ПРОЗРЕНИЕ
Марина Пожарская, автор знаменитых порнографических романов и рассказов, пострадала — лишилась одновременно и кошелька, и паспорта. Только ключи от квартиры остались, где изданные и неизданные романы лежат.
Как лишилась? Да украли, конечно… Как же еще? Жалко, обидно до слез, а что поделаешь? Вор, в особенности карманник, в отличие от добропорядочных людей, никогда не дремлет, он всегда на посту. В кошельке, естественно, деньги были, и — немалые. В паспорте — ничего не было. Что в нем может быть? Он и сам по себе ценность великая — главное удостоверение личности. Без него нынче — никуда! Враз, как Сивку, укатают.
Как обнаружила Марина пропажу, так сразу впала в большое возмущение и негодавание… Никак она такой подлянки от народа не ожидала. Она им книжки умные сочиняет, а они свинью подкладывают. Да такое даже в дурном сне не приснится! Разозлилась она не на шутку да как закричит на всю улицу:
— Я — Марина Пожарская, автор знаменитых порнографических романов и рассказов! Как можно было меня обокрасть?
А прохожие глядят на нее в полном недоумении… «Что это, — думают, блин, за Марина такая, с чем ее едят?» И слыхом не слыхали. Про какую-то Маринину слыхали, а про эту Марину — нет.
А она пуще прежнего разоряется:
— Я — знаменитый автор! Вы что, не слышали?! Да я в Литинституте училась!
Жмут прохожие плечами в растерянности, руками разводят: нет, не слышали…
Тут уже и Марина в полном недоумении: вот оно что! Оказывается, никто ее не знает и знать не желает! Что за чудеса? Это уже не просто невежество, а черт знает что! Хотела она их пригвоздить к позорному столбу, но удержалась… Все-таки в Литинституте училась, а там культура на первом месте. Только так по этому поводу сильно разволновалась и разнервничалась, — не столько уже из-за пропажи, сколько от страшной обиды, что она — такая знаменитость, а никто о ней слыхом не слыхивал! — что случилось у нее в голове легкое затмение. Точнее — полный провал. Амнезия. Забыла Марина напрочь: кто она такая и откуда? Напрягает голову, тужится, как в родильном отделении, а вспомнить ничего не может! Один ветер, сквозняк в голове шурует… Что в таком случае делать? Конечно, только к людям обращаться, к кому же еще? Люди, они все подскажут. У нас человек человеку — друг, товарищ и брат.
Стала она тогда к прохожим бросаться, за руки их и за ноги хватать.
— Ой, подскажите, люди добрые, кто я такая есть на самом деле и как моя фамилия?
А люди ничего понять не могут, только диву даются и разбегаются в разные стороны… А она — нет, не отстает! Липнет, как банный лист: скажите да скажите? Уж давай тогда они от нее шарахаться, обходить и объезжать ее на крейсерской скорости… Что это, думают, такое с бабенкой, бешенство у нее, что ли?
До-о-лго провоевала она с ними, до вечера… А никто ничего путного ей так и не подсказал… Откуда же им знать-то, что она, Марина Пожарская, и есть автор знаменитых порнографических романов? В школе-то ее еще не проходят.
А скоро и темнота из подворотен поползла, фонарики замигали… А она, бедная, все мечется по улице, кричит истошным голосом: кто я да кто я?
Тут в аккурат и подваливает к ней уважаемая милиция, с дубинами, с собакой на поводке… «Что это, — думает, — такое? Все уже давно по хатам сидят, чай-вино пьют, спать укладываются. А тут какая-то бабенка скачет, исполняет греческие танцы, брызжет темпераментом во все стороны».
Берут они ее ласково под локоток, спрашивают:
— Ты что это, бабочка, под фонарем вьешься, крылышками бяк-бяк-бяк делаешь, честным трудом не занимаешься, к гражданам пристаешь? Нет еще у нас такого закона, чтоб свободно к гражданам приставать.
А Марина обрадовалась, что родная милиция ее своим вниманием удостоила, милиция-то она — умная, все знает. Кинулась она им в объятия.
— Ой, скажите, добры молодцы, кто я такая есть на самом деле? — и для подсказки плащ распахивает… А под плащем у нее из одежды только ажурное черное белье надето. И есть на что его надеть. Всего — не мало. Она же мастер знаменитых порнографических сцен и сюжетов, марку-то держать надо.
— О-о-о, — сладко причмокнули милиционеры, — хороша Мальвина и вся экзотика при ней… — только никак нельзя с ней душевно пообщаться, они же на службе. А на службе — ни-ни, баловства ни грамма.
А Марина не отстает! Не привыкла она отступать! Бросается к ним со всей страстью и пылкостью:
— Да разгадайте же меня, расшифруйте, расколите, наконец, парни, — кто я такая? — а сама на милицейскую собаку ласково поглядывает… А собака у них — большая, страшная, милицейская, одним словом, — кобель.
Стала она вдруг в связи с собакой что-то важное для себя припоминать… Но подлянка-мысль несколько раз забрезжила в голове и погасла, как лампочка Ильича… Так и не вспыхнула во весь накал. А вспомнить Марина пыталась один персонаж свой… У нее героем-любовником в одном романе пес выступает: здоровый, черный — доберман.
А милиционеры уже и сами не рады, что к ней подошли. Слишком уж навязчивой дамой она оказалась. И, опять же, оставить ее никак нельзя, очень уж она себя распахнуто и восторженно ведет…
«Нет, — решили они, — так не пойдет. Культура — прежде всего. А бескультурию — бой».
— Давай-ка, — говорят ей, — Магдалина, прокатимся к нам в номера… Тут — недалеко.
Обрадовалась Марина, что хоть одни добрые люди нашлись, решили ее приютить и обогреть, залезла она к ним в машину — по-свойски, по-товарищески. А что стесняться-то? Все — свои ребята. Сидит — улыбается. А в машине у них — тепло, сухо и бензином пахнет.
Повезли они ее по городу, проветриться, чтоб голова от переживаний отошла… А она по сторонам поглядывает, с любимым городом заново знакомится и родные улицы припоминает… Вот неоновая вывеска «Фотография» мелькнула… Увидела она это название — словцо заковыристое, и разволновалась не на шутку… Завертелось у нее в голове другое словцо заковыристое, только кончиком одним завиляло, хвостом крысиным: «…ография… графия… фия…» Стали разные ассоциации наворачиваться… Вот-вот осенит ее, вспомнит она это словцо, вспыхнет оно, как пароль, у нее в голове, засияет ярко, во весь накал, как лампочка Ильича, и тогда она, наконец, и все остальное, и себя — вспомнит… А это ее любимое слово «порнография» крутится, мерцает и сверкает алмазными гранями в сознании, мучает, да никак форму и смысл обрести не может…
Привезли ее туда, куда надо… Стали выяснять всю подноготную, а ей и сказать нечего, кто она и откуда, рада бы все им на блюдечко выложить, а выложить-то… нечего. Намучились с ней порядочно, и она сама намучилась… Хорошо, конечно, в гостях у добрых людей, а дома — всяко лучше. Только где он дом-то? Хрен его знает.
Спасибо, журнал на столе валялся… А с обложки на нее любимый престарелый президент с достоинством взирает, лапку в приветствии поднял… Всполошилась Марина, схватила журнал, застучали ей мысли по темечку — и по-о-шел-поехал поток сознания: «Президент… семья… власть… Кремль… бардак… дом терпимости… проституция… порнуха…» И тут — осенило ее наконец, вспыхнуло у нее в голове ярко-якро, как лампочка Ильича, и засияло во всей красе любимое слово «порнография»! И все она конечно вспомнила, прозрела наконец: «Порнография! Да, конечно же! Романы и рассказы! Она знаменитый автор!»
Подскочила она со стула да как закричит:
— Да вы знаете кто я? Я — Марина Пожарская, автор знаменитых порнографических романов и рассказов! Да я член всех союзов писателей, какие только есть, и — лауреат премий! А вы меня, как Сивку, укатали! Да по какому праву?
Так расшумелась, что сам начальник прискакал.
— Что такое?.. — испугались маленько милиционеры, оказывается, поймали золотую рыбку, да не ту…
Ну, на всякий случай, проверили для порядка: есть ли такая вообще? И там ли проживает, где говорит? И в базу свою умную заглянули… А Марина еще успела им и все паспортные данные сказать, она их наизусть помнит. Память-то у нее о-го-го какая! Выдала она им данные и еще — по первое число выдала! Заглянули милиционеры в свою умную базу, в щелочку… В щелочку глядят, а там все хорошо-о видно. Все у них в эту базу с потрохами влезли, никто не укрылся. Все — точно оказалось, никакой лажи нет. Она это. Самая Марина Пожарская — и есть. И проживает на Осенней улице… Все совпало.
Ну, раз такое дело… Извинились они перед ней подобострасто: ошибка, мол, в расчеты вкралась, с кем не бывает… Сами домой ее отвезли… А как же? Не часто к ним знаменитые авторы на огонек заскакивают.
Ворвалась Марина в свою квартиру, как метеор… А дома — хорошо, тишь да гладь, все спокойненько и пристойненько, как на кладбище, муж-то от нее давно сбежал, от стыда… Глядит она, а на тумбочке-то — елки-палки! — кошелек с паспортом лежат, красуются… Вот здорово! Спешила она на литературную тусовку к братьям писателям и впопыхах забыла.
Обрадовалась Марина такому повороту событий, хватанула кофейку с коньячком с устатку и так взбодрилась и воодушевилась, что осенило ее в очередной раз, снизошло прозрение. А почему бы, спрашивается, не написать роман с участием милиционеров и собачки милицейской? Сколько тут остроты и новизны будет, сколько свежего дыхания! И вот уже сюжет заклубился, заклокотал у нее в голове, — сам на бумагу просится. Хорошее варево получится! Не долго думая, прыгнула Марина за компьютер и давай музыкальными пальцами по клавишам долбить… И — пошел-поехал творческий процесс!
Человеку в жизни надо время от времени прозревать. А настоящее прозрение — всегда мгновенно приходит.
КАК Я В КОМИТЕТЕ КОМСОМОЛА ЗАСЕДАЛ
Люди разными хорошими делами гордятся. И у меня есть чем гордиться. Я в Литинституте членом комитета комсомола был. Избрали меня. Других не избрали, а меня — с удовольствием, даже единогласно.
На первом курсе приползли мы из колхоза, уработались там на славу, самих колхозников загоняли насмерть, и только пошли учиться… сразу трах-бах! — комсомольское собрание. Институтское.
Я, конечно, тоже комсомольцем был… А до этого — пионером. Все у меня с этими ленинскими делами в порядке, честь по чести было, не отщепенец какой-нибудь. А раз так, ничего не поделаешь, надо идти. Явка — строго обязательна. А то вдруг еще за неявку из института попрут. Не успел поступить — уже поперли. За неуважительное отношение к комсомолу. Или, хуже того, — к стенке поставят. Сказали, что присутствовать сам Мальков будет, партсекретарь. А один такой Мальков, в бытность свою главным охранником Кремля, любил это дело больше жизни. Так что с Мальковым шутить опасно.
Пришел и я на комсомольское собрание… Прокрался… Сел в последнем ряду, чтоб меня не видно, не слышно было. А народу до хрена собралось, яблоку негде упасть.! Все — комсомольцы. А на меня что-то зевота навалилась, сижу, дремлю потихоньку, кемарю… А мы в пивбаре были, нагрузились основательно. А собрание идет само по себе, решаются глобальные проблемы, и я сам по себе сижу, накрылся пивным колпаком и никому не мешаю. Я — вроде как есть и вроде меня как бы и нет. Хорошо.
Потом стали думать, кого бы от первого курса в комитет избрать, чтоб он человек серьезный и ответственный был, чтоб можно ему хорошее комсомольское дело поручить, а он его не запорол? Стали кандидатуры предлагать. Вначале какую-то девушку… Ну, а с девушки какой толк? Разве это кандидатура? Ясно, что никакой серьезности и ответственности не будет. Замяли это дело… Потом Сашу Сундукова предложили. А он, правда, серьезный молодой человек был, активный, энергичный и говорун хороший. Всегда у него говорильня ладно и складно получалась. Любую тему мог развить и любого к стенке припереть. Ну, прирожденный оратор, почти — трибун. Стало быть, ему самое место и в комитете заседать. А он вдруг — ни в какую, отказывается напрочь, берет самоотвод. Короче, пошел человек в отказ — и все! На какую-то страшную занятость ссылается. А он действительно на тот момент уже кем-то в клубе «Молодой литератор» заделался: или массовиком-затейником, или тамадой? Не помню уже…
Тогда мою кандидатуру выдвинули. Девушки-третьекурсницы. В шутку, наверное. Увидели, что я дремлю, носом посапываю… А они с нами в колхозе работали и хорошо меня знали. Я с ними не раз за чаем беседовал. Знали, что я и не пьющий, и не курящий. Как раз самое то буду. Они и сами и непьющие, и некурящие были. Тоже — отличные комсомольцы. Так и сказали, что я в комсомоле здорово волоку, самым незаменимым человеком там буду.
Ну, а раз так, тогда все начальство — идеологическое, в первую очередь, — захотело на меня поглядеть: кто я такой? Что за фрукт? А то не все меня еще знают, прославиться-то я здесь ничем не успел, только в колхозе успел. Товарищи меня толкают:
— Сань, поднимайся, на тебя поглядеть хотят.
А я отбрыкиваюсь: да идите вы! Я же дремлю, сны самые сладкие вижу, я же пивным колпаком накрылся. Как космонавт. Я в космосе нахожусь, а меня на грешную землю возвращают.
Ну, пришлось возвращаться, подниматься… А то вдруг кто чего не так поймет? Скажет: гляди, не успел поступить, а уже кочевряжится. Поднялся я, стою по стойке смирно… А сам не пойму, зачем это мне подниматься-то надо? И что это за лекция такая интересная? Народу-то до хрена собралось, яблоку негде упасть.
А из президиума меня спрашивают:
— Белокопытов, вы согласны?
А я глазами хлопаю. С чем это я, думаю, согласиться-то должен? Очень интересно… Но с умным видом стою. Только понять не могу, с чем же я все-таки согласиться должен? А вдруг мне в колодец прыгать предлагают? А я так не хочу. Мне еще учиться надо.
А товарищи меня в бок кулаком садят:
— Говори, что согласен, и баста!
Пришлось соглашаться, кивать, чтоб пауза не затянулась. Кивнул я головой, согласен, значит… Со всем, что бы в Литинституте не происходило, всегда решительно и бесповоротно согласен.
Так и избрали меня. Стал я полноправным членом комитета комсомола. Кто-то, кто очень хотел им стать — не стал, а я — стал. Ну, Белокопытовы всегда впереди, во всех хороших делах и начинаниях.
А все члены комитета по понедельникам собирались. И заседали там до белого каления, пока все необходимые вопросы не разрешали. А я, как узнал кем стал — так и вообще перестал в институт ходить. И — ни в институте не появляюсь, и ни в комитете на заседания. Ни на первое, ни на второе, ни на третье… Некогда мне. Я еще со всеми хорошими людьми в общежитии перезнакомиться не успел. Потом, я же сонный был, вроде как временно отсутствовал, получается: без меня меня женили, а я так не люблю. Так — не честно.
А комитетчики меня по понедельникам будить приноровились. Понедельник еще не успел наступить, они уже тут как тут! Опять будить пришли:
— Белокопытов, елки-палки, ну ты когда придешь-то на заседание? Тебя же избрали. Мы тебе поручение должны дать.
А я на них спросонья:
— Да отвяжитесь вы! Я уже за свою жизнь назаседался, все штаны протер. У меня и брюк лишних нет! И спать поздно лег. В шесть утра, — так и не могли они меня никак добудиться, проспал я все заседания.
Правда, два раза пришлось все-таки за полгода появиться. Совсем-то нельзя. Комсомолец я или кто? На такси ездил, чтоб в автобусе не трястись. А то пока доберешься в автобусе — все силы растрясешь, а они мне еще для комсомола пригодятся.
Так два раза и успел поприсутствовать, пока новое собрание не состоялось. А на нем меня как репку выдернули и вон выкинули. Сказали, чтоб отдохнул маленько, а то так в комсомоле заработался — глядеть страшно, ухлестался насмерть. Так и не стал я больше комсомольским комитетчиком, стал — простым студентом. А простым студентом — лучше, никто на тебя не давит, не достает и сам меньше пакостишь.
А в комитете комсомола и вокруг него странные вещи у нас происходили. Некоторые студенты так страшно хотели стать главными комсомольскими вожаками института — секретарями. Во что бы то ни стало! Никто ведь и предположить не мог, что совсем скоро, через каких-то пару-тройку лет всего, загремит бедный социализм вместе с коммунизмом в тартарары, и любимый комсомол, ленинский, с ними туда же рухнет. А из секретарей комитета комсомола тогда, видимо, куда угодно подняться можно было, до самых заоблачных высот комсомольских, а потом и партийных. Кому-то это до фени было, по боку, а кому-то — нет. Кто-то за это место не на жизнь, а на смерть бился. Скоро выяснится, что и в самом прямом смысле.
Один из претендентов в комсомольские вожаки был мой названый брат Андрей Эдоков. Пройдет время, и он станет потом моим бывшим названым братом… Такое тоже бывает. Так вот он очень стремился в комсомольские лидеры. Я его в этом деле не понимал. Во всех других делах понимал с полуслова, а в этом — нет.
Был он родом с Горного Алтая, и я тоже оттуда… На этой почве и жили мы с ним одно время душа в душу. Он все шурпу варил… Кусок мяса громадный забьет в кастрюлю и варит его часа два… Это и есть шурпа. Потом меня зовет: «Пойдем, шурпы похлебаем». Он ел ее без хлеба и соли, и меня к этому приучал: так больше мяса влезет. Так мы и ели с ним эту шурпу, хлебали и водкой запивали. Водка у него не переводилась.
А отец его в свое время в Горном Алтае был комсомольским вожаком. Правда, районного масштаба, но районным — тоже хорошо. Все равно — сила. И еще стихи писал. Поэтом был. «Эдельвейс» — с таким хорошим названием у него поэтическая книжечка вышла.
Так что, видно, комсомольство и стихотворчество брату моему Эдокову от отца передалось. А стихи у брата — свежатина были, я бы даже сказал: парное мясо, очень мне нравились. Многие строки его я до сих пор помню. Потом он со стихами резко порвал. Не стал писать. Завязал. Я думаю — зря. Стихи же не водка.
Другим претендентом на комсомольское кресло армянин лез. Сам был мал да удал, очень черен и страшно волосат. И при всем этом — очень активен, если что касалось комсомольской работы.
Вот они и стали себя туда проталкивать, брат мой и армянин, в эти самые лидеры, в секретари. А место это почетное как раз освобождалось. Один пятикурсник уходил, освобождал его и хотел достойному человеку передать. А достойным среди всей братии он только Эдокова и видел. Потому что Эдоков его друг был. Они с ним не одну бутылку водки прямо в комитете на красной скатерке выпили. Так что Эдокову все там уже знакомо было, он к нему, как родному, привык, и в главном кресле полюбил сидеть. Оно — и умеренно мягкое, и жесткое, если что, задницу не очень отсидишь, и подлокотники тоже удобные, есть, куда локти упереть.
А пятикурсник так сказал:
— Ты, Андрей Александрович, как тебя выберут, так давай свою работу веди хорошо. Пресекай, все что надо пресечь, чтоб большой вольницы не было, а особенно — диссидентства поганого. А потом и по партийной линии двинешь… И попрешь, не сворачивая, до самого предела.
— Понял, — сказал Андрей Эдоков, — сделаем все как надо, не одна ржа поганая американская не пролезет, — на том и порешили.
А армянин все это знал, просекал, на ус мотал и свои ответные действия предпринимал. Он очень не хотел, чтоб Эдоков это место занял, а сам хотел в секретари сесть. А потом и дальше с легкой руки по партийной линии крепко попереть… Ну, тогда так везде было, ничего здесь нового и удивительного я не расскажу.
И вот пошла между моим названым братом и армянином страшная и непримиримая борьба за комсомольское вожачество. Каждый хотел стать первым. Мне так все это непонятно было. Ну, хочется обоим — ладно. Ну, кинули бы монетку, кому выпало — тот и стал. Или в дурака бы сыграли. Кто остался тот дурак и есть. Нечего ему, дураку, в секретарях быть. А другой бы влез и корону на себя примерил. Но — нет. Никак они не могли по-дружески разойтись. Ходили и тихо ненавидели друг друга.
А когда совсем немного времени оставалось до перевыборов, брат мой не выдержал и непростительную ошибку совершил — выпил лишнего. Ну, выпить он всегда не дурак был. Страшно любил это дело. Я — тоже. Но я-то при этом никуда не лез, только если иногда в бутылку. И вот хитрый армянин моментально узнал, что он расслабился, подловил его в туалете и отоварил по голове. Сам с компанией был, с армянами, скопом и навалились… Да так серьезно отоварил, что брат мой даже в больницу загремел. Две недели лежал с сотрясением. Ну, а раз пьяный был сильно, кому ты докажешь, что на тебя покушение было из-за комсомольского вожачества? А те скажут, что ничего подобного не было и в помине, сам навернулся, жрать меньше надо.
Вышел мой бедный брат из больницы с забинтованной головой — видно, здорово саданули-то! — бледный, печальный и притихший. И никуда уже, конечно, не полез. Наверное, подумал: ну его, это комсомольское лидерство, еще без головы останешься. Уж лучше не лидером быть, но — с головой. А армянин, избавив себя от конкурента, от моего дорогого названого брата, благополучно и сел сам на комсомольское царство. Какое-то время и процарствовал.
Вот какие у нас в Литинституте по поводу комсомола страсти творились, чуть до смертоубийства не доходило! Так и не получилось у моего брата в кресле с подлокотниками посидеть. А я считаю — просто повезло. Все равно бы не успел ничего предпринять и никуда продвинуться, только драгоценное время потерял. В двери комсомола застенчиво Перестройка постучалась — и кранты. Остались от него рожки да ножки. Конечно, больно мне это было видеть, гибель его… Как никак я комсомольцем был, даже в самом комитете заседал. Доверяли мне это дело.
А армянин-то своим дурным поступком — кромешным ударом в голову, считай, спас моего брата от комсомола. Тут уж он, естественно, против всякого комсомола стал и самой партии, развернул оглобли в другую сторону… Стал с Перестройкой дружить, в любви ей объясняться… Сам страшно рад, что в секретарях не успел засветиться. Обрадовался, что наконец-то свобода пришла, можно по-американски жить, крутить-вертеть, куда хочешь.
После института уехал он к себе в Мурманск… А Мурманск, после Горного Алтая, — вторая его малая родина. Там активно что-то проводил в жизнь, в поездах гонял туда-сюда через всю страну, а потом, года через два, опять в Москве вынырнул… Стал по Москве с пьяными полковниками в обнимку ходить и водку и ними пить… Потом они его каким-то орденом наградили. Ну раз наградили, значит — заслужил. Я-то не против, по большому счету, он-то мне все равно братом остался.
А армянин к себе в Армению подался… Там, у себя в Армении, в парламенте кем-то стал. Наверное, шишкой какой-то. Как не покажут по телевизору какую свару или драку в армянском парламенте, так он обязательно в первых рядах руками машет… Вначале подумаешь: может, ошибся? Потом приглядишься — нет, точно он! Наш студент! Бросается на всех, как тигр. Наверное, главное кресло парламентское с кем-то делит. Ну хочет человек быть начальником! Что тут поделаешь? Тут уже не до стихов, не до поэзии. Тут и маму родную забудешь.
Вкус власти, говорят, слаще меда. Такой мед еще не придумали.
ТРИДЦАТЬ РУБЛЕЙ
Фамилия у него хорошая была, благозвучная, почти как у Вересаева. Поэтическая, можно сказать. Вот он, наверное, поэтому и писал стихи. А что еще делать? Стихи у него, правда, простые были, наивные, даже как бы детские… Типа того, что катер, как котенок, прижался к причалу, как к кошке, и спит спокойно. А кругом — ночь и тишина… И все в таком духе.
Все время чистенький ходил, аккуратненький… Зимой и летом — в бородке и усах, волосы — длинноватые, на прямой пробор, свисали вдоль лица прядками… И обязательно — в костюме, в тройке, такой уж у него стиль был. В тройке и при галстуке. По крайней мере, в другой одежде я его не запомнил. Держал марку! Ну и правильно. На то он и поэт.
И весь из себя такой добродушный был, мягкий и ласковый, слегка вальяжный и с порядочной ленцой человек. Не было в нем, как мне казалось, необходимой для писателя напористости и жесткости. Нo здесь не мне судить, может, он только казался мягким, а на самом деле, там где надо, был таким жестким, что мало не покажется.
И еще всегда пьяненький ходил… Ну, может, не всегда, но — часто. Тоже такой стиль был — всегда подшофе.
Несколько раз и я с ним за столом сиживал… И запомнилось мне, врезалось в память, что он почему-то, в отличие от других, — жадноватый, прижимистый молодой человек, как-то не давал он свою копейку на пропой, не было такого, чтоб ему вожжа под хвост попадала. Пьяный-пьяный, а не швырял деньги на стол, предпочитал на чужие пить.
Пил он обычно в другой компании, мне по духу неблизкой и даже совсем чуждой. Председательствовал там у них один веселый и добрый татарин, большой пьяница и футболист. Он был постоянно при деньгах, он и поил их. Постоянно ходил по общежитию с трехлитровой банкой вина, а они висли вокруг чего, как пиявки… А этот молодой человек у него — правой рукой был. За что уж, не знаю. Наверное — блистал умом.
Однажды я увидел его в несколько неловком состоянии, поэтому и запомнил. Лежал он на полу, рядом с кроватью, выставив вперед руки и ноги в позе креветки, и мирно дремал… Пришел откуда-то из гостей и лег там, свалился, где получилось… Водка поборола. Был он как всегда в тройке, при галстуке и в тяжелых зимних сапогах. Брючины задрались и из раструбов сапог торчали бледные, худоватые ноги…
И так мне жалко его в тот момент стало, до слез… «Эх ты, — думаю, бедолага, глупая головушка… Куда же ты, бедный, попал? Никто здесь тебя ничему умному и хорошему не научит… Одному только пьянству и алкоголизму. Поезжал бы ты побыстрее к себе домой, в Петрозаводск, к маме под крыло… А здесь — сплошное пьянство и еще — развратом попахивает… А если ты еще и в разврат ударишься? Что ты тогда маме своей скажешь? Разве за этим она тебя сюда отправляла?» Поднял я его, а он хоть и маленький сам, а тяжелый оказался, положил на кровать и сапоги снял. «Спи, буйная головушка…» Он и заснул, причмокивая, захрапел…
Я был старше его на курс, друзьями мы не были, так, здоровались и все, как я уже сказал, у него была своя компания. Я к этому времени благополучно перевалил на четвертый курс, он — на третий… Наступили летние каникулы долгожданная лафа. И вот заходит он ко мне и говорит:
— Саша, дай мне пожалуйста, денег, тридцать рублей. Ты понимаешь, ни у кого занять не могу, а мне надо срочно домой поехать, очень надо! А я тебе сразу вышлю телеграфом.
Очень вежливо спрашивает, культурно… Ну, вежливости ему не занимать было. Я удивился про себя: «Ну, дает! Нашел у кого спрашивать! Неужели я настолько богатым кажусь? Пошел бы к кому другому, у нас богатых — много. Да и сам он куда побогаче меня…»
В общем, удивился я, но дал ему тридцать рублей. Раз очень просит, значит — нужно человеку. Только сказал ему, чтоб сразу по приезду немедленно мне выслал, потому что я сам остаюсь без денег, буду сидеть на мели. А я ему действительно последние отдал. Он побожился, что немедленно вышлет, и телефон свой оставил домашний… И — уехал… Я знал, что он сынок из обеспеченной семьи, папа у него чуть не директор завода был.
Ладно, уехал он… Так благополучно прошла неделя… «Странно? — думаю, — ведь он обещал, божился, клялся, что отправит… Может, потерялись деньги?» Так наивно еще рассуждаю… А я просто привык, что мужик слово держать должен. Стал сам звонить в Петрозаводск… дозвонился, мать его трубку взяла.
— Ой, — говорит, — а Димы — нету, он на даче отдыхает… Что передать?
— Передайте, — говорю, — что звонил Белокопытов. А зачем? Он сам знает. — И все. Ничего матери насчет долга не сказал, пожалел. И так мне из-за этого всего самому неприятно, противно стало. Ну, теперь-то, думаю, она ему скажет, наверное, и он мне вышлет, если еще не выслал…
Еще благополучно неделя проходит — нет денег. А я уже сижу — лапу сосу. Звоню в Петрозаводск. Опять мать подходит, спрашиваю:
— Вы передали сыну вашему, что я звонил? — и представился ей конечно.
— Ой, — говорит, — все передала. А его самого сейчас нет, он в редакцию пошел…
— Так передайте ему еще раз, чтоб немедленно сделал то, что обещал! — сказал не грубо, но жестко и трубку бросил. А о деньгах опять не заикнулся, не стал мать расстраивать…
«Ну, — думаю, — писатель хренов, поэт недобитый! Ты у меня ваньку-встаньку спляшешь, как приедешь! Теперь-то уж, наверное, должен выслать, есть же у него совесть в конце концов!»
Еще неделя прошла… Денег — как не было, так и нет. Я уже весь взвинченный, весь на нервах, звоню. Опять — мать. Говорю уже открытым текстом:
— Ваш сынок разлюбезный, мудак, взял у меня тридцать рублей под честное слово. Сказал — что вышлет. Где деньги? Скажите ему, что если завтра не будет — ему не поздоровится! — очень я на него обиделся и рассердился.
— Ой, да что вы говорите? — испугалась мать. — Быть такого не может! Он у нас такой интеллигентный мальчик! Он вам немедленно отправит!
«Да таких интеллигентых в детстве душить надо!» — матерюсь я про себя, здорово он меня достал.
И — правда, на следующий день пришли деньги. Утречком. Лежит на почте телеграфный перевод. Получай — не хочу. Ну я, конечно, получил… И тут же, — не знаю с горя ли, с радости? — их потратил, употребил, куда надо… Почти месяц я денежки ожидал… Пока на мать не наехал, а она — на него… Вот как занимать-то? Особенно интеллигентному человеку. Впредь — наука будет. Но больше всего меня не сами деньги заели, а то, что он ко мне непорядочно отнесся, наплевал на меня.
А осенью, когда все собрались, и он приехал… Поздоровался со мной как ни в чем не бывало… И я — поздоровался. Злость у меня уже прошла Я за это время домой съездил, отдохнул хорошо, настроение самое благодушное было.
— Что ж ты, — спрашиваю, — деньги-то сразу не выслал, ты же клялся?
— Да ты понимаешь, Саша, — отвечает, — забыл!
Главное — искренне так говорит, улыбаясь.
И тут до меня дошло: а ведь и правда мог забыть, хоть и мать напоминала… память-то — девичья. И еще — просто я для него никто и ничто, не существую, ноль без палочки. Ему — не до меня было. Другое он помнил, что считал нужным, а про меня забыл.
С тех пор и он для меня стал никем. Бить я его посчитал бесполезным. Что толку-то? Только подумал: «Это ведь я ему только тридцать рублей занял, а если бы тыщу?» И сам рассмеялся: таких денег у меня, конечно же, никогда не было… Нечего было бы занять. Но он с тех пор, правда, у меня больше и не спрашивал. А я бы уже и пятачка ему на дорогу не дал.
После окончания Литинститута вернулся он к себе, в Петрозаводск… Там уже для него теплое место было приготовлено в журнале «Север». Все — как надо. И им, местным, — хорошо. Молодец, вернулся домой, молодой писатель, не променял родину на проклятую Москву. Значит — не блудный сын, а надежда и опора местной литературы, подымет ее, вздернет на дыбы…
Там, в Петрозаводске, и осел, стал жить и работать… Кто-нибудь время от времени о нем что-нибудь да расскажет… Книжечку стихов, рассказывают, выпустил, потом вроде вторую… А тут еще недавно, слышу, повесть свою в «Севере» напечатал — «Пойдем в чайхану». Повесть, говорят, небольшая, но крепкая. Дай-то Бог! Против крепких повестей — никто не против. И я — тоже.
Так что он из поэтов теперь в прозаики перешел. Правильно, конечно. Серьезным делом занялся. Будь бы моя воля, так я бы сейчас вообще стихи писать запретил, лет на десять. Особенно — женщинам. Под страхом смерти. Пусть бедное слово поэтическое и рифмы хоть немного отдохнут. А то совсем их задергали и задрючили поэты и поэтессы, загоняли насмерть.
А ему — ветер в парус. Пошел в прозаики — и молодец. Начал серьезно и кропотливо заниматься прозой, значит, не умерла еще русская литература. И он вместе с ней — не умер и не канул… Может, еще и напишет что-то значительное и спасет русскую литературу. Хотя ей спасители не нужны. Но люди, по-настоящему любящие и оберегающие слово, — нужны. Таких сейчас мало.
СТАРИК
Старик живет в Минске. Занимается каторжным писательским трудом книги пишет. Вообще-то его Володей зовут, а сам он любит именовать себя Стариной, но мы как-то сразу, при первом еще знакомстве, определили его в Старика. Так и пошло: Старик да Старик… Хотя до стариковского возраста ему еще далеко, он сейчас в самом расцвете сил и таланта — сорок с небольшим.
Звонит он редко, но метко, все больше по делу. Интерес у него один, во всех смыслах прозаический: в каких это московских издательствах сегодня больше платят? А то написал очередную книгу, куда ее пристроить, чтоб не продешевить? Нет, чтоб о здоровье поинтересоваться или о мужской дружбе, закадычной, поговорить, — есть же что вспомнить! — а он все о том, как бы «не продешевить», о деньгах проклятых.
А что я могу ответить? Я об эти издательства сам бьюсь, как о каменную стену, а толку — никакого, я сам — не будь дураком — хорошую книгу написал, а куда ее пристроить? Ума не приложу. Не больно-то разбежались эти издательства… А тут еще одна на подходе, ее куда девать? Опять в стол? Одни вопросы — и никаких ответов. И — волосы дыбом.
Вот я ему и говорю: «Знаешь что, Старик, надо как Хемингуэй писать, чтоб все нарасхват шло. Сразу на десять лет вперед. Пусть издательства потом обзвонятся, а ты им — шиш! Только туда, где подороже и отдашь». «Ладно, — отвечает он, — понял, буду теперь как Хемингуэй писать».
И опять — не звонит. Пишет, наверное…
В Минске еще Саша Стригалев живет. Сын знаменитого белорусского поэта Михася Стригалева. Перебрался недавно с батей из Борисова. Теперь они со Стариком — совсем рядом. Повезло им! Чуть что, всегда можно в гости, как товарищ к товарищу, завернуть. А Старик, он плохому не научит. Стригалев для него — как младший брат.
Он сейчас песни для «Песняров» пишет. И сильно, говорят, прикладываться стал, выпивать. А песни у него хорошие, уже знаменитые. На белорусском языке. Правда, мы еще не слыхали. Ну и что, что — на белорусском! Мы Стригалева даже и без слов понять можем. Нам переводчики не нужны!
РАШИД
Из провинции, из глубинки, где вынужден пока обитаться, приехал в Москву Рашид… Не заладилась там у него семейная жизнь и с деньгами совсем туго стало, невмоготу. Решил в Москве счастья попытать. Москву он, слава Богу, хорошо знает, пять лет в ней соловьем просвистел.
Нашлись добрые знакомые, с комнаткой помогли, устроили на работу, чтоб все по-людски было. Живи и радуйся. Огребай деньги.
Нет, не утерпел, чуть не в первый день взял напился. Папку с важными документами потерял, доверили на новой работе, лицо у самого — в крови, в ссадинах. Стали знакомые его урезонивать, увещевать:
— Да разве так можно?
А он:
— Я это от радости, что в Москву вернулся…
Потом неделю еще пил, шатался по Москве… Где? Сам не помнит. Кое-как поймали его, купили билет, отправили обратно в провинцию, в глубинку, пусть пока там обитается.
Не смог человек в Москве прижиться. Что делать? Любит он вино больше жизни. И я — тоже люблю.
МИЧУРИНСК
Завалился как-то в гости Вячеслав Ананьев, в прошлом — знаменитый поэт, а нынче — не очень, не издал еще очередной книги, чтобы еще раз — и уже навсегда! — прославиться и намертво остаться в памяти народной. Я ему говорю:
— Что ж ты, Ананьев, очередной книжки не издаешь? А то совсем скоро засохнешь в памяти народной, тебе уже сорок лет бухнуло, а ты не чешешься…
А он отмахивается.
— Ну, ее, книжку эту, на фиг! Я еще молодой, успеется. А тебе самому уже сорок лет, а ты вообще ни одной не издал! Поэтому — молчи, жучок-паучок хитрый!
Я и молчу в тряпочку. Точно: я то еще не одной не издал! А он все говорит и говорит, совсем заговорил разговорами. Зашел-то в гости на минутку, а уже — неделю гостит и уходить не собирается! Загостился основательно.
Потом говорит, толкает очередную речь-речугу:
— А поехали, друзья мои, теперь ко мне в гости, под Астрахань, я вас приглашаю… Поедим там черной икры из тазика ложками, а то здесь, в Москве, с голоду подохнешь! Пропади она пропадом, Москва эта, со стихами вместе! Поехали, и еще оттуда с собой ведро икры прихватим!
А мы черной икры давно не ели, уже и вкус ее забыли… А тут предлагают из тазика ложками поесть. Мы и соблазнились, уболтал он нас, соблазнил, как змей-искуситель. Поглядели в кошелек: есть ли деньги? Есть немного, торчат капустники… Так и собрались…
А нам собраться — только подпоясаться.
Подпоясались и на вокзал поехали… Впереди — Ананьев, он дорогу в Астрахань знает, потом — я, потом жена моя и собака наша — маленькая, но страшно злая… А мы с женой без собаки никуда не ездим — потеряться боимся. И она у нас хоть и маленькая, но кусучая, если что, всегда из беды выручит, любого на куски порвет. А жена моя когда-то в Литинституте работала, в буфете, студентов обсчитывала… Она нашего брата, дурака, хорошо знает.
Приехали на вокзал, купили билеты, как положено, мы же интеллигентные люди, сели в вагон, — хорошо, вот-вот поедем… И тут Ананьев всполошился, вспомнил, что мы про чай-то, оказывается, совсем забыли! А как же в дороге без чая? Без чая совсем нельзя. А то скукота заест, веселья никакого не будет, в каком мы виде в Астрахань приедем? Обругал себя Ананьев за бестолковость, понесся на вокзал… А ноги-то у него длинные, быстро бежит, не угонишься… А мы сидим — переживаем: а вдруг он не успеет? Как мы без него в Астрахань поедем? Кто нас там без него из тазика черной икрой накормит? Нет, не опоздал Ананьев. Глядим, бежит скоро обратно, в руке стеклянный кувшин на два с половиной литра с прозрачной жидкостью тащит.
Мы — к нему:
— А чай-то где? Ты же за чаем побежал.
А он запыхался, красный весь от беготни.
— Так чая-то не было! Самовар у них еще не закипел. Сказали, чтоб попозже зашел… А пока это вот купить присоветовали, сказали, что это тоже ничего, горяченькое…
Ладно, так и поехали… Хорошо! Из кувшина прихлебываем, раз присоветовали… Ничего чаек, тоже горяченький попался, обжигает и продирает, как надо. Вся простуда, какая была в организме, — со свистом вон вылетает! А уж как весело и непринужденно беседа складывается! Хоть бери блокнот и записывай. Кто что не скажет, все умно и складно выходит. Одни афоризмы и пословицы вылазят. И — правильно. Что молчком-то ехать? А то дорога дальняя, если молчком ехать — со скуки подохнешь.
А Ананьев скоро пошел с пассажирами знакомиться… Кого не увидит, ко всем подсаживается.
— Кто такие и куда едете? Я вот — Ананьев, в Астрахань еду, черной икры из тазика ложкой поесть. А вы куда? А ну-ка предъявите документы! И вещи — на стол! Погранзона! Сдать колющие и режущие предметы!
А пассажиры отказываются. Никто не хочет ни документы предъявлять, ни вещи показывать — скучные люди! И погранзона их не пугает. Ладно… Тогда он им сплясать решил. А то, может, в вагоне-то и плясунов еще настоящих нет? Пустъ народ поглядит да поучится.
И давай плясать, по голяжкам себя бить… А он всегда в хромовых сапогах ходил, чтоб все думали, что он в армии подполковником служил. Поплясал для народа, а в вагоне-то не шибко разойдешься — теснота! Надоело ему в тесноте по голяжкам бить, пошел он тогда просто по вагонам шататься… Дошел до начала состава и к машинисту полез:
— А ну дай, — говорит, — машинист, порулить. Я трактористом работал, тягал за рычаги, будь здоров! Все знаю. А то ты еще, черт слепошарый, завезешь туда, куда не надо. Дай-ка я состав поведу, я дорогу до Астрахани знаю!
А тот не дает.
— Не положено, — говорит. Жадный оказался.
А тут и милиционер неизвестно откуда на лыжах вылез. Увидел его Ананьев и обрадовался.
— О-о, — говорит, — друг человека — милиционер! Дай-ка мне, милиционер, пистолет подержать и шороху навести, а то скучно ехать. А то у тебя в кобуре, может, и не пистолет вовсе, а — огурец соленый? Дай-ка нам огурца закусить! А лыжи свои можешь снять пока, пусть отдохнут, а то они устали.
А милиционер ни пистолет не дает подержать, ни огурца закусить — тоже жадный оказался, жадюга. Говорит:
— Если каждому пистолеты давать подержать, то пистолетов не напасешься! Милиция-то — не резиновая.
Тут и второй милиционер подбежал… Вдвоем уж они кое-как скрутили Ананьева, упарились, пока скрутили. А тут, в аккурат, и город Мичуринск нарисовался. Остановка. Проводник объявляет:
— Которые до Астрахани — на выход. Вот ваша Астрахань! Сейчас вас здесь черной икрой до отвала накормят, — и давай выталкивать, сначала Ананьева, потом — меня, за мной — жену мою и собаку нашу — маленькую, но злую…
И милиция помогает, тоже подпихивает сзади, приговаривает:
— Вот уже и карету вам подогнали… Сразу в гостиницу и поедете, как благородные люди… Там уже и икра, и вобла, и пиво — все приготовлено…
Глядим мы: точно! Стоит на перроне машина с будкой, нас поджидает… Сама — серого цвета, а надпись на боку — красная. Кто в очках, может и прочитать. А мы очки не взяли. Значит — и читать не будем. Рядом с машиной еще трое в милицейской форме стоят, улыбаются… Предлагают нам в гостиницу ехать…
Делать нечего, слезли мы с поезда, сползли… а то еще сопротивлялись слегка, вдруг да нас насчет икры в заблуждение вводят? Впереди — Ананьев, он — руководящее звено, я — за него прячусь. Жена моя — за меня, а за жену — собака наша… Собака наша хотела сразу на них наброситься и изорвать всех в куски, да я не дал, пожалел их…
Погрузили нас в «карету» и все — с почетом: по ступеням взобраться помогли, на почетные места посадили и дверь закрыли на ключ, чтоб нас в дороге лихие люди не ограбили. Привезли в гостиницу… Гостиница — ничего так… Только сероватая какая-то, не очень-то приятно в сероватой поселиться… Ну да ладно! Может, у них на весь Мичуринск всего-то она одна и есть. Выбирать не приходится.
Поселили нас с Ананьевым в номер… Ничего номерок… Общий попался… Здоровый такой, просторный, чтоб всех желающих принять можно было. А желающих попасть в гостиницу всегда навалом бывает. И правда, народу в номере — битком набито. Кто спит, кто подремывает, наблюдает за происходящим вполглаза, а кто и не спит — шатается туда-сюда, вчерашний день ищет… А номер со всех сторон решетками забран, на тот случай, наверное, чтоб ворье мичуринское не залезло… Хорошо, надежно! Я тогда спать лег, делать-то нечего, Ананьев бодрствовать остался, а жена моя с собакой на улице приютилась… Сказали, что ей номер не предусмотрен, она горяченького-то не пила. Ананьев, пока бодрствовал, со всеми перезнакомился, сна — ни в одном глазу, давай в женский номер кричать, знакомиться. А он как раз напротив, тоже решеткой забран. Кричит в женский номер, обращается с речью… Проснулась там одна хорошая жиличка, подошла к решетке, улыбается ласково, как будто всегда его знала.
— Кто ты, души моей рассказ? — спрашивает Ананьев.
— Рая я… — отвечает жиличка.
— А я — дядя Слава! — обрадовался Ананьев и сразу песню ей исполнил что попусту-то болтать — и всю душу в пение вложил:
да так хорошо спел, душевно, как на оперной сцене.
Рая даже прослезилась и зарыдала в голос. А он не унимается и все, что есть у него, предлагает:
— Рая, выходи за меня замуж! Поедем в Астрахань черную икру есть, а оттуда — в Москву, стихи писать… Выходи за меня, я тебя люблю по гроб жизни, — сильно расчувствовался.
И Рая расчувствовалась — колотится в решетку…
— С большим удовольствием, — говорит, — выйду, как только клетку позорную откроют!
Но пока объяснялся он ей в любви, нас и освободили… Жена моя на улице сидеть замерзла, пошла и откупилась от милиции деньгами, капустой, засунула каждому за голенище… А они в хромовых сапогах ходили, чтоб все думали, что они в милиции офицерами служат. Нас и отпустили за примерное поведение.
Вышли мы на улицу, на волю… А на улице — ночь, темень непроглядная! Все улицы в Мичуринске кривые, темные, одна лампочка на фонаре кое-как болтается… А у них на весь Мичуринск одна лампочка и была! И еще — снегом в лицо несет, буран по городу гуляет… Буран и бандиты, а остальные все спать позавалились, если что — не добудиться. Хорошо, хоть с нами собака была, а она в обиду не даст, любого на куски порвет. Собака за пазухой сидит, а мы все наруже зябнем… Хоть бы в какую конуру спрятаться, что ли?
Наконец остановили легковую машину… Сами уже в сосульки превратились. Ох, и сташно в Мичуринске в три часа ночи, да еще зимой!
— Вези, — говорим, — нас обратно в Москву. Не хотим больше в Астрахань ехать, не нужна нам черная икра! И у вас не хотим гостить, надоело, неприветливые люди у вас в Мичуринске! — сговорились с ним, он и повез… Сказал, что он сам-то хоть и мичуринский, но — хороший, другим не чета.
Едем по городу, по кривым темным улочкам… Хоть бы, думаем, побыстрее за город выехать да газу наддать, чтоб дорога-дороженька перед нами до Москвы стрелой легла… Нет, не успели выехать! Привязался за нами легковой автомобиль без номеров и сигналит, чтоб немедленно остановились… Ну, бандиты, верное дело! А наш-то водитель не останавливается, показывает им, что тормоза у него отказали, не может никак остановиться…
Кое-как от них отвязались, за город выехали… А там дорога заблокирована, трактора стоят… И опять — милиция! Палками машет, чтоб остановились. Есть ли, нет тормоза? Стоп — и все.
Ну, остановились кое-как… Мы то пригнули сразу башки, чтоб нас милиция не узнала, а то вдруг узнает, опять в гостиницу отправит… Ну, ее, эту гостиницу к лешему! Мы в таких гостиницах живали, что мичуринским и не снилось! Пошел водитель наш выяснить, в чем дело? Не нам же переться, выяснять! Мы башки-то пригнули, не дома сидим, у мичуринцев в гостях!
Пришел водитель… Так и так, говорит, нет нам никакой возможности на Москву прорваться — всю дорогу перемело… Остается одно: на вокзал возвращаться и поездом телепаться… Делать нечего, повез он нас обратно в немилый Мичуринск, на вокзал…
А на вокзале — и билеты нам на поезд купил и до вагона помог добраться… А то мы уже извелись все! Сказали ему:
— Неси ты нас теперь к вагону, мил-человек, мы — устали, сил никаких нет!
Сгреб он нас в охапку: и Ананьева, и меня, и жену мою, и собаку нашу отнес в вагон и по своим местам разложил… Правда, хоть сам и мичуринский, но — хороший оказался.
А в вагоне мы отогрелись и в себя пришли… А в вагон-то еще много разных мичуринских набилось, они поехали в Москву яблоки мичуринские продавать, чтоб московских на базарах облапошить, а самим — разбогатеть. Тут уж Ананьев на них и отыгрался…
Выставил он свои ноги длинные, голенастые в проход, чтоб мичуринские, чем других обманывать, лучше себе носы все поразбивали… И, правда, пока ехали до Москвы, мичуринские все носы себе поразбивали… Отыгрался на них Ананьев.
Неделю мы потом дома в себя приходили… А с Ананьевым теперь никуда больше не ездим. Ну его! Опасный человек. А то с ним так можно куда-нибудь заехать — и живым не вернешься! И собака не поможет. Пусть он теперь с другими дураками ездит. А мы лучше дома посидим. Мы — умные.
ПАЛЬТО
Было у меня когда-то хорошее демисезонное пальто: серое, чуть расклешенное книзу, импортное. Я когда учиться поступил, его из Томска привез. Всем оно понравилось.
— О, какое шикарное пальто! — сказали. — Да в таком сразу и жениться можно! Дай-ка поносить?
В нем я и ходил, пока учился… В холода. Хорошо оно грело. А когда и другим давал поносить, если просили, мне не жалко было. Многое мое пальто повидало, многое помнит. И спал я на нем, когда нужда была, и укрывался им, и противостоял всем ветрам. Оберегало оно меня. И все плохое и хорошее вместе со мной испытало: и вином было полито, и слезами, и кровью, и трещало по швам, и пуговицы с мясом летели… Можно сказать: военное пальто, фронтовое было.
Но прошло время, и оно изрядно подносилось, совсем ветхое стало. Да и я сам, увы, не помолодел. А я его все не выбрасывал, жалко было почему-то на помойку выбрасывать. Сказал в шутку: «Не буду выбрасывать. Я его потом в музей сдам, пусть там под стеклом находится. Там ему самое место». Так оно и висело у меня в шкафу… Я к этому времени уже в Москве жил, семьей обзавелся, жизнь продолжалась, а оно, как память, висело.
И вот однажды звонит мне Ваня Бессонов — знаменитый поэт из Мурманска, автор книги стихов «Золото рыжих». Сам он, конечно, не рыжий, но золото особенно в поэзии, крупицы и самородки, сильно уважает.
— Саня, привет! — говорит. — Это Иван Бессонов. Я сейчас в Москве живу, у Никитских Ворот книгами торгую… Ну, ты знаешь это место…
— Конечно, — отвечаю, — знаю. Еще бы не знать… Знаменитое место.
А место это действительно — знаменитое. Там, на пяточке, до недавнего времени киоск книжный стоял и книжный развал был — большой, хороший, в лучших традициях старой Москвы. И литературы было — изобилие, разной, любой, по преимуществу — интеллектуальной. На этом развале много наших студентов поработало: Боря Гайнутдинов, Игорь Меламед, Саша Яковлев, Леша Зотов и я тоже славно поработал — долги отрабатывал. Так что оно, место это, в трудный период многих наших от голода спасало. А теперь и Ваня Бессонов там спасается…
— А помнишь, — продолжает Бессонов, — у тебя было пальто серое, шикарное такое? Я еще им укрывался, когда у тебя останавливался… — А он действительно как-то раз жил у меня и чуть не месяц им укрывался.
— Помню, конечно, — говорю, — пальто. Оно до сих пор у меня в шкафу висит, потому что — ценное, фронтовое.
— А ты не мог бы мне дать его поносить? А то уже ноябрь месяц, а я в летней куртке работаю, в плащевке, холодно!
— Так ты же, Ваня, денег там до хрена зарабатываешь, что ж ты себе нe купишь? — пальто мне, конечно, не жалко. Но уж больно оно ветхое. Купил бы себе какую-нибудь мощную куртку и работал бы в ней, и по Москве ходил… В пальтишке-то этом — не разбежишься.
— Да ты понимаешь, — кричит Бессонов, а, он всегда по телефону громко разговаривает, а иногда и кричать начинает. — Все деньги на пиво и на баб уходят!
Он почему-то последние приезды какой-то грубый стал, озлобленный. А я всегда его как очень интеллигентного человека знал. И пивом он никогда не увлекался, и за женщин иногда мог расплатиться, но — не платил им. А тут прямо кричит об этом, бахвалится.
Ладно, отвез я ему пальто. Раз человек просит, значит, надо.
— На, — говорю, — носи… Хотел его в музей сдать, но для тебя ничего не жалко.
Примерил он его тут же, прямо на куртку свою, плащевку, оглядывает себя и наглядеться не может, так хорошо оно ему подошло. Обрадовался очень.
— О, — говорит, — здорово! Класс! — и вдруг захохотал дико, заржал даже, ржет, за живот хватается…
Я улыбнулся тоже, только растерянно, не пойму, с чего хохоту-то взяться? Тронул его за рукав, может, плохо человеку?
— Ты что, Ваня?
А он от меня отмахивается.
— Я теперь в нем, как конь в пальто стал! Все бабы мои будут! — и опять хохочет, и ржет, оборжался весь…
Смотрю на него и смешно мне, и грустно… Действительно, какой-то он грубоватый стал в последнее время, раньше я этой грубости в нем не замечал. Махнул я ему рукой и пошел… Уже порядочно отошел, слышу, что-то кричит мне… Я обернулся. А он пальто распахнул и кулаком грозит.
— Я — Уильям Батлер Йейтс! — Кричит громко, чтоб все слышали.
Йейтс — любимый его поэт.
Я тогда не растерялся и тоже ему закричал, заорал даже, так его веселость и бесшабашность меня воодушивила.
— А я — Жозе Мария де Эредиа, понял! — и потише добавил, а то народ уже оглядываться стал: — И еще — Габриеле Д, Аннунцио! — чтоб уж полный список был. Этих поэтов он тоже уважает. Чтоб ему со всем Йейтсом деться некуда было. Помахал ему кулаком и пошел восвояси… Очень мне грустно стало.
Так мое пальто к Ивану Бессонову перешло, по наследству.
А уж куда он его дел? Не знаю… Может, и ноги о него вытер, а может, и на помойку выбросил…
Мы, когда в общежитии жили, вещами часто делились и друг другу дарили. Бессонов, когда институт закончил и домой в Мурманск уезжал, мне пиджак кожаный оранжевый подарил, только я в него никак влезть не мог и застегнуться, сильно он узкий оказался, а я ему — шапку громадную собачью, чтоб он у себя в Мурманске не замерз и не зачах. Ваня любил это слово «не зачах» вслух произносить, смаковать, и в стихотворениях использовать… Нравилось оно ему.
Месяца два еще поработал он у Никитских ворот, поторговал книгами — и исчез… Потом Андрей Эдоков — его названный брат — сказал мне, что это он Ваню в Мурманск отправил… Купил ему билет, чтоб он только домой уехал. Сказал, что он себя совсем непредсказуемо стал вести… То у него — пиво, то — бабы, а то — несколько раз подряд в милицию загремел… Вот он и отправил его от греха…
Конечно, пусть лучше в Мурманске живет, там куролесит… Там его хоть знают. А здесь, случись что нехорошее, ни Йейтс, ни Эредиа, ни даже Д, Аннунцио — никто не поможет и не спасет. Москва — город суровый, поэзия в нем быстро зачахнет, и сам человек, может, скрючиться и засохнуть.
УГЛИЧ
Хороший город Углич! Куда ни ткнись, везде в памятник, в старину упрешься. На всех углах тебя история поджидает. Захочешь спрятаться — и не спрячешься, отовсюду ее глаза глядят…
Углич корнями в истории глубоко сидит, он по возрасту, может, постарше Москвы будет. А уж храмов и церквей сколько! Со всей родней пальцев на руках не хватит!
А самая красная церковь на месте, где царевича Дмитрия погубили. Пойди да помолись, если не атеист. А если атеист, тогда не ходи, займись другим полезным занятием, к чему сердце и душа расположены.
В огороде вон копни — ложку серебряную найдешь или подстаканник… А поглубже залезь — горшок с золотом обнаружишь… Хорошо в Угличе жить! Всякого добра — навалом. И Волга-матушка рядом, пойди, остуди голову…
А уж какие народные промыслы в Угличе — и ложки тебе, и поварешки, и матрешки! Если сам из народа и ничего народного не чураешься, тоже прими участие, прикоснись к искусству.
Возроди местный промысел — деревянную скульптуру. Режь человечков и вози в Москву, в Измайловский парк, на продажу.
— Почем человечки? — спросят.
— А-а, сколько не жалко! — и все со смехом, скучать-то некогда.
— А нисколько не жалко! — покупатели в ответ. Тоже — веселый народ.
Вот и хорошо, вот и ладно, значит — сторговались! Там, в Измайловском парке, человечков хорошо берут, с руками отрывают. Продавай да набивай карман. Поди плохо!
А потом — и расширься, организуй еще глиняное производство…
В глине себя прояви, чем черт не шутит! Налепи из глины свистулек да тоже вези, продавай. Народ-то, он сильно свистеть любит, свистульки тоже хорошо покупает.
А уж как наторговал хорошо на человечках и на свистульках, так построй себе дом в Угличе, трехэтажный, на радость соседям. А потом и до Москвы доберись, прикупи квартирку где-нибудь в Братеево, в монолитном доме. В Братеево — недорого. И используй ее — как перевалочную базу. Крути-верти, наворачивай копейку.
Нет, хорошо все-таки в Угличе жить. И воздух свежий, и мухи не кусают. А в Москве — плохо: гарь, вонь, чад и душе никакого успокоения. И незачем было в Литинститут соваться, мучиться там пять лет, ваньку валять.
Чего ради? Ума-то — не было. Ну, ее, Москву, к лешему, вместе с Литинститутом! В Угличе — всяко лучше. Живи и радуйся, катайся, как сыр в масле…
Играй с человечками да в свистульки свисти. Поди плохо! А как надоест, повези и продай, дай другим посвистеть.
Вот и нашел себя среди других, и призвание обнаружил… А значит — и жизнь удалась, и судьба сложилась. И дома построены, и сады посажены… Все как надо. И главное — дети по всей России. А Россия — страна большая. Купи раз в год кулек с конфетами, встань на перекрестке и угощай детей, вдруг да твой попадется…
Мы, угличские ребята, не промах, мигом любое производство наладим!
Нам всем, которые в Угличе живут, — пышки с медом, а остальным — шиш с маслом! Накося — выкуси.
МИСТИЧЕСКИЙ ОПЫТ
Ум у меня — пытливый, а глаз — острый. Все-то я хочу знать: что да как? И откуда? И все — разглядеть. То, что среди видимого и увидишь не сразу. В такие дали и веси заглянуть, в которые и заглядывать, может быть, и не надо, потому что — страшно.
И в книги, конечно, тоже заглядываю, потому что там весь ум человечества и знания накоплены, а кое-где и между строк спрятаны… Вот мне и интересно в эту кладезь, которая между строк, докопаться.
А читал я и читаю безо всякой системы, полагаюсь только на интуицию… В одной книге — слово зачерпну, в другой — строчку выхвачу. Мне и хватит. А книги сами мне в руки попадают, я за ними не бегаю. Они за мной бегают… Какая попалась в руки — и ладно, и хорошо. Я потом по ней бегу, как по ступеням… Когда — вверх, когда — вниз… По-разному бывает. Любой опыт на пользу.
И вот попалась мне недавно детективная книжка… У знакомых увидел. Я что-то к знакомым-то зашел узнать, много они или нет чего доброго написали? На всякий случай. А то вдруг они меня обогнали? А то вдруг я рот раззявил, а они меня обскакали? Может, мне надо решительней бросок вперед совершить…
Там и книжку увидел… Ох, и красивая! В твердом переплете, красная, блестящая, издательство «ЭКСМО» выпустило. Автор — Чернобровкин. «Ба! — думаю, — фамилия то вроде знакомая… Однако, был у нac такой студент? Учился в Литинституте…» Поглядел в сопроводительную справочку, где об авторе говорится… И точно — он! Учился в Литинституте… Значит — не зря учился, значит — научился! Вот и книжку теперь издал.
А «ЭКСМО» за книгу, которая в твердом переплете выйдет, автору прорву денег дает — две тыщи целых! И все в зеленой капусте. Мне об этом Старик говорил, а он — все знает. Он в это «ЭКСМО» не один раз носился со своими рукописями… Хотел слупить с них две тыщи в зеленой капусте, но ему не дали… Старику — не дали, а этому — дали! Ай да Чернобровкин! Ай да молодец! Хорошие деньги огреб.
За один раз не пропьешь — крякнешь с натуги.
Поглядел я книжку, полистал… А там у него и про афганскую войну, и про современную жизнь, и драки с убийствами, и приемы разные из восточных единоборств, и чего только нет! И еще — женщины, все — красавицы, и как с ними обходиться надо, чтоб не прыг-скок, а чтоб женщина в удовлетворенном состоянии и наслаждении осталась. И еще — посиделки с алкоголем, и как надо пить, и как опохмеляться.
Подивился я нимало!
«Иди ты, — думаю, — Чернобровкин! Вот понавертел! Это ж сколько всего из разных областей знать надо? Голова лопнет от знаний! Не зря, значит, учился, пригодилось ученье-то! Хороший детективный роман заделал».
Ладно, отложил я книжку…
Знакомые сказали, что нельзя прибрать, не мной — положено, не мной взято будет. Стал я кое-что припоминать, с фамилией Чернобровкин… А самого его, лица, — вспомнить не могу, вышибло из памяти! Потом кое-как вспомнил, подсказали.
Действительно, ходил такой по коридору, быстро так, почти бегал… Выйдет — и тут же обратно зайдет, закроется… И только слышно, как машинка застрекотала, быстро, как швейная… Я все думал, что кроит что-то человек, сшивает. Штаны, что ли, шьет? А он, оказывается, романы сшивал. Поработает и опять выскочит… И все в спешке, и лицо такое — как бы вечно недовольное… Голова круглая, с порядочной лысиной, на лице — желтизна, как у человека, страдающего печенью. По возрасту — примерно мне ровесник.
А мне уже тогда до хрена было, лет под тридцать! Только ума не было.
Ходила к нему одно время москвичка — девица с простонародным лицом, с большой грудью, потом перестала… Видимо, отвадил он ее. «Иди, — сказал, отсюда, мне писать надо, а ты мешаешь! Да еще задушишь грудью своей в расцвете лет!»
И еще упорные слухи тогда ползли, что он целые романы пишет. Нa мелочи не разменивается. Как месяц — так готов роман! А я все не верил, все думал: шутки, а, оказывается, нет, правда, трудился человек, на будущее работал. Молодец! А сейчас — вынимает их один за другим и огребает по две тыщи. «Поди плохо!», как любимый комендант говорил.
Нo вот что меня во всем этом больше всего удивило: откуда он столько всякого разного знает и во всем разбирается? Ну — дока из док! И в пьянке, и в куреве, и в наркотиках, и в оружии — во всем досконально. И — в женщинах! Как их ублажать, чтоб они насмерть к тебе присохли. Все ему подвластно.
А ведь я его знал совершенно другим — примерным и порядочным человеком. Ни разу он с сигареткой не пробежал, не курнул, а уж чтоб выпимши прошел — да не дай Бог! И с девочками замечен не был, великий постник был, одна только матренушка разок к нему заскочила, да тут же обратно вылетела… И ведь еще — и оружие! Ну, в армии, допустим, все служили, мало-мало разбираются… Но у него-то все настолько детально и подробно, и все — различных систем и новейших разработок, как будто он всю жизнь с ружьем бегал… И еще — приемы эти — приемчики смертельные… Как да каким способом человека насмерть захлестнуть легче. Это-то откуда он знает? Мастером лишения жизни человека он вроде не был, людей не вскрывал, как консервные банки, и след кровавый за ним не тянется по сырой траве… А вот, подишь ты! Расписал все реалистично и натуралистично. И откуда что берется? Понял я, что здесь что-то другое… Раз собственного жизненного накопления и опыта нет, значит — здесь опыт другого рода. Не иначе, как откуда-то почерпнул… А откуда? Мест-то немного.
Ладно, долго не прошло, забрел я зачем-то в Литинститут… А там сейчас книжная лавка работает. При нас-то не было. Я от нечего делать заглянул, спросил:
— А есть ли книги бывших студентов? — Думаю, может, знакомые фамилии встречу.
Продавщица плечами пожала.
— Здесь, — говорит, — нет. Если только на складе? Кажется, там в коробке валяются…
И принесла мне коробку.
Стал я в ней копаться… Да все незнакомые какие-то фамилии попадаются — никого не знаю… Потом — бац! — книжка Чернобровкина попадается… «Чижик-пыжик» на обложке написано, значит, — название такое… Ничего, доброе название. Сама книжечка — тоненькая, а тираж просто громадный — двадцать тысяч! По нынешним временам, так это фантастика! Целый маленький город можно обеспечить, по экземпляру в каждую семью. Удивился я опять: ведь издается же человек, несмотря ни на что! И — в разных местах. Везде он — потребен.
Как сидел я на коленях перед коробкой, так и давай книжку листать… И челюсть сразу у меня отвалилась… А там — мат-перемат сплошной и… и разврат. Разврат на разврате сидит и развратом погоняет! В общем — голимая порнуха! Развеселился я страшно… «Ах ты, — думаю, — Чернобровкин! Ах ты, чертяка! Нисколько не постеснялся — все добро вывалил… А ведь сколько в общежитии притворялся, что ни то, ни се… Вот кто ты есть на самом деле-то, свой почти парень! Почти — да не совсем». А сам — смеюсь, разобрал меня смех, хохот, и радость обуяла, что знакомого автора встретил. А продавщица искоса поглядывает на меня, хмурится, наверное, думает, еще один ненормальный из Литинститута пришел, в коробке покопаться, студент бывший, таких же, ненормальных, найти хочет. И вроде — нашел… Купил я книжку Чернобровкина и побыстрее отвалил, чтоб зря не волновались, и ручкой ей сделал.
Приехал домой… Покупкой — доволен. Купил-то за двадцать рублей всего! И дешево, и сердито! Теперь уж — почитаю. И почитал… Пока читал, хохотал от души, не столько из-за содержания, а сколько из-за того, что самого автора с героем его олицетворял, представлял его во всех переделках и позах. Ну не сходится он никак в моих глазах с матерщиной и развратом! Ну — никак!
А уж матерщины там столько оказалось, что я, наверное, нигде больше не встречал. В каждой строке — обязательно по нескольку матюков.
Да таких ядреных, смачных — я те дам! Ну правильно. Они строке необходимую энергетику придают. А то без них строка — вялая, как неживая… как гусеница, еле-еле ползет… Конечно, читать неинтересно будет. А тут все сверкает гранями, переливается и блещет…
И ведь еще и пословицы, и поговорки матершинные везде рассыпаны, как золото самородное, и песни такого же содержания! А откуда он столько всего выкопал? Это сколько же надо было словарей и справочников с ненормативной лексикой — а сейчас таких много, пользуйся в свое удовольствие — перекопать да еще и выписать! Собрать в умную кучку да потом еще и сюжет под них подогнать слегка детективного содержания. Вот не поленился человек! Ну, ленивым-то он никогда не был, к нему грязь не пристанет… Если бы ленивый был или пьющий, разве бы он смог столько безобразия перекопать и перелопатить? Хрена с два! Тут — особая тщательность требуется, трезвый глаз и большое усердие.
И ведь еще же — и о женщинах у него там, в «Чижике-пыжике»! Да не просто так — абы как, а с вполне профессиональным подходом: в самую суть, и в психологию, и в физиологию проник. Все области и тайны ему подвластны! А уж как он ее бедную, героиню, разложил и завернул, во все дыры и щели ей профессионально задвинул — слов просто нет! Ну и Чернобровкин, ну и молоток! Мастер на все руки! В общем, припечатал женщину к позорному столбу. Не в бровь, а в глаз угодил! Высказал свое презрение к женщинам, мол, все они — нехорошие, бяки. Видимо, достали его. Ну они кого хочешь достанут… Даже — и пьющего, и курящего. Однако же… дружить с ними все равно — хорошо и очень даже приятно. Иногда даже и стихи им можно посвятить, венок какой-нибудь сонетов.
Так, где, похохатывая и веселясь — радуясь авторским находкам и перлам, где призадумываясь, познакомился я с романом, романчиком «Чижик-пыжик» и отложил его, задвинул куда подальше… Как он сам там всем задвигал, Чижик-пыжик этот, герой приблатненный, так и я с ним поступил. Умер он для меня навсегда, сдох… и лапки — кверху.
И подумал на досуге: «Ох, так непрост, оказывается, мастер формы и содержания, дружище Чернобровкин! Как наш Вася силен в математике, он — в сексе и разврате силен. Собаку съел в этом деле. Просто об этом никто и подумать не мог».
Настоящая жизнь его была для всех — тайна, покрытая мраком. Скрытно ото всех он — и пил, и курил, и развратничал направо и налево, и все красиво, с выдумкой. Только никого в это не посвещал. И правильно делал. Как настоящий, большой художник, не афишировал себя, никогда не выпячивался.
А иначе, откуда ж знаниям взяться? Если, допустим, он все-таки ничем позорным сам не занимался, то откуда они, из какой кладези? Из космоса, что ли?
А может, это от бати ему передалось, или от деда? Может, дед-то его большим греховодником был, и курил, как паровоз, и мед-пиво пил — не просыхал, и поругивался частенько, нанизывал матюки, как бисер на нитку, так, что уши вяли.
А может, и того хлеще? Может, это у него — мистический опыт? Расширилось вдруг сознание, приоткрылся третий глазок и стали знания из космоса хлестать, из мировой копилки… Любые, на выбор! К чему душа расположена и на что помыслы направлены — те и выбирай!
Да, не иначе как тут мистический опыт поспособствовал.
Оттуда ему знания-то накапали. Больше — неоткуда. Что ж, каждому — по уму. А некоторым и то, что свыше ума.
Но, кстати, о птичках. О тех же чижиках-пыжиках. Я слишком правильным и порядочным людям никогда не верил. А мне уже пятый десяток. Я на всяких насмотрелся — и на слишком умных, и на хитрых, и на дураков, и на пьяниц, и на трезвенников. Меня не проведешь! Я к слишком порядочным и непьющим людям с большим недоверием отношусь. Подозреваю, что там — дело нечисто. И никто меня в этом не переубедит. Я бы с такими в разведку — не пошел.
МОЙВА
Был на рынке, в рыбном отделе мойву увидел… Давно рыбку эту не видел, может, лет десять. И защемило сердце… И бедную молодость свою вспомнил, и любовь свою вспомнил…
Жили тогда в Сибири, и прямо сказать: небогато… Как-то все с деньгами нескладно получалось. Зиму, считай, на одной мойве и держались… Чай еще был № 36, сорт второй. Мойва тогда двадцать копеек стоила за килограмм. Крупная была, жирная, как селедка…
Жарили ее да ели, ели да песни пели… Чая, правда, вдоволь было. Знакомый знакомого на чаеразвесочной фабрике крал… И нам — перепадало. Хоть до ушей им залейся. Бывало, и вином сухим баловались, — болгарским, красным… Оно тогда дешево стоило. В любом хлебном магазине продавалось. Попивали его да мойвой закусывали… Куда с добром жили!
За зиму вся квартира мойвой пропахнет, насквозь… Еще бы не пропахнуть! Сковород по десять на дню жарили… А куда деваться? Придут одни знакомые. Спросишь:
— Голодные?
— А как же!
Надо кормить. Следом — другие знакомые подтянутся… Мы со многими тогда дружили, полгорода знали. А бедность и проголодь нас всех неотступно сопровождали.
Она — все стихи писала… О любви, конечно… О чем же еще? И все смеялась, слишком веселая была, непосредственная. И по гостям любила ходить, не уставала шататься…
Потом в Москву уехала, на писателя учиться… Стопку стихов с собой забрала, в чем была — в том и уехала, и без денег… Следом за ней и я снялся, тоже сунулся в столицу, счастья попытать.
И завертелась карусель. Со свистом и шипом жизнь понеслась… И скоро разметало нас с любовью в разные стороны.
Любовь в ней погасла, почти ненавистью ко мне оборотилась… О ней мало что знаю… Окончила она Литинститут, книжку стихов выпустила, потом сильно рисованием увлеклась: пером и тушью. Даже выставка графических работ была в Москве, в фотоцентре… Какой-то «танец линии» изобрела. Потом оседлала бельгийца и в Бельгию с ним укатила… Где она сейчас, чем живо ее сердце? Не знаю.
Я же это время нахрапом проскакал, день с ночью путал, шел по жизни враскоряку, как матрос… Как жив остался? Неизвестно. Сейчас подойду к зеркалу — и глаза бы мои на меня не глядели! Лицо — как бычий пузырь, зубы повыпали, волосы повылезли, руки трясутся… Так ли я хотел свою жизнь прожить? Я хотел ее на белом коне проскакать с гордо поднятой головой. Нет, не получилось… Да-а, хорошо дядя Саша пролетел… Фанеркой прикинулся — и пролетел…
А в другой раз подойду — и ничего вроде. «Э-э нет, — говорю себе, дядя Саша, зря ты на себя наговариваешь. „Никто никогда не сможет нас вышибить из седла!“ А то, что волосы повыпали и зубы повыпали — так не все. Есть еще что причесать и чем укусить. Кого-то даже и за горло можно. Так что все в порядке. Ты еще куда с добром молодой человек! Главное — чтоб голова на плечах была цела. И мало-мало — варила. А в остальном разберемся. Надо только поменьше в космос бросаться и все без скафандра. На космонавта-то меня не учили!»
Так и живу, и в ус не дую. А там, прости Господи, — куда кривая вывезет.
СТАРИК ПРИЕХАЛ
Опять Старик в Москву приехал. Все по командировкам мотается.
Деньги для семьи вышибает. А из Москвы ему — дальше ехать… То — в Сызрань едет, то — в Саратов… Он там по военным частям шарится, колеса от самолетов покупает и везет к себе в Белоруссию… Они там у себя, в Белоруссии, хитро придумали: одевают колеса от самолетов на «белоруссы», так они у них начинают как самолеты летать. А они их потом иностранцам за валюту продают, уже как авиатехнику. Молодцы!
Вот Старик этим делом и занят — добычей колес. А то тракторов у них полно, а колес — немного. Прямо беда с колесами! Не во что трактора обуть. Его и отряжают, он — хорошо промышляет.
Приехал Старик ненадолго, времени — в обрез, ему — дальше подаваться… Теперь — в Пензу. А ведь надо успеть пообщаться, обо всем переговорить, и — о литературе. Жалуется, что разъезды много времени отнимают, а еще писать надо. Старик — он писатель. Даже псевдоним себе взял — Престолов.
— Хороший, — говорит, — псевдоним?
— Хороший, — говорю, — отчего же плохой? Странный только немного… Взял бы хоть Минский или Полоцкий, все-таки это тебе ближе.
Показал я ему книги, которые его и мои знакомые издали — наши друзья. Он их тоже хорошо знает, не одну бутылку и банку с ними к расстрелу приговорил… Покачал он их на руке, вроде как на вес попробовал…
— Ничего, — говорит, — тяжелые… — И обратно мне протягивает, даже содержанием не поинтересовался.
— Что ж ты, — говорю, — Володя, даже на содержание не посмотрел, не поинтересовался, что такого умного твои знакомые написали?
А он так ответил:
— Я ведь, Саня, чужих книг не читаю. Мне бы свои книги успеть написать да прочитать. Так что уж, извини, — не до чужих.
И я подумал: «А ведь правда, зачем чужие книги читать? Со своими бы успеть разобраться. Жизнь-то коротка. Молодец Старик, что догадался! Я бы сам — ни в жизнь не додумался. А я то, дурак, чужие читал, только зря время тратил».
Похлопал я его по плечу напоследок, ободрил как мог, и он дальше поехал, на этот раз в Пензу, за колесами… Там они вроде недорогие, совсем задешево отдают. Барыш хороший получается.
А потом начальница — она у них колесами туда-сюда вертит — и ему немного деньжат отвалит.
ИЛЬЯ ГРЕБЕНКИН В «СЕЛЬСКОЙ МОЛОДЕЖИ»
В редакцию журнала «Сельская Молодежь» пришел немолодой парень с веселым огоньком в глазах… Спрашивает с порога:
— Это редакция журнала «Сельская Молодежь»?
— Да, — отвечают ему задумчиво, — это — «Молодежь… Сельская…»
А что ему на конкретный вопрос ответить? Когда-то она была действительно «Сельской Молодежью», а сейчас — непонятно что… И — не юность, и — не старость, и — не молодежь, — неизвесто что… Но уж точно ни в коем случае не сельская. Ничего сельского в ней давно не осталось.
Обрадовался визитер, что попал именно туда, куда надо. Говорит:
— Ну, так я сейчас как раз самый сельский парень и есть! С тех пор как меня из Москвы поперли, а потом и из Караганды — молодая жена с дураками родственниками, так я по сельской местности и шатаюсь… А я ее, жены-то своей неотесанной, в два раза старше был: мне — тридцать два, а ей шестнадцать. Каково? И еще ребеночек пищит… «Ну ладно, — говорю, — мне ваш Карлаг даром не нужен! Нашли дурака…»
Вернулся вначале в Чебоксары, а потом и в деревню перебрался, к матери и к брату Ивану под крыло… Иван-то скотником работает… Так что в деревне пока осел… А какая разница, где на пеньке сидеть? Главное — чтоб видеть далеко. Правильно? Вот и решил я, пока то да се, Москву посетить. Старость меня дома не застанет… — сам усмехается, мнет в руке негустую черную бороду. — Я — Илья Гребенкин. Не слыхали?
Стали вспоминать, жать плечами… Потом кто-то хлопнул себя по лбу!
— Это не тот ли Гребенкин, который в ЦДЛе выступал, открывал сезон?
— Я. Точно, — обрадовался Гребенкин. — В 1988 году. На следующее утро радио «Свободная Европа» передало: «Перестройка в России началась с того, что новый сезон в ЦДЛ открывал голый мужик». — Он потер ладони и улыбнулся самодовольно, воспоминания для него были самые сладостные: — Да-а… Были времена… Я в ЦДЛ как в баню приходил, чечетку бил в голом виде… Сейчас каждый дурак мудями потрясет, а тогда это — супер было, подвиг Александра Матросова…
Это действительно Илья Гребенкин знаменитый писатель фантаст оказался. Приехал из Чувашии в очередной раз покорить столицу, удивить и ужаснуть ее своим творчеством, на колени поставить. Чтоб не очень-то московские нос задирали.
А одет по-простому, без пижонства: в выгоревшей футболке с разводами от каторжного писательского труда, на плечах — пиджак замшевый со значком «Почетный донор» на лацкане, в джинсах и кедах без шнурков на босу ногу… А что? На дворе — лето… А так — очень даже хорошо, ветром продувает и париться не надо… А сам по-прежнему бодр, весел, даже слегка надменен.
Тут кто-то из редакции интересную деталь вспомнил:
— Там, кажется, на открытии еще жена Горбачева была?
А им скучно уже в редакции торчать… Все-таки — лето. Все умные давно на Канары слиняли, а они вынуждены париться… А тут, с визитером, — хоть развлечься можно…
— Точно! — Захохотал Гребенкин, рад, что ребята вспомнили. — С женой индийского посла. Они в ложе сидели. Пришли приобщиться к культуре и литературе… Но — ничего, — он свернул увесистый кулак и потряс им. — Я всем показал, что такое настоящая литература, и культура! Отделил зерна от плевел.
— Да, а шума много было…
— А что? — встрепенулся Гребенкин. — Я и сейчас, за настоящую литературу — за фантастику, еще не такое могу отколоть!
— Нет, нет! — испугались в редакции. — Лучше — не надо!
— Ну не здесь же! — миролюбиво улыбнулся Гребенкин.
И стал вспоминать. А вспомнить у него было что. Не всякому такое по плечу — кишка тонка…
— Да-а… Они, ЦДЛовские, только приготовились шторы свои — кулисы распахнуть и открыть новый сезон, а я — тут как тут! Выскочил, как из этой самой… на лыжах, первым на сцену — и открыл! Сам — в пальто, в ботинках, остальное — как в бане… Я в сортире переоделся, засосал коньячку — и на амбразуру… А за сценой переполох страшный поднялся! Никто ничего понять не может, что происходит? Слышу только, бегают туда-сюда табунами…
Я — к народу, к публике: «Спокойно, граждане! Это не ограбление, не захват. Я — такой-то, такой-то, сейчас почитаю вам хорошие стихи». И стал читать им для начала, для разгона, самые простые, фантастические… Пальтишко-то скинул и давай им впаривать, да так громко читаю, с выражением, реву почти…
А эти сзади, руководящие головы-то писательские, мечутся, волосы на голове рвут… То один ко мне выбежит, то другой, а то — все вместе… и Рождественский, и другие знаменитости… Просят почти со слезами, умоляют… А я им фигу за спиной показываю и дальше шпарю…
Потом до «Книги изречений» дошел… Начал сразу с главы «О лишении девственности»… Тут уже Рождественский чуть не на колени встает… «Илья Алексеевич, я как поэт поэта вас очень даже понимаю… Но сейчас уйдите… — А мы потом вам слово обязательно дадим».
«Как же, — думаю, — дадите вы мне, волки, слово… Вы меня сразу — в дурдом или в тюрягу! Вот какое слово вы мне дадите». Если бы не перестройка гребаная, точно бы надолго меня упекли… Так что деваться мне некуда, иду до самого конца… И уже — горю, объят со всех сторон пламенем, как истребитель…
Только успел «Десятиклассниц» прочитать и — бац! — милиция мне руки заломила — и на выход…
А зал буйствует, ликует, не хочет меня отпускать, на бис требует… они еще и не сразу поняли, что-почем? Думали сначала, что — розыгрыш, маскарад, что я закамуфлированный дебил. Раз перестройка, значит юмор в коротких штанишках на сцене очень даже неплохо. И Горбачева, и «послиха», поначалу тоже ладони от восторга отбили… Короче, всем я им выдал, на блюде… Захотели перестройку со свободой? Получайте — в натуральном виде! А на заду у меня еще «СП СССР» написано было… И туда я еще успел пригласить всех желающих…
Потом я и через Бутырку, и через дурдом прошел… Но — ничего. Ни одного седого волоса. Сами поглядите, — и показал всем голову, наклонил… и правда: ни одного седого волоса. Потом улыбнулся — широко, по-дружески: Я и есть — Илья Гребенкин. Будем знакомы!
Так все и познакомились с Ильей Гребенкиным, и в глаза увидели… А то все ни увидеть, ни познакомиться не могли. Хорошо — он сам пришел, он — не гордый. Он — из простых парней, из сельских.
А Гребенкин после рассказа приосанился немного. Он хоть и не гордый, а все-таки писатель-фантаст. А фантасты на дороге не валяются.
— Я вам тут фантастику принес: стихи и прозу. История, так сказать, моей жизни в фантастических образах… Все — новое. Еще нигде не печаталось. Вы — первые будете, — сказал тихо, доверительно… И снял с плеч солдатский вещмешок.
И вынул из него две папки увесистых… Похлопал их любовно и еще сказал — тихо, но твердо:
— Все — тут. Все тайны мира и все, что выше него… А также подробности быта присутствуют, — добавил вдруг с озорной веселостью и довольно расхохотался. — Я тут даже про кита написал… Я за время учебы, пока не выгнали, целого кита в общежитии съел. Так что меня можно вполне в книгу рекордов Гиннесса записать. Только китятиной одной и питался… И не от жадности, что она — подешевле, а потому что она — полезная. Наполовину рыба, наполовину говядина. Только жесткая очень… Полдня парить надо было, но все равно жестковатая оставалась. Ну, ничего, у меня зубы крепкие, собачьи. И для десен — тренировка. А вкусная — страшно! Только привыкнуть надо… Я как жарить начну на кухне, так все сразу разбегаются… Запах-то у кита особенный, крепкий. Может, даже покруче, чем у вьетнамцев, когда они селедку свою жарят, вонь разводят… Вот так вот… Так что в этих папках — все есть… Так я оставляю?
— Оставляйте, оставляйте, — сказали дружелюбно в редакции. А сами ерзают… Думают: «Лишь бы ушел побыстрее… А то вдруг у него в мешке адская машинка? Все возможно. Никому верить нельзя».
А как проводили Гребенкина, так сразу вздохнули спокойно… А папки его покрутили-покрутили и на шкаф, на самый верх, запихали… Пусть там лежат, отлеживаются… Конечно, никто его печатать не будет, а отказать они не имеют права.
Да и кому сейчас нужна эта фантастика? Уж на что Стругацкие со своими улитками знаменитые были, а где они сейчас? В одном месте… Никому не нужны. Потому что сейчас в жизни столько фантастики натуральной, что ничего фантастичней уже и придумать нельзя! Куда им еще с фантастикой? Тут и без фантастики голова идет кругом и сердцу никакого отдыха.
ЕРЕМИЧЕВ
Кто знал — тот помнит.
Неожиданно Еремичев позвонил. Учились когда-то вместе. Жили бок о бок. «Нас много было на челне…» Куда ни ткни — писатель, другой — еще хлеще! Теперь не знаю, к счастью или к несчастью нас всех свела тогда судьба воедино, дело прошлое… Но от стихов и прозы, бывало, содрогалось бедное общежитие. Потому что бросались в литературу очертя голову, как Матросовы. Тайну писательского ремесла пытались постичь одним махом. А как ее постичь? Когда ее постичь — невозможно. Тут уж, как кому Господь Бог отмерит. А уж какие умные разговоры при этом вели — с ума сойти! Вечером начинали — утром заканчивали. И — водочка, все ведь водочка! Без нее — никуда. Иных уж нет, как говорится, а те далече.
Долго не давал знать о себе Еремичев, наконец объявился. Голос глухой, сдавленный, как из-под земли. Просит денег, двести рублей.
Говорю, что нету, Николай, денег, позади праздники январские, — все просадил. Действительно — нету. А он не отступает, наседает: если не дам под поезд бросится! И по голосу слышу, что совершенно искренне заявляет, конкретно. Что же делать? Ведь возьмет, дурак, бросится!
Иду на поклон к соседям… А я уже за праздники им задолжал, назанимался под завязку. Ладно, вымолил кое-как, дали денег.
Поехал на встречу и не узнал Еремичева — тень осталась от человека! Худ, изможден до крайности, хуже концлагеря. В глазах — блеск не блеск, лихорадка пляшет, и — тоска, все — от нездоровья. Рука — слабая, бесчувственная, зубов нет.
— Болен, что ли, Николай? — спрашиваю.
— Да нет, не болен, та-а-к… — вяло отмахивается.
Лицо — темное от копоти, от сажи печной, руки — черные, живет где-то в деревне под Тверью, в избе-завалюхе, отапливается печкой. Вот куда судьба затолкала! На плечах — одеревенелый кожан, может, еще с гражданской войны, не гнется от времени. Грустное, неприятное зрелище!
А ведь когда-то гоголем ходил… И голос его — энергичный с похмелья был на всех этажах с раннего утра хорошо-о слышан. И как песни казачьи пел! Широко, разудало, с подсвистом, с притопом, как подобает…
Отдал я ему деньги. Сказал, что на Дон поедет, под станицу Вешенскую, — он оттуда родом, — к сестре, там отдохнет. А в апреле вернется — отдаст. Я махнул рукой: не надо возвращать. Сам подумал: «Нет, не отдыхать ты, Коля, поехал, а — умирать». Вот она какая штука — жизнь человеческая. Грустно и страшно.
ТОВАРИЩЕСТВО ЗАЕЛО
В последнее время меня сильно тема товарищества занимает неподдельного, бескорыстного, искреннего. Как так? Раньше — или это только казалось? — друзей у меня было много, и дружба была такая, что за друга в огонь и в воду, и жизнь положить не жалко было. Все — на бочку! А потом я вдруг обнаружил, что друзей у меня осталось совсем мало, отдалились друзья… А в тех, которые остались, тоже той искренности и доверительности не сохранилось. Почему? Грустно все это осознавать…
Надо на тему товарищества рассказ написать… Очень злободневная тема! Жили-были, допустим, два друга-приятеля, можно сказать, не разлей вода… И дневали, и ночевали вместе, из одного казанка плов ели, ничего им не жалко друг для друга было… Потом разъехались по разным городам… Так жизнь распорядилась. Первое время после общежития еще и в гости наезжали, и перезванивались часто, поддерживали друг друга и все у них как прежде было. А потом вдруг один товарищ перестал к другому в гости заезжать и звонить, спрашивать о житье-бытье и поддерживать… Стал редко звонить — раз в полгода — и все время навеселе. А потом — и совсем перестал. Нужда отпала.
Вот так я сижу и рассуждаю, думаю о своем дружке закадычном… «Ты гляди — не звонит! Год уже не звонит. А коли так, и я звонить не буду!» А то что он не болен, не помер — прости Господи! — я от других знакомых слышу. Им-то он звонит! И встречается с ними… А они мне потом передают. Рассказывают, что — нет, не помер, а наоборот — жив, и в деньгах приподнялся, и квартиру себе купил, и машину, все у него — как надо. Но мне-то — не звонит! А я когда-то первым его дружком был, пять лет мы с ним плечо о плечо терлись, мытарства терпели…
Так что же случилось? Что такого умного и хитрого произошло, что надобность и нужда общаться отпала? Долго я над этим сидел, думал, ломал голову, пока очевидного не понял. В какой-то момент вдруг осенило: да все очень просто! Товарищество сошло на нет. А значит — это и не товарищество было вовсе, а была лишь игра в дружки, в жмурки, в притворки, и грош всему цена была. Заело его мое товарищество. А раз так — и переживать нечего. Вольному — воля, спасенному — рай.
ВОЛОДЯ ПРЕСТОЛОВ
Володя Престолов приехал из Минска, книгу свою издал, детектив… Смотрю на обложку — точно он, Владимир Престолов! А роман «Рекрут» называется.
— Ух, ты, — говорю, — здорово! Ну, подпиши теперь, подари.
А он не хочет.
— Да ты понимаешь, Саня, — говорит, — она же у меня одна только. Если я тебе подарю, тогда мне и самому не останется…
— А где же другие?
— Так все расхватали! Мне и самому — не осталось. Так что, извини, не могу пока подарить.
— Ладно, — говорю, — раз других больше нет, тогда следующую книгу — в двух экземплярах подаришь, понял! — я на него не в обиде. А если и в обиде, то немного совсем.
— Понял, — смеется, — обязательно, — и по плечу меня хлоп!
Конечно, мы — свои ребята, разберемся. Потом помолчал и говорит: Слушай, я тут решил себе псевдоним взять… Спасопрестолов. Ничего?
Я даже присел от удивления… У него Престолов-то и так уже псевдоним! А тут еще — Спасопрестолов! Говорю:
— Ничего. Только не слишком ли жирно? Mожет, что полегче?…
— Ладно, — вздохнул он, — я тогда Престоловым останусь.
И — правильно. Надо в жизни поаккуратней быть, а уж с фамилиями особенно. А еще лучше — всегда своей обходиться, родной. И ничего придумывать не надо. Мы же не китайцы какие-нибудь, нам мистификации разводить ни к чему. Мы — русские люди, и этим — живы.
А Старика я люблю. Он на самом-то деле никакой не Престолов, а самый настоящий Старик. Он мне — друг, товарищ и брат. Только нафантазирует иногда что-нибудь совсем невообразимое: хоть стой, хоть падай. Пусть бы, «Стариком» подписывался и все. У него оно, это второе имя, и не обидное совсем, а наоборот — почетное и мудрое. Надо ему подсказать, чтоб он не мучился с псевдонимом.
СИСТЕМА «БУТЕРБРОД»
Я про Вячеслава Ананьева, когда еще студентом не был — уже слыхал… Ходило о нем легенд множество и анекдотов… Ну, анекдоты — тоже хорошо. Народный юмор — подпитка здоровья. Пересказывать я их не буду, все они уже водорослями обросли, бородой… А борода за прошлый век зацепилась. Там, в прошлом веке, и осталась.
Когда я стал своим человеком в Литинституте — поступил наконец-то, то с ним лично познакомился и даже в друзьях у него ходил… Он к тому времени тоже уже студентом стал, прорвался кое-как… Ну, Литинститут — это не пивбар, двери просто так не снесешь вместе с народом. А в пивбар тогда прорываться надо было с боем…
Так я и ходил у него в друзьях, дружбой гордился, радовался, что с таким человеком познакомиться довелось. Пока он однажды… рыбой меня не обозвал. «Ну ты, — говорит, — рыба, чо смотришь?» А я его тогда цаплей обозвал. У него ноги — длинные, голенастые. «Ты, цапля, — сказал, — иди, лягушек ешь!».
Так мы с ним и разошлись, как в море корабли.
А потом опять сошлись, лет через пять… Вышел я как-то на Пушкинскую площадь, на людей посмотреть, что-то заскучал сильно по людям… Гляжу, посреди народа, кто-то ходит, рекламу на себе таскает… Мужик долговязый, худой, лицо — черное, наверное, чаю много пьет, чефирит. Я поближе-то подошел… Однако, брат мой, Ананьев? И — точно! Мужик этот Ананьевым оказался! Подошел я, разговорились… Он — обрадовался и я тоже. Кто старое помянет, тому глаз вон.
Я говорю:
— Что это ты здесь делаешь? Рекламу какую-то на себе таскаешь…
А он — по секрету:
— Я, — говорит, — сейчас — система «бутерброд», «гамбургером» работаю… Что надо — организую, что не надо — ликвидирую… Хоть — то, хоть — это, можно и жизни самой ликвидацию устроить…
А я испугался: вдруг он в криминале участвует?
— Может, уж жизнь-то, — говорю, — не надо?.. Жизнь-то человеку одна дадена…
— Ладно, — говорит, — жизнь не будем ликвидировать.
Я тогда успокоился.
— Что ж ты, — спрашиваю, — не тем, чем нужно, занимаешься? Ты же поэт. Издавал бы книги… А то раньше знаменитым был, а сейчас про тебя, может, уже и забыли.
А он сразу ожил, как от спячки проснулся.
— А я написал книгу! Теперь издать надо, сейчас спонсора ищу… Я одного спонсора нашел, он сказал, что даст деньги, а сам — потерялся… Весь спонсор вышел. А ты не хочешь моим спонсором стать? Мы же с тобой друзья.
Я рассмеялся от души.
— Какой с меня спонсор, Ананьев? Я сам живу впроголодь… Книжку тоже написал, небольшую, а как ее издать? Не знаю. Так что я сам спонсора ищу…
— Ладно, — говорит Ананьев, — не переживай. Я сейчас себе спонсора найду, а потом и тебе тоже. Потому что ты мне — друг, — успокоил меня.
Вот я теперь жду-пожду, когда же он и мне тоже спонсора найдет? А то уже полгода прошло, а от него — ни слуху, ни духу… Надо опять на Пушкинскую площадь съездить, а то он, может, забыл про меня? Или самоликвидировался оттуда куда-нибудь в другое место.
Он — прыткий парень. Сегодня — здесь, завтра — там. Следов не оставляет.
ИВАН МИГАЛКИН
Некоторые студенты в Литинституте подолгу учились… Вместо пяти, лет по семь, а то и по десять умудрялись прихватить… Николай Еремичев, кажется, как раз десятку и зарядил… Все никак не мог с ним расстаться…
Потому что в него как влезешь учиться, так трудно потом обратно вылезти… Да еще с дипломом. Разные опасности студента подстерегают… Вот если бы он под стеклянным колпаком сидел да еще бы с него веником пыль стряхивали, тогда бы он, конечно, все вовремя делал… А так — нет. Трудно. Потому что студент в Литинституте — живой человек, мыслящее существо. И ничто человеческое ему не чуждо.
Да и преподаватели — не сахар были… Всегда могли как какую-нибудь безделицу найти, чтоб студента осадить. То скажут кому-нибудь: «Что-то ты, дружок, пока ни в зуб ногой в литературном деле. Оставайся-ка на второй год со своим талантом. Рано тебе еще дипломом размахивать…»
И приходится оставаться… А он, дружок этот — действительно талантлив! Только попробуй, докажи это преподавателям. Состаришься — пока докажешь! А другому вообще говорят: «Иди-ка, мил-человек, погуляй на свежем воздухе, за плохое поведение. Пошуруй где-нибудь уголек в топку. Потом придешь, отчитаешься…» И приходится — идти, шуровать… Так что, процесс обучения — нелегок был и нередко затягивался.
А особенно затянулся он у коренного якута Ивана Мигалкина. Целых семнадцать лет Иван Мигалкин учился! Все никак не мог с ним расстаться… С мишкой якутским мог справиться, а с Литинститутом — нет. Вот как для него пятилетка расширилась.
Приезжая на сессию, он сразу терялся в пространстве и во времени и никак не мог определить, где находиться… В каком это таком интересном месте, что никак нельзя реальность ухватить? Все она из рук ускользает, а почва из-под ног.
Всю сессию он проводил в общежитии, в полубессознательном состоянии… Бродил по коридорам от стенки к стенке — с надутым, словно пузырь, лицом и вставшей дыбом шевелюрой… На босых ногах волок зимние ботинки, следом волочились шнурки, а слабая рука боязливо ощупывала пространство… Конечно, ни на один экзамен он и не выбирался…
Да и о каких экзаменах может идти речь, когда самый главный и трудный экзамен жизни сдавался — здесь, в общежитии! А остальные — по боку! Сможешь его выдержать, значит, молодец, герой, считай отличник, остальные экзамены, как семечки, покажутся… Только на них еще выбраться нужно… Так Иван Мигалкин в общежитии был отличником, а по пустяковому делу в институт не мог выбраться… И продолжалось это годами.
А Иван Мигалкин и тогда уже был могучий поэт национального масштаба, якутский самородок. Поэтому все и говорили: «Учись, Иван, если не в этом году, так в следущем обязательно закончишь». Вот он и учился, терпел, потом вроде кое-как закончил… А сам, несмотря на талант, скромный был до ужаса, ко всем всегда вежливо стучался и спрашивал исключительно одеколон, он его больше водки уважал.
СЕРГЕЙ СОКОЛКИН И ДРУГИЕ ПОЭТЫ-ПЕСЕННИКИ
А ведь многие наши студенты — ребята в основном, девушки как-то не очень — поэтами стали, настоящими! Конечно, они и раньше ими были, а сейчас — прочно укрепились и во всю мощь развернулись…
А некоторые из поэтов, «ну, просто классные пацаны» — как говорил о них один рубаха-парень из города металлургов, еще и песнями прославились, стали поэтами-песенниками. Кто-то вынужден был из поэтов в поэты-пародисты податься, а они — до поэтов-песенников поднялись. И поет их песни сейчас вся страна и аж захлебывается от восторга…
А ведь песню просто так не напишешь. Стихи-то каждый грамотей может написать — бумага все стерпит. А песню — хрена с два. А они — могут. Потому что они из стен Литинститута вышли. Наши они. И поют их теперь самые знаменитые певцы и певицы, а с ними и вся страна поет и пляшет. Потому что — хорошо написано. Даже здорово. Ноги сами в пляс пускаются.
Время все расставило по своим местам. Тогда-то, лет десять назад, еще непонятно было до конца, кто на что горазд и кто чего на самом деле из себя представляет, можно было и ошибиться. Видишь, метит человек в гении, а он, может, и не гений вовсе, а так — только подделывается. Проверочку-то временем не прошел. Так что время — главный судья.
Сейчас, слава Богу, все по своим местам само расставилось. Вот Виктор Пеленягрэ — мало того, что как поэт и переводчик плодотворно работает, так и натура у него еще песенная оказалась, широкая! Настолько профессионально уже работает, что какое стихотворение не напишет, а все равно песня выходит. Глядишь — опять песня удалась! Потому что он уже до таких высот поэтических поднялся, где одни только песни родятся. А как напишет песню так и спускается с высот… А тут уже певцы в очереди стоят. Он им — нате, не жалко. Они — хвать — и поют. И Леонтьев, и Буйнов, и Аллегрова, и сама Вайкуле. Только что Кобзон один не поет. Ну, к этому на кривой козе не подъедешь. Ну ничего, Виктор Пеленягрэ скоро такое напишет, что-нибудь уж совсем выдающееся, что сам Кобзон прибежит… Скажет: «Вить, дай и мне-то спеть? А то все тебя поют, а мне не достается». Ну, Пеленягрэ, может, и даст ему песню, это, смотря, в каком он еще настроении будет. А то — если в мрачном, то, может, и нет. Скажет ему: «А где ты, мил-человек, раньше был, целовался с кем?» И — от ворот поворот. Он тоже гордый.
Правда, товарищ Виктора Пеленягрэ — Вадим Степанцов иногда укоряет его, ну так… по-дружески. Говорит ему: «Ты, брат Витя, однако, опять строку-то да со строфой вместе у другого человечка позаимствовал, а?» А Вадим Степанцов Литинститут с красным дипломом закончил, всю поэзию наперечет знает, его хрен проведешь. И еще скажет: «Да и интонацию, мотивчик-то, тоже, однако, позаимствовал, стибрил. Как же это ты так, брат Витя, а?» А Виктор Пеленягрэ на это только рассмеется. «А ничего, друже Вадим, — скажет, — немножко можно позаимствовать. Это — неплохо, даже очень хорошо. А вот если все стибрить, тогда — плохо, даже позорно».
А сам Вадим Степанцов! Мало того, что он — поэт, стихи и песни пишет, так ведь еще сам и запел. Голос-то у него мощный оказался, почти оперный баритон. Как выйдет на сцену, да как запоет! Иногда его даже, голос-то, сдерживать приходится, как лошадей вожжами, чтоб мальчишки и девчонки не оглохли, которые послушать пришли. Он им правду про пионеров и пионервожатых поет. А то досталось ему от них, когда в пионерлагере был. Целые баллады пишет. И ведь не доверил никаким певцам песни свои петь: ни бабам, ни мужикам. Шибко жирно будет. И ансамбль у него — свой, ни к кому на поклон идти не надо. Один парень на гитаре играет, другой — в барабан долбит. Нашел самых талантливых ребят и пригласил. Конечно, каждый пойдет к Вадиму Степанцову с удовольствием. Потому что он в Литинституте учился и на все руки мастер. А теперь еще он и по телевизору постоянно выступает, рассказывает взрослым и детям, что такое хорошо, и что такое плохо. А то не все знают.
А теперь еще и Сергей Соколкин от них не отстает. Тоже ведь наш студент! Тоже к песням ключик подобрал. Он хоть и помоложе будет Пеленягрэ со Степанцовым, но зато — бойкий, шустрый. Этот просто так не угомонится. Он и старших товарищей может на крутом вираже обойти. Вот, к примеру, как Лариса Долина исполнила его песню про три чайных розы, так — все. Хочешь не хочешь — а подвинься, принимай нового поэта-песенника. Естественно, всем, и нашим и вашим, пришлось подвинуться. А плечи у Сергея Соколкина широченные. Он всех растолкает. Только своих, конечно, литинститутовских, не будет. Так и станут они, только втроем, на песенном небосклоне сиять. А то еще и другие пытаются сиять. В Литинституте ни дня не учились, а туда же! Пусть в другом месте сияют.
А ведь я с Сергеем Соколкиным когда-то жил радом. В аккурат, напротив наши комнаты были. Надо — я к нему по-свойски зайду, надо — он ко мне. Так что на моих глазах его поэтический и песенный подвиг начинался. Бывало, высочит весь в поту, в мыле, в душ побежал… Ну, наверное, опять стихотворение хорошее написал. А как же иначе? Хорошее стихотворение просто так не напишется. Тут надо взмокнуть не один раз. Потому что — это труд. А насухую — одна только рифмованная глупость пишется.
Так мы и жили не тужили, тихо и гладко, последним делились… Пока перестройка не наступила. Ну, а уж как перестройка наступила, сказали, что теперь все что хочешь думать можно и все что хочешь говорить. Даже — и голос сорвать. Тут и Старый Арбат забурлил и зашумел, стали там все собираться и кучковаться, кто давно хотел что-нибудь сказать, да не мог, не давали ему рта разинуть. Ну и свобода купли-продажи пошла там же. Вместе со свободой слова художники стали своим барахлом трясти — картинами и матрешками.
А Сергей Соколкин хитрее всех оказался. Взял да и написал несколько стихотворений на актуальные темы с политической окраской. Разоблачил в них и коммунистов и фашистов, и их прихвостней. И вышел с утреца на Старый Арбат. И давай во весь голос читать стихи народу, который истосковался по хорошим стихам, и по правде, которая в стихах. А рядом — шляпу положил. А что? Нормально. Почему художникам можно свои картинки продавать, а поэту стихи — нельзя? Тоже можно. Почитал он народу стихи свои часа три, пока не охрип, изругал Советскую власть как мог. Поглядел в шляпу — а туда и правда много накидали: и рублей, и мелочи, и долларов позорных. В общем, на ура прошло выступление. Люди все ладони отхлестали. Потому что у него в стихах — одна голая правда была. Прибежал Сергей Соколкин в общежитие довольный, дальше некуда: и как поэт прославился, и еще денег накидали заработал честным трудом. На следующий день пошел на Старый Арбат — тоже самое. Что не скажет — все на ура.
Да прослышал я про это дело… Я-то напротив живу, все примечаю. Гляжу, второй раз пришел человек — денег полные карманы.
Мне даже дурно стало. «Во, — думаю, — дает! Из ничего, из воздуха сделал!» Свои карманы вывернул, а в них — один свист. Ничего не прибавилось. Что за черт! А мне-то ведь деньги тоже необходимы. Но я-то пока никак не могу выбраться на Старый Арбат. Да и стихов у меня таких нет. Их у меня вообще — нет. «Что бы, — думаю, — такое провернуть, чтоб часть его денег да мне перепадала?»
И придумал. Решил ему книги продавать. А тогда с хорошими книгами напряженка была. Не было их просто. А если были — то мало. Короче голодуха на духовную пищу. Вот я и решил предложить ему с накруткой, по свободно коммерческой цене. Но не слишком наворачивать, а то он парень ушлый, лучше меня в ценах ориентируется. А так, чтоб и ему выгодно было, и мне.
Не успел он в третий раз прийти с Арбата, а я уже тут как тут, толкусь у его комнаты… Тоже хочу деньгами разжиться, оторвать от его барыша себе в карман. А сам уже стопочку подобрал, штук десять.
Подмигиваю ему, говорю, вроде как по секрету, чтоб другие ушастые не услышали:
— Серега, есть особо ценные книги, специально для тебя приберег…
— А какие? — сразу встрепенулся он. А книг, надо сказать, у него и своих было много, и читал он их, конечно же. Был к ним неравнодушен, так же как и я.
— Бодлер есть… — подмигнул я ему, держу все по прежнему в строжайшей тайне, чтоб другие покупатели не налетели, и еще несколько авторов назвал… А книги, надо признать, я ему хорошие предлагал, фуфла у меня просто не было. Жалко продавать, но — надо.
— Какой такой Бодлер? — сразу оживился Сергей Соколкин.
— Да уж такой… Тот самый Бодлер… «Литпамятник»… И, заметь, в твердой обложке…
— Да ты что?! В твердой обложке? Давай, посмотрим… — Вижу по глазам — заинтересовался.
Я — нырь к нему с книгами, разложил на кровати… Сам стою, вздыхаю, дескать, жалко расставаться. Действительно — жалко.
Посмотрел он все быстро, внимательно, полистал, на вес попробовал…
— Сколько? — спросил.
Я назвал цену. И того, и другого, и третьего… Он подумал… И купил все сразу, не торгуясь. И Бодлера купил без торга. А я за Бодлера запросил дорого. Не совсем, но — круто. А Бодлер да еще в твердой обложке стоил тогда бешено. Редкость был — великая. Так и разошлись мы с ним довольные, оба… Он себе книги приобрел, а я себе — деньги выручил. Мне — на хлеб и на молоко, а ему — духовная пища.
Раза три я ему таким макаром и продал книги. Специально подбирал к его приходу… А потом, — или он перестал брать, стал меньше зарабатывать, или книг хороших у меня уже не добывалось, нечего было ему выставить, — уже и не помню — расстроились наши торговые дела… Но несколько хороших куплей-продаж у нас получилось.
Так что Сергей Соколкин свои деньги на Старом Арбате честно зарабатывал, а я — в общежитии прямо, не отходя от кассы, тоже честно зарабатывал, состригал с его выручки себе клок. У каждого — свои заработки. Я — тоже предприимчивый.
Деньги мне, правда, не пригождались. Не успевали пригодиться. Потому что дружков у меня было — много. Только, бывало, от него прибегу… Хочу побыстрее деньги спрятать, засунуть куда-нибудь, хоть за обои, что ли? Не успею спрятать — тут уже кто-то в дверь ломится! Ну, открываешь, естественно, а то дверь вынесут, они дружки такие, от них не спрячешься. Открываешь — стоит корешок.
— Ну что, Сань, продал Соколкину книги? — а сам облизывается.
— Ну продал… — ответишь понуро. Радоваться-то нечему.
— Наверное, от тебе денег много отвалил?
— Да нет, немного. Долги вон пошел отдал… — а у меня действительно долгов всегда много было. Одни — отдавал, другие — накапливались, никак я не мог с ними расправиться.
— И что, совсем ничего не осталось? — сам смотрит умоляюще, корешок-то.
Я плечами жму… Куда деваться? Врать-то совсем не умею.
— Да нет, немного осталось.
— Ну так давай что-нибудь сообразим, бутылочку какую-нибудь, хоть посидим по-человечески.
Я только вздохну — приходится раскошеливаться… Вот тебе и наварил на Соколкине.
Так что мы с ним приятельствовали — ого-го как! — душа в душу жили. День и ночь бились и колотились, он — ко мне в двери, а я — к нему…
Сергей Соколкин после трех чайных роз и Ларисы Долиной знаменитым поэтом-песенником стал. Встряхнул шоу-бизнес за грудки. Дал всем тремя розами по мордасам. Чтоб не забывали, что любовь — дороже денег. Ее нельзя купить. Где-нибудь в позорной Америке — можно, а у нас — хрена с два.
А недавно он еще одной песней отметился. Буквально на днях. Мне братья Беляевы сказали, а они всегда в курсе всех культурных новостей, а уж что касается песен — в первую очередь. Сам Борис Моисеев ее исполнил! Песня «Татуировка на плече» называется. Я, конечно, ее еще не слышал. А где я ее услышу-то? До меня всегда все хорошее в последнюю очередь доходит. Ладно, дойдет когда-нибудь… Но в наколках, особенно на плече, мало-мало разбираюсь. Так что сам могу догадаться, о чем в песне поется, не дурак. Ну, наверное, — волны и солнце всходит, и надпись «Север», или просто «ВМФ» наколото — служил в военно-морском флоте, или — «ВДВ» — десантником был. Хороших-то наколок не так много. Правильно ведь?
А Борис-то Моисеев, он как раз в ВМФ и служил. И в ВДВ — тоже. Значит — только ему и петь. Больше некому.
СЕВЕРЯНЕ И СИБИРЯКИ
Как начинаю вспоминать литинститутские будни, сразу преображаюсь есть что вспомнить! Значит — не зря жил в то время, учился и мучился… Зато с хорошими людьми был знаком.
Какие крепкие и мужественные парни были северяне и сибиряки!
Как вспомню — так вздрогну. Гена Ненашев и Витя Кузнецов — из Магадана и Коля Шипилов — из Новосибирска. А Коля не хуже их был морозом продублен. Он однажды зиму рядом с Новосибирском в обычной палатке прожил, жить было негде… А морозы тогда под сорок градусов ломили… Так что он закалился, будь здоров! Потом к ним еще Валера Шелегов добавился, он из Якутии учиться приехал, из Усть-Неры, на заочное отделение поступил… Тоже закаленный, дальше некуда!
Писали они — крепко, смачно, без всякой заумной дури и придури… Описывали реальную жизнь во всех реальных проявлениях. Резали правду-матку! Рубили ее, как строганину… Били своими рассказами в лоб, наповал, как обухом топора… А если гуляли, так гуляли! По месяцу!
В Москву они, конечно, не учиться приехали… А чему им можно научиться, когда они уже давно стали настоящими профессиональными писателями? Все и так ясно… А приехали они в Третьяковскую галерею и в музей имени Пушкина походить, поднабраться впечатлений для расширения кругозора. И — ходили…
И еще в таксопарк ходили… За чаем. И сразу по ящику покупали, набивали рюкзак под завязку, чтоб потом лишний раз не ходить. Не мелочились… А им, людям, которые с севера и из Сибири приехали, без чая никак нельзя. Иначе враз среди сугробов окачуришься!
Потом сидят, чай пьют. Ведут серьезные разговоры о севере и Сибири…
Им глупыми разговорами заниматься некогда! С месяц из-за стола не вылазят… Потом возьмет кто-нибудь вылезет, в коридор высунется… А мимо как раз интеллигентка недорезанная проходила, — и в сторону с визгом.
— Ой, — кричит, — ты что это голый-то вышел?
А он поглядит на себя — и вправду голый. Чудно!
— Ага, — скажет, — в комнате — парилка, душегубка невозможная, надо пойти в снегу искупаться…
У нас, правда, жарко топили. Многие предпочитали голыми ходить, особенно после чая, пот-то сильно прошибает, взмокнешь не один раз…
А Валера Шелегов дверь к себе домой кулаком открывал… Придешь к нему в гости, а у него в двери — дыра!
— Что такое?
А он только отмахнется.
— Да-а, ключ куда-то запропастился, пришлось кулаком сунуть… Потом уже с той стороны открыл… А то в комнату не войти… А мне, может, спать хочется? — кулак у него был небольшой, но — злой.
Валера у себя в Якутии егерем работал. Каждый, кто хоть мало-мало понимает, что это за профессия, должен ему руку пожать. Все время — как на передовой. Тайгу и зверя от браконьеров охранял. Шутка сказать! А в тайге каждый с ружьем, считай, браконьер. Закон — тайга. Вот и попробуй поохраняй!
Однажды пригласил он в Якутию одного московского парня, тоже студента, прозаика. Тот совсем еще молодой был, но хорошие рассказы писал, чистые, прозрачные, на Юрия Казакова похоже. Очень ему рассказы понравились, вот он и пригласил. «Приезжай, — говорит, — ко мне в Якутию, хоть отдохнешь и на настоящую жизнь посмотришь, а то совсем в Москве зачахнешь».
Тот и не замедлил, приехал к нему в гости, чтоб совсем в Москве не зачахнуть. Принял его Валера, как полагается, побыл с ним какое-то время, оставил ему еды, а сам на неделю в тайгу уехал, по работе… А москвич этот за хозяина остался. Он дом ему доверил. «Отдыхай, — сказал, — думай, пиши, набирайся сил до Москвы». Как с братом с ним поступил.
Через неделю вернулся… А в доме бардак, посуда грязная валяется, все разбросано, а на столе — нагажено. Наворотил прозаик! А он, как этих дел натворил, так сразу на самолет кинулся — и в Москву…
Убрал весь дом Шелегов, призадумался… И не стал больше с московскими говнюками возиться. Слишком гонору в них много и самого натурального дерьма.
А когда приехал в очередной раз на сессию, то, конечно, встретил его, прозаика-пакостника, и спросил:
— А зачем ты на стол-то нагадил?
А тот сразу отмахиваться.
— Это не я, не я!.. Это, наверное, медведь забрался и наворотил.
А сам: хи-хи-хи, ха-ха-ха, — и побежал довольный по своим московским делам…
Вот тебе и похож на Казакова! Хотел он ему в лоб щелкнуть, да пожалел… Еще убьешь ненароком.
А потом все они разъехались… Получили дипломы и домой вернулись… Здесь, в постылой Москве, им делать нечего. И правильно, что не остались. Перестройка тогда еще тогда только начиналась, всего главного безобразия они не захватили, там у себя уже захватили… Ну, хоть дома, и то ладно… Дома — и стены помогают.
Всем моим знакомым писателям — северянам и сибирякам — привет!
ГЕНИЙ И ТАЛАНТ
Зашел я как-то в гости к знакомым: мужу и жене… Они когда-то в Литинституте учились на поэзии, потом закончили, стали поэтами. А как поженились — семья поэтов получилась. Я тоже когда-то в этой богадельне учился, там с ними и познакомился. Ну, зашел и зашел… По гостям ходить всегда приятно, почаще бы только приглашали. Посидел с ними, поговорил… Сказал, что хотел и их послушал, чаю попил… Хорошо! Потом какой-то спор бестолковый разгорелся… О чем спорили? Неизвестно… Главное — что спорили. О литературе, скорее всего, о ней матушке. Вдруг жена — до этого она больше молчала — дождалась паузы и свое слово вставила. Тихо и внятно произнесла:
— Я — гений.
— Что-что? — воззрился на нее в тихом изумлении муж, — Ты — гений?
— Я — гений, — повторила жена и потупила глаза.
— Та-а-к… — Грозно приподнялся муж — и ладонью по столу! Только стаканы сбрякали. — Кто гений? Кто? Отвечай!
Навалился на нее, требует ответа немедленно.
— Ну ладно… Ты — гений… — вздохнула жена.
— А ты кто?
— А я — талант, — еще раз вздохнула жена и скромно улыбнулась.
— Вот так-то! — Сел разгоряченный муж. — Думай, когда говоришь! А то: я — гений. — А он иногда занозистый, особенно, когда чаю выпьет, любит отношения выяснять.
— Да ладно, ладно вам, — стал я их успокаивать. — Не надо спорить. Ты — гений. А ты — талант. Выяснили — и хорошо, — а слово «талант» я особо выделил, что он по значимости может быть никак не меньше, чем «гений», чтоб ей обидно не было.
С тем и успокоились. Распределили кому что — и слава Богу. И головной боли нет. А я домой засобирался… А то на дворе — ночь-полночь, пока еще доберусь… Кое-как оделся, стал прощаться, а жена сказала мне в дверях ласково, чтоб приободрить, а то я без всяких званий остался.
— Не волнуйся. Ты — тоже талант.
Так и пошел я по морозу, по зиме со своим талантом… А от чая шумит в голове, а талант гнет к земле, пригибает, ноги — разъезжаются, насилу до дому добрался… Потом обнялся со своим талантом и спать завалился…
«СИНИЙ БАНТИК»
Ох, и смешной же у меня друг Старик! Бывало, сидим в общежитии, лечимся от гриппа, а чай — густой, крепкий, хорошо настоялся, настроение у нас романтическое, приподнятое. Вот и мечтаем о чем ни попадя… Я все больше про себя думы думаю, а он вслух, у него от меня тайн нет. Вот он и говорит:
— А что, Саня, давай с тобой на пару сценарий напишем и в Голливуд отправим.
— Да кому он там нужен! — отмахиваюсь я. — Голливуд — далеко, а мы здесь сидим… У нас и чая вон на одну заварку осталось.
— А вдруг пройдет? — глаза у Старика загораются огнем… Горит в них огонь мечты, а мечту у человека, как надежду, никто не может отнять. И, слава Богу!
— И дадут нам, Саня, — говорит Старик, — тысяч десять долларов, а может, и все сто! Надо узнать, приспроситься, какие там расценки…
Смешно мне на него, на такого, смотреть… Ну, ни дать ни взять мальчишка! А ведь у него уже полголовы седой. Я, конечно, тоже мечтатель, но не до такой же степени.
— Да нет, Старик, вряд ли… Все это сказки для дураков… У них там своих сценаристов — плюнуть некуда.
— Эх, жалко, а то бы мы написали… — вздыхает Старик, немного сокрушается, что с Голливудом промашка вышла. Но ничего! В голове-то — рой мыслей! И продолжает: — А давай тогда драму или трагедию сочиним, чтоб такую — как «Гамлет», только на современный лад, и в театр отдадим. Я же сам на драме учусь, знаю, что и как писать.
— Тогда уж лучше сразу — комедию, — я поддакиваю. — Потому что шибко смешно будет, если на современный лад, один смех получится, курам на смех.
Так мы и сидим, мечтаем… Хоть помечтать-то можно? Этого же никто запретить не может.
Старик зевнет, настроение — благодушное, умиротворенное, скажет:
— Ладно, я тогда сказку детскую напишу, в стихах… Ты мне поможешь кое-где, если я сам не справлюсь? Ты же в стихах понимаешь?
— Ладно, — говорю, — помогу, чем смогу. — Деваться мне некуда, надо будет помогать, а то вдруг обидится. А в стихах я, если честно, мало что понимаю, а уж как их пишут — и того меньше.
— А я уже и сюжет придумал, и название у меня есть: «Синий бантик». Ничего, нормальное?
— Ничего. Только слегка на «Красную шапочку» смахивает.
Старик вздохнул.
— Нy а что, Саня, делать? Они ведь, все эти названия и сюжеты сказочные, так или иначе повторяются…
Конечно, повторяются, это я знаю. Бывает даже, что в разных местах и в одно время… А бывает, даже и романы повторяются целыми кусками… То был один кусок у одного автора, то вдруг он, точно такой же, у другого обнаружился, всякое в жизни бывает… И сказочных сюжетов — полно, куда ни посмотришь.
И правда, стал Старик писать сказку и мне показывать… Я ему кое-где помогал рифмовать, если у него самого не получалось, а у меня стихотворного мастерства — никакого и у него — тоже. Так и пишем сказку в стихах — два мастера-ломастера. А главные герои там: Леший, Баба-Яга, Бабушка, ну и, конечно же, Синий бантик, девочка, которая, благодаря своей доброте и добрым поступкам, всех побеждает.
Вce это мы делали, когда еще учились и жили в общежитии. Сидели за чаем, предавались мечтам и сказку, между делом — пописывали… Потом писание сказки как-то само собой заглохло. Старик сказал, что пусть она отлежится, отлежаться ей надо. Было все это больше десяти лет назад.
И вот, с год назад, Старик звонит:
— Слушай, — говорит, — я решил сказку «Синий Бантик» восстановить, довести до ума и куда-нибудь пристроить. Как ты на это смотришь?
— Как-как? Нормально смотрю, только рад буду! — ну все, думаю, значит — отлежалась, больше десяти лет лежала… Молодец, Старик!
Потом он еще раз позвонил, сказал, что переделал ее, довел до ума. Вроде — ничего получилось, актуально, на современный лад, детям должно понравиться. Ну, ему виднее, у него у самого дети, две девочки, в детскую психологию он должен проникнуть. Еще сказал, что в театр ее отнес, в детский, вроде понравилось… Вроде берут… Ну, дай Бог, чтоб взяли. Я только за буду, руками и ногами. Только мне эти «вроде» не нравятся. Ну, хоть так… Хоть если и отказывают, то — не сразу, и на том — спасибо.
Да будь бы у меня свой театр, я бы его сказку в первую очередь взял. И гонял бы только ее все время, чтоб ему деньги капали. Я за Старика душой болею. Талант — талантом, а чтоб пробиться, стать богатым и известным, надо еще впереди себя стенобитную машину толкать, чтоб стены непонимания сокрушить. Уж как с изданием книг сложно, а с постановками пьес и сказок тем более.
Я вообще-то театры не люблю, фальсификация там сплошная. Что может быть лучше хорошей книги в руках? Лег на бок и лежи, почитывай… А потом взял и заснул. Сон-богатырь — лучший друг человека.
А вообще, сон нас со всех сторон окружает… «Жизнь — есть сон» сказал кто-то из известных персонажей. Сихезмундо, что ли? Надо лечь на бок с хорошей книгой в руках, чтоб сон-богатырь сморил. Может, во сне вспомню?
Я иногда во сне многое вспоминаю. Даже те времена — мутные, мерцающие, совсем беспамятные, когда я еще только жалкой прозрачной черточкой по небу пульсировал и всего боялся. То-то страшно было! Как сейчас помню… Словами не передать.
МУЗА
Славное у нее имя — Муза. Легкость в нем необычайная, трепетность и музыкальность. И — любовь конечно же! Сразу Иван Алексеевич вспоминается, и светлые чувства переполняют… И главное — Литинституту оно по всем статьям соответствует. Где ж еще его носить, как не здесь? И студентам — хорошо. Муза всегда рядом, допустим, не идет у какого-нибудь студента творчество, застряло — и ни в зуб ногой! Придет он, посмотрит на Музу… И сразу посетило его вдохновение, и пошло-поехало творчество…
Пришел я как-то в отдел кадров Литинститута, нуждишка меня привела… Я, когда учился, книжку трудовую не сдал, вот и осталось у меня в ней пустое пространство… Дескать, в списках не значился. Целых пять лет! А это — много. Я тогда к этому безалаберно отнесся, теперь — решил исправить. А то неизвестно, где я целых пять лет пребывал, в космосе, что ли, витал?
Захожу в отдел кадров, по-свойски так, по-литинститутски, как к себе домой… А там — собака за столом сидит! Крупная, светлошерстная, упитанная собака! Сидит по-хозяйски так, и еще лапы на стол положила… В бумагах, что ли, копается? У меня глаза на лоб полезли…
А она меня увидела и зарычала недружелюбно… Наверное, подумала, что я — студент-двоечник, вместо того чтоб на занятиях сидеть, шатаюсь по институту, гляжу, где что плохо лежит, чтоб прибрать подальше… И еще раз зарычала, рыкнула даже! А я в полном недоумении: сюда ли попал? Поглядел сюда. «Отдел кадров» на двери написано. А сам кабинет — дверь-то нараспашку — пластиковым щитом от коридора отгорожен — разделительная полоса. На всякий случай. Чтоб непрошеный гость, типа меня, через границу не пролез. Странные дела…
Поздоровался я с ней, с собакой, больше-то не с кем.
— Здрасте! — Говорю. — Я такой-то, такой-то, когда-то имел счастье в Литинституте учиться… Поучился — и хорошо. Большое спасибо. Вот только трудовую книжку забыл сдать. Нельзя ли мне сейчас задним числом ее печатями прошлепать? Что все-таки я не где-то в космосе болтался все это время, а здесь пять лет числился, соловьем заливался…
Развернула она морду и давай на меня гавкать! Глухо так, негодуеще и как бы с ленцой… Чего, мол, приперся, двоечник, коврик только у двери завозюкал! А я пытаюсь понять, что она по-собачьи говорит, а ничего понять не могу! Не выходит! Или сразу она мне отказывает, или нет? А перевести некому.
Я — опять к ней.
— Извините, — говорю, — что отвлекаю вас, может вы чем серьезным были заняты… Я — Саша Белокопытов, когда-то студентом здесь был… Да вот трудовую книжку сдать запамятовал, печатей у меня нет… Так что, считай, пустое место от учебы осталось, подтверждения — никакого… Получается, что я в это время в воздухе зависал… Нельзя ли мне по старой дружбе в книжке печатями прошлепать? — и смотрю на нее вопросительно.
Приподнялась она тогда на лапах и давай на меня гавкать, лаем меня полоскать! Такой хай развела! А я опять ничего понять не могу! И перевести — некому. Я сам хоть всегда люблю и уважаю собак, а вот понимать по-собачьи — не научился. Так что никак не вразумлю или ругает она меня, или вон гонит?
Стал я тогда в коридор кричать, может, кто из людей есть живой? С людьми-то, поди, хоть по-людски можно поговорить.
— Эй, — кричу, — есть кто живой? Переведите мне, пожалуйста, что мне собака, начальник отдела кадров говорит, а то я ничего не понимаю!
Прибежала какая-то женщина… Переводчик, наверное, не иначе… И тоже на меня поперла.
— Что это вы здесь третесь? Идите вон в другое место, там тритесь! Все стены уже в Литинституте обшаркали, двоечники! — и не дает мне рта открыть.
Потом кое-как открыл… Объяснил про трудовую книжку, что у меня в ней пробел, что, если до пенсии доживу, то у меня от нее жирный кусок отрежут… Что хорошо бы мне этот пробел печатями зашлепать, в Литинституте-то я как-никак числился. Еще сказал, что начальник мне инспектор — что-то говорит, полощет меня по чем зря, а я ничего не понимаю, не научился еще с собаками разговаривать. В Литинституте-то по-собачьи не обучали, я точно помню.
— Это не собака, а Муза! — С негодованием произнесла, женщина и подчеркнула: — Му-за. Понимаете? А говорит вам Муза вот что… Что никаких вам здесь печатей в трудовую книжку не поставят! Потому что они — круглые. Отошли те халявские времена, чтоб задним числом круглые печати куда попало ставили и шлепали! Получите теперь — квадратную. Идите вон в архив, вам там бумажонку дадут… Справку, что вы студентом-двоечником были и штамп квадратный присобачат!
Ну точно, переводчиком она оказалась! Слово в слово мне собачью брехню перевела… Хоть бы и Музину, толку-то? Я хотел поупираться, сказать, что только на круглые печати рассчитываю, никак не меньше… А этой бумажонкой — подтереться… Но меня никто и слушать не стал. Да Муза, еще так разлаялась, так разоряться стала, как будто я у нее сахарную кость украл… Понял я все уже и без переводчика, сам разобрался, не дурак, в Литинституте учился.
Вышел и думаю: «Да-а, странные дела тут, в Литинституте, творятся… Булгаковым сильно отдает… Надо ноги отсюда делать… Когти рвать… от греха».
Но в архив все-таки зашел… Получил эту справку ненужную с квадратной печатью, прибрал ее подальше, может кому-нибудь еще и ткну ею, что я бывший студент. А не какой-нибудь там… ванька-встанька. И решил еще разок в отдел кадров заглянуть, поглядеть: может, пригрезилось мне, поблазнилось насчет собаки-то, Музы? Заглянул… Нет не пригрезилось. Точно, собака сидит. Крупная, беспородная, упитанная сука. Я быстрей ходу оттуда.
«Эх, — думаю, — хорошо сейчас в Литинституте учиться, весело! Не то, что у нас было. А уж что у нас было — нынешним студентам ни в жизнь не догадаться. Только мы — в прошлом веке остались. Поэтому — до свидания, Литинститут! Пока-пока. Всем привет! Ректору, проректору, преподавателям разным и студентам — тоже».
А еще подумал: «Это сейчас Муза пока в отделе кадров сидит. А если она и выше пойдет? Начнет продвигаться по службе за хорошую работу и усердие… А ну, как она и до ректорского кресла доберется? Придешь как-нибудь к ректору, вдруг да что-нибудь перетереть понадобится, а там — Муза сидит! Так что никто ни от чего не застрахован. Главное — начать».
А пока до дома доехал, совсем размечтался: «А уж как станет Муза ректором, как появятся у нее щенки, может, ветром надует, — а с женщинами и с собаками такое часто происходит, — так щенков можно сразу в студенты зачислять, автоматически, без экзаменов. То-то совсем веселая жизнь в Литинституте начнется!»
КОНСТАНТИН КЕДРОВ
Много у нас было хороших и славных преподавателей: Юрий Владимирович Томашевский, Жан Жаныч — Иван Иванович Карабутенко, В.П. — Владимир Павлович Смирнов, Михаил Павлович Еремин и конечно же Василий Васильевич Калугин. Всех их я вспоминаю с благодарностью и всем говорю: большое спасибо. Даже не столько за то, что они нас знаниями обогатили и задали правильные ориентиры, сколько, прежде всего, за то, что они обладали завидным качеством — человечностью.
А Василий Васильевич Калугин так вообще — душа-человек. Однажды на экзамене по стилистике он мне здорово помог, даже, можно сказать, спас от неминуемой гибели. Весь ответ мне подсказал на ушко… А ушко у меня, когда надо, как граммофонная труба становится… Если бы не Василий Васильевич, утопил бы меня профессор Горшков, нечего делать… А в теоретической стороне стилистики такие ученые дебри и заскоки, что простому смертному без бутылки никак не разобраться. А я — из их числа.
Отвечаю я по билету Горшкову, все — слово в слово, как мне Калугин подсказал… Бойко так отвечаю, где надо — бубню, чтобы он не подумал, что я слишком знаниями перегружен… Ответил… Все хорошо. Немного глаза потупил — самому неудобно, что так хорошо ответил, почти блестяще. Задал Горшков мне пару вопросов и говорит задумчиво:
— Странно все, очень странно… Все вы правильно сказали, все вроде знаете… А ни хрена сложить вместе не можете! Получается — что ничего вы не знаете! Странно все, очень странно.
А я только руками развожу. Ну, дохлую троечку он мне кое-как поставил.
А один из лучших предметов был — древнерусская литература. Преподавал ее Константин Кедров. Сам — небольшого роста был, крепенький, как гриб-боровичок, крупноголовый, и с лохматой бородкой. Я его почему-то с большеголовым ребенком олицетворял, только — при бороде. «Однако, думал, — не слишком ли рано ты нам преподавать пришел?» Еще казался он чересчур скромным, все время глаза в сторону уводил, старался не смотреть на студентов. Ну, может, блуждал где, в каких далях и весях? Неизвестно. И все улыбка пряталась в бороде хитроватая… А иногда вдруг — жмурился, как кот, сладко, до неприличия. «Однако, — размышлял я, — да ты, похоже, не очень-то скромник, ты, похоже, — тайный сладострастник!»
А уж о каких вещах он интересных рассказывал, в какие тайны посвящал! И происхождение славян, и язычество, и фольклор, и мифология, и христианство, и волхвы, и христианские подвижники — все в его умной голове было ловко и интересно — до ужаса — замешено. Что все, что есть на земле это отражение неба. Что пятна на коре березы — это отражение звезд. И другие интригующие и завораживающие вещи… Что все на земле, на небе и в мире — в тугой узел завязано. И о Боге, конечно, говорил, что все незримо духом его пронизано… Только он часто вместо Бога говорил «Высший Разум», а для меня это — не одно и то же. Высший разум у меня почему-то ассоциируется с инопланетянами. А инопланетяне мне не интересны.
Все нам на его лекциях было в диковинку, почти — откровением, и мы старались их не пропускать. Потом выяснилось, что, оказывается, он и сам стихи пишет. Значит — поэт. А раз так, захотелось и почитать… Раз он такие умные лекции ведет, что он, интересно, сам-то может написать, с таким багажом знаний и правильным жизненным ориентиром? Наверное, очень здорово.
Наконец, попали его стихи нам в руки, кто-то принес… А у самого-то у него не спрашивали, стеснялись, что ли? Все прочитали, и я прочитал… Прочитал и очень неприятно удивился… Стихи-то его оказались и не стихи вовсе, а — неизвестно что… Больше похоже на бред, на галиматью с космическим уклоном… Немного бредовостью на Хлебникова похоже. Тоже заумь, только поэзией там совсем не пахло. А у него Велимир Хлебников главный поэт в мире был. Вот и он вслед за ним изощрялся, плел словеса, корежил их и коверкал, усложнялся, так сказать… В общем — сплошная механика была. Многие тогда удивились: «Да как же можно с такими познаниями великими — такую чушь пороть?» Многие после этого и на лекции его перестали ходить, обидно стало за русскую литературу.
Уже потом выяснилось, что он и не Кедров сроду… Кедров — это псевдоним его. Кто-то сказал, что сам он родом из Бердичева и фамилия у него соответствующая… Вот тебе и преподаватель древнерусской литературы из Бердичева! Тогда все стало на свои места.
Сейчас в определенных кругах Константин Кедров очень известен. А как поэт — даже и знаменит. Почти — как Хлебников. Иногда его показывают по «ящику»… Читает он свои стихи вкрадчивым голосом, жмурится сладко, смакует их.
И еще — книги выпускает. Три штуки я уже встречал. Толстые. Всё о тайнах на земле, на небе и за их пределами… Раньше я, может быть, и купил бы, но после знакомства с его стихами — нет.
А может, я и не прав был в оценке его творчества? Может, он действительно поэт божьей милостью и такого глобального масштаба, что я просто не дорос и не понимаю? Может, была у него тайная встреча и было сказано ему: «Давай, трудись, Константин, сочиняй стихи, — усложняйся, расти вверх, закодируй все что можно, твои стихи не для смертных. Помогай общему делу, чтоб гармония мира раньше времени не нарушилась… И получишь потом по чину Мельхиседека». Может, и не одна встреча… Кто его знает.
РОДНЫЕ РЕКТОРЫ И МИНИСТРЫ КУЛЬТУРЫ
С воодушевлением теперь, с нежностью даже ректоров наших вспоминаю… Как мы под их началом учились «чему-нибудь и как-нибудь», считай, через пень-колоду… А ведь как много все равно из учения вынесли! И главное — с хорошими людьми познакомились: и со студентами, и с преподавателями… Со многими в дружбе были, за столом сиживали, как товарищи… За что судьбу не один раз поблагодарить надо.
Нo ректоры — статья особая. Ректор — высоко сидит. К нему на кривой козе не подъедешь… Ох, и попили они нашей молодой кровушки, ничего не скажешь! Но — ничего. Мы тоже не лыком шиты, тоже ихней попили, и преподавательской, всласть.
Первым ректором, которого я захватил, был Пименов. Сам я еще не учился, а только заезжал в Литинститут — поглядеть: что да как? Где мне, когда поступлю, маяться придется… Пименов уже далеко не молодой был, даже во многом — немощный и ветхий старичок… Что поделаешь? Года давят… Но очень привередливый, с гонором. И, несмотря на ветхость, до последнего дня держался, приходил в институт. Раз в неделю. Себя показать, чтоб не забыли, и на других посмотреть. Молодец. Никому кресла ректорского уступать не хотел, держался изо всех сил. Потому что, если молодым-то его уступишь, так они сразу все хорошее дело запорют, и из конфетки его в известный продукт превратят… А этого он позволит не мог. Пусть он лучше — конфеткой остается. И никак его из ректоров сдвинуть не могли, кишка была тонка. А тогда все крепко сидели на своих местах, до победного конца — пока не помрут. Лет двадцать или тридцать Пименов процарствовал…
В институте он появлялся всегда не один, а обязательно с сопровождении дамы… Может, она секретарь его была, а может, и дама сердца? Все это давно уже историей стало… Она тоже немолода была, лет на двадцать его всего помоложе, а ему уже за восемьдесят годков было. Она-то все еще хорошо соображала, еще ориентировалась в пространстве и во времени, а он то уже не очень. Только — периодически узнавал любимые лица и обстановку, как уж получалось… Но — ничего. Приезжал раз в неделю потрудиться на благо литературы.
Появление его в институте всегда вызывало оживление среди студентов и некоторый ажиотаж, все бесплатными зрителями становились… Выпростав себя из машины, — его привозили, не на метро же ему ездить, — он вначале стоял перед вывеской, думал… Где это он, интересно, оказался, в каком таком хитром месте, что сразу хрен догадаешься? Потом спросит ее, секретаршу свою:
— Ты это куда меня, милый дружок, привезла?
— Как куда? В Литинститут!
— Это который единственный в мире, что ли?
— Он самый. Других таких — нет. Мы здесь с вами ректоры!
— Ах, вот оно что! — обрадуется Пименов, что вспомнил наконец, что он — ректор.
Дальше начинают они по ступеням взбираться… А это — не так просто. Можно вдруг забыть какую ногу вначале ставить, левую или правую, чтоб эти проклятые ступени преодолеть!
— Так какую ногу-то теперь ставить, душенька? — тихонько матерясь, спрашивает у секретаря Пименов и палочкой своей — костыльком, долбит и елозит в нетерпении…
— Да, давайте хоть левую… Нам-то один хрен! Лишь бы взобраться.
— Ах, левую… — с облегчением бормочет Пименов и ставит левую ногу. Потом — правую. Так и шли они, так и взбирались.
А со студентами у него отношения особые были, даже доверительные. Конечно, он никакого из них давно уже не узнавал, потому что вообще мало что уже узнавал и помнил. Но имел привычку обязательно напомнить некоторым, что он здесь еще — ректор, чтоб каждый знал свое место. Если зазевается какой студент, не успеет вовремя проскочить, он его палочкой своей — раз и прижмет к стене.
— Ты кто такой? — спросит грозно. Потому что лучше со студентами грозным быть, а в душе — добрым, чтоб они не распускались.
Опешит студент, назовет свое имя и фамилию… А Пименов подумает немного. Скажет:
— Ага, помню тебя… Ты в Литинституте учишься?
— В Литинституте.
— Ну ладно… Иди пока, учись…
Студент и убежит. А он, пока до кабинета своего идет, ректорского, еще пару-тройку поймает, кто зазевается… Прижмет и выяснит всю подноготную… А то вдруг они и не студенты вовсе, а только шарашутся здесь, занимают коридор, что ни пройти, ни проехать… Таких отсюда — метлой гнать.
После Пименова в кресло ректора сел молодой и энергичный аппаратчик из ЦК ВЛКСМ — Егоров. Мы как раз учиться поступили и он — пришел… Все мы были здесь — новенькими, только в отличие от нас, он был уже заматерелым комсомольским руководителем.
Егоров стремительно и пружинисто ходил… Видимо, так же стремительно и работал, только нам эта работа видна не была, она на других уровнях происходила, а туда, сколько не задирай голову, все равно не заглянешь. Он начал развивать какие-то демократические принципы, — перестройка еще в состоянии опрятной куколки была, это потом из нее монстр вылезет, — взял в привычку со студентами за руку здороваться, с избранными, конечно… И мне иногда милость перепадала, если я рядом с избранными стоял… В общем, деятельность его на посту ректора, хоть и бурная была, но — короткая, единственное, что он успел сделать, это заказать и повесить в Литинституте гипсовый бюст Горького. И то, вышел он какой-то кривобокий, мало на Горького похожий… Потом его в общежитие перевесили, чтоб он никого в институте в заблуждение не вводил.
А Егоров от нас сразу в ЦК КПСС прыгнул… Кресло ректора в Литинституте — хорошая катапульта, оказывается, скоро мы в этом убедимся. Но и там он не успел ничего достойного совершить. Перестройка со страшной силой начала крушить любимый комсомол, партию и сам социализм! Что было делать? Только спасаться бегством… Тут уж не до идеологии. Спасся Егоров… в библиотеке имени Ленина. Сел в директорское кресло. Можно хоть отдышаться. Все-таки — нейтральная зона.
А вот став директором главной библиотеки страны, Егоров сделал благое дело, за что перед ним можно и шляпу снять. Проявил он вдруг завидное упорство и гражданское мужество и не отдал самый большой книжный фонд в стране на разграбление… А библиотеку, только из-за одного имени, которым она названа, хотели всю вдребезги разнести. Никому не уступил Егоров. Показал всем сухой жилистый кулак.
Потом пошли к нему всякие разные ходоки с требованием: отдай наше! Союз к этому времени уже трещал, одни заплатки от него полетели… Республики отваливались, как груши, и устремлялись в свободный полет… Вместе с грянувшей свободой, некоторые пошли и духовное и культурное наследие требовать… дескать, жестоко их ограбили еще со времен имперской России. Забрали бесценные книги и рукописи. А сейчас, наконец, долгожданная свобода и демократия наступила. Теперь — давай, возвращай назад!
И — евреи пошли… Свои священные книги по талмудистике и каббале назад требовать. В этих книгах — их тайные знания спрятаны и ритуальные действия расписаны. Им без этих книг — никуда. Вот они и хотели их добыть, чтоб весь мир с ног на голову перевернуть и на уши поставить. Даже пикет рядом с библиотекой держали. Чуть не месяц плакатами трясли. Все профессорского вида — в черных шляпах, длинных пальто, с окладистыми бородами… Требовали и даже слегка бунтовали… Им без этих книг погибель. В них все расписано: как им самим спастись, а других угробить.
Но ничего не отдал хасидам Егоров. Превратил библиотеку в неприступную крепость. А сам скоро на очередное повышение пошел. Стал министром культуры… А стать министром, да еще и культуры — это верх блаженства. Среди всех культурных самым культурным быть — это потолок. Дальше — один разряженный воздух, вакуум.
— Третьим будешь?
А третьим ректором Сидоров пришел. С вечной полуулыбкой на лице, с мощным, как у кабана, затылком и шеей. Сидоров, в отличие от залетного Егорова, с Литинститутом и литературой был кровно связан и принял из-за нее много страданий.
Был он профессиональным критиком, из «шестидесятников», работал в «Новом мире» во время «оттепели», кого хотел — критиковал, помогал что-то прежде запрещенное издавать. Но «оттепель» скоро закончилась и всем, кто с ней сильно возился, крепко прижали хвосты. И он в немилость попал, в опалу. Но в литературном процессе удержался, только не выпячивался, да и не давали выпячиваться. А он ректором давно замыслил стать. Только своего звездного часа пришлось двадцать лет ждать — в проректорах штаны протирать. Но тоже крепко сидел, хрен сдвинешь. И наконец — дождался.
Ректором тоже побыл немного, слишком долго ждал — перехотел. Да и кресло это теперь уже слишком тесным для его гордыни и амбиций оказалось. Не вмещались они! Но стало оно для него тоже своеобразной ступенькой и трамплином. Из него он и шагнул в министры культуры, уже — запросто, по проторенной дорожке…
Что он там делал в министрах, чем помог культуре и конкретно литературе? Не знаю… Но мне доподлинно известно, что наши студенты, не все, конечно, запросто могли к нему в министерский кабинет заходить… деньжат спросить или просто почтение засвидетельствовать.
Вон Володя Мисюк — знаменитый поэт из Тольятти, как приедет в Москву по делам, как выпьет маленько, — а он тогда еще выпивал, — так всегда к нему заходил смело. Зайдет — скажет:
— Евгений Юрьевич, дайте денег на бедность?
А тот только изумится.
— Да откуда, Володя? Я же сам лапу сосу, прозябаю в бедности неимоверной!
Ну, тогда Володя просто с ним пообщается, без всякого там материального плана, чисто — в духовном… И почтение засвидетельствует.
Я так думаю, что Сидоров был хорошим министром культуры, раз студентов привечал, не забывал своих. А то что денег не давал — так не было в его казне денег! Министерство-то это — самое бедное, все знают. А так бы он, конечно, оказал материальную помощь, дал бы на бутылку. В общем, Сидоров был своим человеком для студентов, хоть морально их поддерживал, а это поважнее денег.
А уж после наших Егорова и Сидорова пришел в министры культуры странный человек с не менее странной фамилией — Швыдкой. Или он бывший труженик сцены, или театровед? Точно неизвестно. Ну, а там, где театр, там — понятно что.
При нем стало модно чиновникам из власти на всякие тусовки и культурные мероприятия ходить — тусоваться. А уж он сам — постоянно нa них ходит, ни одного блядского мероприятия не пропускает. А ему нельзя пропускать. Надо постоянно быть в курсе, что в культурной сфере творится.
Еще вроде как он друзьям-хохлам помог деньгами, чтоб они фильм про своего национального героя Мазепу досняли. Вот и думай о Швыдком, что хочешь. Так что у него пока не очень то швыдко получается русскую культуру спасать. Он, похоже, пока американскую культуру у нас спасает. И прививает нам ее потихоньку.
Или с тем же матом бодягу на экране разведет… Все выясняет, дискутирует, можно ли мат в печати использовать и на телевидении? Любому идиоту ясно, что — нет. Потому что мат — это скверна. А ему все — не ясно. Он все хочет дискуссии и общественного мнения. А вдруг да большинство россиян за мат окажется? Вот тогда хорошо-то будет! Тогда, значит, американская культура у нас и он лично — побеждают.
Так что, похоже, Швыдкой еще тот казачок в русской культуре, хоть и министр! Сидит пока в золотом кресле, и хорошего ничего не делает, и плохое — не пресекает, но ничего, русская культура и литература, как всегда — сама выживет и себе дорогу пробьет. Ей такие помощники не нужны.
А Сидоров, как передал министерский портфель, благополучно в Париж подался… Стал там под крылом ЮНЕСКО отделом русской культуры заведовать… Правильно, конечно… Там, в Париже, — хорошо. Там — и вина доброго вдоволь, и девушки в цвету… Его даже можно увидеть и умереть… Уже — не страшно. Вот и достиг Сидоров всего, чего желал… А значит — и жизнь удалась, не зря терпел…
А ректором, после Сидорова, Есин пришел… Он сам — писатель, совсем свой человек в Литинституте, младшего брата-студента понимает… Каждому по стакану молока на день выписал. Бесплатно. Как на вредном производстве. Уже — немало.
Только прежний дух из Литинститута, конечно же, исчез. И многие славные преподаватели ушли. Один Жан Жаныч и В.П. остались. Остальные разбрелись кто-куда, со слезами.
И лавочки во дворе исчезли… Даже негде присесть, чтоб по старой дружбе с Александром Иванычем Герценом вина выпить… Ладно, раз — нельзя, значит — нельзя. Иные времена — иные песни. Главное — что хоть сам Герцен пока на месте. И то — хорошо.
ДМИТРИЙ ВЕРЕСОВ-2
Вдруг ниоткуда на литературном небосклоне замаячило, забрезжило, а потом и зажглось новое имя — Дмитрий Вересов. Стали романы его один за другим выходить, и «Черный ворон», и «Белый танец», и еще около десятка названий. И все это — быстро и помногу. В аннотации написано, что он яркий, самобытный писатель, одновременно с Шелдоном сравнивают и с Шишковым.
А раз сам он из Питера, то мы и решили, что это — наш Дмитрий Вересов, который учился с нами. Сам из Петрозаводска, а сейчас, наверное, в Питер перебрался. Незаметный был такой парень, тихий, особых творческих запалов не показывал, а ты, гляди, как раз вернулся! Во всю, так сказать, силу и славу. Тут как раз и фильм по его роману не замедлили по «ящику» показать. Пришлось признать, что мнение наше о нем не совсем верное было. Он молодец. Пролез тихой caпой и ударил своим талантом, как кулачищем в лоб публике. Еще раз — молодец. Так держать! А те, которые сомневались — только утерлись.
А слухи о нем до нас и раньше доходили… Что он там у себя, в Петрозаводске, живет, работает в журнале «Север», вроде бы книжечку стихов опубликовал — он стихами занимался — небольшую повесть в этом же журнале… В общем живет там, работает по призванию и делает благое дело во имя литературы — пишет.
И тут вдруг — на тебе! Стали его романы один за другим выходить и книжные прилавки обваливать. Первое удивление сменилось трезвое оценкой: правильно поступает. Он — немолодой уже, почти мне ровесник, значит, года к суровой прозе клонят. Так и должно быть у нормального человека, поэта, как повзрослел — так сразу серьезным стал: бросил поэтическую стряпню, пустозвонство, — перековался в прозаики. Ну, наш это Вересов, наш! А мы с ним учились вместе. Знали его лично, значит, и нам можно в лучах его славы погреться.
Проходил я как-то по Пушкинской площади, решил с Ананьевым побеседовать, давно его не видел. Он там на пятачке, можно сказать, в самой гуще народной жизни, рекламщиком работает, чего-то там ликвидирует в мгновенье ока. Ананьева не нашел, зато другого знакомого встретил, как раз хорошего вересовского дружка. Говорю ему:
— Молодец твой дружок Вересов-то, гляди как развернулся! Роман за романом шлепает, кто бы мог подумать?
А он мне:
— Так это не он, не Димка, а другой Дмитрий Вересов.
— Как это — не он? — мне даже как-то обидно за нашего-то стало.
— А так, — говорит, — не он… Другой какой-то нашелся… А Димка тоже много работает… И стихи пишет, и прозу — он сейчас на прозу перешел, повесть недавно хорошую опубликовал, много везде печатается… Даже — и в Москве, в журнале «Она» у него есть публикации…
Я даже присел от неожиданности…
— Как это в журнале «Она»?
— Есть такой журнал.
— Странно… — говорю, — в журнале «Она» — она должна печататься, а уж он, как минимум, — в журнале «Он». А еще лучше — в журнале «Конь»! действительно какая-то неувязочка получается с нестыковочкой вместе… Ну ладно, в журнале «Она» — так «Она» хрен их, нынешних писателей, разберешь…
Только обидно мне за нашего Вересова все равно стало. Как это он позволил другому Дмитрию Вересову себя на второй план задвинуть? Всегда надо стараться быть первом в своем деле, а уж если это напрямую касается имени и фамилии — так особенно! Нельзя, чтоб ее кто-то вперед тебя использовал, пусть и настоящий однофамилец. Надо быть первым — и все! И никаких гвоздей!
Вот что теперь нашему-то делать? Ведь мог стать первым Дмитрием Вересовым, а стал только Дмитрием Вересовым-2. Конечно — это обидно, неприятно и даже унизительно. Остается ему теперь только одно: псевдоним себе взять! И попытаться с ним, с этим псевдонимом, пробиться в литературу — первым стать. А второй Дмитрий Вересов — не в счет. Как известно, осетрины второй свежести не бывает. Обидно за парня… Но ничего не поделаешь… вовремя не подсуетился — и обидный итог и констатация факта.
Не на дуэль же того, другого Дмитрия Вересова, вызывать, на деревянных саблях драться? Настоящие-то дуэли — запрещены. А то еще убьешь обидчика на настоящей дуэли и сошлют куда-нибудь в ссылку, в полк, в Чечню… Что хорошего-то? Да ничего. Там — мальчиши-плохиши кружком скачут и палками трясут… Еще навернут палкой по голове — и прощай молодость, талант и великие несвершенные деяния.
Так что лучше все конфликты за столом да с чайком разрешать — мирно и полюбовно. Можно хоть и в редакции журнала «Она»… Стол-то у них там есть? И еще — каждодневный, кропотливый и умный труд. Как у японцев — улитка, которая вверх по склону Фудзи ползет… А талант — он дорогу пробьет!
ГРЕБЕНКИН И РАСКИН
Был я у брата, в гостях… Брат мне книгу показал, похвалился, чем и озадачил.
— Гляди, — говорит, — я ваших не забываю, всех помню, — и книгу протягивает.
Автор — Иосиф Раскин какой-то, я о таком слыхом не слыхивал.
— Да не было у нас, — говорю, — в Литинституте Раскиных! Ты что-то спутал. У нас таких, может, и близко бы к воротам не подпустили.
А брат смеется.
— Ты внутри посмотри… — а внутри — фотографии разные, сборная солянка.
Пролистал я фотографии… Среди них одну нашел… Занятную. Знакомый мой на ней, Илья Гребенкин, запечатлен… Стоит на сцене, руку задрал, стихи читает, с публикой работает… Сам — в чем мать родила, голяком на сцену выбрался… Под фотографией надпись «Студент Литинститута графоман Илья Гребенкин на открытии нового сезона в ЦДЛ». Действительно, было такое… Выходил Гребенкин на сцену — даже фиговым листом не прикрылся, и потрясал публику стихами, как трибун, пока его с трибуны милиция не сволокла…
И грустно мне сделалось от увиденного… Грустного в той ситуации действительно было гораздо больше, чем смешного… Ну ладно, выступил человек, и выступил… С кем, как говорится, не бывает… Дело прошлое и давно мохом поросло… Но даже Гребенкину тогда в самом фантастическом сне присниться не могло, что нынешние таланты вытворять начнут! Я об этом случае почти забыл. Трагизм из него со временем выветрился, осталось, разве что, — комичность и курьезность.
А тут — фотография. То, что Гребенкин на ней голый — не страшно. Нo мне авторское пояснение не понравилось. Почему это он «графоманом» его навеличивает? Очень интересно… Может, он с ним на брудершафт пил? Это меня больше всего озадачило и заело. Кто его уполномочил ярлычок привесить? Ярлычок — это не галстук. Не такой уж Илья Гребенкин и графоман. По крайней мере — не больше других. Он — просто фантаст. Причем знаменитый. И личность во всех смыслах — геройская. Как раз своим поступком и особенно призывам «вступать в СП СССР»! — у него эти буквы были на заднице написаны, Гребенкин, вольно или невольно, но помог крушению идеологии в литературе. Указал всем на конкретное место для партийной литературы.
Тогда все это только-только начиналось… Гребенкин — первопроходец был. А где был в это время товарищ Раскин и чем занимался? Неизвестно…
А раз так, решил я тогда познакомиться с творчеством самого уполномоченного по ярлычкам товарища Раскина… Что он сам умного написал и издал? Книга «Энциклопедия хулиганствующего ортодокса» называется… Как это ортодоксы хулиганят? Очень мне любопытно стало.
Полистал я ее, почитал, поахал, поохал и руками развел… Познакомился! Книга по типу энциклопедии и построена. На каждую букву — или анекдотец веселый, или сценка забавная, или случай комический. А анекдотцы эти рассказывают люди с известными фамилиями, они же и в сценках участвуют и в случаи попадают. Казалось бы — занятно. Только все это густо матами пересыпано и матерщиной со всех сторон обставлено. И маты эти, естественно, устами известных людей произносятся, артистов и прочих мастеров художественного слова и свиста. Ну, понятное дело, что артист-то гораздо виртуознее матом ругается, чем простой обычный человек, к примеру, работяга. На то он — и артист!
Но книга-то эта, «Энциклопедия…», сделана не из-за людей известных, а из-за матершины! Самоцель — матерщина. Ну и что, что эти люди любили крепкое словцо и выражаться умели, и анекдоты ими пересыпали? Печатать-то это — не надо. А смаковать — тем более. Не красит это известных людей. И хвалиться тут — нечем. Глуповатая и мелковатая книга. И все — не из той оперы. Тут не смеяться, тут — плакать надо.
И ведь уже по пятому разу переиздана! Переписана, углублена, дополнена новым материалом — и переиздана! Не сидит автор сложа руки, а трудится день и ночь: переписывает, углубляет и дополняет! И все — на радость людям. Но почему Гребенкин-то — «графоман»?
Обидно мне стало за Гребенкина.
«Ах ты, — думаю, — пишущий брат, товарищ уполномоченный Раскин! Назвал ты Гребенкина графоманом, а ведь он еще, помимо всего прочего, и автор знаменитой „Книги изречений“. А эта „Книга изречений“ — о-го-го какая! Пусть в ней многое спорно и абсурдно, зато ярко, свежо, парадоксально и глубоко. И главное — свое. А вы чем похвалитесь? Что для ума и сердца предложить можете? Матерщину и похабщину?..»
Отложил я эту «Энциклопедию», талмудик увесистый, бросил читать… Стыдно мне стало за людей известных, от имени которых эти анектоды подаются… А уж гарнир к ним сам товарищ Раскин соорудил с приправой.
И вот что еще я подумал: «Это ведь хорошо, что эту книгу еще Гребенкин не видел. А то вдруг он посчитает ярлычок этот оскорбительным для себя и вызовет автора, товарища уполномоченного, на литературную дуэль? А то и просто на дуэль. Уполномочит его кто-нибудь из космоса, он и вызовет. Он — парень принципиальный, что решит — то и сделает. А еще у него в деревне есть родной брат Иван, скотником работает… Так он, когда делать нечего, чтоб от скуки не подохнуть, начинает коровам рога отшибать… А потом подойдет к быку, к бычаре, и завалит его кулаком в ухо… Чтоб слишком не бычал… Соблюдал дистанцию… А если Иван возьмет да соберется в Москву от скуки? Всякое может быть…» Поэтому, надо всегда думать, прежде чем говорить. Тем более — выражаться печатно.
А брату я сказал:
— Ты ее выбрось на помойку, книгу эту, там ей самое место.
Действительно, обидно мне стало за Гребенкина, за настоящего фантаста, за героя космоса и земли. Так что, не прав товарищ Раскин!
Гребенкину в звездолете — приветик с космическими прибамбасами!
А товарищу Раскину — привет с веселым ленинским прищуром!
«НА ТРОИХ», ИЛИ КАК Я КНИГУ СВОЮ ИЗДАВАЛ
Проходил я как-то по рынку… Среди вещей и продуктов книжный лоток увидел, развальчик… А книжных лотков сейчас везде много, в том числе и на рынках, хорошо, удобно! Хочешь — котлет с колбасой купи, а хочешь — и духовной пищи, о душе тоже не забывай.
А я всегда к книгам подхожу, когда время есть. Люблю книги. С детства у меня к ним любовь. Сам не пойму, что это за любовь такая непонятная?.. Водки мне — не надо, а книгу — дай. Только я хорошие книги люблю, а плохие мне и даром не нужны.
Ну, а коль временем я располагал, то, конечно же, подошел к лотку, не утерпел… А что? Время у меня действительно есть, даже, бывает, — навалом. Человек я сейчас — неработающий, к службе никаким боком не привязан, могу себе позволить.
Раньше, таких, как я, — тунеядцами называли и даже арестовывали. А теперь — нет. Теперь, хочешь — на боку лежи да поплевывай, хочешь — на ушах стой, ты — свободный человек. Вытворяй, на что ума хватит. И никто не имеет права на твою личность покушаться. Теперь у нас — как в Америке. Хорошо.
Ну, а раз сейчас все позволено, то и я пока на работу наплевал, она, как известно, не волк, в лес не убежит. Хожу среди людей, смотрю на них, иногда с изумлением, наблюдаю, подглядываю за ними, короче, получаю необходимые мне впечатления…
Но если кому-то покажется, что я просто так хожу, баклуши бью и дурью маюсь, то это не совсем верно. Я — делом занят. Серьезным. Я свои впечатления в блокнот записываю. Я, когда их побольше насобираю, может, и книжку издам.
А время сейчас такое стремительное, что во всех делах спешить надо. И книжки издавать — тоже. Если хочешь — надо издавать. И все! И — баста! А то все что угодно может произойти, в том числе и смешение полюсов. Кому тогда моя книжка нужна будет? Да никому. А мне, правда, книжку обязательно издать надо.
Склонился я над лотком, копаясь в книгах потихоньку… И — надо же! Почти сразу же попадается мне книга с очень интересным названием — «На троих». Она почти сверху лежала, как специально для меня приготовлена была. Сразу меня название это подкупило!
Схватил я ее, заволновался. Ах ты, думаю, название-то какое хорошее! Заинтриговало оно меня, почти загипнотизировало. Это кто ж такой умный его придумал? Вот молодец! В десятку угодил! Ведь в названии этом, если не поверхностно на него поглядеть, много чего заложено — и застолье, и серьезная мужская дружба, и братство, и солидарность, и общность интересов, конечно. А в центре застолья — братина стоит, круговая чаша. Конечно, расшифровал я его сразу, так оно меня по голове шарахнуло. Мне даже слегка обидно стало, что не я сам его придумал и использовал, а другие люди догадались. А я не успел. «Ах, такой-сякой, — заругал я себя, — все проворонил!»
Стал я её внимательно рассматривать: где издана, кто авторы? Ага… издательство «Голос»… Три автора… Вот они, на фотографиях, и спереди, и сзади на обложке сидят… Все — правильно, на троих получается… А фамилий — нет, фамилии, наверное, там, внутри… А один из авторов уж очень мне знакомым показался… Внешность у него колоритная: пышные кудрявые волосы и борода окладистая, тоже кудрявая… «Неужели, — думаю, — Игорь Тюленев, поэт из Перми?» Мы когда-то вместе в Литинституте учились. Он — на Высших Литературных курсах, а я — на пятом курсе очного отделения.
Перевернул я обложку, стал читать фамилии авторов: Петр Алешкин… Владимир Еременко… И точно — он, — Игорь Тюленев! А он в комнату ко мне в общежитии чуть не каждый день заглядывал: чаю попить или так просто посидеть. Есть, что вспомнить…
С тех пор больше десяти лет минуло… Многих моих знакомых уже нет на свете, а те, которые живы, волей или неволей ушли, отдалились и потерялись для меня навсегда. Грустно.
За время перестройки, будь она неладна, я сам выпал из литературного процесса — совсем, наглухо, как из самой жизни не выпал? Не знаю… За литературой не следил, ничего не писал… Ну, мне это не сложно было сделать… Писательство меня никогда сильно не томило, не подпирало, писал я всегда — мало, а печатал — еще меньше. Так что, писать я перестал совершенно.
Книги, конечно же, читал, с пятого на десятое, не до этого было… Жизнь меня на дно пихала, а я все выкарабкивался, сопротивлялся, выплывал на поверхность. Короче — не давал себе утонуть, а это бы самое простое было. Газеты тоже иногда читал… Был немного в курсе и литературной жизни российской, знал, что Тюленев после Литинститута не потерялся, а наоборот, пошел в гору, стал известным поэтом.
Разобравшись что к чему и убедившись, что это та самая книга, которая мне нужна, купил я ее и домой побежал… Уж дома внимательно ее разгляжу, почитаю… А на ходу я с книгами не умею душевно беседовать, а в метро читать — так и не научился и, видимо, не научусь никогда.
Дома я немедленно отложил в сторону все свои дела, какие были, и жадно накинулся на книгу… Думал, буду не спеша читать, вдумчиво, нет, не выдержал, прочитал ее всю за вечер от корки до корки, прямо проглотил… Здорово! Понравилась мне книга. А на следующий день — еще раз перечитал.
И — призадумался… Это что ж получается? Все люди вокруг — как люди, несмотря ни на что — пишут, книги хорошие издают, а я один, как пень, сижу, ничем умным не занимаюсь, одним пустым времяпровождением. На Таити я, что ли, нахожусь? Так там хоть бананы сами в рот падают, а здесь — только шишки одни. То — в лоб, то — под глаз. Я зачем в Литинституте-то учился? Зачем моя мама на меня тянулась, каждый месяц мне свою пенсию переводила? Чтоб ее сын в Москве, пока знания получает, с голоду не помер. А я до сих пор ее ничем не порадовал, не отчитался, не издал ни одной книжки.
В общем, позавидовал я авторам сборника, по-хорошему, конечно. Так-то я — не завистливый. Подстегнула меня их книга здорово. «Действуй, Саня, сказал я себе твердо, — иначе завтра не наступит никогда».
А у меня было какое-то количество рассказов и рассказиков написано, самых простых: о доме, о природе, о реке. Вот, думаю, хорошо было бы мне попробовать их издать. И маме — подарить. Пусть бы порадовалась. А то она в жизни мало радовалась, а еще сын в Литинституте учился, а толку нет.
А сам ведь знаю, что книгу сейчас просто так не издашь, деньги нужны, за свой счет — пожалуйста. Все — как в Америке. А где деньги взять? Негде. Надо спонсора искать… а где его найти, спонсора? Не так то это просто. На дороге они — не валяются. Пьяные — валяются, а спонсоров не видать.
Ладно, стал я искать спонсора. Сильно мне хочется книжку издать. И еще, чувствую, время меня приперло к стенке, либо — сегодня, либо никогда. Нашел спонсора. Женщину. А у женщин всегда деньги легче выпросить, они, не смотря ни на что, с деньгами легче расстаются. А у мужиков — нет, мужики — жмоты, лучше все пропьют, но в долг — не дадут.
Ну, раз деньги нашлись, собрал я свои рассказы, какие есть, в кучку: на тоненькую книжечку получилось. И позвонил в издательство «Голос». Спросил: «Можно у вас книгу за свой счет издать?» «Можно» — ответили. Вроде ничего ответили, вполне доброжелательно.
Обрадовался я, сунул рассказы в портфель и побежал в издательство «Голос», на Пятницкую улицу… Бегу, запыхался, хочется мне побыстрее издать… Нашел дом, где оно находится — небольшой двухэтажный особнячок, видимо, раньше тут кто-то припеваючи жил, пока его комиссары, вон не попросили… И — внутрь заглянул… А внутри у них — уютно, даже по-домашнему как-то, располагает обстановка. На первом этаже — книжный магазинчик, маленький совсем, от издательства. Повертел я головой, хотел с ходу на второй этаж проскочить, думаю, там у них, скорее всего, все главные-то сидят, а из магазина женщина высунулась — и на меня:
— Вы куда?
Наверное, подумала, что я бандит. Нос-то у меня перебит и бровь рассечена.
Я смутился. Так, мол, и так, говорю, хочу книжку у вас за свой счет издать. Я, когда не пьяный — вежливый до невозможности, дальше некуда.
А она:
— У нас тут кого попало не издают! А то много тут всяких разных ходит…
Я испугался слегка. А ну, думаю, возьмут сейчас и не пустят? Говорю:
— Да я уже созвонился… Мне сказали: можно прийти.
Ладно, пропустили меня. Дунул я по лестнице наверх и сразу в главную комнату попал… Везде сотрудники издательства — редакторы: кто за компьютером сидит, кто с рукописью занимается, а кто по телефону разговаривает.
Я культурно поздоровался и стою по стойке смирно, жду, когда на меня внимание обратят. Кто меня не очень заметил, а кто и совсем не заметил, но ничего, я — не в обиде. А им когда замечать-то? Если всех замечать, кто пришел, так на работу времени не останется.
А тот, который по телефону разговаривал, кивнул мне, мол, подождите, сейчас я разговор закончу и с вами побеседую. А я его сразу узнал по фотографии — Петр Алешкин, один из авторов сборника «На троих». Глаза у него — внимательные, добрые… Ну, думаю, наверное, добрый человек, душевный. А я с добрыми людьми люблю общаться, а с недобрыми — нет, с ними я обычно лбом сталкиваюсь, чей крепче, проверяю.
Закончил Алешкин разговор — и ко мне: поздоровался за руку и напротив в кресло усадил. И ему все рассказал: кто я и что я. Что вот хотел бы книжку у них издать небольшим тиражом — для мамы. А то в Литинституте учился, а ни одной книжки до сих пор не издал. Считай, вся учеба — коту под хвост. А это — нехорошо. Я ведь учился-то в большей мере ее стараниями: она мне и деньги слала, и посылки. А в посылки молитвы прятала, чтоб не потерялись. И сердцем меня поддерживала издалека. Надо мне реабилитироваться перед ней в срочном порядке. И рукопись свою показал.
А рукопись-то у меня уж очень небольшая получилась, всего на сто машинописных страниц. Поглядел Алешкин на нее, подержал в руках, наверное, толстую ожидал увидеть — кирпич, вздохнул и говорит:
— Может, вам в другое издательство обратиться, почему вы именно к нам решили? Сейчас же издательств — много, вы в любом можете спокойно издаться.
Я дрогнул. «Ну, все, думаю, капут мне, не возьмут меня в „Голос“, наверное, они привыкли с солидными рукописями работать, и чтоб тираж был побольше. А у меня — ни того, ни другого. Издательская политика — штука хитрая…» В общем, вижу я, что мне еще не отказывают, но уже вежливо намекают.
Понял я, что дело — труба, но сам продолжаю упираться, даже настаиваю:
— Да — это так, сейчас где угодно издаться можно… Но я не хочу ни в каком другом, только в вашем хочу, в «Голосе»! — и как последний довод и аргумент книгу из портфеля достаю — «На троих».
— Вот, говорю, — книга вашего издательства, купил из-за названия, сильно оно мне понравилось. Одного из авторов я знаю лично.
— Кого же? — удивился Алешкин и в упор поглядел на меня. Один-то из авторов — он сам, остаются — двое, кого же из них я могу знать?
— А вот этого, — говорю, — и знаю! — и показываю на бородатого, на Тюленева.
— Та-а-а-к, — говорит Алешкин врастяжку, — А ну-ка, пойдемте… — и повел меня в другой кабинет, пo-соседству.
А я ничего не пойму: куда повел? зачем?
Подвел он меня к двери, дверь — нараспашку, и громко спросил:
— Знаешь его?
Я был чуть впереди Алешкина и встал в дверном проеме.
Гляжу, сидит в кабинете мужик, за компьютером мучается, вздыхает, спина — широкая, волосы — пышные, с изрядной сединой.
Обернулся он — и мать честная! — сам Игорь Тюленев. Тоже здесь оказался, как сговорился я с ним! В один день, в один час, в одном месте, бывает же такое! Прямо мистика какая-то! Или божий промысел? Тюленев почти не изменился, только поседел здорово, и еще очки надел, а в очках ему, как русскому богатырю, не очень-то ловко.
Я стою перед ним, как на постаменте, глядите, пожалуйста… А сам думаю с некоторым волнением: «Ну-ну, посмотрим сейчас, узнает или нет? Что все это стоит на сегодняшний день? А то ведь всякое бывает… Бывает, один другого раньше хорошо знал, а потом вдруг не узнает совсем, забыл напрочь! Вот тогда я опарафинюсь-то! Слишком громогласно я о своем знакомстве заявил».
— Нy-ка, — говорит Тюленев, — я сейчас очки-то сниму, а то в очках не вижу, они у меня — близорукие.
Снял он очки — и узнал меня сразу, зря я на него грешил.
— Белокопытов, — говорит, — кто же еще! Здоруво! А я тебя только вчера вспоминал… — поднялся он, руку мне протянул и обнял.
Я, после этих слов и рукопожатий, как-то сразу расслабился, то в напряжении был, как взведенный курок, а тут меня — отпустило… и так мне хорошо и спокойно сделалось, как будто я в родную, домашнюю обстановку попал.
Тюленев стал ходить, размахивать руками и рассказывать, как мы жили в литинститутском общежитии, и обо мне — и плохое, и хорошее, все сразу, немного присочиняя на ходу… Ну, он — поэт, ему — можно, я не стал никого разубеждать.
А Петр Алешкин сразу всех собрал и повел в заднюю комнату — чаю попить… Наверное, моя случайная встреча с Тюленевым показалась ему не чем-то обыденным и заурядным, а хорошим и достаточно редким событием в нашей грубой и скоропалительной жизни. А один из редакторов — Сергей Ионин — тоже бывшим литинститутовцем оказался, пятью годами раньше нас с Тюленевым учился, вот уж действительно — было что вспомнить!
Посидели мы в задней комнате, попили чаю, сколько время позволяло, долго-то — нельзя, некогда. Это в общежитии Литинститута можно было сутками из-за стола не вылазить, чаи гонять, а здесь — нет, здесь — работа на первом месте, издательский процесс. Все правильно.
А рукопись у меня взяли, раз меня Тюленев признал, хоть она небольшая по объему и тираж маленький. Сказали, что будут со мной работать.
Поблагодарил я всех за участие, попрощался, пошел к выходу. А Тюленев мне — вдогонку:
— Ты, как свою книгу-то издашь, мне подпиши и оставь. Я потом приеду, заберу… Я сейчас спецкором в «Литературной России» работаю по Пермской области, в Москве часто бываю.
Я засмеялся:
— Ладно, подпишу… Пусть только сначала выйдет, — и ушел… А про себя подумал: «Он-то сам мне ничего не подписал. А у самого, небось, уже много сборников стихов вышло». Так что я на него в некоторой претензии остался. Ну да ладно, разберемся.
Стали с тех пор со мной в издательстве работать. Петр Алешкин в большей степени работал. Потом я уже узнал, что он является и Председателем Совета директоров издательства «Голос». А то, что он — хороший писатель, я и раньше знал, только читал мало, почему-то не попадались мне его книги.
А работа с рукописью оказалась непростой, по крайней мере — для меня. Я же с этим в первый раз столкнулся, всех процессов и превращений стопки машинописных страниц в книгу — не знал.
Вначале мою рукопись набрали на компьютере и распечатали, я-то ее принес — тяп-ляп, сразу из-под пишущей машинки. Потом я сидел дома, проглядывал распечатку и правил ее… Потом была верстка, я тоже над ней сидел и корпел, ошибки искал. А потом еще — и оригинал-макет. А после этого она сразу в типографию идет, ничего уже не исправишь. Еще были — аннотация и автобиография. И кто их только придумал эти аннотации дурацкие и особенно — автобиографии? Писать я их не умею и не люблю. Одна только головная боль. С одной стороны — можно и целый роман раскатать, а с другой — вроде и писать нечего. Ну ладно, справился я с грехом пополам и с этим, отдал.
Сказали, что все вроде с рукописью — шабаш, доведена до ума. Теперь в типографию пойдет. Через полтора месяца — книга выйдет. А пока, если мне делать больше нечего, чтоб на море двигал, погрел кости. А как вернусь — и как раз готова будет. Заберу тираж. Пятьсот экземпляров. А мне куда больше? Мне и этого за глаза хватит. Что мне их солить, что ли? Мне только маме показать.
А еще Алешкин сказал, что тридцать экземпляров по библиотекам пойдет… У них договор с ними заключен. По разным известным библиотекам, в том числе — и в Ленинку, и даже в библиотеку Конгресса США. Я этого совсем не ожидал и даже подпрыгнул: ух ты! Вот мама-то моя удивится, и папа, и брат. А что? Пусть Буш с Клинтоном на досуге прочитают, как я их Америку без мыла брею.
А на море я и правда решил поехать, дикарем. Чем в Москве сиднем сидеть, томиться и ожидать, лучше на море поехать, кости погреть… А то мне уже сорок лет с хвостиком, а на море я только один раз и был. И то — во сне. Только как приеду на море, там, где сильно глубоко, туда купаться ни-ни, не полезу… А то еще — тьфу-тьфу — утонешь, чего доброго, и книжку в руках не подержишь. Не полезу ни за какие коврижки. Я — тоже хитрый, хватит простачком-то быть. Конечно, хочется, чтоб она побыстрее вышла, а то, все что угодно произойти может, в том числе и смещение полюсов. Хоть бы до смещения успеть получить.
А как вернусь с моря, получу тираж, возьму из него кучку и быстрее домой поеду. С родителями повидаться, картошку копать и книжку им подарю. А то я, когда учился, мама мне каждый месяц по девяносто рублей отправляла, чтоб я не голодовал в Москве и на писателя выучился. А я учебу-то кое-как закончил, а ни одной книжки еще не издал. Многие мои знакомые уже помногу издали, а я — ни одной. Разве это — нормально? Книги надо издавать и родителям показывать, чтоб успеть отчитаться. Вначале перед ними, потом перед другими.
Вот так, благодаря книге с заговорщицким названием «На троих», которая случайно, а скорее всего не случайно, попала мне в руки, и завертелось все это дело с выходом моей собственной книги, пошло, как по маслу. Она меня в издательство «Голос» привела. А в издательстве я — Тюленева встретил, о чем и не помышлял совершенно. Тоже, скажете, случайно? Нет. Таких случайностей не бывает. Это уже книги, помимо нас, людей, начинают жить своей жизнью, проявлять свою волю и характер, попадать в руки, если они считают это необходимым, подсказывать, помогать, вести по жизни, и на Пятницкую улицу в том числе.
Так что покупаете хорошие книги, а плохие — не покупайте.
СТАРИК И ГОРЕ
Странный у меня друг — Старик! Как ни позвонит, ни приедет, все какой-то взвинченный, все интересуется: куда это можно… сегодня рукопись свою подороже продать, чтоб не продешевить? В какое издательство? А то жалко свое задешево продевать. Чужое бы ладно — не жалко, а свое — шибко дорогое, потом и кровью досталось. Да хоть бы он разбогател быстрей, что ли? А то ведь — нет. Все время с деньгами худовато.
Я ему — в сердцах:
— Володя, сколько тебя знаю, ты все о деньгах говоришь, все на них, на проклятые, заришься! Уже скоро жизнь пройдет, одна вечность впереди останется, а ты все о деньгах! Хоть бы о чем хорошем поговорил, о той же вечности, может, уже скоро манатки собирать туда, где ни печали и ни болезни. С чем придем-то?
Он все понимает, соглашается со мной, начинает о другом говорить… А скоро опять весь хороший разговор на деньги сводит. И бубнит, и бубнит… Противно слушать!
Только когда выпьет, немного вроде расслабится, прежним Стариком станет — довольным жизнью, добродушным, никуда не спешит… А если дозы не хватило, то опять в прагматичного человека превращается, начинает сокрушаться, на жизнь жаловаться. Просто ужас! Как с этим бороться? Не знаю… И — никак не перевоспитывается, не желает. Совсем весь, как помешанный, на деньгах стал. Или он всегда был таким? И ругаться я с ним не могу, все-таки он мне — друг.
Так что горе у меня одно со Стариком. И пожаловаться — некому. Друг-то я у него по-настоящему — один, временем и делами проверенный. Другой его и не поймет никогда. Я один только и понимаю, придется мириться со всем, мучиться. Помогать ему. Бегать с его рукописями по редакциям, пристраивать… Там, где денег дают побольше. А их — нигде сейчас не дают. И не только денег не дают, а еще и рукописи сами на рассмотрение не принимают! Вот и попробуй, вышиби из этих издательств деньги, если они даже рукописи не берут!
Придется мне, видимо, свое издательство организовывать и начинать Старика из беды вызволять. И деньги ему платить, гонорары. А чтоб они приличные были, ни копейки. А то, если — копейки, он опять может обидеться, скажет: я его не уважаю… Опять — не так.
А издательство я прямо так и могу назвать «Старик». Только надо так сделать, чтоб некоторые старики-писатели не подумали, что это для них специально организовали. А то попрутся ко мне со всех волостей… Скажут: давай-ка, дядя, печатай, раз ты для стариков хорошее дело придумал.
А это будет только для него лично. Буду только одного Старика печатать — и все. Пусть думают, что хотят. Мне — все равно. Я же не Пелевина с Сорокиным издавать буду, а — Старика. Есть разница? Есть, конечно.
Старик раньше о белорусских партизанах писал… Я кусочек читал, о войне… О том, как белорусы немцев ненавидели… Как маленький белорусский партизан на печке прятался, а его фашисты искали, да не нашли… Старик, он и сейчас, наверное, может что-нибудь патриотическое написать. Например, о том, как белорусы американцев ненавидят. А я его в этом поддержу. И напечатаю. Я американцев тоже не люблю. Они для меня — чуждый и зловредный элемент.
ЗНАМЕНИТЫЙ СРЕДИ ЗНАМЕНИТЫХ
Пошел я в издательство «Голос», рукопись понес, авось, напечатает. Оно издательство хорошее, известное, там люди с толком работают, не то что некоторые — скороспелки… У скороспелок этих ориентир только на коммерческую выгоду, хоть самого черта напечатают, лишь бы деньги платил. А в «Голосе» еще — и за душу борются. Так что «Голос» — лучше всех.
Пришел я к ним и головой сразу завертел… А у них все стены знаменитыми писателями завешаны — фотопортретами. Ну и правильно! Раз эти люди кровью своей и сердечной тратой нашу литературу на пьедестал подняли, значит — тут им и висеть, в «Голосе»! Вдруг гляжу среди знаменитых одно лицо мне вроде знакомое… Мордастое такое, нос — слегка крючочком, черты лица, как бы — римские, но — не римские совсем… И снисходительно так поглядывает на меня, мол, знай наших! «Ах ты, — думаю, — это же сам Пеленягрэ в натуре! Забрался к знаменитым — и сидит! Тоже, значит знаменитый!» Учились мы с этим Пеленягрэ вместе… Точнее — он учился, а я — мучился. Учиться-то сильно хотел, да был как по рукам и ногам связан, все дружки виноваты. А Пеленягрэ — сильно хорошо учился, на одни пятерки. Но все равно я никогда и подумать не мог, что он скоро на стене будет висеть и снисходительно на меня поглядывать.
А мы вначале его из-за визгу узнали. Приехали из колхоза на первом курсе, поселились в комнате и сидим чай пьем, отходим от колхоза, сильно перетрудились… Вдруг слышим напротив нас кто-то завизжал страшно. Раз… Потом другой… Третий… Да что за черт! И визг такой неприятный, — ухо не терпит.
А мы в комнате с Рахваловым поселились… Потому что оба из Сибири… А сибиряку с сибиряком всегда ловчее поделить и хлеб, и сало, потому что все — общее. Рахвалов уже совсем взрослым матерым мужиком учиться пришел и писал прозу. Только сразу на романы замахивался — на эпическое полотно, рассказы — презирал. Я — к Рахвалову.
— Однако женщина кричит, баба?
А он — мрачно.
— Или свинью режут?..
Пошагали мы поглядеть. Такой визг-то он до добра не доводит. Толкнули дверь напротив. Глядим на кровати парнина лежит — дубина стоеросовая, ногами в воздухе сучит и визжит истошно. А двое других парнишек пальцами ему под ребра ширяют, ухохатываются.
Мы — к тому, который орет:
— Что ж ты так визжишь-то страшно? Не знаешь, что и подумать.
Он сразу поднялся с кровати и сказал чуть обиженно и вместе с тем надменно:
— А что? Это мы играем! — Мол, что вы пристали? Вы eщe только первокурсники, жизни не знаете, а мы уже — на третьем курсе, жизнь о-го-го повидали!
Покачали мы головами, к себе пошли… Нам-то эту картину дня при свете ночи дико наблюдать! Так и познакомились с Пеленягрэ… Рахвалов сразу по возвращении из колхоза засел писать роман о собаках, учеба с первых дней у него не пошла… Он уже был жизнью крепко битый, умудренный, фальшь обостренно чувствовал… О чем и говорил вслух, не держал язык за зубами. Не понравилось ему многое, и месяца через два засобирался он домой в Сибирь, в Тобольск, дописывать роман о собаках… Так и уехал…
И вот, увидев в «Голосе» Пеленягрэ — знаменитым среди знаменитых, удивился я нимало, взял да и спросил:
— А этот-то фрукт как к вам затесался? — бухнул сдуру, без задней мысли.
А мне отвечают:
— Как же, как же… Это — наш хороший друг. Его песни многие исполняют… И сама Вайкуле, и Аллегрова поют…
Я сразу и прикусил язык, присел на задние лапки… Еще влетишь со своим языком-то не по делу?.. Сначала — думай, а потом — говори.
Сбавил я обороты.
— Ну да, — говорю, — конечно, пусть висит… другие же висят, а ему почему нельзя?
Разобрались с моей рукописью, взяли кое-как… Хорошо, Тюленев был рядом, помог… Собрался я откланяться, а мне книжку Пеленягрэ с собой дали, желтенькую такую, называется «Песенки». Чтоб я дома, на досуге, почитал и всю поэтическую прелесть разглядел. А то, когда со сцены исполняют, хрен что разглядишь! Одна дребедень в уши навязнет… Музыка и повторы бесконечные все позабьют!
А дома я разглядел, конечно! Точно — песенки, не песни даже. Были бы хоть песни, так куда ни шло — впечатление грустное. Поэтического — совсем маловато, с гулькин нос… А еще — строки отдельные, а то и целые строфы, у других позаимствованы. А для живости и экзотики все громкие и звучные имена и названия использованы: Пикадилли, Порт-Саид, Хозе, Кармен… Но ведь сама Вайкуле его песни поет! Ну и что? Вайкуле что хочешь споет и расскажет, хоть анекдот матерный, и все у нее выйдет — хорошо, даже — замечательно. Потому что у Вайкуле — личное обаяние есть, интонация, акцент, шарм. Особенно, когда она помоложе была… Но и сейчас — ничего, с пивом очень даже можно послушать.
Прочитал я сборник песенок Пеленягрэ и наконец понял, что такое куртуазный маньеризм. А то все никак не мог понять, что это за штука такая, с чем его едят? С одной стороны — вроде все понятно, а с другой непонятно. Теперь — понятно. Надо было уже давно сами стихи почитать и не мучиться.
Я Б В ПИСАТЕЛИ ПОШЕЛ, ПУСТЬ МЕНЯ НАУЧАТ!
Когда я маленький был, то страшно рисовать любил… Всю бумагу в доме извел, все книги поиспакостил… Картины с картинками рисовал — вешать некуда было! И все думал: «Вот как вырасту, так обязательно художником стану… Как возьму да как нарисую что-нибудь этакое… Что все только удивятся! Может, сразу и знаменитым стану, или еще лучше — изваяю…» Лепить я тоже любил, из пластелина, из глины — из чего придется. Лепил и радовался… «Ну, — думаю, — как стану скульптором — или еще лучше ваятелем, как изваяю что-нибудь этакое из камня, из гранита, что все так и лягут на земь от зависти, а я — на пьедестал встану. То-то здорово!»
Только когда вырос, решил ни художником, ни скульптором не становиться. Ну их! Слишком обременительно.
Художнику надо постоянно с мольбертом таскаться, а в нем краски с кистями — тяжесть еще та! Идешь, язык высунул… Что хорошего-то? Опять же, с красками надо возиться, весь испачкаешься к черту! А если просто карандашом на бумаге рисовать, так ничего значительного не создашь, одни шаржи и карикатуры. А я так — не согласен. Люди будут потом тыкать: вон, гляди, художник-карикатурист пошел, в «Крокодиле» работает.
А скульптором быть — и того хуже! Надо с каменюками возиться, с глыбами, а это вообще — тяжесть неподъемная. Да еще — с кувалдой, с долотом… Все пальцы поотобьешь на хрен! А то еще и надорвешься — с грыжей будешь ходить… Что хорошего-то? Да ничего. Еще молодой, а уже — с грыжей. Пойдешь девушку до дома провожать, а она возьмет и скажет: «Ну-ка возьми меня на руки да на руках до дома донеси», — захочет любовь на крепость проверить. А что ты ей ответишь? Что у тебя грыжа? Что ты день и ночь с каменюками, с гранитами возишься, долбишь по ним почем зря, утверждаешь себя в этом мире, запечатлеваешь мимолетное в вечном? Конечно, она от тебя бегом побежит… Скажет: «На хрен мне такой скульптор и ваятель нужен, который меня на руках в рай донести не может!»
Так и решил я ни художником и ни скульптором не становиться. И — слава Богу! Пусть другие возятся, а мы поглядим.
Решил я в писатели пойти… А у писателя все проще: заложил карандаш за ухо, в карман блокнот сунул — голова на плечах вертится — и иди, броди по миру, записывай мысли, какие в голову лезут, как татарин, который лесом едет, лес поет… Хорошо! А главное — необременительно. Так и идешь по жизни с багажом своим необременительным, на людей глядя и мир, который тебя со всех сторон, как муху, чашкой накрыл.
А как накопилось в блокноте впечатлений порядочно, пойди и книжку издай… Потом — еще одну… И так, пока целая отдельная полочка своих книг не составится… Хорошо, чтоб их не меньше десятка накопилось. Тогда можешь смело называть себя писателем. Тут уж тебя никто уязвить не сможет. Потому что, если одна или две книжки еще могут быть случайными, то уж десять-то штук — точно нет. На десять книг иной писатель полжизни тратит, а иной и жизнь кладет. Поэтому десять — это уже количество. А там, где количество, обязательно и качество присутствует. Закон природы. Против него не попрешь. Потому что тут — и время твое, и нервы, и силы, и жизненные соки, и мечты с фантазиями — считай, золотые годы на это дело убиты.
Так и я стал писать, в блокнот пописывать…
Только для начала пошел в Литинститут поучиться. Сказал себе: «Я б в писатели пошел, пусть меня научат!» Лет пять-шесть поучился — никакого толку нет! Нe идет в меня учеба, не в коня корм! Как ни бьются со мной преподаватели, ни с какой стороны меня взять не могут. Все мне по боку! Так и остался я тем, кем до института был. Сам по себе. Без всякой учености обошелся. Только зря голову забивал.
Правда, умел я с детства разные истории сочинять и случаи пересказывать… Так и стал я писать: сочинять и пересказывать, как получается, как Бог на душу положит… А пишу я быстро… Бывает, вдруг бац! — и из ничего, из ниоткуда рассказ получился. Сам удивляешься. Только записывать не успеваю… Мысль разгонится, как курьерский поезд, а рука не поспевает… Бывает, начало мысли успел записать, а конец — нет, не успел ухватить. Вот сидишь потом и гадаешь: что сказать-то хотел? Полпредложения — есть, а полпредложения улетело в неизвестность… Конечно — плохо, потому что ничего хорошего нет. Отсюда часто и в повествовании бывают разброд и шатания, сам не можешь разобраться: где начало, где конец? Но надо все равно стараться угнаться за мыслью… На то она — и мысль, чтоб убегать, а ты — чтоб ловить… И в блокноты их записывать, чтоб потом книжки издавать… Кто-то бабочек сачком ловит, а писатель мысли прихлопывает.
Но я сам пока один только блокнот мыслями заполнил. А мыслей-то прорва. И одну только книжечку издал. Тоненькую. Но одна — это тоже итог. Хоть маленькая, но зато — моя. Вполне можно сказать:
— В добрый путь, дядя Саша, по морям, по волнам писательства… Авось, куда-нибудь вынесет…
АНДРЕЙ КОРОВИН
Что за поветрие у наших студентов брать себе другие фамилии? Никак не пойму! Жил человек с одной фамилией, сроднился с ней, и вдруг — на тебе! — с другой стал ходить… Может быть, она у него и не псевдоним совсем, а вторая родная его фамилия, по материнской, допустим, линии, ничего страшного в этом, конечно, нет. Но, все равно, знали все очень долго человека по одной фамилии, привыкли к этому, а тут вдруг у него — другая появилась, новая… Как-то это не очень хорошо… Не стыкуется…
Был, например, один знаменитый поэт Алексей Чирцев, а вдруг стал другой знаменитый поэт-пародист Алексей Остудин. А все это — один и тот же человек. И как его теперь воспринимать? Хрен разберешься! Странно все это…
Так и с Андреем Коровиным. На самом деле он — Андрей Ковалев.
По крайней мере, под такой фамилией мы его знали. И воспринимаю я его — и прошлого, и настоящего — как Ковалева, и никак иначе.
Очень живой он был, энергичный, розовощекий молодой парень, роста небольшого, но — крепкий, ухватистый в жизни, любитель и любимец женщин.
То одну жену в общежитие привезет, богатую, в дорогой песцовой шубе, с бутылкой «Смирновской» под мышкой, то — другую, не столь богатую, уже в шубе попроще, с бутылкой простого «Распутина» в руке… Вроде как на смотрины их к нам привозил, показать будущих жен ребятам… Годятся или нет? И все это, естественно, сопровождалось необходимым застольем.
А куда в общежитии без застолья? Все серьезные дела только через застолье и решались — и творческие, и житейские, и свадебные тоже, потому что вдруг ты сам чего-то не докумекал, а товарищ тебе — раз! — и подскажет. Только — через всеобщее братство и мужскую солидарность.
А застолья, бывало, день и ночь не прекращались. Все какие-нибудь проблемы да решали. И Андрей Ковалев в этом деле — не последний человек был. Бывало, так заспорит с кем-нибудь по серьезному вопросу, объясняет-объясняет человеку, а тот — ну никак уразуметь не может. Схватит он тогда в сердцах стакан и швырнет его в окно…
Стекло — вдребезги, стакан — на улицу… А с улицы кричат:
— Эй вы! Вы там что, в своем общежитии, совсем сдурели?!
Вот так приходилось ему некоторым очевидное и невероятное доказывать. Горячий был парень.
Потом он женился и с молодой женой в Калугу уехал… А в Калуге хорошо. Там — сам Циолковский жил. Там небо и звезды к земле ниже, чем где-либо пригибаются… И писать — хорошо.
Вот он там, говорят, и написал роман о Литинституте. Там же и издал, в Калуге. Сам я, правда, не видел и не читал, не попал он мне никак… А мне интересно было бы взглянуть. «Что» и «как» он там изобразил, и как все это ему из Калуги увиделось…
В общем, не пропал Андрей Ковалев, не затерялся… Стал из Калуги на Москву летать и бомбить ее потихоньку своими литературными вещами. И вот стало мне известно, что он толстую книгу в Москве издал — детектив. Ананьев мне на ухо нашептал… Что вышел у Андрея Коровина детектив «Санитары»… А этот самый Коровин и есть Андрей Ковалев… А Ананьев — он все про всех знает, врать не станет. Так что Андрей Ковалев, он же — Коровин, взял Москву за жабры. Название мне, правда, не очень понравилось, ну да ничего. Это, наверное, о тех санитарах, которые в больницах работают и, помимо своих прямых обязанностей, еще разными нехорошими делами занимаются, и всякие преступные замыслы вынашивают, а потом и обтяпывают. И все — под вывеской больницы. Кому это понравится? Молодец, Андрей Ковалев! Вывел их всех, санитаров этих, на чистую воду.
Так что он теперь себя еще и в детективном жанре попробовал. В этом тоже ничего плохого нет, если пишется — надо писать. А если за это еще и деньги дают — совсем грех отказываться. Все же сейчас детективы пишут — и молодые, и старички-писатели, которые борозды не портят, переквалифицировались, перевели стрелки… У некоторых и ничего получается, даже — ловко. Хуже только, что это для вечности ничего не значит, зато — на злобу дня. А то преступность нас сейчас со всех сторон одолела, не знаешь куда и спастись… Надо звонить в колокол… Сообщать народу обо всем. А то, бывает, что и санитарами заделаются… А на самом деле — хрен с два они санитары! Самые настоящие преступники и есть. Вот каждый писатель — мастер детектива и сообщает, и предупреждает… Не милиция же… Милиция пока соберется какое дело распутать и разгадать, а писатель уже все разгадал и об этом деле книгу выпустил. Потому что он — мастер.
Вон Сергей Алексеев, уж на что был знаменитейшим писателем в советское время, роман «Рой» написал, а ведь тоже на детективы перешел. А он когда-то в Томске жил, я несколько раз к нему заходил, чтоб на живого писателя посмотреть… И — смотрел. Пока за рукав знакомые не дергали: пойдем, неудобно, не в зоопарке же… Я потом в Москву сбежал… В заведение под названием Литинститут поступил… А он — в Вологду. Туда, где Русью настоящей пахнет.
И кто б когда думал, что он все бросит, что годами наработал, и за детективы примется? Но ведь — пишет, и помногу, и объемы у него — страшные. Все про валькирий каких-то, тоже преступность на чистую воду выводит. Книг уж десять, однако, кирпичей толстенных издал. И — ничего. Покупают люди его книги, и читают, наверное… Он сейчас крепко в первой пятерке детективщиков сидит. Хрен своротишь! Потому что он — сибиряк, и корневая система у него — прочная, надежная.
Вот и Андрей Ковалев отметился детективом, сделал одну зарубку. Но он — парень упорный, занозистый, со своим не дутым темпераментом может многого добиться. И — написать. Еще штук десять зарубок сделать.
Роман его, говорят, продается… Я бы его, конечно, мог и купить. Но если я все книги моих знакомых буду покупать, то я скоро без штанов останусь. Я желаю его задаром получить и еще — с дарственной надписью.
Вот и хожу теперь на Пушкинскую площадь… Там у нас друг Ананьев работает, всех в кулаке держит, рекламой крутит-вертит, и Андрей Ковалев иногда к нему заходит… Как я встречусь с ним, так он мне и подарит книгу, «Санитаров» своих. Чтоб я с санитарами, всегда настороже был.
А я ему тогда и свою могу подарить. Я — тоже издал. Только тоненькую. Ну уж, насколько набралось. Я всегда удивляюсь, как это люди толстые книги пишут? Откуда столько сил и материала берется? Надо об этом у Ковалева спросить. Он — умный парень, тоже все знает, как и Ананьев.
ПЕРВАЯ ПРОДАЖА
Сейчас кто чем торгует, кто — лесом, кто — нефтью… А я — своими книгами. Тоже — бизнес. Плохой или хороший, но — мой. Так что я — не хуже других. Тоже, в некотором роде, коммерсант, недавно совершил первую продажу. Теперь сам к себе с уважением отношусь. А получилось все вот как.
Как вышла наконец моя книга, издалась, я первым делом обрадовался, конечно… Посидел дома, порадовался, пока не надоело, потом за книгами поехал… Нагрузился, как вол, пачками, кое-как домой привез, взмок не один раз, на своем ходу припер… Вот как книжечки-то достаются! А на такси я не езжу. Ну их, таксистов этих! Еще завезут туда, куда не надо, да еще с книгами… Сам-то — ладно, а тираж — жалко. Так что никакой гарантии нет, если с таксистами разъезжать…
Сел я дома на пачки с книгами, стал думать, что мне теперь с ними делать? Издал-то я за свой счет, значит — мне и карты в руки. «Ладно, думаю, — половину я раздарю… Мне — не жалко. А что с другой половиной делать? Хоть и тираж у меня небольшой — всего пятьсот экземпляров, но все равно — двести с лишним штук остается… Куда мне их девать? Солить, что-ли? Значит — надо продать, обнаружить в себе предпринимательскую жилку и реализовать. И копейка какая-никакая домой вернется, и имя мое худо-бедно читатели узнают. Может, еще и почитателями станут, чем черт не шутит! Можно, конечно, не мучиться, и первым встречным их раздать, как гуманитарную духовную помощь, или еще проще — использовать в одно место. Нo, свое в одно место использовать — жалко. Что я дурак, что ли? Чужое пожалуйста. А свое, извините, — не гоже».
Решил я по магазинам толкнуться… А сам ведь знаю, что у нас сейчас демократия, со всех сторон капиталистический бизнес прет, прибыль и выгода — на первом месте. А у меня книжечка — тоненькая, больше на брошюру похожа, большой бакшиш с меня не набьешь. Так что к продавцам этим с моей книжечкой так просто не подъедешь.
Ладно. Сунулся я в один магазин, толкнулся в другой… А мне — от ворот поворот.
— Нет-нет, — говорят, — не надо нам вашего добра. У нас и так все своим дерьмом забито… и вы еще притащили… — так и ушел я, несолоно хлебавши.
Не удалось через магазины продаться.
Ладно, ничего страшного. Не хотят меня знать и — не надо. И я их тогда знать не хочу. Так что мы — квиты. А книжечки у меня не пролежат. Двести штук всего-то! Да мне их реализовать — раз плюнуть! Только я не спешу. Чем дольше лежат — тем дороже становятся. Постепенно в золото превращаются… Никаках проблем! Так я и рассуждаю, все меня устраивает. А триста штук я уже раздарил, успел… Всех знакомых и незнакомых обежал и всем всучил… Мол, знай наших! Мы тоже не лыком шиты! Мухой раздарил. А все берут. Потому что — дареное, бесплатно. Конечно, никто не откажется.
И вот пошел я как-то на Казанский вокзал… Брат мне из Томска поездом посылочку передал, встретить надо… А вышел я с запасом времени… Дай, думаю, по вокзалу похожу… Народ-то на вокзале сидит в изнеможении, томится, не знает куда себя деть… А тут — я со своей книжкой! Подсуну, авось, кто-нибудь и купит в дорогу. А обошлась она мне недешево, хоть и тоненькая. Думаю, какую же цену за нее просить? Рублей тридцать, что ли? Или оборзеть — рублей сорок влупить? И с дарственной надписью. А что им, пассажирам-то, жалеть за хорошую книжку? А у меня-то — хорошая, не то что у других. Я — автор. Я — знаю. А пассажирам — хорошо: почитают в дороге и потом дома на полку поставят и — с дарственной надписью.
Ходил-ходил по вокзалу, предлагал. Никто что-то не берет. И с дарственной надписью — тоже. Все отказываются, морды воротят. «Да он что, думаю, — народ, совсем озверел, что ли? Порнографический журнал за страшные деньги покупает, а на хорошую книжку не хочет потратиться. Вот тебе и самый читающий народ в мире!» Обиделся я немного, настроение сразу упало.
Вдруг откликнулся один пьяненький. На алкаша похож. Ну, наверное, алкаш и есть. Приоткрыл глаза немного и переспрашивает:
— Сколько-сколько стоит?
Я говорю:
— Сорок.
Он засмеялся, затряс головой… Ну пьяный человек, что с него взять?
— А о чем? — спрашивает.
— Об Алтае. Рассказы…
— О! — обрадовался он. — О Сибири! А я — из Новосибирска. Давай, поглядим…
Дал я ему поглядеть… Мне — не жалко. Руки вроде чистые… Пощупал он ее, помял…
— Что-то тоненькая, — говорит.
Я разочаровался в нем как в покупателе.
— Ну и что! — говорю сердито. — Зато — хорошая.
— А о чем она? — еще раз переспрашивает. Ну пьяный, ума-то нет.
— Ну, о природе, о людях… — грустно мне отчего-то стало.
— А там про пьянку нет?
— Так она вся про пьянку! — сразу оживился я.
— О! — обрадовался он. — Наша книга! Тогда берем, — и вытащил пятьдесят рублей.
Я засуетился…
— Так у меня сдачи нет! — и, правда, не было у меня десятки на сдачу. Другие деньги — были, а десятки — не было.
А он отмахнулся…
— А-а-а, сдачи не надо, — говорит. — Сдачу в Сибири дадут… и еще поддадут… — засунул книжку за пазуху и заснул.
Больше я ни одной продать не успел, милиция на меня напала…
— Ты что это тут, — говорит, — продаешь? Тут — общественное место! Иди в другом месте продавай! А тут — нельзя!
Ну, ушел я от греха… Сами знаете: с милицией свяжешься, обязательно в дерьмо вляпаешься. А сам подумал: «А где же мне еще свою книгу продавать, как не в общественном месте? Мне же для этого — народ нужен, покупатель! Нe в лесу же мне ее медведям продавать? На хрен им мои книги нужны! Они и без меня все знают. А эти — меня гонят… Ну и идиоты!»
Пошел, получил посылку из Томска и домой направился… Хоть одну книгу, а все-таки продал! Сибиряку, земляку.