Наука одержала верх; атака, которую теология и скеп­сис в конце V века предприняли против естествознания, бы­ла отбита. Те самые люди, которых взрастили Сократ и Пла­тон, по большей части отреклись от миросозерцания своих учителей, хотя, быть может, и полагали, что остаются верны духу сократовского учения. Ибо работою одного столетия был накоплен огромный запас положительных знаний, кото­рый отныне служил несокрушимой преградой как против необузданного умозрения, так и против бесплодного отри­цания.

И не только в глубину разрослась наука, но и вширь. Горсть одиноких мыслителей, которая в эпоху Перикла по­святила свои силы исканию истины, непонятая, а часто и гонимая образованной и необразованной массой, с течением времени приобретала все больше последователей; ее уси­лиями была создана обширная специальная литература, об­нимавшая все отрасли тогдашнего знания.

Ввиду этих условий изменилось и отношение общества к науке. Со времени Сократа уже ни один философ не был гоним в Афинах за свое учение; если Аристотель после смерти Александра принужден был покинуть Афины, то это было обусловлено политическими причинами, и обвинение в оскорблении религии служило лишь предлогом. Правда, ни Афины, ни — насколько мы знаем — какая-либо другая гре­ческая республика ничего не сделали в эту эпоху для поощ­рения науки. Школы, основанные Демокритом в Абдере, Платоном в Академии близ Афин и позднее Аристотелем в Ликее, были вполне частными учреждениями, которые со­держались либо на средства самих основателей, либо на взносы учеников. Требование Платона, чтобы государство приняло на себя заботу об обучении юношества математике, астрономии, теории гармонии и философии, осталось благим желанием; когда афинское правительство в эпоху Филиппа начало следить за элементарным обучением детей, то это было уже очень много. Зато монархия признала поощрение науки одной из задач государства. Оба сиракузских Диони­сия, отец и сын, и македонский царь Пердикка II привлекали к своим дворам, философов и сами принимали деятельное участие в цх исследованиях; Филипп поручил Аристотелю воспитание своего сына Александра, а Клеарх Гераклейский, сам ученик Платона, был первым государем, основавшим библиотеку.

Распространение образования на все более широкие круги общества не могло не повлиять и на нравственный уровень последнего. Ибо если софистическо-сократовское положение, что добродетель основана на знании, в этой без­условной форме и неверно, то невозможно отрицать, что в общем образованные народы стоят в нравственном отноше­нии выше необразованных, а в пределах одного и того же народа — образованные классы выше необразованных. Не будь этого — было бы жаль каждой копейки, истраченной государством на дело народного образования. Правда, со­временники обыкновенно не замечают этического прогресса: тем сильнее чувствуются недостатки существующего, а ме­жду тем люди во все времена были склонны идеализировать прошлое. Так, уже Гесиод оплакивает нравственный упадок своего времени; совершенно так же аттическая комедия про­тивопоставляет современной испорченности доброе старое время марафонских бойцов, а у ораторов сопоставление доб­родетелей отцов с деморализацией современного им поколе­ния становится общим местом. Разумеется, все эти пессими­стические рассуждения в известном смысле справедливы: в них выражается сознание, что современный строй далек от идеала, ложен обыкновенно лишь вывод, что прошлое было лучше.

Притом этический прогресс вовсе не совершается по прямой восходящей линии, как и прогресс во всех других областях. Каждый успех в одной сфере покупается ценою потери в другой. Как только экономическое развитие народа достигает такой высоты, что ущерб, который профессио­нальная деятельность населения терпит от войны, уже не уравновешивается стоимостью военной добычи, — воинст­венность народа обыкновенно исчезает. В той части грече­ского мира, где экономическое развитие достигло наиболее высокого уровня, — в Ионии — это явление обнаружилось очень рано; отчасти им был обусловлен неуспех великого восстания против Дария, а в начале IV века ионийские отря­ды за немногими исключениями были совершенно непри­годны для военных действий. Со времени Пелопоннесской войны и в Аттике начало обнаруживаться отвращение к во­енной службе, особенно к походам за море; и мы, действи­тельно, не можем порицать афинских граждан за то, что они не имели охоты рисковать жизнью в пограничных стычках с фракийскими князьями и в других войнах подобного рода, имевших целью лишь защиту колониальных владений. Даже Пелопоннесский союз был вынужден около 380 г. предоста­вить всем желающим право откупаться от военной службы в случае экспедиций вне пределов собственно Эллады. Но в горных округах Пелопоннеса и других частей греческого полуострова старый воинственный дух продолжал жить и теперь; там во всякую минуту можно было набрать любое число наемников. А в некоторых отдаленных местностях, как например в Этолии, старая склонность к войне и грабежу удержалась до тех пор, пока на Грецию не легла тяжелая ру­ка римлян.

Да и вообще чувство солидарности естественно ослабе­вает, по мере того как индивидуум приобретает все более самостоятельности. Этот процесс наступил и в Греции; ха­рактерным симптомом его является то обстоятельство, что прямые личные повинности в пользу государства, „литур­гии", во второй половине IV века в Афинах большею частью были уничтожены или обращены в налоги. Точно так же граждане все более уклонялись от занятия безвозмездных почетных должностей, что, впрочем, отчасти было результа­том недовольства существующим строем, которое даже та­кого человека, как Платон, заставило совершенно отстра­ниться от общественной жизни. Затем, в конце века, Эпикур выставил положение: дате биосас — живи мирно про себя и как можно меньше связывайся с политикой.

Однако не следует слишком преувеличивать размеры подобных явлений. Если в рутине будничной жизни и ввиду неисцелимого зла политического дробления и мелочной пар­тийной борьбы иные и становились нерадивыми в исполне­нии своих общественных обязанностей, то в минуту нужды греки этой эпохи так же мало задумывались приносить свое имущество и жизнь на алтарь отечества, как их отцы и деды. Когда Афины перед Херонеей вели свою последнюю ре­шающую борьбу с Филиппом, в их военную казну отовсюду стекались добровольные взносы, хотя многие из жертвовате­лей резко осуждали ту политику, которая привела государ­ство к этой войне. И несмотря на все свое отвращение к во­енной службе, граждане греческих городов всегда с радо­стью шли в бой, когда надо было защитить отчизну. Оборо­на Афин против Деметрия, обороны против Антигона и еще против Суллы не уступают подвигам, совершенным эллина­ми в Персидских войнах и Пелопоннесской войне; история остальных греческих областей также представляет немало примеров подобного героизма.

Тем большие успехи сделала под влиянием возрастав­шей образованности гуманность. Жестокости вроде тех, ка­кие совершались над побежденными врагами еще во время Пелопоннесской войны (выше, т.1, с.466), были бы невоз­можны уже спустя немного лет. В течение IV века уже очень редко случалось, что при взятии города победитель избивал взрослых граждан, да и то лишь в таком случае, когда это были возмутившиеся против него подданные. Обыкновенно же пленным позволяли откупаться; лишь тех, которые не могли уплатить выкупа, сообразно старому военному праву, продавали в рабство; но и в этом случае часто поступали че­ловечнее. Мы видели, что даже провинившиеся в ограбле­нии святыни фокейцы благодаря заступничеству Филиппа спаслись от мести своих врагов и сохранили жизнь и свобо­ду. Агесилай во время своих походов в Малой Азии строго наказывал своим войскам и в пленном варваре уважать че­ловека и обходиться с ним гуманно. Правда, эллины по-прежнему были убеждены в своем превосходстве над варва­рами, и почти никто не оспаривал укоренившегося и при то­гдашних условиях вполне справедливого взгляда, что элли­ны предназначены природою для господства, а варвары — для рабства; но уже начинали догадываться, что это превос­ходство основывается не столько на происхождении элли­нов, сколько на их образовании, и что варвар, усвоивший греческую культуру, имеет право считаться греком.

Даже в отрезанный от жизни гинекей мало-помалу на­чало проникать просвещение, ибо, если женское образование находилось еще в очень жалком состоянии, то тем сильнее действовало влияние отца и позднее мужа. Арете, дочь Аристиппа, так обстоятельно ознакомилась с его философской системой, что позднее сумела обучить ей своего сына, младшего Аристиппа. В кружке, образовавшемся в конце столетия в Лампсаке вокруг Эпикура, участвовали и женщи­ны, как Фемисто, жена Леонтея, и ее дочь Леонтион, которая позднее вышла замуж за любимого ученика Эпикура, Метродора. Гиппархия, девушка из знатной семьи в Маронее, вскоре после смерти Александра прибыла со своим братом Метроклом в Афины, где киник Кратес произвел на нее та­кое глубокое впечатление, что она отвергла всех других ис­кателей своей руки и не задумалась пойти за своим избран­ником, чтобы в качестве жены делить его нищенскую жизнь. В эту эпоху снова начинают появляться и женщины-поэты, как в VI веке; таковы Эринна из Теноса (около 350 г.), не­сколько позднее Носсис из Эпизефирских Локр и Анита из Тегеи в Аркадии.

Как ни мало типичны эти примеры, тем не менее они являются характерными симптомами той глубокой переме­ны, которая в эту эпоху начала совершаться в положении греческой женщины. Возможность браков по любви, каким был брак Гиппархии с Кратесом, заставляет предполагать, что и девушки начали вращаться в мужском обществе. Роди­тели, разумеется, не одобряли связи с нищенствующим фи­лософом; но им и в голову не приходило принудить свою дочь к другому браку, и в конце концов они дали свое согла­сие. При этих условиях тот грубый взгляд, согласно которо­му единственною целью брака является рождение детей, все более уступал место пониманию брака как духовного обще­ния, где обе части в силу различия своих свойств взаимно дополняют друг друга. В этом смысле высказывается Ари­стотель, который сам был очень счастлив в своем браке с сестрой своего друга Гермия; а Ксенофонт в своей „Ойкономии" нарисовал картину идеального брака, которая в общем соответствует еще и нашим представлениям. Само собой разумеется, что действительность мало походила на этот идеал; брак по расчету, где главную роль играло приданое, все-таки оставался преобладающим явлением. Поэтому ко­медия неистощима в своих жалобах на женщин; правда, и мужья, в уста которых вложены эти жалобы, большею ча­стью сами настолько пошлы, что их жены еще слишком хо­роши для них. Но и Еврипид, изучавший женскую душу бо­лее пристально, чем кто-либо до него, нарисовавший в своей Алкестиде идеальный образ жены и хозяйки, был в общем очень дурного мнения о женщинах своего времени. Даже такой человек, как Платон, не имеет ни малейшего пред­ставления об этическом значении семейной жизни, которую он поэтому совершенно исключает из строя своего идеаль­ного государства; он и сам, как известно, умер холостяком. Правда, он впадает при этом в противоположную крайность, совсем отрицая физическое и духовное превосходство муж­чины, как делают и современные социалисты, его последо­ватели; оба пола должны получать одинаковое образование, но зато потом должны иметь и одинаковые права и обязан­ности, причем женщины должны даже, подобно мужчинам, нести военную службу.

Ввиду этих условий гетеры и теперь сохраняли то пер­венствующее положение, которое они в эпоху Перикла заня­ли в греческом и особенно в афинском обществе. Аттическая комедия, приблизительно со времени Коринфской войны, вертится главным образом вокруг этих дам полусвета, и в числе их поклонников мы встречаем, за немногими исклю­чениями, всех выдающихся людей этого периода — поэтов и художников, ученых и государственных деятелей. Самой знаменитой гетерой в начале IV века была Лаиса, которая, по преданию, семилетней девочкой была взята в плен при за­воевании афинянами сиканского города Гиккары в 415 г., она попала сначала в Коринф и наконец в Афины, где очаро­вала всех своей красотою. Впоследствии она впала в бед­ность, и поэт Эпикрат не мог отказать себе в дешевом удо­вольствии выставить в своей комедии „Антилаис" развен­чанную царицу афинского общества на осмеяние публики. Еще большую известность приобрела в эпоху Филиппа и Александра Фрина из Феспий. По преданию, она вдохновила Праксителя на создание его Афродиты Книдекой; она нахо­дилась в близких отношениях и с Гиперидом, и его красно­речию была обязана своим оправданием, когда была привле­чена к суду по обвинению в кощунстве (выше, с.7). Ее ста­туя, работы Праксителя, стояла в Дельфах между статуями царей Филиппа и Архидама — почет, возбуждавший силь­нейшее негодование в проповедниках нравственности вроде киника Кратеса. Другая знаменитая гетера этого времени, афинянка Пифионика, последовала за министром финансов Александра Гарпалом в Вавилон; она пользовалась там поч­ти царским почетом, и когда она умерла, ее друг воздвиг ей великолепный памятник в том месте, где Священная дорога из Элевсина в Афины спускается на равнину и взору путни­ка впервые открывается Акрополь. Это был, без сравнения, самый величественный надгробный памятник в окрестно­стях Афин; чужеземец, проходивший этой дорогой, навер­ное, думал, что здесь погребен один из знаменитейших лю­дей города, пока, прочитав надпись, не узнавал, кому воз­двигнут этот памятник.

Влияние просвещения и гуманности, проникавших все в более широкие круги, должно было отражаться и в полити­ческой области. Контрасты начали сглаживаться; вопрос о том, что лучше: демократия или олигархия, — отошел на второй план. Общественное мнение требовало создания пра­вового государства, из которого был бы устранен всякий произвол.

Ввиду этого государственное право этой эпохи стара­лось выработать такую конституцию, которая занимала бы середину между демократией и олигархией и таким образом обеспечивала бы обеим частям общества — зажиточным и неимущим — неприкосновенность их интересов. Для этого право голоса в Народном собрании должно быть предостав­лено всем гражданам, но для занятия государственных должностей необходимо требовать известных гарантий при­годности, критерием которой при данных условиях мог слу­жить только имущественный ценз. Мы видим здесь тот же политический строй, какой существовал в Афинах в VI веке со времени Солона и еще после Клисфеновой реформы, — с той лишь разницей, что теперь хотели искусственно воскре­сить то, что тогда было создано естественным развитием. В теории подобная „смешанная конституция", или, как обык­новенно говорили, просто „государственное устройство" (полития), выглядела очень недурно, но прочно она могла держаться лишь там, где сохранилось сильное среднее со­словие, которое по количеству не уступало бы пролетариату и владело бы такой большой долею народного богатства, чтобы не только количественно, но и экономически иметь перевес над богатыми; во всех остальных странах этот строй должен был спустя короткое время выродиться либо в демо­кратию, либо в олигархию. Это суждено было испытать уже Ферамену, когда он сделал попытку ввести такую „смешан­ную конституцию" в Афинах; да и та смешанная конститу­ция, которую ввел Тимолеон в освобожденных им Сираку­зах, лишь на малое число лет пережила своего творца.

Более действительным, чем эти попытки реформ, ока­зывалось влияние общественного мнения на применение существующих правовых норм. Так, Афинское народное со­брание после восстановления демократии в 403 г. осуществ­ляло свою судебную компетенцию лишь в исключительных случаях, и политические процессы обыкновенно передава­лись на рассмотрение суда присяжных; такое беспорядочное судебное разбирательство, какое имело место при осужде­нии стратегов, одержавших победу у Аргинусских островов, с тех пор более не повторялось. Точно так же со времени изгнания Гипербола в 417 г. остракизм вышел из употребле­ния, хотя закон об остракизме никогда не был отменен. По­ложение, согласно которому всякое постановление Народно­го собрания, противоречащее существующему закону, не­действительно, было снова подтверждено при восстановле­нии демократии в 403 г., и — что важнее — оно в общем по­стоянно соблюдалось на практике. Судебная компетенция, которою до сих пор пользовался Совет при принятии от должностных лиц отчета об их деятельности, была ограни­чена, и разрешена апелляция на решение Совета к суду при­сяжных. Этими и другими подобными мероприятиями были предотвращены по крайней мере некоторые из худших зол демократии, но о действительных гарантиях законности при тогдашнем составе судов присяжных все-таки не могло быть речи.

Именно ввиду этого греческие политики того времени не решались приступать к коренной реформе действующего права, как ни была она необходима во многих отношениях. Ибо уважение к законам, жившее в народе, в значительной степени основывалось на их древности и на пиетете, кото­рым пользовались имена их творцов. Поэтому в Афинах не решались отменять законы Дракона и Солона и, самое боль­шее, исправляли их в отдельных пунктах. После падения Че­тырехсот с этой целью была избрана комиссия; правительст­во Тридцати пошло дальше по этому пути, стараясь в осо­бенности устранить неясность старых законов более точным изложением их текста. Восстановленная демократия про­должала и довела до конца этот пересмотр. В Сиракузах при Тимолеоне также ограничились только пересмотром старых законов Диокла, с главной целью устранить те выражения, которые стали непонятными; поэтому коринфяне Кефал и Дионисий, которым было поручено это дело, считались не законодателями, а лишь „толкователями законов". Даже вновь основанные города иногда не вырабатывали сами за­конов для себя, а предпочитали просто заимствовать законы у какой-нибудь другой общины; так, в Фуриях были введены законы Харонда. Естественным результатом всех этих усло­вий было то, что оставались в силе многие законодательные постановления, приуроченные к совершенно иным экономи­ческим и социальным порядкам, так что, например, в эолий­ской Киме удержался даже институт соприсяжников в уго­ловном процессе. Правда, это были исключения; но и в Афинах право жалобы в уголовных делах все еще принад­лежало исключительно пострадавшему или его родственни­кам, а тот, кто одерживал верх в гражданском процессе, и теперь должен был сам осуществлять свое право посредст­вом захвата какой-нибудь части имущества своего против­ника.

Большие перемены произошли в области администра­ции. Самым больным местом последней было финансовое ведомство, ибо греческие государства этого времени посто­янно терпели нужду в деньгах, отчасти ввиду беспрерывных войн, отчасти ввиду крупных и все более возраставших рас­ходов, каких требовали в демократических государствах плата за отправление политических обязанностей и особенно раздачи денег народу. При таких обстоятельствах увеличе­ние государственных доходов было неизбежной необходи­мостью. Новые подати было очень трудно вводить, так как уже в V веке была создана, по тогдашним условиям почти полная, система косвенных налогов, и греческие республики упорно держались правила взимать с граждан прямые налоги лишь для покрытия чрезвычайных нужд. Изредка прибегали, правда, к введению монополий; так, византийцы однажды предоставили одному предпринимателю исключительное право на производство банковских операций в их городе, а в эпоху Александра Пифокл выступил в Афинах с проектом, чтобы государство закупило весь свинец, добытый в Лаврийских рудниках, по существовавшей до тех пор цене в 2 драхмы за талант, и затем установило цену в 6 драхм. Но все это были случайные попытки, предпринимавшиеся лишь в минуты финансовых кризисов без всякой последователь­ности; притом, не существовало ни одного предмета роско­ши, потребляемого в больших количествах, который мог бы служить объектом прочной и доходной монополии, а соля­ная монополия в стране с такой развитой береговой линией, какою обладала Греция, не могла принести больших бары­шей. Следовательно, единственным действительным средст­вом для увеличения государственных доходов оставалось повышение либо преобразование существующих уже нало­гов. Так, в Афинах пошлина в 1 % со стоимости ввозимых и вывозимых товаров, взимавшаяся в V веке, — во время Декелейской войны была увеличена вдвое и удержана в этом виде и после заключения мира; гербовая пошлина, которую государство взимало при продажах, также была увеличена вдвое. Все это были, правда, еще довольно умеренные нор­мы, и не только по воззрениям нашего времени; но крупный торговый город, как Афины, не мог чрезмерно отягощать коммерческий оборот, чтобы не подорвать своих собствен­ных жизненных интересов. Реформы же в области косвен­ных налогов затруднялись тем, что государство все еще не решалось взять в свои руки взыскание этих сборов и про­должало держаться откупной системы, сознавая, что взима­ние их самим государством откроет широкий простор хище­ниям. Оставалось, следовательно, только следить за тем, чтобы откупная сумма возможно более приближалась к дей­ствительной сумме сборов, и уничтожать монополии круп­ных товариществ, обративших откуп косвенных налогов в правильное торговое дело. Чего можно было достигнуть в этой области, показывает деятельность афинского политика Каллистрата в Македонии во время его изгнания (выше, с.235).

Больших улучшений можно было достигнуть в области прямых налогов. Их взыскание производилось в V веке от­части еще довольно грубым способом; затем, когда со вре­мени Пелопоннесской войны в Афинах и, без сомнения, также в других государствах пришлось облагать граждан такими податями через короткие промежутки, то надо было позаботиться о более справедливой раскладке их. И вот, при возобновлении войны со Спартою, в архонтство Навсиника (378/377 г.), в Афинах была произведена оценка всей недви­жимой и движимой собственности всех граждан и союзни­ков, результаты которой в течение человеческого поколения и, вероятно, еще дольше служили основою прямого обложе­ния. Податная норма была по нашим понятиям очень высо­ка: имущественный налог в 1—2 % считался умеренным, хотя налог в 8 %, по мнению Демосфена, афиняне едва ли снесли бы. Однако Дионисий Сиракузский в трудную годи­ну карфагенских войн взимал, по преданию, даже 20 % с имущества. Но при этом не следует забывать, что имущество в то время приносило в среднем втрое больший доход, чем теперь, и что подать с имущества была чрезвычайным нало­гом, к которому прибегали почти исключительно в военное время. Несмотря на это, в течение 10 лет, проведенных Де­мосфеном под опекой, т.е. приблизительно с 376/375 по 367/366 гг., было взыскано с имущества в целом 10%, т.е. ежегодно в среднем 1 % или около 8—10% с фондирован­ного дохода. С оседлых иностранцев Афины во 2-й половине IV века, правда, взимали прямой имущественный налог, но лишь в скромных размерах 10 талантов, которые предназна­чались на покрытие расходов по постройке арсенала в Пирее.

Систему „литургий", т.е. личных повинностей на удов­летворение государственных нужд, уже в эпоху Пелопон­несской войны невозможно было применять в полном объе­ме. Правительство было вынуждено раскладывать расходы по триерархии каждый раз на двух граждан (выше, т.1, с.363—354), из которых, разумеется, только один мог ко­мандовать кораблем; затем, разрешено было вообще отда­вать всю повинность в подряд предпринимателям, причем тот, на кого падала повинность, избавлялся от всех хлопот по снаряжению корабля, но оставался ответственным за все неисправности. Но и теперь триерархия была тяжелым бре­менем; поэтому в Афинах, при начале союзнической войны 357/356 г., была произведена реформа, благодаря которой эта повинность для большинства подлежавших ей граждан совершенно потеряла свой прежний характер и превратилась в прямой налог. Именно, 1200 наиболее состоятельных гра­ждан были разделены на известное число товариществ, т.н. „симморий", из которых каждое в случае войны должно бы­ло снаряжать один или несколько кораблей. Благодаря этому названная повинность распределялась гораздо равномернее, чем раньше; но и эта реформа не устранила той несправед­ливости, которая являлась коренным недостатком системы „литургий", — именно, что все, на кого падала эта повин­ность, должны были платить одну и ту же сумму, несмотря на различие их имущественного положения. Напротив, те­перь это зло еще усилилось, так как реформа, чтобы умень­шить по возможности бремя, падавшее на отдельных граж­дан, значительно расширила круг лиц, подлежавших литур­гии. А богачи, стоявшие во главе симморий и руководившие всеми делами, сплошь и рядом старались свалить бремя на плечи своих менее состоятельных товарищей. Это зло было устранено во время последней войны против Филиппа зако­ном Демосфена, установившим известную градацию обло­жения в пределах симморий соответственно состоятельности отдельных членов, так что теперь иной богатый человек дол­жен был нести расходы по снаряжению двух или даже более кораблей, тогда как раньше на него падала лишь часть рас­ходов по снаряжению одного корабля; сообразно с этим бы­ла уменьшена доля, падавшая на беднейших членов симмо­рий. Эта реформа была вполне справедлива и разумна; мож­но было только спросить, почему государство, раз оно по­шло уже так далеко, не взяло и всего дела в свои руки, т.е. не надумало покрывать эти издержки доходами с прямой воен­ной подати; ибо, не говоря уже о тяжелом личном бремени, которое еще и теперь несли представители симморий, — яв­ной нелепостью было то, что командирами военных судов являлись люди, в большинстве случаев не имевшие ни ма­лейшего представления о морском деле.

Остальные прямые повинности, которые государство налагало на своих граждан, по величине обусловливаемых ими расходов далеко уступали триерархии. Притом, здесь путем внешнего блеска можно было приобрести такую по­пулярность, какой не доставляло самое тщательное снаря­жение военного корабля; и всегда находились люди, которые готовы были жертвовать на это часть своего имущества. Тем не менее и для этих повинностей, по крайней мере в Афинах, со времени Пелопоннесской войны стало не хватать пригод­ных кандидатов. Пришлось ограничить число хоров, высту­павших на общественных представлениях, и в некоторых случаях делить бремя издержек между двумя лицами. Нако­нец, вскоре после Александра хорегия в старой форме была совсем отменена, и государство взяло обзаведение и обуче­ние хоров на себя.

Но как бы государство ни напрягало податные силы на­селения, как бы ни заботилось оно о финансовых реформах, — в те дни, когда нужда в деньгах достигала чрезвычайных размеров, все это оказывалось недостаточным. А накоплять значительные наличные суммы не удавалось в это время благодаря беспрестанным войнам ни одному греческому го­сударству; единственной державой, располагавшей государ­ственным фондом, была Персия. И вот, по необходимости начали расходовать на нужды государства храмовые сокро­вища. По преданию, уже Гекатей Милетский во время ио­нийского восстания советовал прибегнуть к этому средству; но предложение представителя просвещения было отвергну­то его благочестивыми согражданами, и богатые сокровища Бранхид после подавления мятежа достались в добычу пер­сам. Показать нации пример секуляризации храмовых имуществ суждено было тому городу, который любил называть себя самым благочестивым в Элладе, — Афинам. Во время Архидамовой войны храмовые сокровища Аттики были поч­ти без остатка истрачены на военные нужды, притом не только казна Афины Полиас, которая составилась главным образом из остатков союзнической дани и по существу была не чем иным, как поставленным под охрану богини-покровительницы города государственным фондом, но и со­кровища остальных богов страны. Это было сделано в форме подлежащих росту займов, и по заключении мира государст­во честно старалось исполнить принятые им на себя обяза­тельства. Но возобновление войны в 415 г. принудило его снова прибегнуть к займам из храмовых касс; когда они бы­ли исчерпаны, — расплавили все золотые и серебряные жертвенные дары, какие оказались налицо. Только золотого одеяния Афины-девственницы не тронули и теперь, несмот­ря на крайнюю нужду в деньгах. После крушения державы, конечно, уже нельзя было думать об уплате этих долгов; за­емные записи, высеченные на камне, остались на Акрополе, и обломки их еще нам свидетельствуют о финансовом бан­кротстве Афин.

Примеру Афин вскоре последовали и другие государст­ва. В Сиракузах Дионисий покрывал расходы по своим вой­нам с карфагенянами в значительной доле конфискацией храмовых сокровищ; в Сикионе Эвфрон секуляризовал хра­мовое имущество (368 г.); даже благочестивые аркадцы ог­рабили храмовую казну в Олимпии, чтобы уплатить жалова­нье своему войску (364 г.). Поэтому, когда фокейцы во вре­мя своей войны с амфиктионами брали взаймы деньги у Дельфийского храма, то это уже отнюдь не было неслыхан­ным поступком; правда, огромные размеры забранных ими сумм и чрезвычайная святость ограбленного храма придава­ли секуляризации в этом случае особенно неблаговидный характер.

Храмовых сокровищ в большинстве случаев хватало, разумеется, ненадолго, и вскоре приходилось отыскивать новые источники дохода. Очень часто правительство обра­щалось к гражданам и оседлым чужеземцам с просьбою о добровольных пожертвованиях на нужды государства, и та­кие воззвания всегда увенчивались успехом; но суммы, ко­торые можно было собрать этим путем, всегда были, конеч­но, сравнительно невелики. Итак, оставался один выход — займы; но каким кредитом могли пользоваться самостоя­тельные мелкие государства, всегда стоявшие на границе банкротства и не представлявшие кредитору никаких закон­ных гарантий, которые давали бы ему возможность прину­дить их к уплате долга? Поэтому, особенно в эпохи кризи­сов, часто не было никакой возможности достать денег взаймы, или же приходилось платить непомерно высокий процент, разве только какой-нибудь богатый гражданин или метек соглашался ссудить деньги государству на сносных условиях, побуждаемый к тому либо патриотизмом, либо желанием заслужить благодарность народа. Если такого доброхотного заимодавца не оказывалось, то прибегали к принудительным займам или к выпуску кредитных денег с принудительным курсом; напротив, на опасный путь ухуд­шения монеты греческие государства вступали лишь в очень редких случаях. Наконец, когда не помогали никакие меры, последним средством спасения являлась конфискация имуществ; для этого богатых граждан или метеков под каким-нибудь предлогом предавали суду и осуждали. Искушение пользоваться этим средством было тем сильнее, что суммы, которыми оперировали бюджеты греческих общин, большею

частью были очень невелики, так что часто было достаточно конфисковать имущество одного человека, чтобы покрыть весь дефицит казны. Аттические ораторы говорят о таких конфискациях как о совершенно естественном явлении, и Демосфен даже ставит себе в заслугу, что никогда не прибе­гал к этому средству.

Однако подчас все эти источники оказывались недоста­точными, и государство терпело крайнюю нужду. Даже в Афинах суд иногда переставал функционировать, так как не хватало денег на уплату жалованья присяжным. Такое поло­жение вещей отражалось пагубным образом особенно на во­енных операциях; полководцев часто посылали на войну без гроша денег, да и позднее крайне скупо снабжали их деньга­ми, и они должны были сами изыскивать необходимые сред­ства на содержание своих войск. Поэтому им по необходи­мости приходилось кормить войну войною. Результатом бы­ло, конечно, угнетение союзников и обложение контрибу­циями нейтральных общин; афинские стратеги забирали в плен всякое судно, которое не заплатило им за защиту. О систематическом осуществлении плана экспедиции при та­ких условиях часто нельзя было и думать; полководцы вели свое войско туда, где могли надеяться легче всего прокор­мить его. Эти финансовые затруднения являются главной причиной неуспешности афинских военных действий со времени окончания Пелопоннесской войны, и ничто не сде­лало имя Афин в такой степени ненавистным в Греции, как беспрестанные вымогательства, обусловливаемые этой сис­темою.

При этих условиях должностные лица, заведовавшие финансами, должны были играть все более видную роль в управлении государством. Это наиболее характерным обра­зом обнаруживается в том, что демократия в этой области, и только в ней одной, отступила от принципа ежегодного за­мещения государственных должностей. Так, в Афинах маги­страты, заведовавшие кассою, из которой производилась вы­дача пособий народу, избирались каждый раз на четыре го­да, причем срок их службы начинался с Великих Панафиней, которые праздновались в третьем году каждой олимпиады тотчас после середины лета. Когда незадолго до сражения при Херонее была учреждена должность военного казначея, то и для нее установили четырехлетний срок от одних Пана­финей до других и при этом отказались даже от принципа коллегиальности, поручив заведование военной казною од­ному должностному лицу.

Вместе с тем финансовое искусство развилось в особую отрасль политической деятельности. Уже Клеон и Клеофонт достигли в этой области крупных успехов; Агиррий, кото­рый сам в течение многих лет стоял во главе компании от­купщиков таможенного сбора, был, вероятно, первым спе­циалистом финансового дела, достигшим руководящего по­ложения в Афинах. Его племянник Каллистрат также был замечательным финансистом; он организовал финансовое управление Второго Афинского морского союз, и податная реформа, произведенная в Аттике в архонтство Навсиника, также, по всей вероятности, была в значительной степени делом его рук; даже как изгнанник он обнаружил в Македо­нии замечательные финансовые способности. Но величай­шим финансовым гением, какого произвели Афины, был, без сомнения, Эвбул, который после союзнической войны спас Афины от банкротства и снова привел финансы в цветущее состояние. Исключительно эти заслуги и доставили ему пер­вое место в государстве, потому что он не был ни выдаю­щимся оратором, ни знатоком военного дела, так что нико­гда не занимал должности стратега. Достойным его преем­ником был Ликург, который после Херонейской битвы пре­образовал финансовое управление государства, причем ему, впрочем, далеко не пришлось бороться с такими трудностя­ми, как некогда Эвбулу. Наконец, ученик Аристотеля Деметрий из Фалер замыкает собою ряд великих финансистов Афин.

В этот же период начинается и теоретическая разработ­ка финансового дела, хотя в большинстве случаев она оста­ется крайне дилетантской. Таков особенно сохранившийся под именем Ксенофонта трактат „О государственных дохо­дах", написанный около середины IV столетия; он не содер­жит ни одной мысли, которая могла бы быть осуществлена на практике. Правда, еще гораздо ниже стоит 2-я книга псев­доаристотелевой „Ойкономии", составленная приблизитель­но в начале III века; она не содержит ничего более, кроме описания всевозможных, подчас очень насильственных, мер к устранению финансовых кризисов. По вложенному в нее духовному содержанию она немногим отличается от „Стратегем" Полиэна или от тех сборников чудесных историй, которые приписывались Аристотелю и Антигону из Кариста.

В области военного дела произошли еще более корен­ные перемены, чем в области финансового управления. Эти реформы были обусловлены опытом, приобретенным в Пе­лопоннесской войне. Здесь впервые обнаружилось, что ста­рый способ ведения войны тяжеловооруженными отрядами, который некогда доставил грекам победу над персами, более не удовлетворяет требованиям нового времени. При Спартоле афинские гоплиты были разбиты легковооруженными от­рядами халкидцев; на Сфактерии спартанские гоплиты, счи­тавшиеся непобедимыми, принуждены были сдаться легким войскам Клеона и Демосфена. Перед Сиракузами Гилипп достиг такого успеха, каким до него не мог гордиться ни один греческий полководец: он принудил к сдаче целое вой­ско без настоящей битвы, только искусно маневрируя свои­ми конными и легковооруженными отрядами и пользуясь выгодами, какие представляла местность.

Поэтому наряду с гоплитами стали уделять больше внимания и другим родам оружия. Уже при Перикле Афины сознали необходимость организовать у себя конное войско, на первых порах, впрочем, лишь для того, чтобы в случае неприятельского нападения иметь в своем распоряжении легкоподвижный отряд для защиты страны. Во время Пело­поннесской войны, когда аттический флот беспрестанно гро­зил берегам Лаконии, Спарта последовала этому примеру, поданному ее врагом; в течение IV века уже почти все госу­дарства греческого полуострова организовали у себя конные отряды. Около этого же времени начали убеждаться в беспо­лезности тех полчищ недисциплинированной легкой пехоты, которые до сих пор сопровождали на войну регулярное вой­ско и, не принося никакой пользы в битвах, ложились лиш­ним бременем на продовольствие армии. Теперь к гоплитам присоединяли только небольшие отряды хорошо обученных стрелков из лука, копейщиков и пращников. Но вскоре убе­дились, что одного этого еще недостаточно и что следует саму линейную пехоту сделать более подвижной, облегчив ее вооружение. Эту реформу впервые провел Ификрат в сво­ем наемном войске во время Коринфской войны. Он заменил металлический панцирь холщевым, обитый медью щит — легким кожаным, какой употреблялся во Фракии и в Север­ной Греции; зато копье было удлинено наполовину и введен более длинный меч. Кроме того, для боя на расстоянии вои­ны были снабжены дротиками. Эти так называемые пелтасты, обученные для битвы как в строю, так и врассыпную, благодаря своей легкости в маневрировании вскоре сдела­лись грозою для тяжеловооруженных армий, особенно после того, как Ификрату удалось со своими наемниками разбить лакедемонский отряд и большую часть его уничтожить (вы­ше, с. 144 и след.). Ввиду этого введенное Ификратом воо­ружение вскоре было усвоено всеми наемными войсками. Но гражданские ополчения обыкновенно не были достаточ­но обучены и дисциплинированы, чтобы иметь возможность пользоваться преимуществами нового вооружения; притом, едва ли можно было обучить ополченцев, которые большею частью были, разумеется, уже людьми зрелого возраста, тем новым приемам борьбы, какие обусловливались изменив­шимся характером вооружения. Правда, Спарта могла бы сделать этот шаг, но легко понять, что как раз она должна была особенно остерегаться вносить изменения в старую испытанную тактику, которой государство было обязано своим могуществом. Поэтому греческие гражданские опол­чения и теперь продолжали держаться старого тяжелого вооружения. Только македонские цари — быть может, уже Аминта, быть может, только его сыновья — начали воору­жать всю свою линейную пехоту по образцу, созданному Ификратом. Здесь реформам не мешали, как в Южной Гре­ции, военные традиции; напротив, исконное вооружение ма­кедонской дружины представляло большое сходство с но­вым вооружением; оставалось только преобразовать иррегу­лярную пехоту в правильную линейную инфантерию. Вве­денное Ификратом вооружение было вначале принято, по-видимому, без изменений, и в одной части пехоты — в отря­де т.н. гипаспистов гетайров — оно удержалось до конца. Но большая часть пехоты была снабжена копьями в пять метров длиною, т.н. сариссами, так что копья первых шести рядов при нападении выступали за линию фронта и образовали несокрушимую преграду. При этом, правда, пришлось по­жертвовать другим преимуществом — большей подвижно­стью; вооруженные таким образом полки могли действовать лишь сомкнутой массой в открытой местности; зато здесь никто не мог устоять перед ними. Лучшие войска Греции, фиванцы при Херонее и лакедемоняне при Мегалополе, бы­ли сокрушены их натиском, и еще Эмилий Павел сказал, что никогда в жизни он не видел ничего более страшного, чем македонская фаланга.

При всем том тактика в общем развивалась, конечно, медленно. Великие сражения Пелопоннесской и Коринфской войн носят еще всецело старый характер. Войска выстраива­лись длинной линией, большею частью в восемь рядов, и за­тем наступали друг на друга; до рукопашной дело доходило редко, так как обе стороны ставили свои лучшие отряды на правом крыле, вследствие чего левое крыло врага при при­ближении неприятеля обыкновенно без боя обращалось в бег­ство. Тогда оба победоносных правых крыла еще раз сходи­лись, чтобы решить участь битвы; победа доставалась той стороне, которая при преследовании разбитого врага наилуч­ше сохраняла порядок. Исход сражения зависел при этом ис­ключительно от тяжеловооруженной пехоты; легкие отряды и конница, если она вообще была налицо, схватывались с лег­кими отрядами и конницей врага, но не принимали никакого участия в борьбе с неприятельскими гоплитами и служили в общем лишь для преследования побежденного неприятеля, которое, впрочем, редко отличалось настойчивостью.

Если недостатки этой тактики обнаружились уже и в Пелопоннесской войне, то ввиду задач, которые пришлось разрешить наемному войску Кира при его отступлении из Вавилонии, она оказалась совершенно непригодной. Здесь тяжеловооруженная фаланга не могла по своей воле выби­рать удобные места для сражений, а принуждена была всту­пать в битву с неприятельской конницей и легкими отрядами на полях, пересеченных горами и реками, когда этого хоте­лось врагу. Ввиду этого Ксенофонт, руководивший этим от­ступлением, уничтожил старую сомкнутую боевую линию и разбил свою пехоту на небольшие батальоны по 100 человек, которые выстраивались настолько близко один к другому, что могли взаимно поддерживать друг друга, но в общем должны были действовать самостоятельно. Это был по су­ществу тот же манипулярный строй, который позднее так много содействовал покорению мира римлянами. Но если этот батальонный строй оказался вполне пригодным в борь­бе с азиатскими варварами, то против натиска сомкнутой тяжеловооруженной греческой фаланги подобное войско не могло устоять, вследствие чего эта система, которой пред­стояла блестящая будущность, в ближайшее время не оказа­ла глубокого влияния на характер войны.

Гораздо большее значение имели реформы, произведен­ные в области тактики Эпаминондом. Вместо того чтобы нападать всем фронтом, как делалось до сих пор, он выдви­гал против неприятеля только одно крыло, удерживая другое позади; при этом в наступление он посылал свое левое кры­ло, чтобы направить натиск против лучших войск врага и тем сразу решить участь битвы. Ввиду этого левое крыло должно было, разумеется, быть возможно более многолюд­ным; далее, чтобы достигнуть большой силы натиска, Эпаминонд располагал войска, предназначенные для наступле­ния, глубокой колонной, что, впрочем, практиковалось у фиванцев уже задолго до его времени. Этому т.н. „косому бое­вому строю" Эпаминонд обязан своей победой при Левктрах, и с тех пор этот строй, безусловно, господствовал в греческой тактике, хотя и изменяясь сообразно потребно­стям времени. Ибо и Эпаминонд еще ни на шаг не отступал от старой тактики, опиравшейся всецело на тяжелую пехоту, и почти совсем не умел пользоваться в битве легковоору­женными отрядами и даже своей превосходной беотийской конницей, так что при Левктрах он даже прикрытие флангов своей наступательной колонны поручил отряду тяжелой ин­фантерии.

Лишь Филипп и Александр предоставили коннице по­добающую роль в сражениях; правда, как владыки Македо­нии и Фессалии, они имели в своем распоряжении такую многочисленную конницу, какой не располагал до них ни один греческий полководец. Уже в первом своем военном деле, в войне с иллирийским царем Бардилисом, Филипп решил участь битвы атакой своей конницы на неприятель­скую пехоту; этим же способом он позднее одержал свою большую победу над Ономархом; а Александр своими побе­дами над персами был обязан главным образом искусному пользованию конницей. Великие македонские цари или на­чальник их генерального штаба Парменион впервые научили также выставлять позади передней боевой линии в виде опо­ры другой корпус войск. Далее, они ставили себе целью не только разбить, но и совершенно истребить неприятельское войско. Боевой план Филиппа всегда состоял в том, чтобы окружить врага, отрезать ему отступление и таким образом принудить его к сдаче; в битве на „Крокусовом поле" против Ономарха и в сражении под Херонеей он блестяще разрешил эту задачу. То же сделал Александр в битве при Гранике; но при Иссе и Арбеле численный перевес врага был так велик, что оцепить неприятельскую армию не было никакой воз­можности; однако Александр сумел рассеять ее другим спо­собом, именно путем упорного преследования. Впрочем, уже Дионисий, следуя примеру Гилиппа, умел достигать полного уничтожения неприятельских войск; так, перед Сиракузами он истребил карфагенское осадное войско, при Элепоре — войско италийских греков, при Кабале — войско Магона; а эти успехи заставляют предполагать, что и он уже умел пользоваться своей конницей приблизительно так же, как позднее Филипп и Александр.

Совершенно изменился и характер осадной войны. В течение нескольких столетий греки не знали другого средст­ва для взятия укрепленных пунктов, как блокаду, которая, обусловливая истощение запасов, в конце концов принужда­ла неприятеля к сдаче, если еще раньше какой-нибудь из­менник не открывал ворота или смелый штурм не отдавал города во власть осаждающих. Наконец в V веке успехи ме­ханики привели к постройке осадных орудий. Во время вой­ны против Самоса Перикл поручил инженеру Артемону из Клазомен построить тараны (т.н. „бараны") и навесы (т.н. „черепахи"), и в этой войне впервые были употреблены по­добные машины. Однако ввиду прочности самосских стен эта инженерная атака ни к чему не привела, и в первые годы Пелопоннесской войны попытки брать укрепленные города посредством машин оставались большею частью столь же бесплодными. Только карфагеняне во время своей сицилий­ской кампании в 408 г. начали с успехом пользоваться осад­ными орудиями. К стенам подкатывались высокие возвы­шавшиеся над верхним краем стен деревянные башни; сто­явшие на них стрелки и пращники должны были своими стрелами и камнями отгонять защитников; под прикрытием этих башен тараны пробивали брешь или под стену подво­дили подкопы, вследствие чего она обрушивалась. Затем не­приятель неотступно штурмовал город, пока не проникал в него. Именно этому совершенству осадной техники карфа­геняне более всего были обязаны своими быстрыми и бле­стящими успехами в 408—405 гг. Сицилийские греки, разу­меется, тотчас усвоили эти новые приемы и вскоре превзош­ли своих учителей. В Сиракузах впервые начали строить т.н. катапульты — орудия, которые могли выбрасывать длинные стрелы на далекие расстояния и, будучи поставлены на осад­ные башни, гораздо основательнее, чем стрелки своими вы­стрелами, очищали стены от защитников. Только чрезвы­чайно крепкий панцирь мог на близком расстоянии выдер­жать удар стрелы даже катапульты самого малого калибра. Вскоре начали строить машины для метания камней и свин­цовых пуль. Метательная сила в этих орудиях создавалась натяжением эластичных канатов, сплетенных из волос или жил. Так как перевозка и особенно установка таких машин представляла большие трудности, то ими можно было поль­зоваться только в осадной войне или на кораблях; в качестве полевых орудий их начали употреблять уже гораздо позднее.

На греческом Востоке эти усовершенствования в облас­ти осадного искусства прививались сравнительно медленно. Здесь еще долго держались старой системы обложения, и наибольшим консерватизмом в этой области, как и в других, отличались спартанцы. Однако Афины уже в середине IV века имели катапульты. Но лишь Филипп впервые начал применять здесь в обширных размерах новую осадную тех­нику; в этом деле ему помогал его инженер, фессалиец Полиид, ученики которого, Диад и Харий, сопровождали затем Александра в его азиатском походе. Началом новой эпохи в истории осадной войны у греков послужили особенно осады Перинфа и Византии в 340 г.

Фортификационное искусство, разумеется, старалось не отставать от успехов осадного искусства. Очень много сде­лал в этой области особенно Дионисий. Искусно воспользо­вавшись выгодами местоположения Сиракуз, он обратил свою столицу в неприступную крепость; замок Эвриал на вершине Эпипол, служивший ключом ко всей системе укре­плений, был защищен против нападений высеченными в ска­ле рвами, а подземные ходы, также высеченные в камне, да­вали возможность гарнизону производить внезапные вылаз­ки. Совершенно таким же образом Дионисий укрепил свою пограничную с карфагенскими владениями крепость Селину, только здесь, ввиду рыхлости почвы, пришлось укрепить рвы каменной кладкой. Аттика была защищена цепью по­граничных крепостей, тянувшейся от Элевсина через Панактон и Филу до Рамна; кроме того, важный Лаврийский гор­нозаводской округ был огражден против нашествий рядом укреплений. Несравненно грандиознее была система укреп­лений, созданная Хабрием вдоль восточной границы Египта; об эти твердыни дважды разбился натиск персов.

Изобретение орудий повлияло также на характер мор­ской войны. Боевые корабли V века, триеры, были настолько малы, что на их палубе невозможно было устанавливать не только башни, на которые поднимались бы орудия, но и са­ми машины. Поэтому теперь начали строить суда больших размеров, т.н. тетреры и пентеры, — впервые в Сиракузах при Дионисии во время приготовлений к освободительной войне против карфагенян. Правда, при этом пришлось отка­заться от одного из преимуществ трехъярусных судов — от большей подвижности, но зато, ввиду более прочной конст­рукции новых судов, удары неприятельских орудий были теперь менее опасны. Сообразно с этим изменился и харак­тер морских сражений; если в эпоху Пелопоннесской войны участь битвы зависела от опытности кормчих в лавировании, то теперь не менее важную роль стало играть действие ору­дий. Однако первые пробы с судами нового типа оказались неудачными; при Катане маневрировавшие по старому спо­собу карфагеняне разбили флот Дионисия. Государства гре­ческой метрополии на первых порах отклонили и эти новше­ства. Афины лишь во времена Александра начали строить тетреры и пентеры; зато с этих пор искусство кораблестрое­ния и здесь начало быстро развиваться, и на флотах эпохи диадохов триеры все более уступают место судам четырех- и пятиярусным.

Все это давало стратегии возможность разрешать такие задачи, которые раньше были ей совершенно не под силу. Укрепления в значительной степени утратили свое прежнее значение, с тех пор как сделалось возможным посредством осадных машин в течение нескольких месяцев принудить к сдаче даже сильно укрепленный город, тогда как раньше для этого требовалась часто многолетняя блокада, а укрепления, свободно сообщавшиеся с морем, и совсем не могли быть взяты. Благодаря этому военные операции сделались более энергичными. Теперь перестали остерегаться предпринимать походы в неблагоприятное время года. Уже спартанский царь Клеомброт вторгся в Беотию среди зимы, правда — ввиду исключительных обстоятельств; точно так же Эпами­нонд несколько лет спустя вторгся в Лаконию зимою, а Фи­липп при своих походах вообще обращал мало внимания на время года. В значительной степени этим усовершенствова­ниям в области тактики и стратегии Филипп был обязан по­корением Греции, Александр — завоеванием Азии.

Новое военное искусство предъявляло к полководцам очень высокие требования. Поэтому со времени Пелопон­несской войны начал образовываться класс профессиональ­ных военачальников — прежде всего в наемных армиях. Афины и в этой области выказали себя духовной столицей Греции; знаменитейшие вожди наемников в первой полови­не IV века — Ксенофонт, Ификрат, Хабрий, Тимофей, Дио­фант, Фокион — были афиняне; из неафинян можно назвать разве только Харидема из Орея, которому позднее были да­рованы в Афинах права гражданства, и братьев Ментора и Мемнона из Родоса. Военные успехи Афин со времени Ко­ринфской войны объясняются в немалой мере тем, что госу­дарство всегда имело в своем распоряжении таких перво­классных полководцев, и надо поставить в великую честь афинским кондотьерам, что они всегда были готовы служить отечеству с величайшим самоотвержением, хотя совершенно не могли рассчитывать на материальное вознаграждение и, напротив, могли ждать суда и смерти, если вследствие не­достатка в денежных средствах их труды не увенчивались успехом. Поэтому было вполне справедливо, что афинский народ по крайней мере не скупился на почести для своих полководцев — воздвигал им статуи, освобождал их от ли­тургий, даровал им право участвовать в обедах, которые на счет государства устраивались в здании Совета. Но, с другой стороны, не следует забывать, что почти все эти люди приоб­рели свои первые военные лавры именно на воинской службе. Если потом дома нечего было делать, то они в качестве вож­дей наемных войск вступали на службу к иноземным госуда­рям, с которыми Афины как раз в ту минуту находились в хо­роших отношениях, — к персидскому царю или его сатрапам, к египетским или фракийским царям. Здесь их осыпали по­честями и золотом. Уже Ксенофонт, если бы захотел, мог сде­латься зятем фракийского царя Севта И; Ификрат действи­тельно женился на дочери Котия I, то же сделал позднее Харидем, который благодаря этому после смерти Котия I сде­лался фактически владыкою царства одрисов. Харес достиг княжеской власти в Сигее на Геллеспонте.

Исключением является лишь Ксенофонт, старейший из этих кондотьеров. Силою вещей, почти против своей воли, и во всяком случае против своего ожидания, он был поставлен во главе наемной армии; в качестве ее вождя он достиг более блестящих успехов, чем какой-либо полководец до него в таком же положении; но он пренебрег этой карьерою, кото­рой был обязан своей эллинской славой. Ему не было суж­дено послужить своими трудами отчизне. Уже своим поли­тическим поведением во время олигархической реакции он навлек на себя подозрения афинских демократов. Затем он с остатком своих наемников вступил на спартанскую службу; правда, в это время Афины еще находились в союзе со Спар­тою; но он остался верен избранному знамени и после того, как Афины отложились от Спарты и примкнули к персид­скому царю, потому что по своим убеждениям он мог видеть в этой политике Афин лишь измену интересам Эллады. Вследствие этого он был изгнан из отечества; а в Спарте чу­жеземцу нечего было делать. Поэтому он свои лучшие годы провел в Скиллунте близ Олимпии, в поместье, которое по­дарил ему его друг царь Агесилай, пока крушение Спартан­ской державы после битвы при Левктрах не заставило его удалиться оттуда. Правда, теперь, когда Афины снова всту­пили в дружественные отношения к Спарте, он получил воз­можность вернуться на родину; но вследствие долгого из­гнания он стал чужим в Афинах, притом он был уже слиш­ком стар, чтобы снова выступить на военное поприще, кото­рое он оставил более четверти века назад. Недостаток прак­тической деятельности он постарался возместить литератур­ным трудом, и в этой области также достиг замечательных успехов. Если современники усердно читали его книги ради их содержания, то позднейшие поколения видели в них не­подражаемые образцы классического стиля; поэтому Ксенофонт принадлежит к числу немногих писателей древности, чьи сочинения дошли до нас в полном виде.

Уже софисты теоретически разрабатывали военное ис­кусство; но лишь Ксенофонт дал своим соотечественникам первое руководство военной науки, в форме исторического романа, содержащего жизнеописание старшего Кира. „Ана­басис" Ксенофонта также представляет собою не столько историческое повествование, сколько военно-научный трак­тат. Недолго спустя, около 350 г., тактик Эней, других сочи­нений которого мы не знаем, написал систематическое сочи­нение о военном искусстве; оно читалось долгое время, и еще Кинеас, министр царя Пирра, составил извлечение из него, да и до нас дошла еще часть этого трактата.

Развитие военного искусства, разумеется, не могло не повлиять коренным образом на политику. Еще Перикл мог быть одновременно и государственным деятелем, и полко­водцем; но уже при его ближайших преемниках эти функции сделались несовместимыми. Это понял уже Клеон; он стре­мился исключительно к руководству внутренней и внешней политикой, и только стечение обстоятельств, совершенно против его воли, заставляло его выступать в роли полковод­ца. Поколением позднее развитие военного искусства дос­тигло такого высокого уровня, что человек, не обладавший специальными знаниями в этой области, не мог уже и думать о том, чтобы стать во главе войска. Агиррий был в Афинах, вероятно, последним неспециалистом военного дела, кото­рый пытался руководить военной кампанией в качестве глав­нокомандующего; Каллистрат, хотя еще и носил звание стратега, занимался только административными делами, свя­занными с этой должностью, и только один раз, вместе с Ификратом и по его желанию, принял участие в походе. Из афинских государственных деятелей позднейшего времени большинство, как Эвбул, Демосфен, Ликург, Гиперид, даже не добивались звания стратега. Правда, профессиональный полководец и теперь еще мог играть политическую роль, в особенности если за ним числились крупные военные успе­хи; но обыкновенно опыт показывал ему, что гораздо легче иметь дело с наемниками, чем с Советом и Народным собра­нием. Даже таким людям, как Ификрат и Тимофей, никогда не удавалось занять или по крайней мере удерживать за со­бою первое место в государстве. Таким образом, карьеры военачальника и политика разделились; оба они зависели друг от друга, но, как обыкновенно бывает, ни один не мог угодить другому, и благодаря этому между ораторской ка­федрой и главным штабом возникла оппозиция, имевшая часто гибельные последствия для греческих республик этого времени. Эпаминонду в Фивах приходилось не меньше стра­дать от этой оппозиции, чем Ификрату и Тимофею в Афи­нах.

Неудобства такого положения вещей чувствовались очень сильно. Демосфен не раз высказывался, что тайна ус­пехов Филиппа в значительной степени кроется в том, что он сам был своим полководцем и министром и благодаря этому мог без всякой помехи принимать решения и приводить их в исполнение, причем ему не было надобности сообразоваться с какими-либо конституционными формальностями и нечего было опасаться, что неспособные генералы, осуществляя его планы, исказят их. Чем менее республиканский строй, — в виде ли демократии или олигархии — оказывался пригод­ным как для защиты государства извне, так и для поддержа­ния порядка внутри, тем более мыслящие люди должны бы­ли приходить к сознанию, что только монархия может исце­лить те язвы, которые истощали силы нации. Именно это убеждение привело Платона в Сицилию ко двору Дионисия, именно оно побуждало Исократа призывать к осуществле­нию своих национальных планов последовательно всех вы­дающихся государей своего времени — Ясона, Дионисия, Архидама, Филиппа. Его „Никокл" есть попытка располо­жить общественное мнение в пользу монархии. Около того же времени Ксенофонт в своей „Киропедии" показал нации идеальный образ не только полководца, но и государя; в сво­ем „Гиероне" он указывает средства, которыми человек, дос­тигнувший трона даже путем насильственного переворота, может приобрести любовь народа. Аристотель также считает монархию теоретически наилучшею формой правления, — правда, лишь при идеальном государе.

Впрочем, до практического осуществления этих мыслей было еще далеко. Ибо порядки, господствовавшие в великой державе Востока, повелитель которой у греков того времени носил просто имя „царя", были далеко не такого свойства, чтобы возбуждать пристрастие к монархии; а призрачная царская власть, какая сохранилась в Спарте и у молоссов, являлась монархией разве еще только по имени. В прочем же монархию в греческом мире, исключая некоторые погранич­ные страны, искони знали только в форме водворенного пу­тем революции насильственного правления, „тирании". На такого „тирана" общественное мнение смотрело как на бес­совестного кровопийцу, который способен на всякую ни­зость, на всякое нарушение божеского и человеческого пра­ва, которого следует убить, как бешеную собаку или как грабителя и убийцу. Краски для этой картины заимствова­лись из старых легенд о жестокости Фалариса, Периандра и Поликрата, и греки тем тверже верили в подлинность этих рассказов, что имели мало случаев практически ознакомить­ся с тиранией. Ибо именно благодаря этой глубоко укоре­нившейся ненависти к тирании последняя, в период от Пер­сидских войн до смерти Александра, в наибольшей части греческого мира ни разу не сумела утвердиться, и попытки водворить ее обыкновенно были подавляемы уже в зароды­ше. А где такая попытка удавалась, — она, разумеется, толь­ко усиливала господствующее отвращение к монархии, ибо насильственная перестройка существующего порядка невоз­можна без кровопролития. Что демократические и олигархи­ческие перевороты носили такой же кровавый характер и влекли за собою такие же глубокие изменения в области имущественных отношений, — это греки легко забывали; и действительно, кровопролитие особенно гнусно, когда оно совершается от имени и по приказанию отдельного лица. Эти кровавые родины погубили и величайшую, самую бле­стящую тиранию, какую когда-либо видела Эллада,— вла­дычество Дионисия в Сицилии. Ее крушение показало, что от революционной монархии нельзя ждать политического возрождения нации. Только законная монархия могла вер­нуть Греции внутренний мир. Объединить Элладу могло только то государство, в котором в одном старая, насажден­ная Зевсом монархия сохранилась в полной силе, — молодая страна к северу от Олимпа, которую династия Аргеадов не­когда в упорной борьбе отвоевала у фракийцев и иллирий­цев.