Старая церковь притулилась в тихом переулке между двумя обветшалыми домами довоенной постройки. Я вышла из машины, надела платок. Перекрестилась на золоченые церковные главы и поднялась по ступеням к тяжелым коричневым дверям. У дверей сидела кособокая старая нищенка в сером платке. Рядом с ней лежали костыли и грязный носовой платок с монетами и смятыми бумажками. Она подняла голову и глядя на меня бельмастыми глазами, скривилась в просительно-заискивающей улыбке, вытягивая вперед птичью коричневую лапку. Я сунула ей деньги и толкнула дверь, не вслушиваясь в ее благодарное бормотанье, тающее за моей спиной.
Из высоко прорубленных окон падали косые лучи сумрачного света. Своды терялись в высоте, в полумраке поблескивали оклады икон, легкий сквозняк трогал огоньки свечек у алтаря. Тихо и немноголюдно было в церкви. Старушки в темных платьях, похожие на стаю грачей, молодая пара, разглядывающая иконы и негромко переговаривающаяся. Пахло ладаном, разогретым свечным воском и сыростью, тянущейся из темных углов.
Я купила свечу, прошла в глубину церкви.
Я зажгла свечу и поставила ее рядом с десятком других, теплившихся слабым колеблющимся светом.
Зайдя за расписанный потускневшими фресками столп, я остановилась возле большой иконы Спасителя и опустилась перед ней на колени, сразу почувствовав холод исщербленных плит старого церковного пола.
— Господи, — шептала я, глядя на строгий темный лик. — Наверное, я делаю не то, что нужно… Наверное, я иду против совести… Наверное, я должна все им простить… Но я не могу, Господи. И ты прости меня, но я не могу иначе. Иначе мне просто нельзя будет жить дальше. Я понимаю, что это это грех, но я иначе не могу… Я знаю, что богохульствую, но помоги мне, Господи…укрепи меня в своих намерениях. Поверь, мне надо это сделать. Мне некому больше об этом сказать, не с кем посоветоваться, Господи… Поверь, я никогда не стала бы этого делать, если бы искренне была уверена, что их покарают. Но я не верю в это, Господи: они останутся безнаказанными, а я…я не могу подставить другую щеку, не могу… Наверное, это гордыня, но я такой человек, я не похожа на остальных людей, Господи, не хуже и не лучше, но я другая… Наверное, это гордыня, но я такой человек. Я слабая женщина… Прости меня, Господи, и укрепи меня в моем решении, пусть даже оно и не правильное, и я вечно буду гореть в адском пламени… Я совсем одна-одинешенька, Господи, и только ты можешь мне помочь… Прости меня, Господи…
Я вспомнила, как когда-то давным-давно, весной, папа впервые повез меня, еще совсем маленькую, — сколько мне было? семь? восемь? — в церковь. Церковь находилась где-то очень далеко и я не понимала, почему надо ехать на громыхающем пожарного цвета трамвае так долго, хотя в нескольких шагах от нашего дома, прямо за углом, было целых две церкви. Нет, не церковь: отец всегда говорил — храм. И сидя на узком решетчатом деревянном стульчике у пыльного еще по-зимнему окна трамвая, я задавала ему по этому поводу кучу вопросов, а папа молчал и только щурил глаза за велосипедом очков, улыбался своей милой широкоскулой улыбкой и время от времени гладил меня по голове, прикрытой легким платочком, своей тяжелой теплой рукой с тонким золотым ободком обручального кольца. Лицо его было высоко и далеко, под белым вогнутым потолком, там, где сверкали отполированные трамвайные поручни и не светили овальные лампы, а рука — всегда, пока я, к своему несчастью не выросла — рядом.
Это уже только потом я узнала и еще позже поняла значение слова «действующая».
И еще я вспомнила, как тогда — в уютном розовоабажурном детстве, — я не понимала, почему дома меня обязательно заставляют читать молитву и креститься на ночь перед Боженькиным лицом, а здесь, перед домом, где он, Боженька живет, ни папа, ни я не должны креститься. И когда я громко спросила его об этом на выщербленных ступенях храма, он снова улыбнулся и сказал, что так надо и в свое время он все мне расскажет.
А потом мы вошли внутрь, туда, где громко и слаженно пели, где тепло колыхалась толпа народа, и уже там перекрестились и я снова почувствовала его теплую большую ладонь — но уже на моем плече, подталкивающую меня вперед, к чему-то, светящемуся огнями и золотом; и склонившееся надо мной бородатое доброе лицо батюшки, запах и шелест его рясы, прикосновение серебряной ложечки к моим молочным резцам и вкус сладкого вина на языке — вкус утерянного детства и навсегда запечатленной тайны. Тайны, которую мне так не хотелось бы потерять — ведь у меня и так осталось не слишком много хорошего в этой жизни.
Я почувствовала, как губы у меня непроизвольно затряслись, и поняла — еще несколько секунд — и я заплачу. А мне никак нельзя было плакать. Я должна была быть сильной. Я вскочила с колен и, натыкаясь на людей, выбежала из церкви в холодный осенний день.
У меня все же накатились слезы на глаза — я задрала голову, чтобы не потекла тушь. Тучи, низко нависшие над домами, расплывались, меняли цвет от серого до жемчужного — словно я внезапно оказалась под слоем воды, в безмолвной колеблющейся мути. Глаза защипало.
И так, запрокинув, словно слепая, голову, я пошла к своей «хонде». На ощупь нашла ручку дверцы, открыла замок и уселась за руль. Достала платок и осторожно промокнула глаза.
Посмотрела на себя в зеркало.
Я должна быть сейчас сильной, мысленно говорила я себе. Я должна быть сильной и хитрой. Хватит слезы лить, милая, поздно: пора действовать.
Я вытащила из сумки, лежащей на полу рядом с передним правым сиденьем, парик. Он был светлый, с длинными волосами. Я сняла платок и натянула его на голову. Причесалась. Нацепила солнцезащитные очки с зеркальными стеклами. Еще на мне была куртка защитного цвета и свитер с глухим высоким воротом — я была одета также, как когда ходила в незванные гости к этой сучке Светочке.
Я посмотрела на себя в зеркало заднего обзора. Меня мать родная сейчас бы не признала, не то что эти уроды. Я и сама бы, наверное, вряд ли узнала себя со стороны. И еще я машинально отметила, что выгляжу — и это было приятно, не взирая на все печальные обстоятельства, — лет на пять моложе своего подлинного возраста. Хотя, возможно, я всего лишь сама себе льстила, дура набитая.
Я выколопнула из упаковки таблетку сонапакса — делала я это уже машинально, — проглотила, закинув голову. Парик сидел крепко, не свалился от резкого движения. Потом я достала из кофра два своих «никона» — я продумала все заранее и хотела исключить любую возможность накладки. Поэтому-то их и было два. Я зарядила в них пленки и ввинтила в каждый по мощному телеобъективу. Поднесла один фотоаппарат к глазам и посмотрела в видоискатель. Оптика была такой сильной, что я спокойно смогла прочитать самые мелкие заголовки газеты, приклееной на уличный стенд метрах в пятидесяти от меня. Проверила спуск. Все было готово и я была готова действовать. Я положила фотоаппараты рядом с собой на переднее сиденье, прикрыла их платком и спокойно выкурила одну сигарету, ни о чем уже не думая, а только глядя на редких прохожих. Погасила окурок, завела двигатель и поехала к университету.
* * *
Судя по всему, я приехала еще слишком рано — часы на фонарном столбе показывали половину третьего.
Я с трудом нашла место и припарковалась среди многочисленных машин на другой стороне улицы — чуть по диагонали от входа на факультет. Двигатель я не выключила, только опустила стекла с обеих сторон от передних сидений. Я надела перчатки, сунула руки подмышки, чтобы они не замерзли — не от холода, от волнения и стала ждать. В какую-то минуту я посетовала на строгость наших правил дорожного движения — рюмка коньяка мне бы сейчас совсем не помешала. Но я совсем не хотела бы нарваться на лишние неприятности — их у меня и так хватало с избытком.
Время от времени вход в здание, за которым я наблюдала, перекрывали шуршащие шинами по мокрому асфальту машины, двери факультета хлопали со звуком пушечного выстрела, выпуская и впуская редкие группки разношерстно одетой студенческой братии. Я терпеливо ждала, поглядывая по сторонам и стараясь не пропустить его. Это отнюдь не входило в мои планы. Я была абсолютно спокойна.
В голове вяло текли полу-ощущения, полу-воспоминания: ведь в этих древних зданиях прошла и моя юность. Впрочем также, как и юность моего отца, и деда, и прадеда. На разных факультетах — но здесь. И также, как нынешние студиозусы, я шлялась по этим бесконечным коридорам и старым аудиториям, посещала лекции и коллоквиумы, училась, прогуливала, крутила с мальчуганами ни к чему не обязывающие романы, напивалась на вечеринках в оставленных родителями очередного ухажера квартирах и искренне верила в то, что такое беспечальное и радостное существование будет продолжаться вечно. Аминь.
Я очнулась.
Двери стали хлопать чаще, из них косяком потянулись стайки студентов — беззаботные, смеющиеся, весело болтающие дети уже не моего поколения.
И тут я наконец увидела его машину — синюю новую «вольво», мягко выворачивающую из-за угла. Номер я помнила на память.
Светочка не наврала — заботливый папаша.
Я содрала перчатки и схватила один из фотоаппаратов. Пригнувшись, я засекла в видоискатель, как он остановил машину почти напротив входа в здание. И неподалеку от меня. Потом он тяжело вылез, не включив сигнализации, чуть отошел к низкой ограде, за которой росли густые кусты и стал наблюдать за входом. Он был в полурасстегнутом кашемировом пальто темно-горчичного цвета, из-под которого виднелся болотного цвета элегантный костюм. Галстук был тоже подобран в тон и цвет. Наверняка за его гардеробом жена следит — никогда в жизни не поверю, что у него на такое хватит его жалких мозгов, не говоря уж о вкусе.
Он повернулся ко мне в профиль. Явно лысеет, а волосы на лысину сбоку зачесывает, прикрывает плешь. Комплексует небось во всю, говнюк. Тогда я на это не обратила внимания. Как это Сережа называл такие изворотливые чиновничьи прически?.. А, «заем». Да, верно.
Он еще чуть отвернулся от меня. Не совсем то, что надо, конечно. Я оперлась локтями на дверцу и навела фокус; в кадре была его голова, сощуренные глазки бегали из стороны в сторону. Тем не менее я нажала на спуск. Мотор фотоаппарата зажужжал, защелкал.
Снимок. Еще, еще, еще.
Щелк, щелк, щелк.
«Blow-Up», — лениво всплыло откуда-то из подсознания. Я как-то отстраненно подумала, не снимая пальца со спуска и ведя объектив вслед за поворотом его лица, — он поворачивался ко мне, в фас, — что все почти так же, как там, даже композиция кадра похожая. Нераскрытая тайна, помноженная на обыденность случайной встречи. Одинокий, уже вполне немолодой мужчина стоит на фоне кустов и решетчатой ограды. Не хватает только летнего вечера и разлапистых деревьев, кроны которых мучает ветер. И высокой красивой женщины рядом с мужчиной. А ее и не будет в этом новом сюжете рядом с ним. Женщины. Потому что высокая красивая женщина сидит в своем автомобиле и тратит дорогостоящий «Kodak» на его поганую харю.
Кто же из нас в конце концов окажется трупом, тихо и невозмутимо лежащим за оградкой?
Его лицо перекрыли смазанные нефокусом головы и плечи проходящих студентов, перекрыли словно шторкой, а потом и он исчез, внезапно выйдя из кадра.
Я оторвалась от видоискателя и тут же увидела, что он повернулся ко мне спиной, а к нему через проезжую часть улицы спешит, весело улыбаясь, совсем молоденькая девушка в разлетевшимся на ходу коротеньком плащике. Светло-желтом. Кудрявые волосы подрагивали у нее на ходу. Она споро переставляла ладные ножки в высоких шнурованных ботинках, размахивая небольшим моднючим портфелем. Мне на мгновение даже стало как-то не по себе — не может быть у такой отвратительной лысой жабы такой симпатичной дочурки. Но все ее приметы, описанные Светочкой, сходились. И мысль эта скользнула чисто умозрительно, не затрагивая мои чувства — я была на работе, а она была всего лишь объект съемки: поэтому я спокойно поймала ее фигуру в объектив и нажала на спуск.
Ритмично жужжал мотор фотоаппарата.
Фигура в полный рост, идет почти прямо на меня.
Щелк, щелк, щелк.
По пояс, теперь лицо — хорошая улыбка, открытая; не подозревает, конечно, что ее снимают. Иначе сразу же бы зажалась, начала позировать неумело, как все они. А так — чистый репортаж, хроника. Репортаж с петлей на шее — на шее у ее лысеющего папаши-дегенерата.
Щелк, щелк, щелк.
Все, она у меня есть. Теперь дело за ним.
И тут кончилась пленка — я отсняла все тридцать шесть кадров. Чертыхаясь, я моментально выхватила из-под платка второй фотоаппарат и подняла его к глазам.
Она обняла его — легко и быстро. Чмокнула в щеку, сказала что-то — смеясь. Он тоже засмеялся, влажно блестя губами, беззвучно разевая широкую пасть. Они пошли к «вольво». Он открыл переднюю дверцу с другой стороны от меня, помогая ей сесть в машину.
Я никак не могла как следует поймать его лицо в объектив. Его дочка села в машину. Он захлопнул за ней дверцу, пошел, обходя машину сзади. Он шел слишком быстро. Я не нажимала на спуск, уже понимая, что не успеваю его снять. К тому же его снова перекрыли бегущие через улицу студенты.
— Ч-черт!..
Я швырнула фотоаппарат на сиденье и глядя на его отъезжающую машину, воткнула передачу.
Я развернулась, чуть не переехав какого-то прыщавого оболтуса. Он меня нагло и неумело обматерил, сопляк, но я только отмахнулась, хотя в другой ситуации ему бы мало не показалось, Алешковскому недоделанному.
Я вывернула почти следом за его машиной и мы поехали в сторону Петроградской.
Я следила за его «вольво», стараясь особенно к ней не приближаться. Береженого Бог бережет. Между моей и его машиной катила пара «жигулей» и фургончик. Я думала, что он поедет домой, или еще куда повезет дочку, может к себе в кабак, но, переехав Тучков мост, он вдруг после очередного светофора резко ушел влево под стрелку, сбросил скорость и припарковался у тротуара. Я вильнула следом, от неожиданности не сразу среагировала и проскочила его машину. Я вывернула руль, перестроилась в крайний правый ряд, чуть не влепившись в испуганно взвывшую белую «тойоту» и под углом приткнулась к обочине. Сзади отчаянно засигналили, но я даже не обернулась.
Я схватила второй, заряженный «никон» и перекатилась на правое сиденье.
Они оба вышли из машины. Он стоял ко мне вполоборота и что-то говорил дочке, улыбаясь.
Щелк, щелк, щелк…
Она нежно поцеловала его в щеку и не оборачиваясь, пошла от него и от меня по тротуару. Он смотрел ей вслед.
Щелк, щелк, щелк…
Он внезапно повернулся и уставился в мою сторону. Его лицо заполнило почти всю рамку кадра и мне почудилось — он смотрит прямо мне в глаза. В объектив мне казалось, что он находится от меня на расстоянии вытянутой руки. А потом он сделал еще более неожиданную вещь — он пошел ко мне.
Его лицо то исчезало, то снова возникало за мелькающими тенями прохожих.
Я вела его объективом «никона» прямо на себя, лицо его укрупнялось и укрупнялось; в кадре оставались только сощуренные злобно глаза и часть покрытого мелкими оспинами лба, он уже был чуть ли не в салоне моей машины, а я продолжала снимать его и продолжала судорожно сглатывать горькую слюну. Я не могла остановиться, хотя понимала — снимков сделано уже более чем достаточно. Но давила и давила на спуск, словно в руках у меня был не фотоаппарат, а совсем другая игрушка: автоматическая и лучше всего очень крупного калибра.
Щелк, щелк, щелк…
У меня перехватило дыхание от непередаваемого, тошнотворного ужаса. Разумом я понимала — он не видит меня, он просто идет в эту, мою сторону. А даже если он и увидит, то никогда не сможет узнать меня в моем новом обличье. И он не знает, надеюсь, какая у меня машина — на дачу меня тогда вместе со Светочкой вез именно он, номер первый. И про марку своей машины я, вроде бы, разговора не заводила. Но все равно внутри у меня все похолодело, сжалось, на меня накатил острый внезапный позыв к рвоте и я, еле сдерживаясь, все же снова — совершенно машинально продолжала нажимать на спуск.
Щелк, щелк, щелк…
Конечно же, он увидел меня и шел именно ко мне — никаких сомнений у меня более не оставалось. Он шел, чтобы убить меня, прикончить прямо на сиденье с фотоаппаратом в руках.
И я не выдержала. Я упала вниз лицом на сиденье, выронив фотоаппарат, сжалась в комок, прикрыв руками голову в ожидании, что сейчас он дотронется до меня своими липкими пальцами и меня снова обдаст его зловонным дыханием, пахнущим водкой и чесночным итальянским соусом.
Но ничего этого не произошло.
Шли секунды — но меня никто не хватал за плечи, никто ничего не говорил. Я медленно, осторожно поднялась и завертела головой, пытаясь понять, куда он подевался.
Меня подвели нервы и телеобъектив. Это в оптику казалось, что он уже подходит к двери моей машины. На самом же деле он не дошел до меня десятка два шагов. Я ему была не нужна, он и не подозревал о моем присутствии. Он стоял у коммерческой палатки и выколупывал своими сардельками-пальцами из бумажника крупную купюру. Протянул ее в окошко невидимому мне из машины продавцу.
Я нащупала «никон» и поднесла его к глазам. Сердце колотилось у меня где-то в висках.
Продавец протянул ему блок «Marlboro». Он сунул его подмышку. Повернувшись ко мне вполоборота, стал засовывать сдачу в свой непристойно толстый бумажник с монограммой.
Щелк, щелк,щелк…
Он повернулся ко мне спиной и быстро пошел обратно. Неожиданно ловко, словно тюлень в прорубь, нырнул в свою машину. Я перевела объектив на задний номер его машины.
Щелк…щелк…
Из выхлопной трубы вольво" вылетело почти прозрачное облачко газа, она тронулась с места, проехала мимо меня и покатила по улице, скрылась, растаяла за длинной колбасой встречного «Икаруса», заляпанного старыми рекламными наклейками: «Sony Вlaсk Trinitron — окно в мир!», «Hershi — вкус победы!».
Какой, к чертовой матери, победы? Во рту я чувствовала только омерзительно горький вкус желчи и судорожно сокращающийся желудок подступал, казалось, прямо к горлу. И я поняла, что больше не смогу сдерживаться. Выпустив из рук «никон», я дернула от себя левую дверцу, склонилась и меня вывернуло наизнанку прямо на потрескавшийся асфальт мостовой.
Потом, уже ничего не соображая, упираясь трясущимися руками в стенку салона, я уползла в глубину машины. Как-то умудрилась захлопнуть дверцу и поднять стекла, благо они у меня затененные. И откинулась на спинку сиденья, вытирая платком обслюнявленный рот.
— Нет, это не для меня, нет… — бормотала я, морщась от отвращения к самой себе.
Я отбросила платок, стащила парик и вытерла им пот, сползающий по лбу. Достала сигарету и прикурила. Сигарета прыгала у меня в пальцах. Я не могла и предположить, что эта фотовстреча произведет на меня такое убийственное впечатление. Это было омерзительно — на деле-то я оказалась какой-то тургеневской неврастеничкой, чересчур впечатлительной барышней. А что же в таком случае будет со мной дальше?.. Сегодня, когда я снова увижу остальных? А потом?.. Что, милочка, прямиком в дурдом?.. В смирительную рубашку?..
Я не хотела даже думать об этом.
Слегка отдышавшись, я вылезла наружу и купила в киоске бутылку кока-колы. Вернувшись в машину, я закрыла все замки и жадно выглотала ее прямо из горлышка. Потом вытащила из бардачка блокнот. Раскрыла его на нужной странице.
«Номер два» — было написано на ней. И чуть ниже адрес: Гороховая. Номер дома, квартиры и код. Хотя на хрена мне код — я ведь не в гости собралась… Зато рядом — рабочий адрес. Вот это уже потеплее, особенно если сначала позвонить…
Тяжело вздохнув, я снова натянула парик на голову. Посмотрела на себя в зеркало — вроде все в порядке. Только лицо было очень бледное. Я повернула ключ в замке зажигания. Двигатель мягко заурчал. Я отчалила от тротуара и не очень быстро — руки все еще дрожали — поехала по улице.
Номер второй. Теперь мне нужен был номер второй. И я обязана была довести начатое до конца.
* * *
Я пинцетом помешивала снимки в ванночке с проявителем и смотрела, как медленно проступают на бумаге контуры и детали их лиц. Они выплывали на белой бумаге, окрашенной лампой в красноватый цвет, они становились все резче, отчетливей — эти ненавистные мне лица, лица всех четверых. И еще — девушка. Дочка первого.
На руках у меня были надеты тонкие хирургические перчатки. Я не собиралась оставлять им даже малейшей возможности зацепиться за меня.
Пинцетом я вытаскивала уже проявившиеся снимки, промывала их в проточной воде, бросала в ванночку с закрепителем. Отработанными до автоматизма движениями совала в первую ванночку новую порцию пока что еще непроявленных фотографий.
Огонек моей сигареты зеленовато светился в красном полумраке кладовки, которую я когда-то, в самом начале своей профессиональной деятельности переделала в очень комфортабельную а потом, со временем, и в оборудованную по последнему слову техники мини-фотолабораторию. Щурясь от табачного дыма, я сидела на табуретке и бросала время от времени взгляд на них — на лица моих врагов. Сунула руку в нагрудный кармашек рубашки и вытащила пачку сонапакса. Выдавила таблетку, слизнула ее с поскрипывающей фольги и запила колой из высокого хрустального стакана.
Что-то случилось. Как у Хеллера.
Я сидела, поглядывая то на снимки, то на аппаратуру и машинально вспоминала, как все это начиналось. Не эта история, а моя нынешняя профессия, которой последние годы я зарабатываю себе на хлеб насущный. Я достала из-под стола початую бутылку армянского коньяка. Последние дни, к моему собственному удивлению, у меня почему-то по всему дому стоят початые бутылки коньяка. Странно. Я налила себе в пустой стакан из-под колы на треть коньяка и выпила, запрокинув лицо к багровому отсвету, лежащему на беленом потолке.
Если оставить за скобками те неуклюжие первые снимки, сделанные сначала дедушкиной «лейкой», потом «зенитом», купленным на деньги, которые на самом деле мне давали на тряпки мама и бабушка, то по-настоящему я начала серьезно заниматься фоторепортажами только на журфаке университета. Это было только начало, а когда в награду за первое место на каком-то там фотоконкурсе дед привез мне из очередного забугорского вояжа мой первый профессиональный «никон», все пошло уже совсем серьезно.
А потом все и вообще покатилось нескончаемой шустрой чередой, обрушившейся на меня лавиной невероятных возможностей: любовные романы, быстротечные, как огневой контакт в разведке боем; интересная учеба и работа, и наглые халтуры. Была куча поездок по стране, которая при мне — почти уже взрослой — совсем недолго называлась просто велико-коротким словом «Союз», словом, которое, кстати, мне и по сей день нравится. Не то что нынешний «former USSR» или ЭрФэ. Не говоря уж про Эс-Эн-Гэ. Именно, что Гэ. Про Россию я не говорю. Но я ненавижу аббревиатуры, изобретение косноязычных плебеев-недоучек — ну-ка, попробуйте расшифровать вывеску над зачуханным сельским магазином — «ОРС»! Что, ребята, слабо? Я тоже до сих пор не знаю, что это значит.
Я снова плеснула в стакан немного коньяка, отхлебнула и задумалась о своей профессии.
И первая официальная зарубежная командировка, которую мне, студентке второго курса устроил дед — в бывшую народную мать ее Венгрию. Первая, ха! Это при том, что впервые за границей я побывала вместе с мамой и дедом, когда мне едва-едва стукнуло девять лет, по приглашению от какой-то там нашей дальней эмигрантской родни, живущей с послереволюционных времен в New Zealand, а именно каком-то приморском городке с туземным невыговоримым названием.
И репортажи, статьи, снимки в газетах и журналах — сначала здесь, а потом, благодаря идущей вовсю glasnost & perestroyka, и у них, за бугром. Спасибо вам низкое, m-r говнючий Gorbi! Gorbi at Urby, как говорят в нашем православном народе, за то, что развалили Империю. М-да… Но во многом я пользовалась полной свободой благодаря безупречной репутации и долгой правильной жизни деда, которая продолжается и по сей холодный осенний день, и — дай Бог ему здоровья, будет продолжаться и далее. А также благодаря тому, что говорить по-английски меня начали учить чуть раньше, чем по-русски. И посему в данный момент я есть то, что профи-переводчики называют каким-то земноводным словом «билингва».
Дальше было так — случайное знакомство однажды в какой-то очередной летней каникулярной командировке в Сибири, а еще точнее — в селе, на обском притоке, таежной речке Чае: от берега до берега — половина корта для lawn-tennis. «Не отчаивайтесь на Чае, пейте девки больше чая.» Это я лично придумала — цитируйте, потомки ибн потемки. Таа-а-ак… Еще треть стакана коньяка. Закуски под рукой нет и не предвидится. Сплошное отчаяние. На Чае я познакомилась с Сережей. Как?..
Тогда он, питерский хирург Сережа, живая легенда на бескрайних просторах Западной Сибири, был еще достаточно молод. Уехав когда-то из Питера по распределению на три года в Томск, стал там со временем местным светилом. По срочным вызовам летал вертолетом в медвежьи углы, кромсал ланцетом тела молодых советских нефтянников-газовщиков и в промежутках между полетами на операции в глухие поселки писал диссертацию, знакомился со мной и играл в волейбол. Ну, прямо как Ельцын. Не пугайтесь — они играли в разных командах. Ха-ха! Это юмор.
А я при этом еще умудрялась возвращаться в Питер, прилично учиться, вовремя и без хвостов сдавая сессии и отшивая очередных женихов, изредка вспоминая неначавшийся роман с каким-то уже ставшим мифическим воспоминанием Сережей. Потом в Питер нагрянул реальный Сережа, переводясь по приглашению в известную ленинградскую клинику, и он позвонил мне прямо из аэропорта Пулково. Мы встретились дома у него через час, его родителей не было, тут же стремительно трахнулись в первый раз, потом еще и еще и занятие это приняло перманентный характер. Для него это, как выяснилось впоследствии, означало любовь. Для меня — веселое приключение. Параллельно — защита диплома, работа, и траханье с Сережей везде — на весенне-вечерних, подталкивающих латынью в промежность клеенчатых кушетках его клиники, и в пустынных аудиториях моего университета, и в дневных летних парках, пахнущих набоковскими бабочками и где же еще?.. Все-то я уже почти забыла, — вспомню, когда в конце-концов я напишу в тюряге своей великой страны роскошные мемуары роскошной женщины.
Бесконечная череда, мельтешение журналов и газет, изнурительная и глупая внутренняя борьба, — метания между самостоятельностью одинокой ученой онанистки и реальной возможностью после одного звонка деда стать штатным уважаемым корреспондентом любого солидного издания. Я выбрала первое. И не жалею об этом. Кстати — что это было? Неужели действительно свободный выбор?
А потом появился мой любимый, ненаглядный Джек. Мы познакомились на каком-то дурацком международном симпозиуме в Исламабаде в девяносто третьем? триста девятом? каком? — ага! — классном году, пыльным душманским летом. Тема? Да не было никакой темы. Что-то вроде дружбы и сотрудничества в эпоху постперестройки и нового политического мышления между разными странами, классами, строями и людьми. Иначе говоря, — хинди-руси бхай, бхай!
Каким образом меня туда занесло — я до сих пор не могу понять. Это были нескончаемые дни жары, безделья и просиживания на нескончаемых докладах среди одинаково тупых и до ужаса по-совковому узнаваемых международных харь. Я была единственным официально аккредитованным русским журналистом, кляла на родном и английском вся и все — местную отвратительную еду, слащавые кишмишные нравы, погоду. А особенно пакистанские табу и законы, напоминающие наши незабвенные сталинские времена и не позволяющие нормальному человеку, каковым является иностранный репортер, а тем более женщина-репортер, самостоятельно отходить от места проживания, то бишь отеля без местного сопровождающего на расстояние, превышающее одну английскую милю. Ну, может быть, чуть-чуть подальше. И еще я скучала без траханья с Сережей. Привычка-с!
Наконец, не выдержав, я мстительно напомнила своему cussed пакистанскому гиду-сопровождающему, который больше походил на нашего родного среднеазиатского кагэбэшника, что у нас в конце концов, в отличие от некоторых, motherfucker хвастунов — имея, естественно, в виду его stinking мусульманскую родину, что у нас в стране по-прежнему есть настоящая shitty водородная бомба, да и не один десяток, кстати. И после подписания уймы fucking договоров со Штатами о запрещении ядерных испытаний и относительно недавнего ухода из Афгана наши озверевшие от безделья генералы никак не могут найти им подходящего применения. А я, кажется, придумала, — процедила я сквозь зубы своему обалдевшему от моих нотаций пакистанцу, залпом проглотив очередной стакан ледяного пива — за собственный счет, купленного, кстати, — на какой fucking мусульманский город ее сбросить, после того, как я из этого motherfucker, города через две недели наконец уеду и вот тогда-то они здесь все и окажутся в глубокой-глубокой жопе.
Последние слова я произнесла по-русски, добавив, естественно, пакистанскому кагэбэшнику по-английски:" Kiss my ass, buddy!"
Именно эту гневную тираду после очередного вежливого запрета на очередную поездку я злобно выплевывала на изысканном оксфордском в баре отеля сопровождавшему меня башибузуку и именно эту мою речь случайно услышал Джек, похмелявшийся в том же самом баре. Пакистанский bullshitter, возмущенный моей недипломатичной агрессивностью, поспешно смылся из кондиционированной чистоты бара, словно атакованный по ошибке пиратами нейтральный купеческий корабль, а ко мне за столик, широко улыбаясь, подсел Джек с двумя бокалами пива, зажатых в огромных лапищах.
Чего уж там греха таить, я втюрилась в него с первого же взгляда.
Когда к тебе подкатывает голубоджинсовая двухметровая штурмовая башня тридцати пяти лет от роду, загоревшая до цвета копченой салаки и демонстрирующая дружелюбную улыбку в сто сорок два своих американских зуба, ты по определению просто обязана влюбиться. Башня, свободно говорящая на арабском, хинди, фарси, пушту; естественно, на английском и знающая десяток фраз по-русски. Вот по-русски Джек со мной и заговорил.
Все до единой фразы оказались матерными.
Как выяснилось впоследствии, он запал на меня так же мгновенно, как и я на него.
У Джека было и есть много отвратительных, чисто американских черт характера, и вообще подчас он, как большинство американцев, бывает прост, как семейные трусы, но и достоинств у него не меньше. В тот момент среди достоинств были: неутомимость и изобретательность в делах постельных, чувство юмора, американский дипломатический паспорт и обширные знакомства в его, штатском посольстве, а также среди пакистанских высших военных и гражданских чинов. Именно это последнее обстоятельство и сыграло решающую роль в авантюре, в которую он меня втянул. Конечно же я лукавлю — обстоятельством номер один был сам Джек, номером два — наш сумасшедший двухнедельный роман, а втянула его в эту авантюру я. И отказаться он просто не сумел, даже если бы и попробовал. Я бы не дала, уболтала бы. Ведь по-английски я говорю лучше его. Он-то еле-еле гнусавит на своем деревенско-техасском.
Но не я, а сам Джек впервые заговорил, лежа нагишом рядом со мной в необъятной восточной постели, над которой вертелся старомодный копполовский вентилятор, о лагере афганских беженцев возле Пешавара. А разговор закончился тем, что через сутки я сделала один из своих лучших в жизни репортажей и наверное, лучшие в жизни — по крайней мере пока что, — документальные снимки.
С моей легкой руки Джек одолжил на пару дней американский паспорт у какой-то там своей девки-чернавки, работающей в его посольстве. Наплел мне семь бочек арестантов про то, как он ее уламывал. А по-моему, просто спер он у нее ксиву, не сказав ей ни слова — и дело с концом. Потом-то вернул, подсунул незаметно, конечно.
Он с ней спал, нет сомнений, — но только до моего появления, естественно. Но не в этом дело — главное, она была до изумления похожа на меня. Пострашней, поглупей, фигура ни к черту, — но похожа. Я потом сказала Джеку, что он и трахал-то ее только в подсознательном предвиденьи моего чудесного появления на его американо-пакистанском горизонте. И упрямый буйвол Джек, как ни странно, немедленно согласился с моим свирепым мнением по этому поводу.
Мы выехали в ночь на следующий день. А когда взошло солнце, миновав разнообразные полицейские и военные посты, где как раз пригодились наши паспорта — но далеко не в последний раз, — и съехав с приличной трассы, мы уже тряслись на Джековом jeep"е по жутким колдобинам пыльной дороги в сторону пакистано-афганской границы.
Я не буду долго описывать все подробности нашей поездки. Скажу, что не смотря на то, что я не без успеха выдавала себя за американку, лицо у меня было укутано не хуже, чем у какой-нибудь нашей среднеазиатской женщины из зачуханного горного поселка. Чтобы не вводить местных жителей в напрасный грех. Мы долго петляли между маленькими грязными поселками, Джек несколько раз останавливал машину. Выходил, разговаривал с местными, сидящими на корточках у стен домов, легко переходя с языка на язык. Те качали головами, указывали куда-то вдаль и мы снова ехали мимо подозрительно глядящих на нас прохожих, мимо времянок лагерей беженцев, откуда доносилась заунывная музыка, где в пыли играли голые грязные дети, на веревках сушилось тряпье, кричали маленькие злобные ишаки и пахло печеными лепешками и — явно — дурцой.
Джек, матерясь на всех языках, вертел баранку, протискивая jeep по узким улочками и, наконец, свершилось — мы приехали в условленное заранее место. Джек вылез из машины, скрылся за рассохшейся дверью какого-то невзрачного домишки. Я осталась одна сидеть в машине.
Воцарилась тишина, только слабо потрескивал остывающий мотор jeep"а. Краем глаза я увидела, как сбоку, из проулка вынырнул небритый прыщавый парень лет двадцати в подозрительно оттопыренном на боку распахнутом халате. Уставился на меня злобным взглядом маленьких черных глазок и сделал пару шагов по направлению к jeep"у. Не надо было обладать большим умом, чтобы понять, — под халатом у него АК-47, а интересует его скорей всего не пропыленная европейская баба неопределенного возраста, косящая под местную, а дорогостоящая японская фотоаппаратура. Хотя хрен его знает, что от этого дикаря можно было ожидать. Я сразу подобралась и незаметно правой рукой потянула из-за голенища своего мягкого сапога тонкий, как стилет нож — кстати, подарок Джека.
Но тут послышались голоса и из двери вышел Джек с двумя заросшими до глаз бородами и вооруженными до зубов моджахедами-афганцами. Парня с автоматом как ветром сдуло. Бородачи увидели меня, остановились, заспорили с Джеком, залопотали, замахали в воздухе широкими рукавами рубах, но Джек полез в карман и из рук в руки мгновенно — я еле-еле заметила — перекочевала пачечка долларов. Я услышала единственно понятное мне везде в этой сраной стране слово «бакшиш». Меня обыскали, но фотоаппаратуру и диктофоны оставили. А нож они не нашли.
Нас повели мимо глинобитных дувалов, через которые свешивались выбеленные ветви сухих деревьев, потом в узкие крытые проходы и в конце-концов, еще раз тщательно обыскав, ввели в большую слабо освещенную комнату, где на коврах у стены сидели трое бородатых молодых моджахедов в халатах. Они сидели, по-турецки поджав под себя ноги и недоверчиво смотрели на нас. Сопровождающий нас моджахед наклонился к ним, что-то тихо сказал на пушту, те переглянулись, один из них ответил бородачу — тоже на пушту. Потом повернулся к двум другим и негромко им сказал, чуть картавя:
— Эта баба и мужик — американцы, журналисты. Хотят поговорить с нами, сделать снимки. Ну, как?
— Я согласен. Может, хоть эти помогут как-то слинять отсюда в Штаты, — так же тихо и быстро ответил второй.
— Лады, — кивнул третий.
Они сказали все это на чистом русском языке, потому что эти парни были наши советские военнопленные.
Я налила себе еще коньяка. Отпила большой глоток и закурила новую сигарету. Бросила закрепленные фотографии в проточную воду.
Я долго расспрашивала этих ребят по-английски, включив диктофон. Джек переводил на пушту. Пока он переводил, я делала снимки. Много снимков. Парни отвечали — тоже на пушту, — сначала неохотно, потом немного разговорились. Джек переводил обратно на английский. Друг другу они время от времени бросали негромкие реплики на русском, перемежая их нередко словами на пушту — видно именно так они уже привыкли разговаривать.
Я не хочу пересказывать весь наш длинный разговор. Они не были дезертирами — всех троих взяли вместе в плен в первом же их бою, ранеными, четыре с половиной года тому назад. Им повезло: их почему-то не пристрелили на месте, не вспороли животы, не выкололи глаза, как многим и многим другим. А потом у них уже не было выбора. Они приняли ислам, но против своих не воевали. Так они говорили и я им верила. Впереди у них была полная неизвестность, ведь хотя об этом не было сказано, здесь они по-прежнему фактически находились в тюрьме. Они говорили, пряча глаза, что здесь им хорошо, их не обижают, что они не хотят возвращаться в Союз, то бишь в Россию, потому что там их расстреляют, как предателей, не хотят уезжать в Америку, потому что там живут одни неверные, но я-то видела в их глазах скрытую надежду на то, что я пойму, о чем они думают и хоть что-то сделаю для того, чтобы им вырваться из этого ада.
Пока мы разговаривали, один из моджахедов сидел в углу, сонно сощурив внимательные глаза и небрежно направив дуло автомата в нашу сторону. Второй то выходил, то возвращался. Принесли пиалы, чай, блюдо с засохшими липкими сладостями, а я все спрашивала и спрашивала.
Они перечислили свои имена и адреса родителей, я записала их. И один из них, самый молодой, был родом из Ленинграда. Он назвал улицу, номер дома и квартиры, а потом добавил по-русски, криво улыбнувшись: «Это Петроградская сторона, очень красивое место». И когда он сказал это, видно что-то непроизвольно дрогнуло на моем лице. Парень напрягся, глаза его встретились с моими и я еле-еле заметно, но четко шевельнула губами, беззвучно произнеся по-русски: «Я там живу». Парень резко и быстро побледнел, испуганно покосился на моджахеда в углу. Джек видно что-то почуял и незаметно толкнул меня локтем в бок.
А потом вдруг все быстро и неожиданно закончилось. Старший моджахед легко вскочил и что-то гортанно сказал, махнув автоматом. Парни резко поднялись и, не прощаясь, не глядя больше на нас, гуськом вышли из комнаты.
Спустя пятнадцать минут мы уже мчались на jeep"е обратно по извилистой дороге в сторону Исламабада. Джек молчал, а я что-то орала по-английски и по-русски, материлась, а потом заплакала, уткнувшись ему в плечо. Джек остановил машину, обнял меня, прижал молча к себе, а я все не могла остановиться и плакала, плакала от бессилия, злобы и унизительного ощущения всеобщей лжи.
Потом я сделала репортаж про этих русских ребят, про то, что я считаю их невиновными, что надо их выручать, выкупить в конце концов, а не вопить, что у нас нет пленных, а есть только предатели. Грязная война, писала я, афганский синдром, наследие сталинского мышления и так далее и тому подобное — идиотка наивная.
Конечно же мне тогда отчаянно повезло, потому что я была чуть ли не первым русским журналистом, увидевшим наших военнопленных.
Этот мой репортаж со снимками троих русских ребят под названием: «Почему Родина их забыла?» обошел газеты доброй трети цивилизованного мира, я получила за него кучу международных премий, и денег, кстати; он стал моей визитной карточкой. На любезной Родине меня кто-то поливал матом, кто-то восторгался, а мне еще долго снилось лицо того мальчишки с Петроградской. Я поехала к его матери, подарила снимки, рассказала все, что помнила — все это оказалось очень тяжело. Родителям двух других я просто отправила в Смоленск и под Краснодар статью на русском, короткие письма и фотографии. Мне и так хватило одной личной встречи.
Но про судьбу этих троих мальчишек я так ничего больше никогда и не узнала. И я до сих пор не знаю — помогла ли я им, или только сделала для них хуже.
Вот такая история, It"s a boff…
Ну и что же вышло такого особенного из моей любовно-авантюристской эпопеи с Джеком, которая началась в Пакистане и с перерывами продолжается в отелях разных стран уже почти семь лет? Деньги? Да. Работа? Да. Но вот я сижу в своей фотолаборатории, одна-одинешенька, глупая пьяная оттраханная русская баба, и снова и снова копаюсь в прошлом, влезаю и перехожу на… — на кого из вас? С кого на кого? С Сережи на Джека? С русского на английский? И на какой язык, motherfucker?.. Язык, как в зародышево-детских снах студенческо-ленинградской учебы — какой же язык мне сейчас нужен, к такой-то матери — учитывая уже изрядное количество коньяка, вылаканного здесь, в девичей менструально-розовой тишине моей фотолаборатории? И вообще — про язык ли я говорю сама себе, вытаскивая из ванночки с закрепителем очередной снимок очередной сволочи и допивая коньяк, оставшийся на донышке стакана?
Интересно, а жена Джека знает про все наши веселенькие приключения?
Если не знает, тогда ей от меня — привет. И им тоже. Анатомически-петербургский, техасско-бычий языковый привет; ole, Джек-Сережа, где твоя мулета, где бандерильи, где остро отточенные рога, в конце-концов, а? Где твой ласковый и нежный зверь хирурга-дипломата?
Я тебе изменила тогда, Сережа. Не задумываясь даже о смысле этого слова — «измена». И не смей это назвать изменой — лучше или хуже отрежь, искромсай ланцетом свой die Shlange, несчастный самоед, потому что в те пакистански-жаркие дни я забыла тебя нечаянно, и еще потому, что никогда по-настоящему тебя не любила. Забыла, наивно думая, что навсегда. Вплоть до того момента, пока не позвонила тебе из телефона-автомата на площади Толстого. Сволочь я, сволочь распоследняя…
Все, хватит сопли распускать, вернемся на землю, милая. Ты уже надралась, как зюзя. Действуем. Для начала хотя бы постараемся слезть с табуретки.
Ногой я пнула пустую бутылку, из головы выкинула воспоминания, а погасший окурок швырнула в пепельницу и потихоньку выползла из кладовки, слегка натыкаясь на стены, которых вдруг оказалось вокруг чрезвычайно много.
* * *
Сколько времени я держала голову под ледяной водой — не помню точно: думаю, минут десять-пятнадцать. Но мне этого вполне хватило. Я почувствовала, что голова моя превратилась в мини-айсберг, но мозги снова возвращаются на свое привычное место и я уже вполне сносно соображаю. Я закрыла воду и насухо вытерла волосы большим махровым полотенцем, — а то так и менингит не долго заработать. Руки мои по-прежнему были в резиновых перчатках. Русский шпион Драгомирова за проведением суперсекретной операции «Месть».
На кухне я сначала с хрустом сожрала прямо с кожурой пупырчатый лимон, — не каждый способен на такое, не правда ли? — а потом сварила себе крепкий кофе и с ходу, обжигаясь, выпила одну чашку. Налила вторую, принесла ее в кабинет. В голове окончательно прояснилось. Машинально я отметила, что за последние дни стала основательно выпивать — не к добру это, надо прекращать. Мне нужна светлая голова. Горячее сердце, чистые руки и светлая голова.
Мне не хотелось возвращаться в накуренную духоту проконьяченной кладовки. Да еще этот красный свет — бр-р-р! Поэтому я перетащила глянцеватель из лаборатории в кабинет и включила шнур в розетку. По очереди перенесла в кабинет и ванночки с плавающими в воде готовыми фотографиями.
Сунула первую партию снимков в глянцеватель. Заверещал телефон. Помедлив, я взяла трубку.
— Оля, это я, — послышался голос Сережи. — Здравствуй.
— Здравствуй, — откликнулась я и замолчала.
Он тоже молчал. Я слышала в трубке его осторожное дыхание.
— И долго ты еще будешь так молчать? — спросила я.
— Ты была, — он замялся, — ну, там?..
— Где?
— В милиции?
— Да, была.
Он опять помолчал.
— Ты все им рассказала?
— Нет. Ничего я им не рассказала. И не собираюсь рассказывать. Не дави на меня, Сережа, не надо. Я сама знаю, что мне делать. Я уже взрослая девочка.
— Оля, — попытался он прервать меня, — я сейчас приеду и мы с тобой…
— Нет. Меня нет дома. Я уехала в творческую командировку, — отрезала я и нажала кнопку сброса.
Я положила трубку. Подошла к автоответчику и поставила громкость на минимум.
Усевшись в кресло за письменный стол, я загрузила компьютер. Вошла через пароль в память, в тот самый файл — «revenge», где были собраны и классифицированы мной данные на всех них. Сняла обертку с новой пачки бумаги, сунула листы в принтер. Включила принтер, он замигал готовно огоньками, мягко заурчал, как сытый кот и начал распечатывать материал: каждую страницу в двух экземплярах. Я сидела, принтер трудолюбиво гудел и время от времени с шуршанием выплевывал в поддон распечатанные листы досье, которое я составила на них с нечаянной Светочкиной помощью.
Я вылезла из-за стола, прихватив с собой чашку с кофе. Сунула в проигрыватель свой любимый компакт-диск Стинга «Ten Summoner»s Tales", что было не очень удобно сделать в резиновых перчатках и уселась на ковер рядом с глянцевателем. Подтянула колени к подбородку и замерла, уставившись в окно. За стеклами неслышно опускались сумерки на крыши домов, окрашенных заходящим солнцем в багрово-оранжевый цвет и все так же мерно вспыхивала и гасла красно-зеленая реклама на доме напротив. Из динамиков негромко шелестел мягкий голос Стинга-лапочки.
Так я сидела неподвижно, время от времени шевелясь только для того, чтобы вынуть готовые снимки и неторопливо сунуть в глянцеватель новые. Уже высохшие и отглянцеванные я бросала на ковер рядом с собой. Они смутно виднелись в полумраке комнаты и казались не цветными, а черно-белыми.
На город падали сумерки. Я не думала ни о чем. Правда, какие-то вялые мысли скользили, почти не задевая моего сознания, но они возникали и тут же стремительно таяли, не оставляя ни малейших следов. Я пребывала в непонятном оцепенении. Но оно не было мне неприятно.
В комнате стало совсем темно, мебель потеряла жесткие очертания и расплылась на фоне обоев.
Я встала, протянула руку и нажала красную кнопку выключателя. Вспыхнул свет настольной лампы на изломанном жирафьем штативе. Я зажгла и верхний свет. Плотно, так что не осталось и маленькой щелочки, задернула шторы на обеих окнах.
Запищал зуммер принтера, исправно докладывая мне об окончании работы. Я вынула из поддона принтера распечатанные листы, положила их на ковер рядом с глянцевателем. Снова опустилась на ковер и рассортировала по порядку номеров страниц оба экземпляра отпечатанного досье. Отлепила от зеркальной поверхности глянцевателя последнюю порцию фотографий.
Я разложила снимки ровными рядами и просмотрела их — бегло. Все фотографии в фокусе, детали портретов хорошо проработаны, даже пасмурный день мне не помешал. Ай да Пушкин, ай да сукин сын! — я классный фотограф, в этом сомнений нет. Как и не было. К качеству снимков придраться было нельзя. Я отобрала наиболее удачные с точки зрения качества — художественность меня в данный момент мало интересовала, — фотографии каждого из четверых и девочки, а потом принялась за отпечатанные листы текста.
«Номер 1. Погодин Игорь Иванович», — было крупно напечатано наверху первого листа. Потом шел четкий убористый текст, в общей сложности на три листа. Я пробила листы степплером и скрепкой присобачила к ним его фотографии. Четыре штуки. Как в уголовном деле — левый профиль, правый, анфас, в рост. И туда же я прикрепила фотографии его дочки. Пять штук. В фотомодели бы ей пойти или манекенщицы, пусть ее научат. Но никуда она уже теперь не пойдет.
Я подумала и сунула в рот всего лишь половинку таблетки сонапакса — все же коньяка было употреблено мной сегодня немало.
Следующий лист. «Номер 2. Гольднер Виктор Эммануилович», — было напечатано наверху. А дальше — ровные строчки текста. Несколько поменьше, чем у номера первого. Всего на два листа. Гольднер был неженат. Еще шесть фотографий скрепкой к первому листу с текстом. Ну и рожа!
Я старалась особенно не разглядывать фотографии, потому что боялась — передо мной появятся их лица, или вообще они сами — живьем. Или снова всплывет то, что я, к счастью, упрятала достаточно далеко в самые темные, укромные уголки подсознания.
«Номер 3. Завалишин Александр Андреевич». Текст, четыре листа, снимки. Эдакий парвеню, но с претензией на значительность — бородка, улыбочка, берет. Скульптор, мать его, Неизвестный с улицы Бассейной.
«Номер 4. Арсентьев Андрей Сергеевич». Текст, снимки.
Всяческого рода данных о последнем, четвертом номере у меня было меньше, чем о каждом из троих остальных. Да и был «номер четыре» самым молодым из четверки. Двадцать восемь с хвостиком. Всего лишь где-то на год моложе меня. Но это не меняло сути дела: молодые тоже умирают и калечатся. И не только на афганской войне.
Я сидела на ковре, отпивая из чашки мелкими глотками остывший кофе и смотрела на аккуратно разложенные пачечки листов с текстами и фотоснимками. Теперь у меня было почти все, что требовалось. А они еще и не подозревают о наличии у меня этих милых записей и снимков. Надеюсь, что не подозревают. Но скоро им поневоле придется все узнать.
Я взяла с полки пластиковую папку, тщательно протерла ее чистым носовым платком. Потом засунула в нее все подготовленные листы со снимками. Папку я заклеила скотчем и запихала в большой конверт из грубой бумаги без надписей. И только после этого стянула с рук перчатки. Уверена, что я не оставила свои пальчики ни на одной бумажке. Зря я, что ли, читаю на ночь незабвенного Раймонда Чандлера?..
Я переключила автоответчик, сняла трубку радиотелефона. Плюхнулась животом на ковер и набрала Ленкин рабочий номер. На том конце провода трубку сняли практически сразу же.
— Слушаю вас, — пропел в трубке веселый Ленкин голос.
Из трубки слышались голоса и бодрые звуки музыки в постсовковом стиле «унцы-унцы».
— Ленок, привет, детка, — бодро сказала я. — Это Оля Драгомирова.
— О-о! Ольгуша! — обрадовалась она. — Ты куда это запропастилась?
— Да так, все дела, работа… Я тебя не отвлекаю?
— Ты? Никогда! Что случилось? Выкладывай.
Любит она сразу брать быка за рога.
— Слушай, Ленок. Помнишь, ты меня просила продать тебе одну вещицу?
— Ха! Еще бы не помнить! Просила! — она захихикала. — Да я уже лет пять у тебя ее пытаюсь выклянчить. А ты чего, никак надумала?
— Надумала.
— А сколько?
— А как ты и предлагала в последний раз.
Ленка помолчала.
— А чего так-то? — спросила она осторожно. — В смысле надумала? Неприятности?
— Какие неприятности? Просто долго рассказывать. Решила тут прикупить себе кое-что. В общем, при встрече все узнаешь. Ну, так как?
— Давай завтра, а? — предложила она.
— Завтра? — я сказала это таким тоном, что вроде как мне все это не очень-то и нужно. — Даже не знаю… Чего спешить-то?
Но она уже завелась. Такая она — Ленка.
— Давай завтра, давай, — заторопила она меня. — Ну, Ольгушечка, ну лапуля!.. Сегодня уже никак не смогу, а завтра — в самую пипочку!
— Ну, хорошо. Уговорила. Только вот где? Дома у меня, знаешь, сейчас тетка живет. Из Москвы приехала на пару дней…
Она не догадывалась, но мне надо было сделать так, чтобы она пригласила меня именно к себе в кабак. К тому же в определенное время.
— Может к тебе на работу? Я завтра наверняка буду в твоих краях, — безразличным тоном продолжила я.
— Давай, давай, — обрадовалась она. — Подъезжай ко мне часика так в два. А я подвезу деньги.
— На работу — меня устраивает. Но чуть позже. К трем.
— Нет проблем, Ольгуша!
— А деньги-то у тебя сейчас есть, Ленок?
— Да ты что, конечно, не волнуйся! — Она захихикала. — Ты бы сейчас полюбовалась на моего Оразика! Что моя левая пятка пожелает — то и делает. Квакнулся Оразик, в конец очухался. Не то что раньше. Весь этот выпендреж и песни про экономическое возрождение исторической Родины и рост национального самосознания кончились раз и навсегда. Ты представляешь — замуж зовет каждый день! Детишек хочет! Много и сразу! Российского гражданства хочет! Меня хочет! Говорит, что я не просто певица, а русская Монсеррат Кабалье. Эка его разобрало! Только здесь хочет бизнес иметь. Сообразил наконец-то, морда: у них там войне, хоть и перемиирие, конца-края не видно, народ в кровище по колено живет. Да стоит ему там только на миг появиться, как его тут же, мушкой — в армию загребут! Автомат в зубы и в Карабах! И будет мой толстый Оразик на горных вершинах хрен знает что делить со своими армянскими партнерами. Под пулями! И никакими миллионами не откупится, не сможет. На него там, на родине, ой как много народа во-от такой зуб имеет. А у меня — четырехкомнатная хата без детей и родителей на Садовой. И война — только в постели. До победного конца!
Она снова захихикала.
— А вообще-то ты как? Я тебя месяц не видела и не слышала.
— Да нормально… — сказала я. — Завтра поболтаем, да?
— Конечно! Ой, извини, все! У меня выход через несколько минут. Целую тебя, Ольгушечка!
В трубке послышались короткие гудки отбоя. Я отложила ее. Повернувшись на бок, я оперлась головой на руку и стала думать о завтрашней встрече. О том, как построить разговор с Ленкой, не спугнув ее.
Зазвонил телефон. Я поднесла трубку к уху.
— Алло?
Мне не ответили. В шуршащей микрофонной тишине я ясно слышала чье-то сдержанное дыхание.
— Алло! Говорите же. Я не слышу вас.
Но мне не отвечали. Я напряженно продолжала вслушиваться. В трубке щелкнуло и послышались короткие гудки отбоя. Я продолжала сидеть на ковре и тупо смотреть на трубку у меня в руке. Это все было странно. И очень, очень малоприятно.
За моей спиной раздался тихий скрип. Я почувствовала, как леденею от страха. Тонкая струйка холодного пота заскользила по хребту, потом по боку, а уши напряглись, заледенели. Но я все же заставила себя спокойно, без истерических воплей обернуться.
Это открылась дверца книжного шкафа. Она и раньше вела себя весьма самостоятельно. Но вызывала у меня только легкое раздражение и решимость когда-нибудь собраться с силами и покрепче завинтить пару-другую шурупов.
Но ведь раньше не было того, что совсем недавно со мной случилось.
Я поднялась. Подошла к дверце, закрыла ее и громко сказала сама себе:
— Нервы, милая. Лечиться надо. Электричеством.
7. ПОДРУГА.
Я увидела ее сразу же.
Как только вылезла из американского лимузина прямо у дверей роскошного ночного клуба, где я пою пять вечеров в неделю. В руке у меня была небольшая сумочка, а в сумочке кое-что весьма ценное. А лимузин, похожий на четырехспальный комфортабельный гроб (черный юмор — ха-ха!), недавно подарил мне Ораз в личное пользование. И купил он его, по-моему, прямо в комплекте с шофером-телохранителем.
Я, как ни стараюсь, никак не могу запомнить сложного кавказского имени своего шоферюги (в котором, кажется, присутствуют одни согласные и шипящие), и понятия не имею, откуда он родом. По-русски он почти не говорит и на меня практически не смеет глаз поднять. А вот то, что я знаю о нем абсолютно точно: каждый раз, когда он меня везет, он всю дорогу своей единственной извилиной думает только об одном: эх, осмелеть, наконец, бы! Да по-быстрому избавить ее (меня, то бишь) от трусиков и распялить на широком заднем сиденье автомобиля. А потом хоть трава не расти! Нехай зарежут гады, до смерти! Это желание всегда написано прописными буквами (не знаю уж, арабскими или кириллицей) на его сизой бандитской морде, которую я время от времени вижу в широком зеркале заднего обзора.
Но вот тут-то он как раз жестоко ошибается. Я трусиков практически не ношу. Разве что только тогда, когда моему очумевшему от бизнеса Оразику изредка взбредает в голову поразвлекаться со мной в стиле французского декаданса начала века. Я как-то однажды услышала от него страшную-престрашную историю. Из нее следовало, что он, обмывая очередную удачную сделку во Франции, налакался с компаньонами, как поросенок. И будучи в шибко пьяном виде, с их подачи случайно залетел в какой-то средней руки бордель на Пляс Пигаль или где там еще. Порезвился там в одной постели сразу с парой-тройкой импортных девчушек в кружевном черном белье, и это оставило настолько неизгладимое впечатление на его туземно-девственную душу, что для него теперь извлекание меня из черного белья в постели — это верх разврата.
Бедный, бедный толстый Оразик! Наивная душа, отдыхающая от ужасов дикого русского капитализма с помощью свирепого сдирания с моей круглой попки черных трусишек с кружавчиками за двести двадцать баксов штука…
Остальное время Ораз тратит на зарабатывание немерянного количества денег, а попросту говоря, на обман, грабеж и убийства (разумеется, не своими руками) лохов всех профессий и национальностей. Это не трудно делать, торгуя супертанкерами нефти и имея за пазухой помимо пары банков и десятка пройдох-адвокатов из разных стран мира еще целую когорту отъявленных головорезов, намертво повязанных узами кровного азиатско-кавказского родства.
Шоферюга распахнул передо мной дверцу лимузина. Открывает и закрывает он ее всегда с почтительным поклоном. Но это не потому, что он такой охренительно вежливый, а потому что за то время, пока он меня везет и пялится украдкой на мои прелести в зеркало заднего вида, его пылающий скипетр страсти приходит в состояние неуправляемой цепной реакции. Вот он и пытается таким образом скрыть подозрительный флюс на тщательно выглаженных черных брюках.
Я конечно могу во время очередной поездки якобы случайно продемонстрировать своему автомобильному Хаджи-Мураду полное отсутствие на мне упомянутого выше черного предмета (а"ля симпампулька-актрисулька Шэрон Стоун из «Основного инстинкта»), но боюсь, что тогда я приду в себя лишь в реанимации, загипсованная от макушки до пяток после тяжелейшей автокатастрофы, ибо шоферюга после этой демонстрации забудет не только про руль, но и про само это слово. Навсегда. А потом, даже если я и выживу после аварии, все равно Оразик, узнав о причинах, повлекших сию неприятность, быстренько и абсолютно хладнокровно перережет мне горло. И гипс ему не помешает. Так что лучше не рисковать.
Но это так, невинные мечты любимой пышногрудой наложницы толстого и по сути своей доброго султана-гангстера с Кавказского мелового хребта.
Так вот, я увидела ее сразу, как только вышла из лимузина. Она сидела в своей новехонькой японской машине-игрушке, машине прямо-таки непристойно-алого цвета. Это я, конечно, от зависти так говорю. Ведь в отличие от меня машину она купила на свои собственные деньги. И заработала она их, не голося на сцене перед воющими от восторга пьяными русскими скоробогатеями и не выделывая в постели с тюленеобразным Оразиком акробатические пируэты.
В общем она сидела, ждала меня и спокойно курила. Я приветливо помахала ей рукой. Она неторопливо вытянула из машины свои длинные ноги (у меня, правда, не короче), закрыла дверцу и пошла от стоянки ко мне, щелчком отбросив окурок. Она была в узком коричневом плаще, из под которого виднелось простенькое шерстяное платье бутылочно-зеленого цвета (наверняка от Балансиаги), а в руке, затянутой в тонкую перчатку, она держала элегантный кожаный баульчик. Баксов за семьсот эдакая французская безделушка, у меня на такие вещи глаз ой, какой наметанный.
— Привет, подружка, — весело улыбнулась я и мы поцеловались, словно папуасы: потерлись щеками, чтобы не размазать друг другу губную помаду.
— Привет, — улыбнулась и она.
— Хорошо выглядишь, — сказала я, бесцеремонно ее разглядывая. — Похудела. Тебе это очень идет.
— Похудела, да? Правда? — как-то рассеяно сказала она.
Она нервно оглянулась по сторонам. Даже облизнулась, — быстро, как кошка, розовым язычком. Она у меня вообще часто бывает похожа на кошку, моя старинная подружка.
— Ты чего? Нервничаешь, Ольгуша? — засмеялась я. — У нас, слава Богу, не Чикаго. Никто тебя здесь не обидит, ты ведь со мной. Пойдем.
Мы поднялись по мраморным ступеням к тяжелым дубовым дверям, над которыми уже переливались бегущие огни рекламы. Мой шоферюга безмолвно следовал за мной: как обычно — в двух шагах сзади и чуть сбоку.
— Добрый вечер, Елена Аркадьевна, — угодливо поздоровался со мной кобелястого вида широкоплечий хмырь-охранник из клубной секьюрити. — Добрый вечер, мадам, — это относилось уже к Ольге.
Он распахнул дверь и склонился в полупоклоне, не сводя с нас глаз. А глаза у него были, как две ложки липкого вишневого варенья. Я ему даже не кивнула — слишком много чести будет для такого говна. Тем более, что клуб тоже принадлежал (правда, на паях еще с одним человеком) моему Оразику, и следовательно, в ближайшем будущем — отчасти и мне.
Мы прошли извилистым служебным коридором второго этажа. В нем царила тишина, прилипшая к бобрику ковра и мягкой обивке стен. Я на ходу небрежно стаскивала плащ, чтобы продемонстрировать Ольге свое новенькое панбархатное платьице от Карла Лагерфельда. Но она, негодница, и малейшего внимания не обратила на все мои потуги — шла, уставившись себе под ноги с таким недовольным видом, словно я ее насильно сюда заволокла. Мы по короткому коридорчику, устланному метлахской плиткой, подошли к моей персональной гримерной (на двери — стеклянная табличка с моей фамилией крупными буквами, все чин чинарем) и я своим ключом открыла дверь. Когда мы вошли в гримерную, я закрыла дверь изнутри на задвижку. Шоферюга остался недреманно стоять на страже снаружи.
— Садись, — указала я Ольге на мягкое кожаное кресло.
Я включила верхний свет, потом лампы возле трельяжа. Яркий свет залил комнату.
— Привезла? — спросила я.
Она молча кивнула. Щелкнула кнопками и достала из баульчика небольшой овальный футляр, обтянутый слегка потершимся атласом небесно-голубого цвета. Протянула его мне. Я щелкнула замочком и осторожно открыла футляр.
На темном бархате ослепительно засияла Ольгина фамильная драгоценность: платиновые с золотом ажурные серьги с бриллиантами. Я даже зажмурилась — такой сноп разноцветных искр сыпанул мне в глаза. Потрясающая вещь! В каждой бриллиант на полтора карата, чистейшей воды, с подвесками. И подвески тоже усыпаны бриллиантовой пылью, мелкими бриллиантами. А какая тончайшая работа!.. И главное, не сегодняшнее штампованное барахло. Я ведь с детства, когда мы еще учились с Ольгой в одной школе, знала историю этих серег, сделанных по заказу какого-то Ольгиного предка для своей жены знаменитым русским ювелиром почти полтора века тому назад.
— Да-а, — восхищенно протянула я. — Умели же делать в старину, негодники…
Ольга молча вытащила из пачки сигарету. Я щелкнула «ронсоном», дала ей прикурить.
— Спасибо, Ленок, — сказала она тихо, глядя на серьги.
— Ты что, передумала продавать? — забеспокоилась я. — Жалко стало? Так ты чего — сказала бы, и дело с концом. Я ведь не настаиваю…
— Да нет, не передумала. Я ведь сама тебе предложила.
— Сама, — согласилась я, вынимая серьги из футляра.
Я выдернула из ушей свое похабное американское золото и быстро надела Ольгины серьги. Повертела головой сразу перед тремя зеркалами. Серьги тускло переливались на фоне моих длинных золотистых волос.
— Да. Вот это я понимаю. Хай-класс, — констатировала я с удовольствием и повернулась к Ольге. — Ну, как?
— Здорово. Тебе очень идет. — Тон ее голоса был искренен, я это мгновенно отметила.
— Брюлики любой лахудре к лицу, — пробормотала я, придвигаясь ближе к зеркалу.
Впрочем, я и сама видела, что идет.
— Эх, сколько лет я пыталась выцыганить у тебя эти побрякушки, — засмеялась я. — Ура! Сбылась мечта идиота!
Я открыла сумочку. Перевернула ее и высыпала на столик тонкие пачки стодолларовых купюр, перетянутых красными тонкими резинками.
— Двадцать тысяч, как и договаривались. Отработала я их, подружка от и до: Оразик вчера выдал. После незапланированного траха, — улыбнулась я. — В каждой пачке по тысяче баксов. Пересчитай, Ольгуша.
Она даже не притронулась к деньгам. Она внимательно смотрела на меня.
— Ты чего, Ольгуша? — удивилась я. — Ты чего на меня так смотришь, милая? Что-то случилось? Что-то не так?.. Ты все же передумала продавать?
— Ленок, у меня есть к тебе предложение, — наконец сказала она. — Деловое.
— Какое-какое?
Она меня не просто удивила — а даже слегка заинтриговала. Ведь Ольга всегда была в стороне от того, что нынче все, кому не лень называют бизнесом. А ведь это слово — считай, синоним слову «криминал».
— Деловое предложение, — повторила она твердо.
— Ну-ну, — я вытащила из ушей серьги, стала укладывать их в футляр. — Ты — и деловое предложение?.. Это что-то новенькое в нашей с тобой старинной дружбе.
— Да.
— Тогда уж выкладывай, какое, подружка, — пожала я плечами. — Не стесняйся.
— Я отдам тебе серьги не за двадцать, а за восемнадцать, если ты сведешь меня со Славиком.
У меня невольно отвалилась челюсть:
— Что-о-о?..
— Да. Со Славиком, — повторила она негромко.
Я, чтобы придти в себя от этих ее слов, продолжала медленно укладывать серьги в футляр. Потом также медленно я достала из серебряного портсигара сигарету. Прикурила и только потом искоса посмотрела на свою подружку.
Славик ведь и был именно тем человеком, кому принадлежала вторая доля в этом ночном клубе. Причем большая. И еще я со стопроцентной уверенностью знала, что в этой жизни мой безобидный на вид пухлый и улыбчивый убийца Ораз по-настоящему боится одного-единственного человека — это Славика. Станислава Андреича Калеша. Если это его настоящая фамилия — в чем я совсем не уверена.
Я знаю, что говорю, потому что однажды стала случайным свидетелем (слава Богу, что и незамеченным) весьма-весьма серьезного разговора между ними один на один в нашем ночном клубе. О чем был разговор, я не знаю и знать не хочу, но только вот тогда мой бесстрашный Оразик стоял перед Славиком на коленях и плакал. От страха и унижения.
— Зачем? — наконец еле вымолвила я.
— Это мое дело. Я не могу тебе все рассказать. Мне важно, чтобы ты сказала ему, что я — твой человек. Надежный. Мне нужна его помощь и я ему заплачу.
— Какая помощь? — взвилась я. — Ты что, обезумела? Укололась? Это же Славик! Славик! Тебе что — сенсационный репортаж захотелось сделать? Раскрыть страшные тайны питерской мафии? Да знаешь ли ты, что даже мой чумовой Оразик его боится, как огня? А ведь ему, гению моему толстому, точно уж — море по колено!…
Я внезапно вспомнила, что где-то там, снаружи под дверью стоит мой шофер и представила себе на секунду, что он все слышит. А еще, чем черт не шутит — понимает, о чем я говорю и потом все передаст слово в слово Оразику. Или того хуже — Славику. Я сразу вспотела от страха, невольно понизила голос и уже шептала:
— Или тебе что — приспичило перед смертью затащить его в свою постель? Так за смертью дело не станет, ты уж не сомневайся, подружка!.. Славик сам тебе поможет в могилку поудобней улечься. Только могилку сама себе рыть будешь и еще и за счастье посчитаешь, если смерть легкая будет.
— Мне нужна его помощь, — упрямо повторила Ольга. — А ты получишь за свое посредничество две тысячи долларов. Это хорошие комиссионные.
Я отрицательно покачала головой. Ольга молчала, уставившись на меня своими египетскими раскосыми глазюками. Раздался стук в дверь и мужской голос:
— Леночка! К тебе можно?
— Убери! — прошипела я, делая страшные глаза и показывая на разбросанные по столику баксы.
Ольга быстро смахнула пачки в баульчик. Я спрятала футляр с серьгами в свою сумочку. Поднялась и открыла дверь.
На пороге стоял улыбающийся человек под тридцатник в синей тройке и ярком галстуке — мой импрессарио Толя.
— Добрый день, мои милые дамы! — еще шире заулыбался он, увидев Ольгу. Повернулся ко мне. — Леночка, я хотел сказать тебе, что во втором отделении твой выход будет за братьями Киреевыми.
— Хорошо, — мотнула я головой.
— И еще Давид Моисеич просил узнать, как ты будешь сегодня петь: под фанеру?
— Нет, минус один, — ответила я.
— Ты только помни, что левый микрофон немного барахлит. Черт его знает, почему.
— Так немедленно прикажи этим болванам заменить его, и дело с концом! Понял?! — рявкнула я.
— Хорошо, хорошо, сей секунд распоряжусь. Не ругайся, солнце мое ненаглядное.
Толя еще раз ослепительно улыбнулся, поклонился и, мазнув взглядом по Ольгиным коленкам, сказал:
— Исчезаю, исчезаю, милые дамы. Не смею вам мешать.
Я снова закрыла дверь. Плюхнулась обратно в кресло и только тогда посмотрела на Ольгу.
Она держала в руке две пачки баксов. Две тысячи.
Заметив мой взгляд, она положила пачку на пачку на столик возле моей сумочки. Вытянула палец и острым длинным ногтем медленно придвинула пачки к моей руке. Я посмотрела на деньги. Потом на Ольгу.
— А откуда ты узнала, что он сейчас здесь? — подозрительно спросила я.
Она только загадочно улыбнулась в ответ. И тогда я решила для себя — была не была. Деньги мне действительно были нужны. Как всегда, впрочем.
— Черт с тобой, подружка, — сказала я, убирая деньги в сумочку. — Я тебе ничего конкретного не обещаю, учти. Но попробовать поговорить со Славиком и замолвить за тебя словечко — рискну. Пошли.
И мы зашагали по коридору на первый этаж в сопровождении приклеившегося ко мне намертво шоферюги-телохранителя. Я шла и думала о том, что и как сказать Славику. Да так, что бы это вышло поубедительнее. Может быть, я и смогу ей помочь. Но вот если нет… Да еще если Славик рассердится… Если, если! Жадность фрайера сгубила — мелькнула у меня мысль. Но ничего я не могла с собой поделать — такая уж я уродилась, жадная до всего красивая девушка.