, которые у Гомера еще не встречаются. Возрастающий интерес к красноречию нашел выражение и в драматической поэзии, в которой лирические части все более уступают место диалогу.
Если до сих пор красноречие было делом врожденного таланта и художественного чутья, то теперь начали доискиваться, на чем основывается влияние речи и нет ли средств заменить или усилить природный талант систематическим обучением. Вопрос был так естественен, что после Персидских войн этим предметом одновременно занялись в различных частях греческого мира. В Сицилии Эмпедокл положил основание теории красноречия, которую позже развил его ученик Горгий из Леонтин. Последний прославился особенно благодаря своим торжественным речам; этим он поставил ораторское искусство во мнении нации наряду с поэзией и создал себе средство для проведения в общество своих политических и философских идей. В то же время в Сиракузах Коракс и его ученик Тисий создали теорию судебного красноречия, к чему внешним поводом послужило учреждение народных судов после падения тирании (466 г.); они же издали первые учебники риторики. Развитию искусства доказательства, диалектики — этой важнейшей составной части греческой риторики — большие услуги оказал ученик Парменида, Зенон, которого Аристотель называет даже творцом диалектики. В том же направлении и еще с большим успехом действовал в это же время Протагор. Он первый выставил положение, что о каждом предмете можно высказать два опровергающих друг друга мнения и что каждое из них можно защищать с тем же субъективным правом. Новое искусство скоро получило широкое распространение во всей Греции, особенно в Афинах, с тех пор как Афинский народный суд сделался высшею судебной инстанцией всего союза. Здесь учили Горгий, Протагор, Тисий, а вскоре и сами Афины стали производить таких выдающихся ораторов, как Антифон из Рамна, Критий, Андокид из Кидафенея и историк Фукидид.
Занятия риторикой скоро должны были привести к научному изучению орудия речи, языка. И в этой области первый шаг был сделан великим Протагором. Он первый различил части речи, определил род существительных, времена и наклонения глаголов и создал существующую до сих пор грамматическую терминологию. Он старался решить и вопрос о том, присущ ли язык человеку от природы, или он есть плод культурного развития, и с большой проницательностью высказался за последнее объяснение. Отсюда он делал вывод, что филолог имеет право исправлять аномалии языка; впрочем, в этом отношении он слишком увлекся новизною предмета и высказал много неосновательных положений. Преемником Протагора был Продик из Кеоса, оказавший большие услуги особенно синонимике. В конце столетия Гиппий из Элиды и Демокрит из Абдеры занимались физиологией звука. Эти филологические исследования привели, в свою очередь, к научному изучению литературы, прежде всего — к критике и толкованию Гомера, которым также, по-видимому, положил начало уже Протагор. Он нашел вскоре многочисленных последователей, между которыми наиболее замечательны Стегимброт из Фасоса, философ Демокрит и поэт Антимах из Колофона. Около того же времени Главк из Регия дал в своем сочинении „О древних поэтах и музыкантах" первый опыт историко-литературного исследования.
Еще раньше стали изучать политическую историю. Первоначально греческая историография была не чем иным, как продолжением генеалогического эпоса, стихотворная форма которого, стеснявшая свободу рассказа, была отброшена в конце VI столетия. В то же время пробудилась критика. Не то чтобы люди уже умели отличать миф от истории; но именно потому, что миф казался исторической правдой, писатель считал себя вправе устранять противоречия и нелепости предания, другими словами — рационализировать мифы. Так, Гекатей (около 500 г.) во введении к своим „Генеалогиям" говорит: „Так говорит Гекатей из Милета: Я описываю это так, как считаю верным. Ибо рассказы греков, по моему мнению, большею частью смешны" Такие же мифографические сочинения составили в течение V века Дионисий из Милета, Акусилай из Аргоса, Ферекид из Лероса, Гелланик из Митилены. Мировые события эпохи Персидских войн заставили обратиться к изучению исторического времени. Первую попытку в этом роде сделал, насколько нам известно, Харон из Лампсака, который около 450 г. в форме хроники своего родного города изложил всемирную историю с точки зрения гражданина Лампсака, вроде того, как в византийское время Малала из Антиохии писал свою всемирную хронику. Но это сочинение скоро затмила история Персидских войн, которую вскоре после 430 г. издал Геродот из Галикарнаса, — первое широко задуманное и пространное историческое сочинение, которое вообще было написано. По представлению Геродота, Персидские войны были только одним из эпизодов многовековой борьбы между Европой и Азией, первым поводом к которой послужило похищение Ио из Аргоса финикийскими мореплавателями. Однако он с большим тактом оставляет в стороне мифический период и начинает свой рассказ с покорения ионийских городов царями Лидии; кончается его „История" битвою при Микале и последовавшим вскоре после нее завоеванием Сеста, которые положили конец владычеству варваров над азиатскими греками. По композиции его труд еще совершенно напоминает эпос: действующие лица высказывают свои взгляды в прямой речи, многочисленные эпизоды дают случай вплести в рассказ важнейшие события древней истории Греции и Востока и изобразить нравы варварских народов, обитавших на восточном берегу прибрежья Средиземного моря. Свой материал Геродот собирал чрезвычайно тщательно; он предпринимал далекие путешествия — в Египет, Финикию, к Черному морю, может быть, даже в Вавилон. Широко пользовался он и существующей литературой. Но его мировоззрение — в общем еще гомеровское: он все сводит к прямому вмешательству богов и поэтому не старается естественным образом объяснить взаимную связь событий.
Младший современник Геродота, Гелланик из Митилены, о генеалогическом сочинении которого мы уже говорили, задался целью изложить всю историю греческого народа от мифических времен. При этом он обращал особенное внимание на хронологию, и его обыкновенно считают основателем этой отрасли исторической науки. Критическое отношение к своим источникам было ему так же чуждо, как и Геродоту; миф и для него был историей. В основу своей хронологической системы он положил список жриц храма Геры близ Микен, который в своей подлинной части, может быть, действительно восходил до сравнительно отдаленного времени, но произвольно был продолжен до глубокой древности. На основании этого списка Гелланик и мог сообщить, например, что сикелы переселились на названный их именем остров в третьем поколении перед Троянской войной, когда Алкиона была 26-й год жрицею. Чтобы вставить в эту хронологическую рамку отдельные события, особенно мифического времени, он пользовался счетом по поколениям, с которым он должен был хорошо освоиться при своих генеалогических изысканиях. Таким образом, он определил год возвращения Гераклидов — 1149, разрушения Трои — 1209, вступления на престол Кекропса — 1606, — даты, которые в общем остались руководящими для греческой хронологии позднейшего времени. Кроме этого главного труда, Гелланик написал еще несколько мелких сочинений, из которых заслуживает упоминания хроника Афин как первая попытка изложить историю этой умственной столицы Греции.
Вообще в это время усердно занимались историей. Так, лидянин Ксанф около этого времени написал историю своего народа на греческом языке; Гиппис из Регия изложил историю основания колоний в Италии и Сицилии, Антиох из Сиракуз в обширном сочинении обработал историю западных греков от древнейших времен до Пелопоннесской войны. Напротив, „Путевые записки" Иона Хиосского, были, по-видимому, не специально историческим сочинением; исторические сведения служили здесь, как позже в „Диалогах" Платона, только рамкой, причем автор довольно свободно обращался с исторической истиной и в особенности много места отводил анекдотам.
Но все эти труды по историографии затмило сочинение Фукидида о великой войне между Афинами и Пелопоннесским союзом. Происходя из знатной афинской семьи, близкий родственник Кимона, автор всю жизнь вращался среди руководящих кругов Афин и достиг высшей государственной должности — стратега. Его изгнание после потери Амфиполя (выше, с.434), — изгнание, из которого он вернулся только после окончания войны и падения демократии, дало ему возможность лично ознакомиться и с враждебными Афинам государствами Греции; оно же дало ему досуг для литературной работы. Родившийся около 460 г., он принадлежал уже к тому поколению, которое прошло через школу риторического и философского просвещения, процветавшего в Афинах с середины этого века. Поэтому он свободен от всех предрассудков; в истории он видит результат деятельности этических и политических факторов, рядом с которыми не остается места для вмешательства сверхъестественных сил. Правда, и он не избег той ошибки, в какую неизбежно впадает всякий, описывающий события, в которых он сам принимал активное или пассивное участие; сквозь его повествование повсюду просвечивают его политические симпатии и антипатии, и его „История" отнюдь не может быть названа объективным изображением описанного в ней периода. Но если это недостаток, то он сторицей искупается живостью представления, которое мы получаем, глядя на события глазами современника и человека партии. Он внимательно изучал и древнюю историю, и этим изысканиям мы обязаны тем мастерским очерком культурного развития Греции, который он предпослал своему труду в качестве введения и который не имеет себе равного во всей уцелевшей исторической литературе древности. При этом он пользовался такими методами исследования, руководился в критике такими принципами, которые еще и теперь или, вернее, теперь снова господствуют в нашей науке. Власть мифа отчасти тяготеет еще и над Фукидидом; в общем и он еще смотрит на содержание эпоса как на историю. Но многие ли из современных ученых имеют право упрекать его за это? Если понимать под историей нечто большее, чем простое изложение фактов или построение хронологической системы, то отцом истории надо признать Фукидида.
Между тем и этика была поставлена на научную почву. Из учения Протагора о сущности познания следовало, что добро и зло — лишь относительные понятия, и в ту эпоху, полную революционных стремлений, едва ли нужно было доказывать, что существующий закон или обычай не может служить критерием для этической оценки наших поступков. А природа знает только право сильного, — и многие действительно были готовы сделать логический вывод из этого положения и признать безграничный эгоизм естественным правом человека. Но Протагор нашел твердую исходную точку для основания рациональной этики в потребности человеческого общества. Без уважения к правам других общежитие невозможно, и большая часть людей действительно обладает этими альтруистическими чувствами; тот же, у кого их нет, должен быть, как зачумленный, изгнан из государства. Правда, врожденную склонность следует развивать воспитанием, и как раз в обучении добродетели Протагор видел свое главное призвание. Мы не знаем подробностей его этической системы, но нет сомнения, что он и его последователи проповедовали более высокую мораль, чем та, которая в их время господствовала в Греции. Софист Гиппий из Элиды говорил, что от природы все люди — братья и что преграды между ними возвел только закон; исходя из этих идей, софисты первые признали рабство безнравственным учреждением. Этого одного было бы достаточно, чтобы поставить софистов в этическом отношении несравненно выше, чем Сократа и всю его школу. Протагор также первый сказал, что цель наказания — исправить преступника, а не отомстить за преступление. И Протагор не только учил нравственности, но и показывал пример ее; его нравственная чистота выступает даже в рассказах его противников.
Последователем Протагора как в теории познания, так и в этике был Демокрит Он также исходит из того положения, что предметы и явления не бывают хороши или дурны сами по себе, а только по ощущению, которое они возбуждают в нас. Точно так же Демокрит признает естественное право сильного; но и сильный, по его мнению, не может обойтись без слабого; мы неизбежно должны жить вместе и помогать друг другу. Поэтому выше всего стоит государство, в котором воплощается общественный строй, „ибо в нем содержится все: все существует, пока существует государство, и все гибнет, когда оно разрушается" Следовательно, высшей добродетелью является „справедливость" (δίχη) т.е., по определению Демокрита, исполнение своих обязанностей по отношению к обществу. Кто грубо нарушает интересы общества, кто грабит или убивает, того надо убить, как дикое животное. Но кроме земной кары, преступника не ждет никакое другое наказание, потому что атомистическая теория исключает возможность вмешательства богов в человеческую жизнь, — и так как душевная деятельность связана с движением атомов в нашем теле, то она не может продолжаться после смерти, и вера в ужасы подземного царства есть не более как химера. В этом-то пункте Демокрит и, может быть, еще до него Протагор далеко оставили за собой всю предшествующую греческую мораль, выставив положение, что мы должны делать добро не из страха перед божественной или человеческой карой или перед приговором общественного мнения, а только потому, что оно — добро, из уважения к нам самим. И это касается наших отношений не только к людям, но и к животным; только тех, „которые причиняют или хотят причинить нам несправедливость", разрешается убивать. А сознание, что мы исполнили наш долг, есть необходимое условие того ясного спокойствия духа, которое составляет высшее счастье человека. Правда, одного этого мало. Мы только в том случае достигаем душевного спокойствия, если ищем удовлетворения не в чувственных удовольствиях, если во всех своих поступках соблюдаем умеренность и ничего не предпринимаем, что превышает наши силы, преимущественно же — если развиваем свой дух, ибо „образование в счастии служит украшением, в несчастии — убежищем"; но высшее удовлетворение доставляет созерцание благого и прекрасного и, главным образом, научное исследование. Лучше открыть одну новую истину, чем владеть престолом персидского царя. Ибо счастье и несчастье не зависят от внешних условий; наш добрый или злой демон живет в нашей собственной душе, и только для оправдания своего неразумия люди создали призрак Тихе.
Таким образом, наука дошла до отрицания самых основ
религии. Наряду с механическим пониманием мира для старых богов не оставалось места, и если философия пока еще делала уступку народной вере и не отрицала самого существования богов, то она все-таки лишила их всех главных свойств. Даже такой благочестивый человек, как Эмпедокл, отрицал бессмертие богов и полагал, что они, как и все остальные существа, произошли из смешения его четырех элементов. Анаксагор свел понятие божества к мировому уму (нусу), а Демокрит признавал богов блаженными демонами, которые, однако, не в состоянии влиять на ход мировых явлений. Протагор говорил в своем сочинении „Истина": „Относительно богов я не могу сказать, существуют ли они, или нет; ибо многое препятствует познанию — как неясность предмета, так и краткость человеческой жизни" От этого агностицизма оставался один шаг до атеизма. Диагор Мелосский, живший в начале Пелопоннесской войны, был, может быть, первым философом, который решился открыто отрицать существование богов и, следовательно, также необходимость культа. Вскоре после него Критий выступил с теорией, по которой религию придумали умные люди, чтобы посредством страха перед богами принудить толпу к нравственному образу жизни — воззрение, имевшее большой успех в древности. Более правильного взгляда держался софист Продик из Кеоса, который производил религию из культа природы; это учение было подготовлено уже орфической теософией, и при прозрачности греческих мифов оно само собой напрашивалось. Вообще вопрос о том, существуют ли боги, был в это время предметом оживленных споров среди образованных людей. Еврипид неоднократно поднимал этот вопрос в своих пьесах и тем заставлял многих задумываться над ним; еще сильнее должна была поколебать в народе древнюю веру комедия, — достаточно вспомнить „Птиц" Аристофана. Тем не менее в конце V века масса народа, даже в Афинах, еще свято хранила веру и суеверия отцов; дело об осквернении герм и мистерий одинаково хорошо свидетельствует как об этом, так и о неверии, которое господствовало в широких кругах образованного общества.
Новые идеи медленно проникают в народную массу,
тем более в такое время, когда еще не существует читающей публики. Поэтому учения древнейших философов оставались первоначально достоянием небольшого кружка учеников, даже в том случае, если они не были доступны, как в пифагорейской секте, только посвященным. Здесь первый шаг по новому пути сделал Ксенофан, который облек свое учение и свою полемику против традиции в поэтическую форму и, таким образом, сделал их доступными для образованных людей всей нации. Шестьдесят лет странствовал он по греческим странам, от своей ионийской родины до Сиракуз и далекой Элей в Италии, повсюду декламируя свои стихотворения, наполовину еще рапсод, наполовину уже софист. Его примеру последовали Парменид и Эмпедокл, последний, правда, в совершенно иной форме. Старое и новое мировоззрение соединились в нем, как бы не сливаясь; тот же человек, который, как философ, не отступал даже перед крайними выводами, был вместе с тем жрецом и прорицателем и, как таковой, пользовался славою святого. Мы можем не одобрять этого; но, по условиям того времени, слава чудотворца должна была способствовать распространению его философского учения.
Таким образом, философия мало-помалу становилась достоянием общества. Особенно два новых искусства — риторика и диалектика — все сильнее привлекали к себе молодежь из высших классов общества. В это демократическое время всякий, кто хотел достигнуть политического влияния, непременно должен был владеть словом; главным образом риторика была обязана своими успехами народным судам. Если даже в наших присяжных судах, которые состоят из лиц, принадлежащих к состоятельным и образованным классам, искусная защитительная речь адвоката нередко имеет сильное влияние на характер приговора, насколько более должно было подчиняться силе слова судилище, члены которого выбирались по жребию из всех граждан и в котором, следовательно, представители наименее образованных классов должны были составлять большинство? Притом, в Афинах и, вероятно, во всех других городах каждый обязан был лично защищать свое дело перед судом; вследствие этого адвокат-крючкотвор часто одерживал верх над честным, но не владеющим речью противником. Естественно, что учителя красноречия не имели недостатка в учениках. Но великие люди, впервые основавшие теорию красноречия, очень хорошо понимали, что простая риторическая дрессировка не может сделать человека оратором. Они старались дать своим ученикам серьезное общее образование, изощрить их мысль обсуждением философских проблем, внушить им честные и стойкие убеждения разъяснением вопросов этики. Поэтому они называли себя учителями мудрости, софистами.
Деятельность учителя поглощает все силы человека; конечно, невозможно было требовать, чтобы софисты преподавали безвозмездно. Этого и не требовали; напротив, те тысячи людей, которые стремились в риторические школы, охотно вознаграждали своих учителей за их труды и потраченное время. В Греции искони привыкли оплачивать духовный труд. Уже рапсоды гомеровского времени пели за плату. Симонид и Пиндар получали за свои победные песни очень значительный гонорар, драматические поэты получали денежные награды, а врачи и тогда, как теперь, требовали крупного вознаграждения за свои услуги (выше, с.339). И общественное мнение, действительно, не видело ничего предосудительного в том, что софисты получали плату. Вначале, вследствие несоразмерности спроса с предложением, эта плата была довольно высока, но вскоре она начала понижаться; впрочем, даже знаменитейшие из софистов, как Горгий и позже Исократ, приобрели благодаря своей педагогической деятельности только очень скромное состояние (выше, с.339).
Поэты, художники и врачи издавна переходили в Греции с места на место; понятно, что люди, как Горгий и Протагор, не могли довольствоваться узкой сферой деятельности в пределах своей родины, Леонтин или Абдеры. Да и без того разрушение Леонтин сиракузянами в 423 г. заставило бы Горгия удалиться на чужбину. Самым удобным средством для распространения новых идей была национальные игры; в Олимпии и Дельфах Горгий произнес перед собравшимися со всех концов мира греками две знаменитейшие свои речи, и с тех пор чтение ораторских произведений сделалось необходимой составной частью программы празднеств.
Но в Греции теперь впервые образовался и другой умственный центр, который мог гораздо сильнее влиять на духовное развитие нацйи, чем эти торжественные съезды, собиравшиеся через долгие промежутки времени и только на несколько дней. Со времени Персидских войн Афины сделались политическим, а вскоре и экономическим средоточием для государств, окружавших Эгейское море. Огромные финансовые средства, стекавшиеся сюда, обусловили расцвет искусств, не имевший себе равного; такой город должен был, конечно, привлекать к себе и научные силы всей Греции. Правда, при Перикле духовная жизнь нации сосредоточивалась в Афинах далеко еще не в такой степени, как в следующем столетии; из великих мыслителей этой эпохи, не родившихся в Афинах, только один — Анаксагор — жил здесь продолжительное время, да и тот в конце концов был изгнан. Но за исключением, может быть, одного только Эмпедокла, между выдающимися учеными этого периода не было ни одного, который, по крайней мере короткое время, не жил бы в Афинах и здесь в публичных речах, в частном преподавании, в прениях с единомышленниками и противниками не проявлял бы своего таланта. Таким образом, в Афинах господствовала оживленная умственная деятельность, какой до сих пор нельзя было встретить ни в одном пункте Эллады, да и не ее одной; и неслучайностью было то, что оба человека, которые в следующем веке наиболее сильно повлияли на мировоззрение нации, — Еврипид и Сократ — были афинянами.
Под влиянием всех этих условий начала мало-помалу возникать и находить себе читателей научная литература. После Эмпедокла уже ни одному греческому ученому не приходило в голову выражать свои мысли в поэтической форме, тем более что развитие риторики давало средство облекать и прозаические сочинения в художественную форму, которая составляла потребность для греков. Так, наряду с устным преподаванием явилась учебная книга; уже до конца V столетия существовали такие руководства по всем отраслям знания, начиная с математики и риторики и кончая кулинарным искусством. Речи, имевшие большой успех, также распространялись теперь в многочисленных списках. Всякий, кто претендовал на звание образованного человека, должен был теперь иметь свою библиотеку, как бы скромна она ни была; вследствие этого начало развиваться книгопродавческое дело, центром которого были, конечно, Афины.
Тем не менее даже среди руководящего класса новое мировоззрение было воспринято только меньшинством. Мы видели, как суеверен был Геродот. Никий, который во время Пелопоннесской войны долгое время стоял во главе Афин, был еще вполне убежден, что солнечные и лунные затмения предвещают бедствия, и это суеверие в значительной степени было виною уничтожения афинского флота при Сиракузах. С историей своего собственного государства были знакомы лишь немногие; еще ораторы IV века делают в этом отношении грубейшие ошибки; известно также, какие вопиющие анахронизмы позволяет себе Платон в своих диалогах. Между тем эти сочинения были предназначены для сливок общества. Понятно, на каком низком уровне должна была стоять образованность народной массы. Правда, умение читать и писать было широко распространено в Афинах, особенно среди свободного населения, хотя и здесь были исключения. Но мусическое и гимнастическое образование всецело ограничивалось высшими классами; простолюдин так же мало знал своих поэтов, как немецкий народ — Шиллера и Гете. Демократический строй давал возможность всякому гражданину принимать участие в политической жизни; однако и это участие не могло иметь большого образовательного значения уже потому, что только небольшая часть населения правильно посещала Народное собрание или заседания гелиэи. Именно умственная незрелость масс и погубила греческую демократию. В других частях европейской Греции, особенно в олигархиях, народное образование стояло еще, конечно, на более низкой ступени; например, в Спарте человек, умевший читать и писать, составлял исключение, а о высшем образовании нечего и говорить.
При таких условиях неудивительно, что общественное мнение еще в течение всего V столетия относилось враждебно к просвещению. Невежество во все времена питает глубокое недоверие к знанию, и ортодоксия справедливо видит в науке своего опаснейшего врага. Как столько раз позже, верующие уже тогда начали требовать полицейских мер против зла науки, которого они не могли искоренить духовными средствами. Пример в этом отношении, к сожалению, подали Афины, чтобы сохранить за собой славу благочестивейшего из греческих городов. Едва возникшая наука уже выставила своих первых мучеников. „Безбожный" Диагор из Мелоса был во время Пелопоннесской войны, по постановлению афинского народа, изгнан из Афин и за голову его назначена награда. Сочинения Протагора были сожжены в Афинах на площади рукою палача, и сам великий ученый принужден был бежать из города. Точно так же и Анаксагор был привлечен к суду по обвинению в безбожии; и хотя здесь, как мы видели, примешались и политические причины, но для большинства судей главное значение имела, очевидно, опасность, грозившая религии. Тридцать лет спустя Сократ был осужден и казнен за преступления против веры. Характерно, что Анаксагор, будучи вынужден, вследствие упомянутого процесса, покинуть Афины, встретил почетный прием в Лампсаке; население азиатской Греции, колыбели греческой образованности, было просвещеннее, чем жители самой Эллады.
Подобные процессы случались, конечно, редко. Но масса народа, и не одни только низшие классы, была твердо уверена, что каждый софист, т.е., по тогдашнему словоупотреблению, каждый преподаватель философии и риторики, — безнравственный человек, вроде того, как теперь верующий католик представляет себе масона, или многие из тех, которые называют себя образованными людьми, — материалиста. Отсюда само собой следовало, что преподавание таких людей развращает молодежь. Как ни несправедлив был этот упрек в большинстве случаев — достаточно вспомнить, что по такому обвинению был осужден и Сократ, — но в известном смысле он мог казаться до некоторой степени основательным, потому что молодых людей приводила в школы софистов не столько жажда отвлеченного философского образования, сколько стремление усвоить себе ораторское искусство, необходимое для достижения практических целей, все равно как теперь опустели бы университеты, если бы они перестали служить средством для практической карьеры. А риторика сама по себе в нравственном отношении безразлична. Она — оружие, которое дает или, по крайней мере, тогда давало тому, кто им владеет, преимущество над всеми остальными людьми; за способ пользования этим оружием учитель так же мало ответственен, как купец, продающий револьвер, — за убийство, которое совершает им покупатель. Единственная задача оратора, как такового, — убедить слушателей в справедливости защищаемого им дела; справедливо ли дело по существу, — это для его цели совершенно безразлично. И чем более несправедливо дело, тем искуснее должна быть защита, чтобы дело все-таки могло восторжествовать. В этом смысле противники софистики были правы, утверждая, что цель нового искусства сводится к тому, чтобы слабое дело сделать сильным. Но несправедливо упрекали риторику в том, что она возвела в систему искусство, которым люди эмпирически пользовались с тех пор, как существует человеческое общество. Еще менее справедливо было делать ответственными за это отдельных учителей красноречия, тем более что софисты — именно потому, что они хорошо понимали опасность одностороннего изучения формальной риторики, — старались одновременно внушать своим ученикам твердые нравственные убеждения. Что в среду софистов проникали и нечистые элементы, что некоторые из тех, кто получил образование в их школах, делали безнравственное употребление из приобретенных знаний, — это было вполне естественно; но осуждать за это новое просвещение было так же неразумно, как если бы в наше время кто-нибудь захотел уничтожить железные дороги, потому что на них иногда случаются катастрофы.
И несмотря на все препятствия, просвещение победоносно совершало свой путь. Оно отвечало настойчивой потребности тогдашнего общества. Если еще воспитание сверстников Перикла ограничивалось гимнастикой и музыкой, то с середины V столетия эти предметы преподавания — хотя им все еще придавали большое значение — отступили уже на задний план; теперь всякий, кто хотел считаться образованным человеком, должен был, по крайней мере отчасти, быть знаком с философией и риторикой. Правда, это увеличило пропасть, которая искони существовала между высшими и низшими слоями общества; но это разъединение всегда было необходимым условием всякого умственного прогресса и останется им до тех пор, пока этот самый прогресс не приведет нас к золотому веку социального равенства.
Во всемирной истории было мало переворотов, которые бы в такое короткое время так сильно изменили духовную физиономию народа. Софокл и Еврипид, Геродот и Фукидид — современники; разница в их возрастах не превышает немногих десятилетий; между тем — какая коренная противоположность в их мировоззрениях! Там, у Софокла и Геродота,— еще старая наивная вера и суеверие; здесь, у Еврипида и Фукидида, — уже непредубежденность научного мышления. И это было началом новой эпохи в истории человечества.