I
С некоторых пор большое число вопросов на Оргбюро не выносилось. Один-два, и то засиживались допоздна, ночи не хватало, разъезжались чёрные лимузины из Кремля под утро.
Избираемым обычно председателями заседаний Молотову и Кагановичу Сталин однозначно дал понять, что начинать следует ближе к вечеру: отсидел аппаратчик днём своё положенное, отстоял вахту, как рабочий у станка, пожалуй, голубчик, теперь исполнять то, что партией поручено в порядке ответственной нагрузки, борись с собственными прорехами, истребляй разгильдяйство, бюрократизм, чванство, воспитывай других да сам извлекай уроки — делай то, что в основное время просмотрел, справиться не смог, ошибся в товарище, оказавшись на поверку чинушей или неумехой, а то и откровенным негодяем, врагом.
Сам же Генеральный секретарь нередко, а последнее время всё чаще и чаще, ссылаясь на серьёзную занятость, а то и не объясняя причин, появлялся на заседаниях от случая к случаю, внезапно и с большим запозданием. Кивал председателю, приметившему его в дверях, успокаивая, помахивал ладошкой, мол, продолжай, продолжай, не стоит прерываться, скромно устраивался в сторонке где-нибудь на свободное местечко и затихал, весь внимание.
«Ну, прямо под Ленина косит Коба! — зло жевал усы Каганович. — Ему бы карандаш в руки и тетрадку на коленки!..»
Но Сталин ничего не записывал в таких случаях. Он вообще не любил писать. Во-первых, из-за больной руки, а во-вторых, ему достаточно было гениальной головы, которая всё запоминала. Коба не записывал ничего…
Прервавшееся на какие-то секунды заседание возобновлялось, как ни в чём не бывало, смолкал неуместный шёпоток в рядах, прекращались испуганные переглядывания, вызванные появлением вождя, однако бездействовал Сталин недолго. Будто заранее зная, удивительно быстро сориентировавшись, как и по какому поводу кипят страсти, встревал сам, задавал бьющие в цель каверзные вопросы, безапелляционно перебивая и докладчика, и самого председателя заседания. Так что скоро всё кончалось тем, что заявившийся будто случайно, ненароком, под самый конец дискуссии и жарких прений Сталин подымался с места, высказывая собственное мнение, в корне отличное от почти состоявшегося, завладевал всей аудиторией и, становясь центральной фигурой, подымался из зала на трибуну, заслоняя кряжистой спиной и выступавшего, давно закрывшего рот, и хмурого председателя, по существу, возвращая завершённую обсуждением проблему на новые круги, переворачивая, казалось бы, выстраданное, выспоренное, на свой, собственный лад.
Кипевшая дискуссия меняла русло, проблема неожиданным образом меняла характер, вопрос клонился к совершенно иному решению. «Двухсотпроцентный сталинист», как некоторые завистники его называли, Лазарь Каганович первым изменял позицию, присоединяясь к вождю. Оппонентами оставаться никто уже не осмеливался…
После, наедине, раздумывая и досадуя, Лазарь с запозданием подозревал, что тактика Кобы, начиная с первого шага внезапного появления, с выверенным до секунды опозданием, неслучайна — совпадение всех мелочей в нужный момент слишком удачно. Он готов был поклясться, что с помощью специальной аппаратуры извечного его конкурента и врага Еноха Иегуды Коба тайно подслушивает весь ход нужного ему заседания Оргбюро с самого начала, находясь где-то поблизости от зала, а поймав момент, безошибочно наносит удар. Однако зачем подставляет при этом его, верного соратника?!.. Рвало душу и тревожило — Коба перестал доверять ему и Молотову, последним из преданных партийцев, которые ещё надеялись на его взаимность. Завести прямой разговор об этом Лазарь опасался, реакция могла быть непредвиденной, на положительные эмоции рассчитывать не приходилось. После коварных и подлых ударов Троцкого, посмевших называть себя «ленинской гвардией» Радека и Пятакова, Раковского, Иоффе, Крестинского и других отщепенцев, организовавших секретное совещание в одной из пещер Кисловодска и принявших «Декларацию 46-ти» с требованием погнать из руководства партии Михаила Калинина и Вячеслава Молотова, заменив их в Секретариате ЦК Троцким и Зиновьевым, Коба затаился, окружил себя охраной Иегуды, прекратив былые откровения даже с Лазарем и Орджоникидзе, считавшимся первым его другом. Коба не доверял никому и подозревал всех… Кстати, опасения его не были напрасны. Скоро последовало предательское выступление Николая Бухарина, к которому Сталин был настолько привязан, что ласково именовал его «бухарчиком», но этот любимчик вдруг совершил тайный визит к непримиримому врагу Кобы Льву Каменеву, долго беседовал, расставшись лишь под утро. Люди Иегуды доложили, что Бухарин обсуждал с Каменевым возможности изменения состава Политбюро, в этот раз замышлялось убрать Орджоникидзе и Ворошилова. Не опасаясь прослушки и уверенный в своей безнаказанности, «бухарчик» высказал полное недоверие Кобе, заявив, что при первом удобном случае грузин перережет всем глотки.
Обстановка накалилась до чрезвычайной. Лазарь понимал, что Коба на грани психического срыва, что загнан травлей в угол, что без верных соратников, которыми прежде всего он считал себя, Молотова, Орджоникидзе, Ворошилова, Калинина, Кобе не справиться с врагами внутри партии, но Сталин полностью отдался под опеку подлого Иегуды, коварство которого известно, ибо, заполучив из рук вождя неограниченные полномочия, тот возомнит себя великой личностью. А тогда недалеко и до самого худшего: Иегуда (Каганович был в этом уверен) способен решиться на партийный переворот. Для этого он собрал достаточно сил и тайных соратников в ГПУ.
Переживая отчаянную ситуацию, Лазарь не находил выхода. Её должен был решить сам Коба, разрубив, как некогда Александр, «гордиев узел», одним махом покончив и с оппозицией, и с кичившимся уже своей властью Иегудой, но вождь продолжал выжидать и гнуть опасную стратегию, проявлением которой были и причуды, устраиваемые в Оргбюро.
Вот и в этот раз, когда на заседании должен был рассматриваться ответственный вопрос «О положении в Астраханской партийной организации», Сталин долго отмалчивался на вопросы Молотова и Кагановича, как обычно пришедших к нему предварительно обсудить ситуацию. Тем не терпелось согласовать принципиальные позиции, оговорить степень ответственности местных руководителей, меры их наказания. Ничего толком не ответив, сославшись на серьёзное совещание с военными, вождь в который раз высказал сомнение насчёт собственного присутствия, набил трубку, задымил и принялся прохаживаться по кабинету. Глаза его метали молнии и после третьей или четвёртой затяжки, не сдержавшись, он разразился бранью, что без него в ЦК не осталось людей, способных проводить ленинские принципы в работе с кадрами, разучились бороться с расхлябанностью и наглым оппортунизмом. Молотов, как обычно, вспыхнул, опустил заалевшее лицо, Лазарь по привычке дёрнулся, готовый пуститься в свару, но Сталин уже отвернулся, пренебрежительно отмахнулся ладошкой, пресекая любые возражения, зло бросил через плечо:
— Читал я справку краевой Контрольной комиссии… Ни серьёзного анализа не увидел, ни партийного подхода. Сплошь мазня, бедлам и сплетни! Базарная склока, слушай!..
Непонятно было, обращался ли вождь к Молотову или Кагановичу, но развернулся резко к обоим:
— Складывается такое впечатление, что проверяющие занимались собиранием скабрёзных историй, а не пытались уяснить, почему нэпман одержал вверх над местным партийным активом, превратив из целой организации гнойник за короткий промежуток времени! Только в постель к некоторым аппаратчикам не лазили, а то ведь натуральный «Декамерон» получается!.. Кто на заседании из Центральной контрольной комиссии собирается выступать на Оргбюро?
— Назаров записался, — Молотов сделал неуверенный шаг к Сталину.
— Этот горазд на язык… — выпустил облачко дыма ему в лицо вождь.
— Но он сам на место не выезжал, — быстро добавил тот.
— Ему жалобы поступали из Астраханской области, — встрял Каганович. — Он их кучу насобирал. До сих пор проверяет, вытаскивая пасквилянтов сюда.
— А задницу оторвать боится? — сощурил тигриные глаза вождь. — Съездил бы, невелика шишка.
— Болел вроде, когда проверка началась, а потом уже поздно было, хотя это его зона кураторства — Кавказ, Калмыкия, Нижнее Поволжье, — перечислил без запинки Каганович и ядовито напомнил, что прибегал к нему Назаров насчёт командировки, когда краевой секретарь Густи уже отрапортовал, что проверка завершена и он готов выслать справку в Оргбюро. Назаров размахивал пачкой бумаг, но Лазарь и читать их не стал, отказал ему в поездке.
— Кто из вас председательствует сегодня? — помолчав, небрежно спросил Сталин.
— Я, — Каганович принялся было развязывать папку с документами заседания. — Я всю историю их гнойника от и до проработал. Готов вам доложить подробности.
— Не надо, — отмахнулся вождь. — Читал, хватит. Густи докладывать будет? Краевой секретарь?
— Он. Исполняет обязанности и за Астраханского секретаря, прежний временно отстранён до окончательного решения.
Помолчали. Сталин не садился к столу, продолжая расхаживать в задумчивости и будто успокоясь, Молотов и Каганович, вытянувшись, не сводили с него напряжённых глаз.
— Что ждёте? — полуобернувшись, Сталин остановился. — Ошалел кулак на Каспии, распустился до предела. Это результат преступного послабления. Прижать его, пока за горло нас не взял!
— Это понятно… — опрометчиво поспешил Молотов.
— Вот и действуй, раз понятно! — грубо оборвал Сталин. — Чего вам обоим не хватает? Оба секретари ЦК! А кулак наших партийцев там, на Волге, за пояс заткнул, рублём поманил, они и лапки вверх! Взятками всю экономику рыбной промышленности на дно утянул! Это кому же вы там поручили руководить нашей экономикой?.. Нашей партийной организации или организации троцкистов-оппортунистов?
— Следствие по делу закончено, — опять поторопился Молотов. — Привлечено к ответственности и арестовано более ста человек, много бывших членов партии…
— К ногтю их всех без жалости! — брызнул слюной Сталин, выхватив трубку изо рта. — Это же самая настоящая экономическая диверсия!.. Контрреволюция!.. Умышленное разложение государственного аппарата частником! Мне Ягода докладывал, что следственные органы и прокуратура недооценивают политическую опасность преступления. С Шахтинским делом, конечно, не сравнить, но тот же умысел. Антисоветский! Направлен он против нашего социалистического уклада жизни, на подрыв нашей экономики, так что ж головы нам морочат? Подсказать надо прокурорам, поправить… А, товарищ Молотов?.. Или вы придерживаетесь другого мнения?
— Нет, товарищ Сталин! — в один голос отозвались оба, а Каганович успел добавить: — Контрреволюция налицо!
— Сами догадаться не могли? — зло прищурился Сталин. — И те, на месте?.. Тоже безголовые?.. Тоже сверху подсказок ждут? Ягода не ждёт! Он своего дурака в ОГПУ сразу приметил и убрал. Не дожидаясь моего совета. А вам совет нужен? Почему прокуратура творит отсебятину?
— Застрелился местный прокурор, — вставил Каганович.
— Сбежал от ответственности, негодяй!
— Берздин назначил туда человека из аппарата.
— У Берздина тоже глаза поздно раскрылись. Кстати, как он взяточника в председатели губсуда пропустил? У товарища Ягоды сложилось впечатление, что специально дожидался Берздин, чтобы в суде арестовали негодяя… Глазкина! Выходит, он об авторитете партии забыл? На общее посмешище выставил подлеца, а о партии не подумал? Позором её заклеймил?
— Разберёмся, товарищ Сталин…
— Разберитесь! Только и у вас с запозданием всё получается… — вождь зашагал от них к столу и тяжело присел в кресло. Загасил трубку и, помолчав, спросил: — Кто там у нас?
— Носок-Терновский, товарищ Сталин, — приблизился к столу Молотов.
— Носок?.. Да ещё Терновский… Ещё один дворянин?
— Товарищ Носок-Терновский из рабочих… — начал было оправдываться Молотов, в своей папке принялся копаться, но пальцы дрожали, не слушались.
— А вы уверены? — покосился на него вождь. — Тщательно проверяли, прежде чем назначить? Я замечаю, с некоторых пор графья у нас в писателях, вшивые интеллигенты в наркомах, сами пьески для сцены пописывают, вместо того чтобы делом заниматься, а публика хохочет в открытую над ними… Что ни аппаратчик, так какой-нибудь Даргомыжский-Корсаков! Не заметим, как докатимся до Тяпкина-Ляпкина… А, товарищ Молотов?..
— Носок-Терновский назначен на должность в то время, когда я был болен, — Молотов съёжился, оставил в покое папку.
— Я в командировке был на Украине… По вашему поручению, товарищ Сталин, — выдавил из себя Каганович. — Вячеслав Михайлович действительно лежал в клинике. Мария Ильинична Ульянова председательствовала в том заседании. Её ошибка…
— Поздно теперь виновных искать, — поморщился Сталин. — Надеюсь, с этим ничего не приключилось?.. Приглашён на оргбюро Носок-Терновский?
— Конечно! — напрягся Каганович в ожидании приказа.
— Вот и отчихвостите его! Дайте соответствующую оценку его работе, чтоб другим неповадно было. Не успел уехать один, новый всё завалил. Вот ваш подбор кадров, товарищи дорогие, — Сталин махнул рукой, давая понять, что разговор закончен, но вдруг, будто вспомнив что-то, пристально глянул на Кагановича.
— Прежний секретарь как?.. Герой?.. Который город спас от наводнения?..
— Странников?
— Вот-вот.
— Во Владивосток попросился, — Каганович отвёл взгляд.
— Чего это вдруг? Не прижился у вас?
— Он не у меня. Он почему-то в военный отдел был направлен… инспектировать… В общем, не по профилю, рыбак ведь. Съездил с инспекторской проверкой на Дальний Восток, невольно столкнулся там с проблемами рыбной промышленности. Недостатки выявил, секретаря мы тут же перебросили в другое место, искали замену, но Странников изъявил, так сказать, желание остаться там секретарем, самому поправить ситуацию на промыслах.
— Всё изложил? — вождь недоверчиво впился тигриными глазами в Кагановича. — Не скрываешь?
— Предполагаю, что имеется ещё одна причина, товарищ Сталин, — напрягся тот так, что скулы свело. — Знает он, конечно, про всю эту эпопею в Астрахани, переживает, что слаб оказался его преемник, не справился. Борьбу с кулаками ему ещё самому пришлось начинать, а этот завалил да гнойник развёл. Вот он и мучился. А тут подвернулся Владивосток, там с рыбными промыслами тоже прорехи, он вроде загладить вину туда и попросился.
— Испугался ответственности, значит? — Сталин так и не отводил взгляда. — Той свары, что после его отъезда в Астрахани началась?
— Может, и испугался. Решил искупить вину трудом в самой окраине.
— Докладывал мне Ягода, что любит выпить ваш рыбачок…
— Был грешок, жена к тому же его бросила.
— Это не повод. Сам он тоже чужими бабами не брезговал.
— И это было. В Москве на другой женился, повёз и её с собой во Владивосток.
— Ну-ну… — Сталин наконец отвёл взгляд, вздохнул свободнее и Каганович. — Ты в Оргбюро председательствовать будешь, вот и разберись во всём. А товарищ Молотов поможет. Справитесь без меня? — вождь изобразил улыбку без радости.
— Так точно, — поспешил заверить Молотов и уже за порогом кабинета потянул из рук Кагановича папку. — Лазарь Моисеевич, позволь поработать с делом? Некоторым вопросам не уделил должного внимания, не задержу, до начала Оргбюро возвращу.
— Да что с ними работать, Вячеслав Михайлович? — вытер пот со лба тот. — Иосиф всё растолковал и без бумажек. Ему же подхалим Иегуда всё изобразил в самом худшем виде! Опередил он нас и здесь. Придурок Густи с докладом постарается. Я его предупредил, чтоб как следует врезал тому дворянину.
— Ну, какой он дворянин, Лазарь Моисеевич? — вздохнул Молотов. — Я, конечно, проверю лично, но Носок-Терновский пролетарского происхождения, с фамилией его, конечно, странная особенность…
— Нет нужды теперь этим заниматься, — оборвал его Каганович. — Иегуда раньше вывернет ему внутренности. Если и не знал ничего про своё дворянское происхождение, то все вспомнит.
— Вы это всерьёз?
— Мне не до смеха. Заседание Оргбюро на носу. Не верю я, что Иосиф на этот раз долго с военными задержится.
— Думаете, успеет и к нам?
— Не сомневаюсь. Уж ты мне поверь, Вячеслав Михайлович.
II
Тяжёлым взглядом окинув зал, который в этот раз был полон — ни больных, ни выбывших в командировки, Лазарь Каганович открыл заседание Оргбюро, словно продолжая разговор с вождём. «Именинники»-волжане жались тёмным пятнышком в первом ряду. Явно тяготившийся соседством докладчик, финн или эстонец, он же глава проверявшей комиссии, лишь был объявлен, пробкой выскочил на трибуну, нервно закашлялся, прочищая горло, и повёл косноязычный рассказ, как продались контролирующие органы советского аппарата в Астрахани, превратившись в агентуру частного капитала.
Хотя читал по написанному, отведённого времени докладчику не хватило, и Густи попросил дополнительные десять минут. Хмурясь, Лазарь поставил на голосование, возражений не последовало, но докладчик вдруг начал вспоминать, что несколько лет назад Оргбюро уже слушало вопрос о состоянии Астраханской парторганизации и тогда товарищ Молотов в своей речи указывал именно на зияющий пробел в борьбе с наглым вторжением нэпмана в рыбный промысел.
Молотов побагровел, невольно крякнул; Густи, смекнув, что ляпнул несуразицу, смутился, сбился с текста, отсебятина его прозвучала особенно некстати:
— То есть я должен с сожалением констатировать, что с тех пор в этом отношении ничего не изменилось. То преступление, которое мы наблюдаем теперь в вопросах разложения соваппарата, имеется и в политическом руководстве организации…
«Круто, круто замутил, чудило! — закусил усы Лазарь, кинул взгляд на заёрзавшего на стуле Молотова. — Русским языком не владеет, ещё полбеды, но сдуру наговорит такого, что потом не расхлебать. Кого критиковать-то взялся?»
До заседания Густи забегал к нему, Лазарь втолковывал секретарю, на чём заострить внимание, а что приглушить, не выпячивать на всеобщее обозрение: в зале люди разные, могут быть и скрытые оппозиционеры, им только дай о просчётах да ошибках потрепаться, из мухи слона раздуют.
Теперь же выходило, что секретарь крайкома не проникся глубиной его поучений и, перепутав, понёс ахинею. Что Молотов-то подумает, он же видел, как тот нырял к нему в кабинет?..
«А может, собственную задницу спасает, подлец? — мелькнула запоздалая злая мысль. — Но получится, что в первую очередь себя же и хлещет. Куда сам смотрел, если Молотов даже тогда ему грозил? Крайком обязан контролировать работу подчиненных, поправлять нижестоящую организацию. Высек себя, как та вдова!..» Так и хотелось крикнуть, остановить докладчика: «Что несёшь, глупая голова? Или шкуру спасаешь, негодяй! Кого ж ты топчешь?»
Но Густи, опять не вписываясь во время, спешил, виновато крутил шеей в сторону председателя, одного боясь, — оборвёт. Прерывая его, Лазарь задал успокаивающий вопрос:
— Вы объясните, как масса, как актив партийной организации реагировали на безобразия?
Вопросик-то простой, спасительный, рядовому партийцу понятный. Но Густи снова понесло не в ту сторону:
— Это правый уклон! — вдруг рявкнул он, багровея. — Они там все заражены! И актив, и масса! А бюро комитета и секретарь товарищ Носок-Терновский зажимали самокритику… На последней партконференции до меня дошли слухи, что он запретил своим аппаратчикам критиковать «домашние» дела!
«Закапывает, стервец, бедолагу! Может, кошка между ними пробежала? Свара скрытая началась, а нам неизвестно здесь, в центре, ничего о тихом гадюшнике?.. — Лазарь метнул взгляд на Микояна. — Откуда ветер дует?»
Тот понял, ответил, не особенно рассуждая:
— Головы придётся сечь обоим. Чтоб не выкручивался.
А Густи, осмелев, решительно расставлял точки:
— Заканчивая, хочу подчеркнуть, что политическое оздоровление Астраханской парторганизации требует самых жёстких мер прежде всего к её руководству!
В зале активно задвигались, зашептались, даже выкрикивали что-то. На слуху ещё были Шахтинское дело, Смоленское. Назревал новый, к тому же нежданный, скандал. Пресекая шум, Каганович жестом руки вызвал на трибуну Носок-Терновского, предоставляя слово для объяснений.
Видел его впервые, поэтому задержался; стоя, пристально и с интересом рассматривал, пока тот неторопливо, без видимого волнения по-медвежьи косолапя, пробирался по расшумевшемуся залу.
Невысок, кряжист, широк в груди, с сильными длинными руками — дубок. «Мал да коряв, — вспомнилось Лазарю слышанное где-то. — Такие лобастые упрямые коротышки тщеславны и болезненно самолюбивы. В обиду себя не дадут и в драках горазды. Высоко по служебной лестнице способны забраться, но надеются только на себя, поэтому друзей и товарищей крепких не имеют, как бабы красивых подруг. К интригам в политике не приспособлены, на брюхе надо ползать, а гордецам это претит; к тому же страдают порядочностью, из-за чего раньше других в дерьмо попадают или, хуже того, гибнут. Вот и этот — какой из него рыбак, знаток рыбной экономики?.. Ему сваи в землю бить, рельсы укладывать, на худой конец в цирке публику потешать гирями, силища-то так и прёт, а растоптал его за несколько минут шибзик заикающийся Густи…»
Лазарь всё больше злился и, уже не замечая, кусал не усы, а губы, вспоминая, как, не скрываясь, подхалимничал Густи в кабинете. Тогда уже, будто предчувствуя, болела душа — отколет вертихвост какую-нибудь штучку, но размяк тогда Лазарь, по-барски взирая на раболепствовавшего… Твёрже надо было с ним, жёстче, за уши уже там тряхнуть, а не либеральничать. Но больно в глаза лез да в блокнотик гениальные его поручения чиркал. Вот и начиркал… Вернее, начирикал… Нагадил этот голубь и на подчиненного своего, и товарищу Молотову осмелился напакостить…
Между тем Носок-Терновский уже добрался до трибуны, крепко обхватил её лапищами, попробовал на прочность, качнув слегка, чем тут же вызвал сочувствующий смешок в зале — издревле на Руси жалели людей, идущих на казнь, нашлись в зале и такие.
— Не боись! — крикнул кто-то с иронией. — Не сломаешь.
— Я прошу тишины! — пресёк Лазарь весельчака, не хватало, чтобы в потеху серьёзное дело обратили, и этим резким окриком, словно кнутом, оборвал в глубине собственного нутра забродившиеся было крохи симпатий к главному ответчику.
Чувствуя это, тот виновато улыбнулся председателю:
— Десятью минутами не обойдусь. В сообщении товарища Густи имеются некоторые неточности, я бы сказал, искажения, поэтому я бы попросил дополнительно минуты две-три.
— А вы постарайтесь! — безжалостно оборвал его Каганович. — Много лет не хватило, чтобы организовать работу как следовало, под носом врага не разглядели да спрятать прорехи пытались, попробуйте теперь найти силы честно покаяться перед партией! Оргбюро самое для этого место. На это времени хватит.
Заскребло на душе от собственных слов, но так было лишь, когда произнёс первые, а секундами позже приученный организм одревенел, застекленели глаза, захолодел разум.
И тот, у трибуны, приметил изменения. Он, видно, здорово готовился к этой ответственейшей в его жизни минуте, может, ночей не спал, выстрадал каждое слово, но открыл рот и говорить не смог. Зал онемел, тоже не ожидая такого от здоровяка, только что смелыми искорками глаз завоевавшим у некоторых доверие. Выручил стакан воды, не нужный никому на краю трибуны и раскалявшийся от напряжения в зале. Хлебнув и уже не останавливаясь, пока не осушил до дна, Носок-Терновский обрёл себя, заговорил, но чувствовалось, что сыграли свою роковую роль обрушившиеся на него только что обвинения. Нудно и тяжело оправдываться начал, говорил невпопад, взмок пиджак на спине, и раньше положенного завершил он речь, совсем тихо упомянув, что задолго до его прихода в губернию, увяз аппарат контролирующих органов во взятках, что только при нём начались аресты зарвавшихся чиновников и разоблачения махинаций, однако, как и предполагал Лазарь, не унизился до крайности, фамилия предшественника в зале не прозвучала.
После Носок-Терновского должны были начаться прения, однако желающих выступать не находилось, поглядывали на Молотова, его задел докладчик и некоторые думали, что тот не замедлит дать отпор и начнёт атаку на «именинников», поддаст жару своим выступлением. Но Молотов будто дремал, не подымая своей большой головы, оставаясь безучастным. Кажущееся спокойствие старшего партийного бойца было хорошо знакомо Лазарю: прекрасный оратор и опытный стратег в подобных схватках Молотов ударит в самый нужный, скорее всего, в заключительный момент, когда выговорятся и выдохнутся противники, утратят способность изворачиваться и защищаться.
Каганович незаметно подмигнул Микояну — старому дружку терять нечего, он мог бы слегка «раздуть костёр». Но Микоян славился тонким чутьём на тёмные дела, он не любил, чтоб его держали за несведущего ваньку-встаньку, и крайне осторожно вёл себя в начале любой внутрипартийной драки, заранее не посвящённый в вопросы: кто имеет главный интерес, и кто безусловно должен победить. В этой истории с волжанами он не предчувствовал столкновения высоких сил, иначе Лазарь или Молотов его бы заранее предупредили; вопрос был рядовым, проглядывался, что называется, невооружённым глазом, но очевидная странность тоже была заметна: на бюро не был приглашён прежний секретарь губкома Странников, во времена которого обнаглевшие нэпманы взятками подминали под себя соваппарат, не был Странников ни разу упомянут и прытким докладчиком, замахнувшимся даже на самого Молотова, промолчал Носок-Терновский, которому явно было чем оправдаться.
Всё это вёрткий в кремлёвских интригах Микоян подметил сразу, хотя ни Лазарь, ни Молотов его в свои помыслы не посвящали: прошлое Странникова стало закрытым для всех, лишь Сталин после победы над наводнением перевёл его в аппарат ЦК, где тот быстро был избран членом Центральной контрольной комиссии — высшего контрольного органа партии и обрёл право самому проверять каждого провинившегося партийца, независимо от ранга. Микояну, конечно, было известно, что спустя непродолжительное время Странников почему-то сам попросился на Дальний Восток, якобы изъявил горячее желание поправлять ситуацию в известной ему рыбной промышленности, но это были лишь лёгкие шероховатости, в Кремле у него остались крепкие связи, чего стоили один Каганович или Богомольцев в аппарате ЦК!..
Поэтому, все же попросив слово, Микоян был краток и лаконичен. Он начал с негодования по поводу бывшего ещё у всех на слуху Смоленского дела. Возмутившись, что астраханское руководство, по словам докладчика, зажимало самокритику, он высказал предположение, что само собой, там, конечно, и «смоленскому нарыву» не уделили должного внимания. Между тем в Смоленск выезжала специальная комиссия ЦК, появилась резолюция ЦКК, в газете «Правда» было опубликовано несколько статей, которыми всем парторганизациям следовало тщательно проработать ситуацию, так как свыше ста руководящих работников губернии были исключены из партии и сняты с работы. Готовится постановление секретариата ЦК ВКП(б), рекомендовано сделать выводы из позорного опыта, с удовлетворением закончил Микоян и преспокойно возвратился на своё место с чувством выполненного долга под неудовлетворенные взгляды взбешенного Кагановича.
В зале понимали, что главное впереди…
Лазарь с надеждой оглядывал ряды, будто не замечая дёргавшейся вверх руки Назарова. Кроме него присутствовали другие члены Центральной контрольной комиссии. Однако прятал голову опытный Викенин. На него и молодых Лазарь не надеялся — плохо знал, а бывшие из «ленинской гвардии», проверенные не раз, как например, чекист Петерс, значились уже на вторых ролях. Тот многое мог бы рассказать: как несколько раз выезжал в Астрахань подавлять контрреволюционные мятежи, мог просветить и насчёт незаурядных эксцессов в 19-м, 20-м и в 23-м годах, когда высокодолжностные партийцы кончали жизнь самоубийством, но кого в зале заинтересуют теперь его инсинуации?.. «Дам-ка я ему слово в конце, после этого пустобрёха…», — подумал Лазарь и остановил наконец свой взор на Назарове. Тот подскочил, будто боясь, что Каганович передумает и попытается его остановить. Молотов покачал головой, Микоян лукаво прищурился, весь в любопытном ожидании. Назаров завладел трибуной, размахивая кучей жалоб в руке, выхваченной по пути из кармана. Чего только в витийствовании его не было услышано: и коллективное пьянство, организованное Странниковым во время поездки на пароходе с немецкой делегацией, и недельные запои вместе с бывшим председателем губисполкома Арестовым, и хождение по «домам весёлых знакомств», и откровенное содержание в любовницах бывшей председательницы женсовета, и развод с женой… Одним словом, полное моральное разложение.
— …Неслучайна эта история в Астрахани, — переведя дух, Назаров готовился делать выводы, но был перебит председателем.
— Я вижу в руках у вас письма анонимных авторов, — сухо, со злой иронией подметил Лазарь, отвечая мстившему противнику той же монетой. — Вы так и не выехали на место, чтобы розыскать людей, встретиться с ними и проверить?.. Молчите… Значит, засосал вас кабинет, а ведь с народом надо общаться! Обогащает, знаете ли, тогда правда наружу сама лезет. А вы нам непроверенными пасквилями в нос тычете!
Собрав бумаги в единую пачку и зло сунув в карман, Назаров двинулся с трибуны, как побитая собака, шепча про себя:
— Их если и найдёшь, ни один язык не высунет, только в органы ГПУ или в Кремль тащить. Зажим критики, все здесь слышали от Густи…
— Бороться с недостатками следует, привлекая сознательные массы! — загонял в него последние ядовитые гвозди откровенного издевательства Лазарь. — Ленин учил так поступать. В массу опускайтесь, товарищи, тогда не будет ни шахтинских дел, ни смоленских нарывов, ни астраханских гнойников!
И предоставил слово не ожидавшему того Петерсу. Но старого чекиста и ночью разбуди, он ухо подушкой не прикрывает и палец на курке держит. Когда он поднялся на трибуну не хуже молодого, подтянутый, сухой да стройный, зал зааплодировал, а Петерс, гася аплодисменты, небрежно коснулся седины у виска и произнёс строго:
— Он пьяницей не был, его затравили.
В зале зашумели, слышалось разное:
— Какой мужик бутылки в руках не держал, да ещё с немецкой делегацией! Немцы, они пуще нас хлещут!..
— Да по Волге небось на пароходе!..
— А баба его сама бросила! Тут запьёшь!..
— Со своими-то не погулять! Вон Коллонтай по молодости какой была! Ей с мужиком переспать, что стакан воды хлопнуть. Сам Ленин её критиковал…
— Сам критиковал, а сам…
Встал Смирнов, нарком земледелия, его уважали, примолкли немного.
— Погодите, товарищи, — извиняясь, глянул на председателя. — Я Странникова давно знаю, считай, аж с 1925 года, ещё по Саратову. Энергичный, деятельный партиец. И никогда не был замечен в пьянстве, тем более, жена у него была красавицей…
— То когда было! — перебивали его.
— Жили они душа в душу, — не сдавался нарком. — Другое дело, уступала она ему по партийной линии, но выдержанная, культурная женщина.
— Вот и бросила его, потому что культурная!
— Погодите, погодите, — нарком стоял на своём крепко. — Не горячитесь, не дело в грязь хорошего человека втаптывать. Тем более, слышали, что Назаров с непроверенных жалоб анонимщиков ахинею нёс.
— Какую ахинею? — вскочил взбешённый Назаров. — Выбирайте выражения, товарищ нарком!
— Я для этого и встал, — гордо повёл головой в его сторону Смирнов. — Не терплю, когда в моём присутствии поносят имя достойного члена партии. К тому же Странников продолжает оставаться членом Центральной контрольной комиссии. Его никто не вывел.
— И не собирался, — с места выкрикнул кто-то.
Лазарь, хотя и поглядывал на него Молотов, не торопился мешать этой внезапно вспыхнувшей перепалке. Такой жаркий спор — это тоже высказывание мнений, считал он, только при этом, не замечая, стороны выказывают вгорячах своё истинное лицо, после сожалея.
— Погодите, товарищи! — снова повысил голос Смирнов, так и не присев. — Я хочу проанализировать не сколько сменилось в Астрахани секретарей, а констатировать, почему убрали того или другого? Муравьёв ушёл после скандального дела, его затравили, а соответствующие организации не сумели помочь ему. По поводу другого секретаря ездила в 1926 году особая комиссия.
— Эта поездка была специальной! — выкрикнул с места Назаров. — По рыбному вопросу.
— Вот, — удовлетворённо кивнул головой нарком. — Насколько мне известно, та комиссия формировалась Совнаркомом, она проверяла взаимоотношения государственного сектора с частником именно в рыбной промышленности. И обсуждался вопрос потом в Совнаркоме, но каких-либо серьёзных выводов сделано не было, а Странников оказался не при чем.
— Я и говорю, что прозевали гниль! — снова с места крикнул Назаров. — Ведь в Астрахани нет такого человека, который бы не говорил об этом и который бы об этом не знал! Сложилось впечатление, будто Странников буквально спас город от наводнения, а на деле с его стороны было беспробудное пьянство с женщинами, спасли город рабочие, простые люди…
— Полноте! — поднял руку нарком. — Рабочий класс, товарищи, всегда впереди, но в каждом деле нужен лидер! Утверждая, что в Астрахани всякая ворона знала о безобразиях, вы, товарищ Назаров, чересчур агравируете. Очевидно, что партийная организация, куда попал товарищ Странников, уже была нездорова. Не повторяясь, скажу, до него там сменилось три секретаря губкома. Муравьёва сняли после самоубийства какого-то партийца на бытовой почве… кажись, по пьянке… Нечего сюда и товарища Молотова приплетать!
Подал наконец голос и Петерс от трибуны, устав от бездействия:
— Странников угодил в порочный актив. И актив его заглотил. Я считаю, что товарищ Каганович совершенно правильно поставил вопрос насчёт причин «астраханской истории». Только докладчик, товарищ Густи, не смог на него ответить. Эта история началась не в 23-м году, когда сняли Муравьёва, а поставили Странникова. Я помню ещё в 19-м и в 20-м году там были свои истории, которые доходили до перестрелки. В 1923 году действительно застрелился член партии Фокин, в Астрахань выехала комиссия под моим председательством.
Петерс закашлялся, и зал, увлечённый его неторопливым повествованием, притих, дожидаясь. Постепенно успокоились, расселись повскакавшие с мест.
— Ещё тогда выпивки среди членов партии не были чрезвычайным событием, а я бы сказал, были необычайно частыми. — Петерс потёр виски, словно вспоминая. — В то время ещё не было местной сорокоградусной и чтобы её достать, пользовались услугами контрабанды.
Снова зашумели, посыпалаись разномастные подсказки по этому поводу. Кто-то выкрикнул, смеясь:
— Что тут размусоливать? Был там в губкоме некий товарищ Мейнц, тот прямо заявлял: «Город наш портовый, моряки, рыбаки погулять любят, поэтому и заразили всех пить без меры! Усмирять или перевоспитывать — только портить…»
Но Петерс словно ничего этого не слышал. Старый чекист гнул своё:
— Товарищ Муравьёв снят был не за пьянство. Его сняли за то, что он в течение трёхлетнего пребывания в городе слишком ужился с астраханскими недостатками. Товарищ Каганович так же прав, когда говорил о причинах «истории», ставит её в связи с отсутствием там настоящего пролетариата. Там есть матросы, рыбаки, много приезжих из разных мест. Астраханский порт, где все встречаются, выпивают на этой почве и пропивают накопленные средства. Это и есть благодатная почва, на которой рождается люмпен и разные художества в виде домов свиданий мадам Алексеевой…
Петерс вздохнул, заканчивая, но, видно, вспомнив о главном, добавил:
— А назначение товарища Странникова на должность секретаря губкома я проводил. Не скрою, тяжёлой была конференция. Не хотели местные его принимать.
— Его не хотели там принимать по другим причинам, — уточнил Каганович.
— Конечно, по другим, — согласился Петерс. — Местные боялись, что придёт свежий, чистый человек и весь их разложившийся актив сметёт к чёртовой матери! Но не сладил… Не разметал гнойник…
— Так это ты его привёл? — раздался вдруг жёсткий голос известного всем человека, голос, на который все разом обернулись.
Не было сомнений — в дверях стоял Сталин.
Когда он появился, как долго стоял там, у дверей, никто не знал. Каганович, всё время ловил себя на предчувствии, что это случится — Коба тайком объявится на заседании Оргбюро, причём Лазарь не сомневался — в самый острый момент. И вот это произошло. Но Петерс не смутился.
— Мне пришлось сильно постараться… защищать его… И только после очень трудной борьбы Странников был избран, но деловых отводов, по которым можно было бы его отвести, не выбрать, не было.
— Это твоё твёрдое слово, товарищ Петерс? — Сталин впился в чекиста пронизывающим взглядом.
— Я перед вами никогда не лукавил, товарищ Сталин, — последовал ответ.
В зале воцарилась тишина. Все замерли в ожидании продолжения.
— Проходите к нам, товарищ Сталин, — поднялся Лазарь. — Вы как раз кстати. Старому партийному руководству нашей Волги мы предъявляем претензии, что оно во главе со Странниковым не заметило намечающегося разложения советского аппарата, нынешнее руководство Носок-Терновского мы обвиняем в том, что оно видело гниль, но не боролось…
Сталин прошёл в зал, Лазарь освободил ему место, сам устроился рядом и предоставил слово Молотову.
— Астраханская организация, — начал тот, заметно волнуясь, — относится к таким организациям, где на слабость партийной работы ЦК не раз обращал внимание. Мы никогда не относились к ней, как к сильной организации, на что имелись серьёзные причины. В 18-м и 19-м годах там часто менялась власть: белые на красных и обратно.
Сталин косо глянул на Молотова:
— Рабочие дрались за свою власть.
— Участвовали в этом и рабочие, товарищ Сталин, — не смутился тот. — Но в Астрахани их было мало, недостаточно и сейчас. Несколько судоремонтных заводов, а прочие — рыбаки да кустарщики с полукрестьянским элементом. Преобладают же середняки, поэтому почвы для роста собственных кадров не имелось. Вот и возили мы туда для руководства чужаков, а актив был подпорчен нэпманами. Не приживались новички, засасывал их гнойный актив.
— И Странникова?
— Странников был сильнее прежних, но и ему пришлось туго.
— Раз было туго, надо было чистить.
— Это вовремя сделано не было, товарищ Сталин. Вы правы.
— Значит, чистить надо сейчас, — оборвал зло Сталин. — Если завелась гниль, ведущая к правому уклону, следовательно, пора начинать великую чистку, которой подвергать каждого партийца и работника советского аппарата. И вас, товарищ Молотов, и вас, товарищ Каганович, и меня!.. Ничего в этом страшного и позорного нет. Наши ряды приобретут более стойких бойцов! А партия закалится как сталь!
Сказал последнее слово, хлопнул по столу кулаком и встал, объявляя тем самым окончание затянувшегося заседания Оргбюро.
Все поднялись. «Раньше пели “Интернационал”, — вспомнилось вдруг Лазарю. — С некоторых пор начали забывать, потом вовсе перестали. То ли уставать начали, то ли публика переродилась…»
Сквозь тяжёлые занавеси с улицы пробивалось хмурое утро.
III
В безоблачной карьере старшего следователя Борисова тот день стал поистине чёрным, а мог закончиться и вовсе плачевно, не вступись Отрезков за любимчика перед разгневанным Берздиным. Рисковал головой, набравшись смелости, или собственный зад защищал — не это теперь главное; смирился прокурор края, только учуяв логику в злых рассуждениях подчинённого; горькой, конечно, его правда выглядела, однако доводы казались верными: не в крайпрокуратуре виновных следует искать, не среди следователей, а наверху, среди лиц повыше рангом и полномочиями. Уголовная квалификация астраханского гнойника не один месяц занозой торчала на виду, а единства мнений по поводу юридической оценки событий так и не было достигнуто в прокурорском — шестом отделе Наркомюста, хотя по этому поводу вызывался Берздин туда не раз. Заседали, жарко спорили едва не до драчки. И в высоких кабинетах большие личности к единому мнению не пришли. Сам Крыленко не находил признаков идентичности астраханских событий с Шахтинским или Смоленским делами.
Дважды обсуждался вопрос в аппарате ЦК, но и там не прозвучало других обвинений поволжским партийцам, кроме как в упущениях, позволивших развиться таким гидрам головотяпства, как взяточничество и халатность чиновников торгового и финансового отделов.
При таком раскладе в центре ни Берздин, ни Отрезков и мысли не допускали о собственных ошибках, подгоняло их начальство, критиковало за волокиту, а они, в свою очередь, наседали с кулаками на следователей, хотя лучшие свои кадры бросили на это дело не без ущерба для других участков работы.
Что греха таить, и Борисов ждал не того… Он был уверен в высокой награде или в заслуженном поощрении, на худой конец, ждал повышения по службе, так как жадно мечтал о должности старшего помощника крайпрокурора, корпя над последними штрихами объёмнейшего обвинительного заключения, которого до сей поры сочинять не приходилось. Подумать только!.. Сто двадцать девять арестантов значилось в его списке обвиняемых. Такого количества не было ни по знаменитому Шахтинскому делу, где фигурировали лишь 53 инженера и техника прогнившей буржуазной интеллигенции, ни по Смоленскому, когда было осуждено и того меньше.
«Нет, удача сама идёт в руки и упустить её никак нельзя!» — шлифуя и оттачивая каждый уличающий обвинительный факт, подталкивал себя Борисов. Порой он вскакивал по ночам, переделывал всё заново, подыскивая нужное место каждому доказательству, строил новые фразы так, чтобы светились, прозрачней стала вся сложная фабула обвинения. Старался, конечно, прежде всего для прокурора края; Берздину заранее объявили из Москвы, что ему поручено лично участвовать в выездном судебном процессе в качестве государственного обвинителя, хотя пришлют и своего из столицы. Такое допускалось по большим сложным делам.
Понимая всю важность, Борисов, тайком навестив Отрезкова, выпросил и убедил того, что вдвоём с Козловым им писать одно обвинительное заключение никак невозможно. Козлов хоть и товарищ, и коллега высокой квалификации, но не силён в творчестве, без которого не обойтись в деле такой категории, неминуемо начнутся споры, разногласия, что обязательно приведёт к вредной затяжке времени. Отрезков смекнул, что от него требуется, и, хотя Берздин поначалу возражал, аргумент — необходимо уложиться в сроки! — сломил его. Борисов был на седьмом небе от счастья. Козлов после этого, конечно, мешал, хорохорился и даже у всех за спиной звонил своим покровителям в Москву, жаловался, но после нескольких таких переговоров странно смирился, прикинулся больным и в последние дни пребывания в Астрахани перестал выходить на работу, а когда оба переехали в Саратов, и Борисов помчался с вокзала с готовым творческим трудом в краевую прокуратуру, Козлов слёг в лазарет, игнорируя святую обязанность показаться на глаза начальству…
Мог ли Борисов предполагать, что у Козлова на то были коварные причины?.. Мог ли о чём-то догадываться Отрезков, прожжённый и закалённый интриган?.. Да что там гадать! О готовящемся разгроме астраханского дела — «астраханщины», как теперь оно зазвучало у всех на устах, о внезапном появлении на заседании Оргбюро ЦК самого Сталина, расставившего все точки, мало кто раньше предполагал…
Напасть свалилась нежданно-негаданно.
К самому концу заседания в зале объявился Сталин, своим выступлением перевернул весь ход обсуждений, изобличил в контрреволюционном саботаже и вредительстве астраханских нэпманов и зарвавшихся аппаратчиков местного рыбного промысла, а прокуратуру, не сумевшую разглядеть опасного врага, обвинил в политической близорукости…
— Возмущения твои разделяю, — хмуро прервал рассуждения Отрезкова Берздин, — но кому они сейчас нужны? Будь мы с тобой на том заседании Оргбюро и тогда рта не осмелились бы открыть, не то, чтобы оправдываться. Поднял бы ты голос против Крыленко?
Спросил и не узнал собственного зама, дерзок стал его вид, преобразился тот, скулы заострились и лапища в кулаках похрустывают.
— Что ж, свою шею подставлять? — зыркнул он на прокурора. — На кой хрен они там нужны, если дельного совета от них не дождаться?
— Смел не в меру…
— Осмелеешь поневоле, когда припрёт, — Отрезков будто не слышал замечания. — Их позиция отражена в протоколах совещаний, на которых вы присутствовали. Это важный аргумент!
— Засунуть этот аргумент знаешь куда!.. — Берздин вскочил с кресла. — Чистку всем объявил Сталин! Рассказывал мне Богомольцев, что трубкой своей тыкал в Молотова с Кагановичем и во всех остальных. Здорово в раж вошёл.
— Раз так, то у нас есть время выправить положение.
— Что?.. Ты часом не свихнулся?
— Наоборот! — Отрезков, хотя и забледнел лицом, но держался отменно, поднявшись на ноги вслед за начальником. — Общую чистку ещё запустить надо. Вон, в Астрахани, намучились с ней, а так до конца не довели, только по верхам и прошлись. Сами знаете… А там партийцев да аппаратчиков с гульким нос по сравнению с нашим могучим отечеством. Организовать да обдумать надо множество вопросов: с кого начинать, за что браться?.. Пока наверху скумекают да потом обсуждать, спорить начнут по каждому пунктику, колесо не скоро завертится, а там и год пройдёт, а то и поболее…
— Твоими устами да мёд бы пить…
— А нам команда уже дадена, — продолжал увереннее Отрезков. — Мы ждать не станем. Сам товарищ Сталин указал нам правильное направление. Поэтому пусть Борисов ноги в руки хватает и несётся назад в Астрахань. Предъявит арестантам новое обвинение по статье 58-й Уголовного кодекса, как велено, а вам, Густав Янович, суд теребить придётся, чтобы не канючились с выездным заседанием. За месяц общими усилиями сварганим.
— Успеешь? — повернулся Берздин к Борисову. — Твой товарищ что-то расхворался. Докладывали мне, в лазарете лежит. Не холеру подхватил?
— Сифилис! — сердито буркнул Отрезков. — Я вот в его болезнях разберусь! Странными они мне кажутся. Зачем-то в Москву недавно названивал без моего ведома… В каких консультациях нуждался? Не пронюхал ли заранее про шишки, что на головы нам свалятся? Тот ещё стервец!
— Был здоров, когда возвращались, — поддакнул Борисов. — Слёг уже здесь, как приехали…
— Разберёмся. — Отрезков взглядом уже гнал Борисова за дверь. — Я его на ноги мигом поставлю. А ты времени не теряй, сегодня же выезжай и про всё, что здесь сказано, помни. Теперь от тебя многое зависит. Каждый вечер по телефону связь со мной держи.
…Так в немыслимой спешке оказался Борисов снова в Астрахани. С перрона направился в ОГПУ, хотелось проверить, соблюдает ли Кастров-Ширманович договорённость, согласно которой семеро наиболее твёрдо сознавшихся во взятках арестантов должны были содержаться там, а не в «Белом лебеде». С них и собирался начать предъявлять новое обвинение старший следователь, не откладывая дела в долгий ящик. Они и на контакте, они первыми дали признательные показания, раскаиваясь, а кроме того, боялись мести и побоев подельников, из-за чего и просили содержать их до суда в ОГПУ.
Каково же было его негодование, когда их там не обнаружилось! Растерявшийся дежурный отрапортовал, что никаких указаний от начальства не поступало… Выходит, его снова нагло обманули! «Что же стало с бедолагами в общей тюрьме? — ударила страшная мысль в голову. — Их там замордовали, и они вновь откажутся от собственных признаний!..»
Он попытался отыскать Кастрова-Ширмановича. На него косились в коридорах, пока удалось добраться до нужного кабинета, но там его ждали неприятности ещё ужасней — негодяй Лисенко, тот самый, которого вместо заслуженного наказания перевели в Саратов с повышением, собственной персоной встретился ему на пороге, выходящим от начальника. Подло улыбаясь, раскланялся и на его немой вопрос ядовито сообщил, что рад снова вместе вести борьбу с преступниками за общее правое дело. Так и заявил, негодяй!
— Перевели назад, — развёл руками Кастров-Ширманович в ответ на яростное негодование следователя по поводу Лисенко. — С повышением. Уже начальником подразделения, а ваши обвинения снова сняты. Да, кстати, он сейчас будет проводить свидание двум вашим подопечным с их жёнами.
— Свидание?! — охнул Борисов и опёрся о спасительную стену. — Кому и по какому праву?
— Арестованным Попкову и Дьяконову. Вот, у меня их заявления и ходатайство журналиста, — он протянул бумаги следователю, выйдя из-за стола и наклонившись к уху, доверительно прошептал с идиотской улыбкой: — Товарищ Кольцов посетил нас, Михаил Ефимович… Встречался в тюрьме с вашими арестантами: Степановым, Дьяконовым, Алексеевой, ну и с другими. Беседу воспитательную проводил. В «Правде» теперь будем ждать фельетона или подробного репортажа. Обещал лично мне номерок выслать со своим автографом.
— Журналист?! Кто разрешил встречу?
Кастров-Ширманович беспечно пожал плечами и снова улыбнулся: чего, мол, сердиться, это же не садисты-мокрушники или шпионы-изверги, обыкновенные взяточники; происходило всё в «Белом лебеде», там, у товарища Кудлаткина, вот его и расспрашивайте:
— Кольцов изъявил желание сфотографировать их всех на первую полосу газеты, — добавил начальник ОГПУ, — но Кудлаткин взмолился по поводу условий, у него ж там внутри чёрт те что творится, на стены смотреть страшно. Убожество! Учитывая просьбу самого Михаила Ефимовича, я выделил один из наших кабинетов. Лисенко поручил, тот побежал встречать привезённых арестантов. Просили-то свиданку они все, особенно Солдатов обнаглел, но я распорядился только двоим: Попкову и Дьяконову, интеллигентные люди, тихо ведут себя, всё понимают и, слышал я, вам не перечат, признают всё…
— Да как вы смеете! — от всего услышанного Борисов сорвал голос и вместо яростного крика из его глотки вырвались жуткий сип и сдавленное хрипение. — Немедленно прекратить это беззаконие! Следствием распоряжаюсь я! Я буду жаловаться крайпрокурору! В Наркомюст! Самому товарищу Ягоде!..
— Водички! Водички! — на секунду опешив, Кастров-Ширманович потянулся к графину. — Успокойтесь, товарищ Борисов, вы меня не так поняли. Речь идёт о том, чтобы просто сфотографировать. Здорово увязываться будет с предполагаемым названием фельетона: «Помпадуры и помпадурши»… Кольцов, всё предусмотрел: газета предоставит полную информацию о нашей борьбе с нэпманами с их приспешниками, фото — дополнит. Это же прекрасно!.. А свидание Лисенко проведёт под личным контролем. Ни одного лишнего слова не позволит! И зачем им полчаса? Пятью минутами обойдутся, раз вы против…
— Идиоты! — прокашлявшись, Борисов, обрел голос. — Доверять прохвосту? Я запрещаю! — И он бросился из кабинета. — Где Лисенко?
Пробегая коридорами, он скоро увидел двух женщин, жавшихся у стены под присмотром конвоира, с ними уже разговаривал Лисенко.
— Где?! — схватил его за китель на груди Борисов, едва не сорвав пуговицы.
— Тихо, тихо, товарищ следователь, — не без труда отцепил тот его пальцы. — Что вас так разволновало опять?
— Где журналист?
— Он ещё не подъехал. Выехал ещё вчера на низа, но задерживается. Мы договорились на… — Лисенко вскинул к глазам руку с часами, — на…
— Где арестованные? Привезли?
— У меня в кабинете. Ждут-с, — явно издёвка звучала в его голосе.
— Вон! — выдохнул Борисов со всей злостью, на которую был способен.
— Что? Кого вон? — вскинулся, вспыхнув, офицер.
— Этих!.. Дамочек вон! — махнул рукой Борисов, почти угодив кулаком в нос Лисенко. — Никаких помпадур и помпадурш! Ведите меня к арестованным!
И понёсся вперёд сломя голову.
— У меня приказ… — кинулся вслед Лисенко.
— Арестованными командую я! Всем здесь командую я, а не журналисты, пусть и знаменитые! Все приказы недействительны! Свидания отменяются!
Когда, рванув ручку двери, словно дикий зверь, он ворвался в кабинет, Попков и Дьяконов, вальяжно раскинувшись на стульях, болтали о чём-то своём. Испуганно вскочив, они притихли, переминаясь с ноги на ногу.
— Не ждали, господа преступники? — не скрывая злорадства, ощерился Борисов и, по-хозяйски усевшись за стол, взмахом руки отогнал арестантов совсем к стене. — Со свиданьицем!..
Также бесцеремонно сбросив на пол всё со стола, он вывалил взамен содержимое своего портфеля, постановления, заготовленные ещё в поезде, судорожно отыскал нужные, вскинул голову:
— С кого начнём?
Попков и Дьяконов угрюмо молчали, понимая, что внезапный визит взбешённого следователя ничего хорошего им не предвещает, их словно схватили за руки во время воровства.
— Кстати, — подбодрил Борисов, — свидания, неизвестно кем обещанные, мною откладываются на неопределенное время. При условии правильного вашего поведения все можно изменить… Я не прочь вести переговоры на эту тему, — мягче продолжил он, подобрев лицом. — Вам следует проявить разум и подписать необходимые бумаги. Сделаете это, и я гарантирую свидания с жёнами, которые приглашены и ждут вас в соседнем кабинете. Свидания будут, и не на полчаса… До утра!.. Наедине! Как?.. Принимается?
— Можно взглянуть на ваши новые бумаги? — с заметным сарказмом откликнулся первым Попков. — Сомневаюсь, что вы сулите что-нибудь хорошее.
— Хорошего отношения захотелось? — мрачно хмыкнул Борисов. — Вы вправе рассчитывать лишь на то, что заслужили. Добавлю, что всем, изъявившим желание сотрудничать со мной, сегодня же улучшат условия содержания, а будут просьбы — их переведут из тюрьмы сюда, в приёмник ОГПУ.
— Слыхали уже о ваших обещаниях, — буркнул Дьяконов. — Только, видать, их три года ждать надо.
— Осечка вышла… по недосмотру местного начальства. — Борисов через силу изобразил улыбку. — Поправим, а виновные понесут наказание.
— И про это слыхали…
Питал ли он сам надежды, что кто-либо из арестованных примет его условия, согласится с постановлением нового обвинения, грозящим теперь каждому смертной казнью?.. Борисов не был оптимистом и глупцом; конечно, в его практичном уме не было и капли уверенности, что его заверения кого-то тронут, но он исполнял поручение и уже прикидывал другие выходы из сложной ситуации, мучился в поиске изощрённых средств, способных склонить арестантов к невозможному.
Ещё до вечера он побывал в «Белом лебеде», вызвал на допрос десятка два человек. Не все держались стойко, психика многих уже была подорвана невыносимыми условиями содержания в тюрьме, тяжёлыми думами, постоянно угнетающими сознание о неминуемом суровом возмездии. До встречи с Борисовым у некоторых ещё брезжили какие-то иллюзии на снисхождение, поэтому новая беда — ужасная весть о страшной 58-й статье, внезапно свалившейся на головы, подкосила многих.
Схватился за бороду и застонал поседевший, преобразившийся за несколько месяцев в старца тридцатилетний красавец Кантер; упал на колени, ползал по полу и заливался слезами, словно ребёнок, тщедушный маленький еврейчик Блох, бесновался Солдатов, с нечеловеческой злобой бросаясь на стены головой.
Обессилив вконец и сам от всей этой чертовщины, Борисов, поздно вечером добравшись до гостиницы, звонил Отрезкову.
— Ни одна сука так и не согласилась подписывать? — после длительной паузы, последовавшей за коротким докладом, выругался тот в трубку. — Гнилым интеллигентом ты был, Борисов, так им и сдохнешь…
Даже отвратительная телефонная связь не смогла скрыть глубокого опьянения, в котором пребывал начальник:
— Верил я в тебя, а теперь думаю — зря! Менять надо тебе работу, а то сгинешь у нас… А жаль, мужик умный и надёжный… В адвокаты подавайся, вот тебе мой совет…
Борисов подавленно молчал.
— Но ты держись!.. Не скисай раньше времени, — чуя, что перегнул палку, закончил Отрезков. — Сам приеду, зэкам мозги вправлю. А пока жди Козлова, того морды бить непослушным учить не надо…
— Выздоровел? — без малейшего рвения поинтересовался Борисов.
— Он и не болел ничем, сукин сын. Притворялся да прятался!..
И разговор оборвался, лишь короткие нудные гудки ударили в уши, словно гулкие дальние звуки выстрелов.
IV
Козлов прикатил не один, за его спиной маячила неуклюжая фигура Громозадова с таким же громоздким саквояжем, как он сам. Ещё в прошлую командировку жалуясь, что насквозь просолился воблой, тот не поленился прихватить с собой домашних харчей. Забегаловок он брезговал и опасался по случаю слабого желудка, рестораны обходил, жалея денег.
— А каков с него толк? — бурчал и без того злой Борисов, зная, что у запасливого Демида куска не выпросить. — Морды зэкам бить, так дали бы лучше ушлого оперативника. Те — спецы. Ни один врач не определит от кулака или сам свалился.
— Ох, не в курсах ты, дорогой мой товарищ, — не без ехидства поклонился почтительно Громозадову Козлов. — Наш Демид Тимофеевич теперь в почёте у начальства после приговора Глазкину. Он — спец с особым поручением, которое известно лишь ему.
— Ты где остановишься, Демид Тимофеевич? — смутившись и подобрев, поинтересовался Борисов. — Опять в «Белом лебеде» у Кудлаткина угол снимешь?
Громозадов сделал вид, что не расслышал, возясь с саквояжем, подыскивая ему место.
— Может, ко мне? — не отставал Борисов. — У меня приличный номерок в гостинице, вместительный, и рядом товарищ Кастров-Ширманович; попрошу — койку поставит дополнительную… Вместе веселей. Не храпишь?
— Да не приставай ты к нему, — подмигнул Козлов. — Говорю же, у него особое задание.
— Уж не партийцев ли местных шерстить?
— Угадал, как пальцем в небо, — поморщился Громозадов, его действительно было не узнать, разительные перемены произошли во всём его облике. Сменился китель, подтянулся сам, да и прежней робости перед авторитетом обоих старших следователей не замечалось, он теперь уверенно размещал мощный зад сразу на двух стульях, краешка одного, как прежде, не хватало. Покачав кургузой головой, он обстоятельно обьявил:
— Я к Кудлаткину Ивану Кузьмичу опять попрошусь. Он теперь полным хозяином стал, подыщет мне, что получше, среди одиночек. Лишь бы окошком камера на солнечную сторону выходила — светлее писать. И удобства там полные. А главное — никуда ходить не надо. И приведут тебе на допрос, если попросишь.
— Но там же зэки… И эта вонь! — Борисов покривился. — Я неделю болею, если несколько часов там проведу!..
— Ко всему привыкнуть можно, — буркнул Громозадов. — Мы же простые люди. А буржуйские замашки за мной сроду не водились… Скажите тоже, вонь… Воздух застоялся немного, это да, но на то она и тюрьма, а не парк культуры.
— Ты говоришь, тебе чиновниками партийными поручено заниматься? Как же их водить станут?
— Ничего я не говорил, — Громозадов подхватил саквояж и заспешил на выход. — Сами с товарищем Козловым напридумали. Всё подсмеиваетесь… А партийцы или зэки, мне всё одно, сегодня он партийцем бегает, а завтра у меня зэком в камере отдыхает. Я приехал не в бирюльки с ними играть, умных бесед не любитель, как некоторые… Враг народа — к тебе и отношение соответствующее!
Когда за ним захлопнулась дверь, Борисов со значением взглянул на Козлова:
— Слушайте, коллега, пока вы ехали сюда в вагоне, ничего с Демидом Тимофеевичем не приключилось? — и он покрутил пальцем у виска. — Что-то изменился тихоня… Неужели успех по делу Глазкина так вскружил ему голову?
— Думай сам, но Демид уже не тот, — хмыкнул Козлов. — Откушивать его домашних харчей не надейся. И всё из-за вашей дотошности! Он чего возле саквояжа-то своего крутился?.. Он же нас угостить хотел, а вы его рассердили. И советую впредь, теперь берите пример с меня, обращайтесь с ним вежливо и культурно, ему, оказывается, нравится. А то, что такое?.. Демид-то! Демид — это!..
— Хорошо, — покачал головой Борисов. — Пошутили и будет. Отрезков, конечно, объяснил вам наши трудности, о которых мне пришлось телефонировать?
— Я лично в этом не сомневался. — Козлов потёр нос основательно и озабоченно. — Статья 58-я — это не детские игрушки, в которые мы раньше забавлялись. Я чуял, что так просто всё не закончится. Слишком легкомысленно взирали наши начальнички на вздувшийся гнойник! Тут все повязаны одной нитью: и нэпманы, и чиновники, и партийцы. Невооружённым глазом видно…
— Больно зряч задним числом.
— Твердил я тебе, методы надо менять, общаясь с этими контрреволюционными саботажниками, — пропустил мимо ушей замечания приятеля Козлов. — А ты с ними цацкался.
— Что ж, морды бить станешь?
— Понадобится, рука не дрогнет! — зло отбрил тот. — Только начинать ещё рано. Давай, как и прежде, поделим меж собой наших заблудших овечек.
— Вот-вот! — обрадовался Борисов. — С Солдатовым занимайся сам. Он вчера чуть стены в камере головой не проломил, когда я объявил ему о 58-й статье.
— Животное, — зло усмехнулся Козлов. — Его кулаком не проймёшь и револьвером не напугаешь. Подельники историю мне рассказывали, что случилось с ним перед самым арестом. Из Москвы возвращался он, а состав в железнодорожную катастрофу угодил. Несколько вагонов с рельсов слетело от столкновения с товарняком. Солдатов оказался как раз в том, который в щепки почти разнесло, трупы до вечера собирали, а его Бог миловал — сам на ноги поднялся и лишь царапинами отделался. Его в больницу везти, а он вырвался и как ни в чём не бывало на ближайшую станцию помчался, в Астрахань спешил из-за той причины, что, опоздай он, денежный куш утратить мог из-за незаключённой сделки. Во жадности какой зверь, смертельный страх его не взял!
— Успел?
— Успел, кабы не Турин. Тот его на перроне и взял. Прямиком угодил в тюгулевку.
— Турин, говоришь?
— Он самый.
— Толковый розыскник. О нём тоже всякую чушь брешут.
— Как же о нашем брате да не сочинить!
— Брешут, что смекалистых воров к себе в сыскари переманивает. Их знакомства и связи потом использует для ликвидации банд и неподдающихся авторитетов.
— С огнём играет.
— Был уже такой авантюрист по имени Видок. Париж мечтал от ворья очистил таким способом.
— У нас не выгорит, — хмыкнул Козлов. — Не той тонкой психологии наши жиганы. Им морду только бить, другой философии не признают.
— Говорят, получается у него с некоторыми… — Борисов уложил подбородок на ладонь, задумался.
— Ты всерьёз всю эту халабуду завёл? — вспыхнул Козлов.
— Сомневался я в нём поначалу здорово, а он мне неожиданно большую помощь оказал с несговорчивыми нэпманами да чиновниками.
— Вот я тебе их и отдаю, покладистых да гладих. Забирай Попкова, Дьяконова и остальных, дорабатывай с ними сам.
— Уже встречался. — Борисов отвёл глаза. — Упёрлись оба козлами! Особенно Попков. Дьяконов, тот вроде помягче, но про статью 58-ю как услышал, такую ахинею понёс… И ведь рассуждения вёл с экономической подоплёкой, тетрадку с таблицами различными вытащил, там у него и про выгоду, и про уловы, и про прибыль… Ну, сущий Адам Смит.
— Раз мягкий, с него и начни! — бесцеремонно оборвал увлёкшегося приятеля Козлов. — А сломаешь его, Попков тебе уже не понадобится. Дьяконов у него в шестёрках был, поэтому весь расклад про то, как они взятки делили меж собой, от новоявленного Смита и получишь.
— Ну какие шестёрки!.. Скажешь! Это ж тебе не уголовники… У них своя психология и понятия имеются…
— Не мели чепухи!
— Дьяконов заместителем Попкова стал, когда тот на повышение пошёл в Саратов. Долю ему возил, не обманывал ни на копейку.
— Это откуда ж ты такой информацией разжился?
— Есть источник, но легализовать не могу. Не из той цепочки.
— Вот так, значит?.. — Козлов сдержал обуявшую злость. — А делился, значит, Дьяконов с начальником по-братски?
Борисов кивнул, ругая себя, что сболтнул сгоряча лишнего.
— Да, тяжко будет его сдавать, понимаю тебя! — Козлов прищёлкнул языком. — Но раз Дьяконов такой впечатлительный и душевный, на высокой его нравственности и следует сыграть.
— Можно пояснее?
— Женат этот местный граф Честерфилд?
— Женат. Ребёнок малолетний на руках и отец-старик.
— Так это ж прямо находка! — Козлов начал потирать руки от нескрываемого удовольствия.
— Что ещё взбрело тебе в голову?
— Удача! Удача, мой друг, сама тебе в запазуху лезет, а ты ни ухом ни личиком. — Козлов прямо-таки закружил, забегал вокруг приятеля. — Значит, делаешь так… У Кудлаткина берёшь одиночку. Пусть найдёт такую, чтобы вонь, сырость, крысы… В общем, у него для лиц, особо чувствительных, как твой Дьяконов, имеется ещё одна одиночка рядом — через стенку, только похуже…
— Да уж куда ещё… — подозревая неладное, запротестовал было Борисов.
Но Козлов оборвал его жестом руки:
— И лучше, чтоб была совсем без окошка. Свежий воздух ни к чему. И без света обойдутся. Ну, понимаешь…
— Это если угловую просить…
— Кудлаткин тебе услужит, здешняя Бастилия располагает таким счастьем, — торопился со своей идеей Козлов. — Если у тебя всё получится и Дьяконов сам заговорит, остальные зэки из торговых враз дрогнут, наперегонки с признанием проситься станут.
— Что ты задумал? — Борисову стало не по себе от ужасной догадки. — Что за представление?
— Всё в рамках закона, — схватил его за плечи тот и слегка встряхнул, успокаивая. — Просто в камеру, соседнюю с одиночкой Дьяконова, по твоему указанию Кудлаткин разместит всё семейство этого душевного отца. Дьяконова самого предупреждать и грозить ничем не надо: лучше, если будет сюрпризом. Переборки там сам знаешь какие, ночью тихо, вот он услышит всё, о чём и не догадывался. Пусть помучается ночами детскими воплями да бабьими криками вместо того, чтобы беззаботно храпеть. Уверен, забегает пуще крыс в камере.
— Но послушай!..
— Плохо соображаешь, мой дружок, или притворяешься?
— Но это же бесчеловечно!
— Не вижу ничего смертельного, — ухмыльнулся Козлов. — Не Фрейд ли утверждал в своих заумных рассуждениях о психоанализе, что страдания близких эффективнее действуют на личность, нежели причинение боли ему самому. Пусть всю ночь послушает крики своего дитятки, вопли любимой жены, проклятия старика отца… Что там у нас ещё по Шекспиру? Пусть испытает муки короля Лира.
— Лира-то приплёл к чему? — Борисов был необычайно бледен. — Считай меня кем пожелаешь, но не пойду я на такое!
— Делай, как велено! — оборвал его невнятные возражения Козлов. — Тебе же морды самому бить не этично?.. Кровь, боль… ручки опасаешься замарать. В тюрьме сказки зэки плетут, что перчатки на допросы надеваешь, значит, не верят, что не бьёшь им носы. Тюрьма есть тюрьма! Она за тебя сама все вопросы решит и, как ни ерепенься, чистеньким не выпустит. Если той же ночью или утром Дьяконов за тобой не пошлёт конвоира да в ножки с раскаянием не упадёт, значит, я ничего не смыслю в такой серьёзной науке, как тюремная психология! — Козлов захохотал и хлопнул Борисова по спине от избытка чувств. — Если вытерпит до рассвета, — с меня выпивка.
— Я не пью, — мрачно отвернулся Борисов.
— После такого запьёшь, — снова захохотал он, и Борисову показалось, сам дьявол, а не Козлов, разевает пасть и скалит клыки.
— А что ж тогда ты намерен учинить с Солдатовым? — поинтересовался Борисов, когда советчик несколько успокоился. — Помнится, в прошлый раз полной победы добиться тебе так и не удалось?
— Да, друг мой, ты прав, — поморщился Козлов. — Испытал тогда я полную конфузию. Не забуду, пока не сотру позорное пятно со своей биографии…
Козлов откровенно ёрничал и не сожалел, а разжигал в себе скрытую ярость, будоража незажившую досаду, обращая её в ненависть:
— Я тоже меняю стратегию. Поглядим, какое впечатление произведёт сегодня на него новый предвестник будущей смерти, раз крушение поездов его не испугало, — и он, выхватив из кобуры револьвер, резко крутанул барабан с патронами о жёсткую свою ладонь. — Выведу в коридор тюрьмы, отпущу конвоира и упрётся этот ствол в его жирный затылок. Как думаешь, задрожат его поджилки?
— Ты совсем спятил! — отпрянул Борисов, не сводя глаз с воронёного ствола. — Зачем тебе его смерть?
— Не пугайся, — продолжал зловеще покручивать барабан Козлов. — Убивать я его сам не собираюсь. Но вдруг случится попытка арестованного к побегу? Кликну охрану. Соображаешь?.. Лёгкая ранка, но возможно и всё!
И он опять захохотал неестественно и страшно, отчего Борисов поёжился.
— Сила ломает силу! — внезапно оборвал хохот Козлов, резким движением бросил оружие в кобуру на поясе и ловко прихлопнул кнопкой застёжку.
Такой лихости от него Борисов совсем не ожидал.
— В тюрьме, мой друг, всё может случиться, будь каждая дверь о десяти замках, — гримаса исказила и без того некрасивое лицо. — И смерть — не самое страшное. Есть подстава, то есть предательство, для авторитетного зэка — это пуще гибели.
Как ни путанны были речи Козлова, Борисов выводы для себя сделал немалые, но счёл лучшим промолчать. С тем они и расстались, озабоченные каждый своим, и вовсе не удивились, что утром следующего дня оба были подняты с постелей людьми начальника «Белого лебедя» по тревожным вызовам.
Козлову было передано на словах, что в камере-одиночке обнаружен повесившийся подследственный Солдатов, с которым старший следователь расстался накануне около полуночи после длительного допроса. Сообщили также о короткой записке, валявшейся там же, у покойника под ногами: «Признаюсь и каюсь!». Козлов хмыкнул, продрав глаза, идти в тюрьму отказался, сославшись на плохое самочувствие, отослал посланцев к прокурору. В связи с этим для осмотра трупа Фринбергом был вызван следователь Громозадов. Он же отписывал и постановление о том, что в самоубийстве заключённого Солдатова винить некого: повесился тот на крючке под лампочкой сам, связав собственный шарф и скрученную в несколько раз наволочку с подушки. Была высказана также версия насчёт причины трагического случая: брат Солдатова — один из двух оставшихся в живых, вспомнил, что Пётр тяжело переживал железнодорожную катастрофу, в которую угодил месяца три назад, отчего мог заболеть психическим неврозом…
А Борисова вызвали в тюрьму по другому случаю. Всю ночь буянил заключённый Дьяконов, стучал в дверь, оскорблял конвоира, звал начальника тюрьмы, а также его, старшего следователя, хотя Борисов среди дня заходил к нему на два-три часа, имел беседу и до обеда покинул тюрьму совсем. По этой причине Кудлаткин распорядился — Борисова не тревожить среди ночи. Если днём, при личной встрече, острой нужды для продолжения разговора Дьяконов не проявлял, — до утра ничего не случится. Борисов спокойно позавтракал и к обеду явился к Кудлаткину, куда привели и буянившего ночью арестанта. Там-то старшему следователю и выгорело: Дьяконов, правда, сапог ему не лизал, в ногах не ползал, однако все необходимые бумаги по статье 58-й подписал, тщательно рассказывал, как занимался взяточничеством под угрозами бывшего своего начальника Попкова и из-за нежной любви к жене, ребёнку и больному отцу, которых якобы трудно было содержать на одну зарплату.
Написал собственной рукой, как потребовал Борисов, листа два-три и, сославшись на головные боли от бессонной ночи, обещал более тщательно и подробно ответить на все вопросы в суде, попросив взамен выпустить родственников или хотя бы жену с малолетним ребёнком, на что Борисов объяснил, что для этого потребуется немало времени, и обещал подумать.
V
Нежданно оно приходит, это ощущение неотвратимой смертельной опасности. Заползёт змеёй со спины жуткое предчувствие беды, коварного заговора, безжалостного удара ножом, выстрела меж лопаток, яда, выпитого с этой вот чашкой остывшего чая…
Турин вздрогнул, отдёрнулась сама собой рука от чашки, встал из-за стола, замер. Один в комнате, а кажется, что в затылок с ненавистью уставился коварный враг, так и ждёт, когда ты зазеваешься, утратишь бдительность, беспечно расслабишься. Давно теперь так… С тех пор как застрелился по непонятной причине губпрокурор Арёл, хотя про смерть его не упомянули и слова, навели тень на плетень, будто вызвали к Берздину в Саратов за грубые недосмотры, а там перевели куда-то… Отравил Губина бывший начальник «Белого лебедя» Минуров при загадочных обстоятельствах, а кто про него плохого подумать бы мог? Всё татуировками уголовников увлекался, пудрил мозги, что этим с преступностью легче покончить. А сам?!. Отправил в могилу и себя твёрдой рукой, унёс с собой не одну зловещую тайну… Видать, жутко ему было бы ответ держать перед неведомым хозяином — хищной, ненасытной до человеческой крови крысой, забравшейся в самое гнездо милиции… Нэпман Солдатов, радовавшийся бытию даже в тюремной камере, не сдержал фасона, в петлю влез. Или затащили туда его?..
Что-то много смертей возле начальника розыска кружится, играет кто-то с ним слишком мудрёную игру…
А ведь закрутилась карусель, лишь появился в этих краях злодей Копытов, теперь уже нет сомнений, прибывший за деньгами Брауха. Неизвестно, был тот профессором стоящим или видимость рисовал, но владел он капиталами немалыми, один сейф его с секретами чего стоил, раз серьёзную озабоченность произвёл на Ивана Ивановича Легкодимова. Сдохли урки, осмелившиеся первыми завладеть тем, что хранилось за семью замками, один Корнет Копытов чудом уцелел по причине, что не прикасался к сейфу. Но он смертельную кончину в вагонной перестрелке нашел, а вот клад Брауха бесследно канул. Мог ещё Губин поделиться тайной да отравили его. Начал было однажды Легкодимов делиться с Туриным своими предположениями — не за главного ли хранителя воровских денег был профессор, не бадитский ли общаг оберегал Браух?.. Слишком заумна версия, отмахнулся Турин, да и профессор Браух нигде не прокололся, чтобы бросить на себя тень криминального авторитета такого масштаба… Словом, не там искать надо врага, не тот след.
Каждого из своих проверил Турин, перебрал и прошлое, и что на глазах вершилось, поведение и поступки каждого сотрудника разложил во время операции, прорехи и удачи проанализировал, вспомнить не забыл ненароком обронённые каждым подозрительные слова. На одном человеке сходилась его сомнительная. Самому неприятная мыслишка, верить в неё не хотелось. Лишь зародилась, погнал её от себя Турин, испугавшись страшной своей догадки. Поэтому и версией настоящей ту каверзную догадку не имел права назвать, однако чем чаще невольно возвращался к ней, чем тщательнее анализировал все факты, тем больше становилось ему не по себе…
Камытин отпадал сразу, с Камытиным они пуд соли съели; спасая жизнь друг другу, спиной к спине не раз вдвоём отбивались от вооружённых банд налётчиков. Камытину Турин доверял самое важное и ни разу не просчитался. Ленив тот стал, как оставил он его за себя, укатив в Саратов по заданию ещё бывшего секретаря губкома Странникова. Нераскрытые убийство Брауха и ограбление казны из сейфа, конечно, на шее Петра, запоздал тот с оперативными мероприятиями, не послал вовремя людей в село, и удрали бандиты с добычей. Но с кем не бывает? Камытин командовал тогда в сложной обстановке, свалилось на него забот невпроворот… Неудачным тот период был, что уж там вспоминать!..
Турин сплюнул с досады, закуривая и возвращаясь к столу. Самому с поездкой в Саратов не выгорело: Странников не очень-то откровенен был с ним про амурные свои похождения, убийство его любовницы Турин распутывал и не догадывался, что жених Глазкин сам её казнил из-за ревности. Не сразу распутал клубок их сложных отношений Турин, а когда прозрели глаза, когда возвратился, самого Странникова на месте не застал, тот забыл уже про все свои тревоги, в столицу укатил. Озлобился тогда Турин, не с толкового анализа начал, а с беспощадного разгона всех, кто попался под руку. Камытину и досталось первому, а остуди голову, да возьмись как следует за убийство Брауха, возможно, и удалось бы раскрыть преступление. Человек тот, которому Губин подчинялся беспрекословно, и есть командующая всем крыса. Добраться теперь до него сложно, если только оплошность не проявит или новую подлость не удумает совершить…
Не вызывал сомнений у Турина Аркаша Ляпин, лучший агент отдела. К Аркашке с какой стороны ни подступись — кругом пролетарские корни, но не это главное, конечно: в работе горит, не считаясь со временем и с любым поручением справляется. Людишек своих завёл среди урок, как учил его Турин, и начал пожинать плоды. Скоро можно думать, кого из них на легальное положение сыщиком переводить — работает система, оправдывает себя, покажет во всей силе, если, конечно, не найдётся дурак наверху руки выкрутить. Замахивался, бывало, и Арёл, но товарищ Странников защитил. Новый секретарь Носок-Терновский в милицию не заглядывает, ему бумагу накатай о проделанной работе, и гора с плеч, а теперь, когда закрутили уголовное дело со взяточниками среди партийцев старшие следователи Борисов и Козлов, секретарю комитета вовсе не до уголовного розыска…
А Ляпин — молодец парень! Грех подозревать его в чём-либо. Дальше кто?.. Рытин.
Ну, Рытину не до этих дел, он на виду и вечно то в мазуте, то в машинном масле, кажется, и не умывается, потому что в железках весь: то в замках взломанных копается, то бандитское оружие сортирует, выискивает для идентификации, к тому же опекать ему Турин поручил молодого Маврика. В деле об убийстве Брауха этот малец отменную смекалку проявил и дотошность, утёр нос самому Камытину, не поленись тот его послушать, может, и схватили бы бандита с воровской казной… Теперь Маврик розыском по деревням занят, однако сообщений не подаёт, значит, нет результатов…
Оставались двое — Дед да Бертильончик.
Про Бертильончика — Абрама Зельмановича Шика и думать нечего. Он в регистрации преступников как увяз, так носа не высовывает до других дел, и куда его?.. На какую операцию брать в такие годы? Замены сам несколько раз просил у Турина, но Дед вступал, отговаривал приятеля — вместе, мол, уйдём, тогда общие проводы и закатим.
Закатили проводы… Только вот кому и какие?.. Иван Иванович Легкодимов в осадок попадает, его, как свинцовое грузило, на дно подлых подозрений тянут Манцуров с Абажуровым, тот накачал отравленным чаем Губина, а затем скрывался не у кого-нибудь, а у самого Легкодимова… Вот и закрывается ларчик! Губина — на тот свет с тайнами сейфа, а валят оба на Минурова — очень удобная и хитрая позиция. А что если бывшие царские служаки-приятели — рукавицы одной пары?
Подлая эта мыслишка, появляясь, морозом поясницу Турина схватывала, словно обручем железным.
Но с другой стороны, Легкодимова он знал столько лет, что со счёта сбился. Сам увлёк его в пролетарский розыск, когда тот почти бродяжничал, умирая с голоду. И погиб бы, не уговори Турин начальство попробовать бывшего царского служаку на советской работе в сыске. В политику старик не лез, мёл беспощадной метлой уголовщину, очищая родной город; в общем, занимался полезным для любых режимов делом.
От корки до корки перелистал комиссар Хумарьянц личное дело новичка с подмоченной репутацией, когда просил за него Турин. Убедился сам, что заслужил тот немало благодарностей от самого губернатора, прославившись ликвидацией банды «Рваная ноздря», после чего притихло жульё в городе. В кабинетах высиживать не любил Легкодимов, лично брал вооружённых криминальных авторитетов: «Самсона», «Сайгака» и «Ерёму», зверски зарезавших двух надзирателей при побеге из Казанского острога, а в Астрахани пытавшихся ограбить банк. В перестрелке с бандитами сам был тяжело ранен, двоих уложил на месте, за это награждён, и провалялся почти до самой революции в больнице.
Похлопал тогда умудрённый жизнью комиссар Хумарьянц по архивной папке личного дела царского службиста, долго молчал, задумавшись, но, наконец, согласился, что польза должна быть несомненная от такого храброго человека, но велел приглядывать, так как Легкодимов в царском сыске был не простым агентом, а начальником всей астраханской сыскной полиции в чине коллежского регистратора, присягал царю на верность.
К чему последние слова сказаны были комиссаром, Турин тогда не думал, радовала мысль, что заполнил одну из множественных вакансий в штате опытным профессионалом, а не каким-нибудь деревенским или заводским недотёпой, ни нагана, ни ружья в жизни не видавшим, а уж про такую науку, как криминалистика, так и не заикайся…
Задуматься пришлось по-настоящему вот теперь, но уже не только над теми словами комиссара милиции.
Обрывая его мысли, в дверь громко и часто застучали.
«Поздновато для дружеских визитов, да и не приглашал вроде никого, — Турин схватился за кобуру, выхватил наган, сунул за спину под ремень. — Однако взрослый мужик!.. Женщина так ломиться не станет…»
Прикрываясь на всякий случай за дверным косяком, скинул крючок:
— Входите! Кто там?
На пороге, удивляя несуразностью одежды и безразмерной кепкой над нахальными глазами, тяжело дыша, озирался подросток, каких на Больших Исадах десятки.
— Гнались, что ли? — стараясь заглянуть в темноту за его спину, спросил Турин. — Заходи, раз стучал.
— Не, — покачал тот головой и, попытавшись сунуть ему свёрнутый газетный лист, дёрнулся удрать.
— Стой, шельмец! — успел перехватить его руку Турин. — Ты куда?
— Дяденька, вам отдать велено, — вырывался тот, и страх бегал в его маленьких хитрых глазках.
— От кого? — крепко сжимая кисть руки Турин, старался затащить внутрь неожиданного визитёра. — Пока не скажешь, не выпущу.
— Не знаю я его, — взмолился тот, чувствуя бесполезность попыток удрать. — Солидный барин! Адрес дома дал и велел вручить, — тут он изловчился, больно укусил пальцы Турину так, что тот сам отдёрнул руку, и был таков.
Остужая боль, помахал ладонью Турин и запоздал с погоней. Прикрыл дверь. Лист оказался пуст при поверхностном рассмотрении, подростка след простыл.
— Что за фортеля на ночь глядя? — бурчал Турин, уже спокойнее изучая под светом лампы свернутую в несколько раз газету. — От кого сие послание? Газет я не выписывал никогда и почти не читаю. Почтальонов такая братия только к своим посылает — к жулью… А тут — «солидный барин»? Чего им от меня понадобилось?
Сердито фыркая от наглой выходки оборванца, он попытался отыскать секрет в тексте газетного листа, но на первый взгляд тот интереса не представлял. Это была одна из бывших уже в употреблении, надорванная местами, в помарках, половинка известного «Коммуниста», причём не самая её лучшая, так как, кроме объявлений в виде кратких безликих текстов, ничего не содержала. Были тут предупреждения о торгах, приглашения к врачам, афишки о бегах, кино, театрах.
— Что-то должно быть в этом проклятом послании, — ругался Турин, — раз его доставили неизвестно от кого, таким странным образом и в полночный час?..
Он основательно уселся за стол, вспомнил про завалявшуюся где-то в столе старую лупу, пошарил в ящиках, извлёк на свет увеличительное стекло с массивной ручкой, давненько не используемое за ненадобностью. «А ведь это Аркашка с Мавриком подарили, стервецы, преподнесли на день рождения, разыграть хотели», — вспомнилось ему всё же и, вооружившись стеклом, он снова, но уже более тщательно прошёлся по всем заметкам. Текста, представлявшего какой-либо интерес для него, не нашлось.
«Злая шутка? — закралась досада. — Никто из его парней не осмелится бы в столь поздний час разыгрывать его таким бессовестным образом! — Турин постепенно раскалялся от гнева. — Натурально розыграли! Вбежал малец, будто за ним гналась тысяча чертей, сунул газетку да ещё укусил, стервец! И ведь придумал про какого-то господина-барина!.. Ну, я покажу умникам! Витек, не иначе! Проверить решил, как я подарком пользуюсь…»
Хлопнув о стол совершенно безвинное стекло, которое уцелело только благодаря благородной металлической оправе, он зашвырнул его на прежнее место в ящик, бросив туда и газетку. Лист изогнулся в его руке, и на плохо читаемом тексте, в самом уголке, зачернели мелкие бегущие строчки, подчёркнутые чьей-то рукой.
— А это что такое? — невольно вырвалось у сыщика. — Почти перед самым носом, а просмотрел?
Надпись специально была выполнена чёрными чернилами, поэтому не сразу бросалась в глаза.
«Немедленно бегите! — прочитал он. — Выписаны ордера на арест всех нас. Простите старика за всё…»
Он узнал почерк Легкодимова. Спутать Турин не мог. «Вот оно!.. То, о чём он предполагал, начинало сбываться. И Ковригин убеждал его в том же, когда заезжал. Но что же делать?..»
Мысли обжигали разум, а руки уже делали своё автоматически; он туго свернул газету и поджёг. Когда догорела до конца, сунул пепел в кружку, плеснул туда воды, размял, развозил по стенкам, выплеснул в ведро, открыл форточку… Делал всё механически, в голове сумбур переплетавшихся догадок, эмоций, не было лишь испуга.
«Дверь надо приоткрыть, — ударило в голову, — иначе запах не выветрится…» Он скинул крючок. Дверь легко распахнулась, будто ждали и помогли снаружи. Он вскинул глаза, перед ним стоял Джанерти. За его спиной несколько милиционеров.
— Приветствую вас, Василий Евлампиевич, — хмуро поздоровался следователь. — Разрешите войти?
— Да чего уж… — отступил он от двери.
— Оружие сами сдадите?
— Вот, — не дав договорить, вытащил наган из-за ремня Турин. — Патроны в столе.
— Успели? — повёл носом Джанерти.
— Сжёг, — кивнул он. — Никчемная записка. Так… Пустое. Вы обыск будете проводить?
— Что искать-то, раз сожгли, — грустно улыбнулся Джанерти. — Но сами понимаете, служба.
И он поманил рукой милиционеров:
— Осмотрите квартиру. Только деликатно. Без этого!.. — и повернулся снова к Турину. — Вы уж извините, Василий Евлампиевич.
— Да бросьте вы, — буркнул тот и сел к столу, ноги плохо слушались. — Меня первого берёте?
Джанерти кивнул:
— На всю вашу розыскную группу Фринберг ордера подписал. К утру должны закончить со всеми. Товарищ Громозадов ожидает вас для допроса в следственом изоляторе.
— А за Легкодимовым поехали? — вдруг словно током ударило Турина.
— К Иван Ивановичу? Право, не в курсе, — смутился Джанерти. — Наверное.
— Голубчик! Дорогой! Ты ж с «воронком»?
— Да.
— Сделай милость, прошу, гони к нему!
— Что такое?
— Не случилась ли беда? Гони сам или своих пошли!
— Записка?
— Да не спрашивай ты меня, сделай милость! Чую, неладное может задумать Дед…
— Хорошо. Постовых я оставлю здесь, а вы поедете со мной. Дорогу знаете?
— Да как же не знать.
«Воронок» тарахтел у подъезда, они впрыгнули, и машина понеслась по тёмным улицам. С лаем, визгом разбегались собаки, больше на улицах ничто не мешало. У знакомого домишки Турин скомандовал тормозить. Ни фонаря на столбе, ни огонька во всём доме. Вымерло. Турин, зажав голову руками, так и сидел в машине, шагу наружу не сделал, словно боялся услышать или увидеть страшное.
Водитель с Джанерти, посвечивая фонарями, ломали дверь под полоумный лай сбежавшихся собак. Наконец стихло, и через несколько минут Джанерти позвал:
— Василий Евлампиевич! Я бы вас попросил к нам.
Как во сне он выбрался из «воронка»; удивительно, но нигде не споткнулся, не пошатнулся, добрался до порога и шагнул в комнату.
— Не успели мы… — ослепил его лучом фонаря Джанерти.
Глаза Турина побежали вслед за жёлтым этим лучом, дрогнувшим сначала у валявшейся на полу табуретки, затем перекочевавшим на босые худющие ступни ног, показавшиеся почему-то тёмно-синими, потом луч медленно и бесконечно долго забирался вверх по ногам, белой рубашке, растёгнутой почти до пупка, пока не остановился на безжизненно склонённой голове.
— Чего после себя оставил? — без сил прислонился Турин к стене, отводя глаза, и совсем сполз на коленки. Ноги не держали его. — Искали?
— Записку под ладанкой с груди его сняли, — показал Джанерти, не снимая с рук перчатки.
— Что? — не смея дотронуться, спросил Турин.
— В смерти своей просил никого не винить…
— И всё?
— Вот послушайте, — начал медленно читать Джанерти. — «Царю и отечеству служил честно. Должности государевой не запятнал, взяток не брал. Вины за ваш так называемый гнойник, не имею. А занимать нары вместе с ворьём да бандитами считаю ниже своего достоинства».
— Как-то всё не по-человечески, Роберт Романович… — сплюнул Турин и повторил: — Вины не имеет… Великий был человек в сыске!
— Разве я что-то попутал? Так написано, — Джанерти протянул ладанку с запиской. — Посмотрите сами.
— За кем теперь вам катить? — сухо спросил Турин.
— По моему списку следующим идёт Камытин Пётр Петрович. Но надо что-то предпринимать с трупом.
— Что с ним теперь делать… — прикусил губу до боли Турин. — Снимите на пол. Покойник требует большего внимания, чем при жизни оказывали, — он помолчал, но недолго, твёрдо поднялся на ноги, словно обрёл новые силы. — Везите меня к вашему Громозадову. Что ему от нас понадобилось? Пусть допрашивает! Всё без дела не будем сидеть…
— А Камытин?
— Подождёт Камытин. Этот руки на себя не наложит.
VI
Несмотря на поздний час, постовой на входе в «Белый лебедь» без особых формальностей пропустил Джанерти с Туриным, видимо, команды насчёт ареста ещё не поступало. Дремотно зевая, спросил:
— И ночью забот хватает, Василий Евлампиевич?
— Отдохнёшь скоро от меня, — буркнул тот, с грустью рассматривая возвращённое постовым потёртое от времени удостоверение, но, заметив недоумение пожилого служаки, согнал тоску с лица, молодцевато подмигнул: — Кому не спится в ночь глухую?
— Ворюге, сыщику да… — не договорив, прыснул в кулак тот. — Не можете вы без подначек, Василий Евлампиевич.
— Мать смеялась, когда рожала.
— Помните ещё?
— Нет. Уронила от смеха, и память отшибло.
И оба загоготали.
У Джанерти, наблюдавшим сцену, заходили желваки на скулах; хмурясь, он достал сигару, размял, откусил кончик и лихорадочно собирался прикуривать, однако сразу не вышло, а после второй осечки он вовсе передумал — врач порекомендовал после выписки из больницы воздержаться от курения, а на открытом воздухе — запретил в особенности.
— Не кури, не кури, — поддел и его Турин, он не был похож на себя от напускной весёлости. — Проживёшь до ста лет, Роберт Романович.
— Вы к Ивану Кузьмичу или к товарищу Громозадову? — сунулся к телефонной трубке постовой.
— А Громозадов что ж? — не покидало ёрническое настроение Турина. — Уже трудоустроился к вам и вид на жительство получил?
— Звонить велено, Василий Евлампиевич, — враз посерьёзнел постовой. — Предупреждать.
— Ну, звони тогда своему начальнику, — шагнув вперёд, не обернулся Турин. — К нему мы. А то застанем за несерьёзным занятием. Секретарша сегодня тоже дежурит?
— Василий Евлампиевич!.. — не стерпев, с укором дёрнул за рукав его Джанерти и тише добавил: — Донесёт же!
— А чего? Знаю я Кудлаткина, мужик — хват, прибегал ко мне за содействием, когда вопрос о назначении обсуждался. Мы с ним старые кореша, этот своё не упустит. И краевых следователей изучил за короткое время очень содержательного сотрудничества. Научили они его стойкого арестанта в одиночке конопатить, чтоб приструнить, а хлюпика — в общую камеру к волкам уголовным загонять. И того, и другого на сутки-двое, чтобы кололись быстрей. На длительное время нельзя, опасаются, что с катушек слетят. Громозадов, конечно, Козлову с Борисовым не чета, а чёрт его знает!.. Время летит, меняется человек. Как себя поведёт теперь? С Кудлаткиным мы пуд соли съели, попросить его хочу за одного своего старика, Шика Абрама Зельмановича, если его тоже в этот каменный мешок бросят. Замечательная личность, профессионал великий, мои ребятки его Бертильончиком прозвали. Вот, думаю, чтоб со мной в одиночку его поместили, тогда уркам до него не добраться, а то ведь загрызут, до суда не дотянет. А уж на зоне легче, там нас всех соберут…
— Ну, если нужно, и я похлопочу, — посочувствовал Джанерти.
— Спасибо, добрая душа, вы и так мне много хорошего сделали. С Кудлаткиным я сам этот вопрос решу. Он, конечно, хмырь отпетый… нет, не подумайте чего плохого — я в другом смысле, но вам он сошлётся на правила, распоряжения… в общем, найдёт как отказать, а уж, если придётся после этого и мне на дохлой козе к нему подъехать, слушать не станет, схитрит, мол, отвод дал следователю прокуратуры, не суйся…
Кудлаткин, извещённый о происходящих событиях, встретил их сухо, без удивления. Турина будто не замечал, но без лишних каверз, а когда убедился в лояльности Джанерти, расслабился и сам, размяк, забирая удостоверение у Турина, спросил:
— Чем помочь-то?
Тот рассказал ему про Шика.
— И всё? — удивился тот.
— А ты боялся, что насчёт собственных хором беспокоить стану? — зло буркнул Турин.
— Старика Бертильона мои волки съедят, — согласился Кудлаткин, почёсывая лысину. — В одни сутки. За ними конвоир в глазок не уследит. Помогу я тебе. — И на Джанерти взгляд кинул: — Формальностями для размещения в изолятор арестованного вы сами займётесь? Ну… личный обыск Василия Евлампиевича, досмотр вещей?
— Все вещи на мне, — вмешался Турин, — удостоверение ты уже изъял, а наган с патронами я Роберту Романовичу сразу сдал.
— Тогда что ж? — поджал губы Кудлаткин. — В камеру?
— Нет! — решительно поднялся на ноги Турин. — Соблюдай субординацию, начальник, а то обидится Громозадов, и вам обоим за меня нагорит. Ведите к нему.
Громозадов, которому ради удобств обычную камеру приспособили по его просьбе под временный кабинет, присовокупив туда стол со стульями и небольшой шкаф, здесь же и ночевал. Пребывал он в одиночестве, не раздеваясь, в форме и в сапогах возлежал на нарах, что-то почитывая. Лампочку в потолке сменили мощностью на несколько ватт больше, так что хлопот с освещением он не испытывал. Постарался Кудлаткин и с отхожим местом, но как ни изощрялись спецы, с ювелирным изяществом приделав крышку, стойко держалась вонь, несмотря на открытую фрамугу. Однако Громозадов не выражал привередливости и, благодаря Кудлаткина за усердие, вспоминал, что жил и работал в условиях хуже, не в пример капризным Козлову с Борисовым.
«Мало кого затянешь заглянуть сюда и, приманивая тульскими коврижками! — входя, похвалил начальника тюрьмы Турин и усмехнулся, — а пройдоха сумел даже в дружки к следователю втереться». Оглядев необычную камеру, он вытянулся, как и подобает арестанту, и уже без намёка на шутки, доложился:
— Гражданин следователь, прибыл согласно ордеру на арест. — И тише добавил: — Бывший начальник уголовного розыска Турин.
— Бывший? А кто тебя снять успел? — Громозадов не переменился в лице от неожиданного вторжения незаурядных личностей, с нар вставать тоже не спешил. — Это моя прерогатива снимать с должностей, а я ни слухом ни духом… Никого ещё не извещал.
Он отложил книжицу в потрёпанном бумажном переплёте, видимо, справочник ведомственных бумаг, распоряжений и актов, с ленцой глянул на Кудлаткина, обозрел с большим вниманием импозантного Джанерти в штатском, при шляпе и с тросточкой, пробасил, адресуя вопрос начальнику «Белого лебедя»:
— Конвоир сам не справился доставить арестанта? Зачем Роберта Романовича надо было беспокоить?
Смутившись, Кудлаткин затараторил:
— Я вот… товарища Джанерти привёл после болезни… ваш кабинет ему показать…
— Вроде как экскурсию проводите… — Громозадов наконец тяжело поднялся, накинул китель на плечи, отпихнув мешавшегося на пути Кудлаткина, бесцеремонно потеснил Джанерти. Турина двигать ему не пришлось, тот, худой, жилистый, благоразумно успел вжаться в стенку.
Добравшись до стола, по-хозяйски упёрся лапищами в края и набычил голову. Трое, дожидаясь каждый своего, продолжали стоять.
— Устраивайтесь, — пригласил Громозадов, хмыкнул недовольно и устало, — чаёв я не переношу, вот, нары могу предложить, трое как раз разместитесь, — и загоготал, впрочем, без поддержки.
На шутку не тянуло, попахивало застоявшейся злобой.
— Нет, — первым уловил ситуацию Кудлаткин. — Я к себе отправлюсь. Дела…
— К себе, так к себе, — не отговаривал Громозадов, но поинтересовался: — А формальности в отношении нашего… хм-м!.. высокого пленника, — в горле его запершило и, громко кашлянув, он продолжил: — Соблюдены?.. Всё, что по протоколу задержания положено, сделано?
Кудлаткин замер и глянул на Джанерти.
— Конечно, — поморщился тот, выложив на стол ордер и оружие Турина. — Должен информировать вас о досадной осечке.
Громозадов вскинул брови.
— Спеша к вам, Демид Тимофеевич, — твёрдым голосом начал Джанерти, — я решил по пути ещё одного арестанта прихватить, агента розыска Легкодимова Ивана Ивановича. Поэтому дал указание шофёру завернуть к месту его жительства, но агент успел свести с жизнью счёты.
— Покончил самоубийством?! — вскричал Громозадов.
— Повесился.
— Да как он узнал об аресте?
— Может, предчувствовал… — Джанерти пожал плечами. — Я оставил возле него нашего человека и сюда к вам.
— Кто же успел упредить? — под Громозадовым жалобно застонали оба стула, на которые он тяжело ухнулся. — Я всё больше убеждаюсь, что в этом чёртовом городишке творятся неладные дела. Совершенно посторонние к следствию люди узнают секреты, только нам адресованные. И узнают раньше нас! — он хлопнул кулачищем по столу. — А давеча Борисов пожаловался на случай и того хуже — находятся твари, что командуют следствием без нашего ведома всяк, кому не лень, и упрекают нас же в нарушении законов!
— Это кто ж такие? — почуяв недоброе, Кудлаткин, собравшийся удалиться, застыл на пороге с распахнутой дверью.
— Вам ли удивляться, Иван Кузьмич? — зло сверкнул глазищами Громозадов. — Московский журналист, некий Кольцов, чаи здесь распивал, беседы устраивал в «Красном уголке» с арестантами и до того распоясался, что свиданки разрешил с жёнами.
— Никаких свиданий не было, товарищ Громозадов! — встрепенулся Кудлаткин и побагровел. — Да разве б я позволил?
— Нашлись и без вас. Позволили, — отмахнулся тот, как от мухи. — Журналист на низа к ловцам махнул, правду, видите ли, отыскивать, но тут уж сама природа не стерпела, навела порядок. В аварию попал, и все его планы вверх тормашками. Едва успел назад на свой теплоход, а то уплыл бы без него в Белокаменную.
— Бывает же такое! — охнул Кудлаткин, не сдержавшись. — Сам-то цел остался, Михаил Ефимович? Замечательный человек! Его вся столица на руках носит, а у нас, как назло, такому несчастью приключиться… Да в самый последний день пребывания…
— И жив, и цел, однако неприятностей себе нажил ваш писака. Борисов, вон, жалобу на него катает в Главную прокуратуру.
— За что? Он же пострадал? — не унимался Кудлаткин. — Ну, пообщался с арестантами, так у него бумага на то была. Сам видел. Чего ж тут незаконного?.. А на низа к промыслам поехал, так ему разрешение дал наш председатель исполкома. Мне известно, что товарищ Кастров-Ширманович лодкой снабдил его вместе с рулевым, знающим толк в вождении.
— Перевернулись оба с той лодкой.
— И что же?
— А то! Хорошо, рулевой с детства плавал, как щука, он и спас непутевого журналиста, вдвоём они лодку откачали, под руль поставили и сушили движок чуть ли не сутки. Залило его, пришлось перебирать от гайки до болта.
— Трагедия, конечно, — сник Кудлаткин. — На воде всяко случается и с опытными ловцами. Засыпают на корме и сваливаются, с руля руки ослабив. Путь-то неблизкий. Потом пустые лодки находят в камышах. А чтобы сами переворачивались!.. Редкий случай, скажу я вам, Демид Тимофеевич. Если только на плывун наткнулись?.. Допустим, ночью возвращались… Или столкнулись с встречной байдой, на которой пьяный… Таких случаев у нас тоже, ого-го!..
— Какой пьяный? Человек начальника ОГПУ вовсе непьющий!
— Все мы непьющие, пока не подносят…
— Этот вышколенным был. Свистунов. Я его знал, — вмешался в разговор Джанерти. — Товарищ Кастров-Ширманович после Трубкина быстро очистил отдел от выпивох и разгильдяев.
— Вы совершенно правы, Роберт Романович, — подхватил начальник тюрьмы. — Там что-то особенное приключилось. Шли они при луне, вот и наскочил на них какой-нибудь раззява. А на низах река вся в жилках изрезана. Вылетел из-за стены камыша — и лоб в лоб! Не вывернешь.
— Не знает никто, что там случилось, — буркнул Громозадов. — Снова происшествие при странных обстоятельствах… Много их последнее время. И спросить не с кого. Журналист в Москву все же успел укатить.
— Главное, жив и здоров, — вставил снова Джанерти.
— Вот уж не уверен, где что главное, — нахмурился Громозадов. — Не в своё дело суваться неча! Зачем его туда понесло? Нашёлся правдоискатель… Для этого существум мы — следователи! А от дилетантов один вред. Начистят ему в столице шею после жалобы Борисова, он так просто это дело не оставит.
— Вот и думай теперь… — с сочувствием покачал головой Кудлаткин.
— Думать нечего, — прервал его Громозадов. — Теперь в Москве думать будут. А нам свои заплаты латать надо. Вы что стоите? — метнул он косой взгляд на Джанерти. — Вас труп не заждался… этого?..
— Легкодимова Ивана Ивановича, — подсказал Турин.
— Вот-вот, — повысил голос Громозадов. — Езжайте немедленно. Мне заключение необходимо срочным образом. Передайте это медикам.
— Ещё за Камытиным успеть, — напомнил Джанерти.
— Вы правы. Позаботьтесь сначала о живом, а мёртвый подождёт, — кивнул Громозадов. — Исполняйте.
— Есть, — развернулся Джанерти, задержав взгляд на Турине, прощаясь.
— Ну… — уставился, не мигая, Громозадов на Турина, когда они остались вдвоём. — Вы, Василий Евлампиевич, не стойте, не стойте чужачком у стенки, на меня зло свое не накатывайте, я, сам знаете ли, при исполнении обязанностей, поэтому устраивайтесь на нарах, нам калякать с вами долго придётся.
Турин пожал плечами, кашлянул:
— До начала разговора хотелось бы услышать, в чём я всё-таки подозреваюсь?
— Неужели не догадываетесь? — натуральным удивлением расцвела физиономия Громозадова, только злые искорки глаз выдавали. — При вашем-то опыте?
— Предположения имеются, чего лукавить… — закурил, не спрашивая разрешения, Турин. — Жалобу накатал какой-нибудь бедолага?
— Да что ж вы так низко себя цените? — следователь подпёр руками расползающиеся от жира бока. — Про гнойник-то на всю страну прозвенели…
— Прозвонили…
— А отвечать кому?
— Тому, кто допустил.
— Вы — и шея для петли.
— Прокурор Фридберг, конечно, ордеры на аресты всех моих ребят выписал?
— Попустительства не следует ждать никому.
— Но есть люди, которые по своим функциональным обязанностям совершенно не причастны. Например, Шик Абрам Зельманович. Он занимался идентификацией преступного элемента по отпечаткам пальцев. Вы же понимаете, что это не имеет никакого отношения к образованию, так называемого, гнойника в среде аппаратчиков, партийцев и нэпманов. Зачем сажать его за решётку?
— Я подумаю и доложу начальству.
— А Павел Маврик?
— Это кто таков? Среди арестованных пока нет.
— Молодой, начинающий агент, подающий большие надежды, недавно зачислен в штат из общественников.
— Разберёмся. Ещё вопросы есть?
— Я просил бы об организации достойных похорон Легкодимова.
— Это не входит в мои компетенции.
— Но вы вправе ходатайствовать перед исполкомом. Покойник того заслужил.
— Я передам вашу просьбу прокурору. Если согласится, меры будут приняты.
— Вы знаете Фридберга, он писать не станет.
— Тогда, увы… — Громозадов удобнее устроился на стульях, выложил из ящика на стол кипу сероватой бумаги. — Займёмся нашей темой?
— Я бы желал сначала получить конкретные ответы на свои вопросы.
— Завтра вы их получите при первой же нашей встрече. А теперь приступим. — Громозадов пододвинул бумагу Турину. — Сами писать будете?
— Нет, — немного подумав, ответил тот. — У меня, удивительное дело, что-то руки дрожат.
— С похмелья?
— Морды хочется набить некоторым.
— Я бы тоже не прочь, — хмыкнул Громозадов.
— Контакт налаживаете с будущим подсудимым? — ядовито подмигнул Турин.
— Думайте, как хотите, — Громозадов не отвёл глаз. — Только не ищите виноватых среди нас, хотя… Хотя есть подлюги.
VII
Как предчувствовал и боялся Кольцов, все его старания добиться аудиенции у Ягоды по приезде в столицу успеха не имели. Помощник в приёмной, куда он явился, не сразу выхлопотав пропуск, сослался на серьёзную занятость шефа и назначил журналисту время позвонить через неделю и напомнить о себе, но когда он, съедаемый волнением, так и поступил, тот коротко и сухо, словно слыша впервые, попросту отбрил его, что надоедать нет надобности, при необходимости шеф сам сочтёт возможным его найти.
Журналист опешил от нежданного холода, так и сквозившего в каждой резкой фразе прежде казавшимся услужливым человека, и стал торопливо разъяснять о недающемся фельетоне, заказанным лично Ягодой, путаясь, поведал нелепую историю с перевернувшейся на Волге лодкой, но помощник снова его прервал и, отчитывая, укорил, что если бы не был знаком с ним лично, вовсе не стал бы слушать, так как попусту теряет время. После чего бросил телефонную трубку.
«Извратил всё Кастров-Ширманович… Добреньким прикидывался! — мучился Кольцов. — Пока я пилил обратно до Москвы на теплоходе, преподнёс он Ягоде всё в чёрном цвете… Чтобы снять с себя ответственность за аварию, наворотил, мерзавец, кучу гадостей на меня. Заела его беседа с арестантами, да я сдуру ещё про вторую заикнулся. Он и против поездки к ловцам на низа был настроен, но затаился… Косо поглядывал на председателя исполкома и на меня…»
Когда же от своих людей долетела до него весть, что прокурором Берздиным подана на него жалоба о самоуправстве во время пребывания в командировке: так была расценена следователем Борисовым его попытка устроить свидания арестованным обвиняемым с жёнами, самочувствие Кольцова вовсе ухудшилось. Не будь он завален скопившимися в редакции материалами, слёг бы на больничную койку. Враз напомнило о себе сердце, только таблетки спасали от бессонницы.
«Нельзя сдаваться оболганным, — постоянно ловил он себя на тревожной мысли, — надо искать выход из подлой ситуации».
И наконец решившись, под предлогом посоветоваться, направился в ЦК к Исааку Богомольцеву.
Человека этого он знал слишком хорошо, чтобы уважать, однако не мог не ценить за особые качества. Чтобы выцарапать из дерьма, в которое Кольцов сам бесславно вляпался, другого не найти — известна была крепкая дружба двух ненавистных ему людей — Ягоды и Богомольцева Исаака Семёновича.
К большой его радости, Исаак встретил радушно, посочувствовал и не скрывал, что наслышан о его поездке в Астрахань, известны были ему и пикантные подробности вояжирования. Угостил чаем, не перебивая, выслушал всю историю, деликатно поинтересовавшись беседой с арестованными. Поначалу осторожный в оценках, Кольцов увлёкся, заговорил ироничными злыми фразами, цитируя собственный незавершённый фельетон. Увлекавшийся в институте ещё по молодости физиогномикой, он мог бы заметить, что не всё в его повествовании нравилось внимательному слушателю, от некоторых его суждений тот морщился или совсем багровел, его глаза наливались тайным гневом, при этом Богомольцев прищуривался так, будто старался пронзить журналиста ненавидящим взглядом, однако Кольцова, как говорится, несло. Переполнявшие его мучительные мысли разрушили сдерживавшую плотину разума, он не заметил, как замахнулся на проблемы, которых, собираясь в ЦК, совершенно не предполагал касаться, и уже ёрничал насчёт поразившей его едва державшейся от ветхости и трясущейся при проезде лихого извозчика триумфальной арки в самом «шикарном» месте Астрахани. А ведь изображала она индустриальный мотив.
— Как, как вы изволили выразиться? — будто не расслышав или чтобы запомнить, переспросил Исаак, изобразив улыбку. — Что вы подумали по этому поводу?
— Дай бог память, — впёр два тонких пальца в лоб Кольцов. — Мне легче процитировать фельетон, я некоторые удачные находки наизусть вызубрил. — И он выпалил, не задумываясь: — Кажется?.. Нет, точно! Мне подумалось, что триумфальная арка на Братской улице вот-вот разрушится от ветхости и своими обломками обязательно прибьёт кого-то. А ведь во всём городе это лучшее сооружение и возведено оно гораздо удачней, чем состоявшиеся там последние перевыборы.
— Перевыборы? Не понял? Какие перевыборы? — насторожился Богомольцев.
— Как? Разве вам неизвестно? «По активности избирателей Астрахань с достоинством заняла последнее место во всём Нижневолжском крае!», — процитировал собственные строчки Кольцов. — И думаю, что глубокоуважаемые астраханские вожди до сих пор этим не обеспокоились, иначе они бы не выпестовали прославивший их криминальный гнойник.
— Вы правы! — не сдержал гнева Исаак. — Вот в этом вы очень правы! И фельетон следует немедленно опубликовать! Что там у вас за заминка? Какие сомнения? На носу суд над зловонной «астраханщиной». Мне известно, что следствие по делу окончено. Фельетон окажется к месту. И это немало выручит вас, изменит, так сказать, зародившиеся у некоторых сомнения.
— Сомнения во мне?! — вскричал и лишь огромным усилием воли удержал себя, чтобы не вскочить на ноги, Кольцов. — Неужели я дал повод? Чем?
— На кой хрен вас понесло на низа? — так и впился в него змеиным взглядом Богомольцев. — К ловцам? Какую правду-матку вы собирались там отыскать?
Произнеся это слишком быстро, Исаак тут же закрыл рот, словно сам же и испугался, заморгал глазами, успокоился, размеренно и внятно затвердил:
— Во всём виноват чёртов чистоплюй Носок-Терновский! Он хоть и сам водку не хлестал, баб чужих не щупал, а, нос вверх задирая, грязи под ногами не замечал, а когда тыкали его носом, обходил за версту, вместо того, чтобы, засучив рукава, разнести к чёртовой матери тот гнойник!.. Оргбюро уже дало ему оценку. Вы, наверное, слышали про состоявшееся решение?
— Да.
— Так что же вас туда понесло?
— Но тогда были и сомневающиеся. Чтобы покончить для себя с этими сомнениями, я…
— Убивал бы я всех сомневающихся! — хлопнул по столу ручищей Богомольцев. — У меня вон жена тоже всё сомневалась, да Бог разрешил её сомнения…
— Что такое?
— Умерла.
— Примите мои глубокие соболезнования, честное слово, не знал, — Кольцов попытался найти глаза Исаака.
— А-а-а… — махнул рукой тот. — К слову это я. Все там будем.
Они помолчали.
— А знаете, какой вопрос я задал нэпману Солдатову, одному из самых известных фигурантов по этому делу? — меняя тему, спросил Кольцов.
— Мне рассказывали, что отправляя в поездку, товарищ Ягода снабдил вас готовым обвинительным заключением, — недовольно буркнул Богомольцев. — На кой вам уголовник Солдатов? Насколько мне известно, он самый ярый взяткодатель? Что он мог сказать важного и вразумительного, чтобы ради этого плыть на край света и рисковать жизнью?
— Я всё же попробую объяснить… Тогда никто не знал мнение товарища Сталина, а следователи не заикались о статье 58-й… Никаких намёков не было и со стороны товарища Ягоды.
— А между строк разучились читать? Ещё Ильич учил, когда в подполье приходилось мытарствовать. — Исаак поднял глаза на журналиста и поджал губы. — Впрочем, вы тогда слишком молоды были… Мне тут донесли, что в те времена вы Ильича пытались критиковать… Вы же в политике разбирались, извините, как свинья в Библии.
— Я покаялся и признал свои ошибки…
— Известное дело…
— И всё-таки мне хотелось бы довести до вас, Исаак Семёнович, ужасную, на мой взгляд, мысль, смутившую моё сознание…
— Валяйте, раз уж так приспичило.
— Я спросил Солдатова, не случись всех этих… печальных событий, следствия… продолжали бы они спокойно работать и приносить пользу, настоящую, необходимую пользу нашему социалистическому обществу?
— Ну?
— Знаете, что они мне ответили?
— И не догадываюсь.
— Они отвечали — да. Их промыслы, я в этом убедился, увидев собственными глазами, организованы в несколько раз лучше наших, государственных, там элементарно чище, отсутствует всякая антисанитария в организации приёма и разделки рыбы и вообще к ловцам относятся по-людски, созданы условия для отдыха, выше зарплата…
— Не занимайтесь агитацией, мне известны, не хуже вас, наши недостатки.
— Это элементарные прорехи, где мы теряем и уважение ловцов, и их самих. Поэтому они заинтересованы работать на нэпмана и бегут к нему!
— А почему же этот «хорошенький» нэпман совал взятки аппаратчикам — налоговикам и в торговый отдел?
— А потому, что его зажимали мизерными нормами и огромными налогами. Парадокс! Они вынуждены были добиваться расширения норм путём взяток. Я не поверил… поэтому и решился на поездку, чтобы убедиться самому.
— Убедился?
— Да. Простые ловцы подтвердили всё.
— Хватит! Вы слишком впечатлительны, к тому же увлеклись не своими вопросами, Михаил Ефимович. И если хотите услышать от меня правду, то вот она — от вас попахивает «бухарчиком». Понимаете, про что я говорю?
— Я не разделяю взглядов Бухарина и никогда не разделял.
— Я вам верю. Но в той поездке вы проявили себя не лучшим образом. Генрих Григорьевич остался вами очень недоволен. — Богомольцев заметил, как начало бледнеть лицо журналиста, но не отводил взгляда и не прерывал паузу, он знал, что делал, поэтому продолжил доверительно: — Но я обещаю поддержку. Ягода отходчив, если чувствует, что провинившийся осознал промах и готов загладить его. Вас спасёт злой, правильный фельетон. Не тяните с ним.
— Фельетона не будет, — поднялся на нетвёрдые ноги Кольцов. — Будет зубодробительный очерк! Отповедь всем тем, кто пытался или попытается замахнуться на нашу великую страну или задумает новый термидор!
— Только не надо вот этого дворянского пафоса! — замахал руками Богомольцев. — Тошнит от велеречивости некоторых наших псевдогероев. Попроще, я вас прошу! Поближе к народу.
— Если не забыли, — смутившись и ещё сильнее побледнев, Кольцов опустился на стул, — термидорский переворот сверг якобинскую диктатуру, положив конец Великой французской революции. Мы этого не позволим.
— Никогда не сомневался, а астраханскому термидору, если уж вы, голубчик, подыскиваете название своему фельетону или очерку, как только что обмолвились, больше подходит вонючее и гадкое — прыщ на заднице астраханского рыбака или, как назвал те события товарищ Сталин, — гнойник.
— Товарищ Сталин обладает удивительными способностями давать событиям точную оценку и названия.
— На то он и товарищ Сталин. Есть, слава богу, с кого брать пример вам, писакам, чтобы не лезть в дебри да такие, что приходится оттуда за уши вытаскивать.
— Извините, Исаак Семёнович…
— Кстати, не Семёнович я, а Самсонович, — как-то криво и горько усмехнулся Богомольцев.
— Я подозревал…
— Так же, как и ты не Кольцов, — ещё шире расползлась улыбка Исаака. — Впрочем, не надо меня ни в чём подозревать, — он поднялся, поманил рукой за собой. — Чтобы совсем дружески завершить нашу встречу, хочу познакомить вас с одним моим давним приятелем, который, кстати, тоже имеет некоторое отношение к вашей истории.
Богомольцев, тяжело переваливаясь на ногах, подошёл к внутренней, едва приметной двери в одной из стен кабинета и, распахнув её, широким жестом пригласил:
— Этот человек начинал борьбу с тем самым неподатливым гнойником. Знакомьтесь… Василий Петрович, теперь ответственный секретарь Владивостокского окружкома, член Центральной контрольной комиссии.
Странников уже поднялся с диванчика, где покуривал, потягивая газированную воду. Он протянул Кольцову крепкую руку. Тот пожал её своей щупловатой:
— Очень приятно.
— Я читал в «Огоньке» и в «Правде» много вашего. Интересно.
Странников пожелтел лицом, затуманились глаза, поседела почти полностью голова, но худоба подчёркивала его стройность, прямые плечи оставляли фигуру запоминающейся; на его фоне совсем жиденький журналист в круглых очках выглядел школьником.
— Я слышал о вас много хорошего, — сказал обязательные слова Кольцов, больше ничего не приходило в голову.
— Вот и ладненько, — прихлопнул обоих по плечам Богомольцев. — В моём кабинете, если познакомишься, навек обретёшь друга. Давайте-ка выпьем по этому поводу. Тем более тебе, Василий Петрович, сегодня уезжать домой во Владивосток, а у меня тоже дата — десять дней, как с Саррой расстался.
Он достал из шкафчика бутылку коньяка с рюмочками, они тут же, стоя, выпили. Разговора не получалось. Странников отошёл к окну, закурил, дымя в открытую форточку.
— Скучаете? — спросил Кольцов, чтоб не молчать.
— По Астрахани-то? — не повернувшись, бросил через плечо Странников.
— Он больше по столице слёзы льёт, — подливая в рюмки, усмехнулся Богомольцев. — Дай бог, чтоб всё закончилось благополучно.
Они выпили, чокнувшись, каждый думая о своём.
— Ты к Серафиме так и не зашёл? — спросил Богомольцев.
— А зачем?
— Тоже правильно… Твоя-то Августина, как после свадьбы? Не каешься ещё?.. Гостишь ты в столице уже с неделю, а спросить, поговорить некогда.
— Не Августина она, а Аглая, — хмыкнул Странников. — Глашка!
— Погоди, погоди!.. Это что же, разыграли нас с тобой бабы? И моя не Серафима?
— Твоя без подлога, — Странников налил себе и выпил. — Не волнуйся. А Глашке имя придумали ради дурости, на курорте, мол, красивей… Но баба ничего, смирная. Во Владивостоке она у меня цехом командовать пошла на рыбзавод. Говорит, не станет дома сидеть у окошка. Получается…
— А Симка строптива, — пожаловался Богомольцев. — Не спешит с замужеством и к себе не подпускает.
— Она такая, — хмыкнул Странников и потянулся к коньяку налить третью. — Меня однажды чуть не искусала.
— Ты всем наливай, — подтолкнул его приятель, — а то мы с тобой хлещем, а про Михаила Ефимовича забыли!
— Я прибаливаю после поездки, — улыбнулся, смущаясь всё больше и больше, Кольцов. — Мне врачи посоветовали осторожнее с этим.
— Врут они всё, — оборвал его Богомольцев, — коньяк полезен для организма. Он и в творчестве помогает. Кто из ваших не пьёт? Горький хлещет, Есенин — известное дело, Маяковский?.. Он, говорят, на винце вырос. Так что давайте, не стесняйтесь. — Он полез в шкаф за второй бутылкой коньяка. — Когда теперь увидимся, Василий?..
— Век бы не уезжал из столицы, — пожаловался тот.
— Но-но, ты особенно-то не расходись! — Богомольцев погрозил ему пальцем, прежде чем опрокинуть рюмочку. — Тебе, брат, пахать да пахать теперь на Дальнем Востоке. Имя своё вычищать! Рекорды ставить!
— Думаешь, спасёт?
— А как же! И не сомневайся. О первых достижениях мне рапортуй, я соображу, куда им дорогу дать. Вот, Михаил Ефимович, он в «Огоньке» пока главный…
Кольцов вздрогнул, расплескав коньяк в согнутой руке.
— Не пужайся, главным и останешься, — подмигнул ему Исаак. — Раз сказал, что помогу, значит, так и будет. У тебя же «Правда» почти в руках? — Кольцов послушно кивнул. — Слышь, Василий, не раскисай, у него в руках «Правда».
— Я веду международный отдел, — пояснил Кольцов.
— Где международный, так и другие рядышком, нам это знакомо, не прибедняйся, Михаил Ефимович… Ты его подвиги трудовые освещать станешь!
Богомольцев попробовал обнять журналиста, тот не отстранялся. Сгрудился с ними и Странников. Они выпили, уже звонче чокнувшись.
— А вы знаете, Василий Петрович, — вдруг вспомнил Кольцов, — мне в Астрахани со следователями встретиться не удалось, их отозвали по какой-то причине, но зато, когда заходил в милицию, познакомился с начальником розыска товарищем Туриным. У нас с ним хорошая беседа состоялась. Много замечательного о вас рассказал.
— Турин? Кто такой? — поинтересовался Богомольцев.
— Да так… — буркнул Странников.
— Нет-нет! — Кольцов давно не прикасался к спиртному, и его слегка разобрало. — Он о вас многое вспоминал. Как вы машину уголовному розыску вручали лично, помогали в работе и вообще… очень приятные впечатления!
— Это тот, о котором мне всегда Ковригин долбил? — Богомольцев ткнул Странникова в плечо.
— Ну тот. Что ещё?
— Его приказано арестовать и судить вместе с остальными сотрудниками за то, что допустили гнойник!
— Что же мне делать? — Странников осоловевшими глазами изучал Кольцова. — Броситься его спасать?..
— А ты знал об этом? — вмешался Богомольцев.
— Сообщили…
— И чего мне не заикнулся?
— А ты у нас царь-бог?
— Василий!
— С Астраханью покончено давно, — наливая коньяк и выпив рюмку, медленно, но твёрдо, выговорил Странников. — Всё, что осталось позади, — растереть и забыть. Сожжены корабли!
— Ну что с ним делать? — захлопотал Богомольцев вокруг приятеля, подхватил его под руки, усадил на диванчик, обернулся к Кольцову: — Быстро его развозит, не успеваю заметить. А ведь бросил, почти в рот не брал. Теперь надо думать, как его к поезду доставить… Хотя Ковригин, думаю, справится. Вы как? — он кивнул на остатки коньяка в бутылке.
— Я всё, — поднял обе руки Кольцов. — Кстати, мне пора откланиваться.
— Машиной помочь?
— Нет. Я прогуляюсь. Люблю, знаете ли, по свежему воздуху… Хорошо думается.
— Да уж… думать вам следует быстрее с тем фельетоном.
— С очерком.
— Как волка не назови…
— Не корми.
— Вот-вот…
Они пожали друг другу руки и улыбнулись, довольные друг другом.
«Хороший мужик этот журналист, — подумал Богомольцев, подкладывая подушку под голову разметавшегося на диване, храпящего Странникова. — Молодой ещё, неопытный, влез, куда не следует, а обратно без нас ему от Ягоды не выбраться. Цепкие лапы у Генриха Григорьевича. И с каждым годом крепче хватка…»
Кольцов неторопливо шагал по улице, обмахиваясь шляпой, и думал: «Съездить надо будет на Дальний Восток. Увлёкся самолётами, а замечательных людей зрить перестал… Всё фельетоны пописываю… всё о грязи, что на поверхность вылезает… А Странников во Владивостоке рыбные промыслы подымает! Любимая жена за ним бросилась! Вот как жить надо! Про них и писать!..»
VIII
Несколько суток томился Турин в угловой верхней одиночке под самой крышей следственного изолятора. Камера была необычно светла и за счёт этого, казалось, имела несомненные достоинства перед другими. Тьму Турин не любил с детства, к тому же сюда даже ночью редко добирались вонючие крысы из подвалов тюрьмы, сильно не беспокоили.
Однако скоро ощущение некоторого преимущества улетучилось, и узник испытал все недостатки заточения. Жесть крыши десятилетиями не сменяли по причинам то ли недостатка средств, застреваемых в бездонных карманах начальства, то ли из-за никчёмного жидкого ремонта, теперь истерзанная стихией — пятидесятиградусной жарой летом, ледяными ветрами в лютую стужу зимой и проливными дождями осенью — она представляла собой ветхую и ненадёжную защиту. Громыхая днём и ночью кусками листов под ветром, крыша издавала немыслимую какофонию жутких звуков, лишая возможности не только спать, но хотя бы забыться на короткое время.
Лишь разыгрывался ветер, и концерт начинал истязать нервы. Портовый городок чем-чем, а суховеями своими славился, в определённое время года они добирались до Азовского моря, и тогда, проклиная всё на свете, местные рыбаки старались укрыться в ближних гаванях, спасая утлые судёнышки.
Турин, наделённый отменными нервами, спасался хитростью: порвав носовой платок надвое, он изготовил великолепные пробки для ушей и вдобавок накрывал голову чем ни попадя. Приходилось жарковато, но он хорошо знал, что даже короткий сон — главное спасение для нормальной работы всего человеческого организма. Конечно, угнетали жара и духота, однако жар — не холод, костей не ломит, подшучивал он над собой, когда приходилось совсем туго, и почти приноровился ко всему, пока не обрушилось совсем непредвиденное.
Мучившая несколько суток духота сменилась лёгким ветерком, скоро разгулявшимся настоящим ураганом, который внезапно стих, и захлеставший дождь быстро превратился в ужасный ливень. Небо обрушило на раскалённую до пожара землю неудержимые водопады. Тогда лишь понял Турин всю убогость своего собашника и по-настоящему задумался о коварстве казавшегося простоватым Громозадова.
Потоки воды, ринувшись в трещины стен и прорехи крыши, с удивительной скоростью срывая штукатурку с потолка, стремительно залили пол и всё, что находилось в камере. Турин соскочил с нар, вода, бурля, добиралась уже до колен.
— И утонуть недолго! — бросился он к двери и забарабанил, призывая на помощь.
— Не боись, чудак! — подмигнул ему сменившийся незнакомый охранник. — Плавать-то горазд?
— Открывай! — зверел Турин. — Видишь, что творится? Отвалится потолок — и хана!
— Заткнись! — шибче веселясь, охранник совсем открыл «глазок», чтобы лучше видеть происходящее в камере. — Боисся если, лезь мухой наверх, до первых нар дойдёт водица, пошалит, а там сама вниз скатится!
И захлопнул «глазок».
Турин забрался на верхнюю полку нар, чем-то прикрыв голову. Его окатывали грязные потоки холодной воды, перемешанные с кусками отваливавшейся штукатурки с потолка, сыпались камни и потяжелей, но вода действительно выше нижних нар не поднималась, а к полуночи уровень её начал заметно понижаться.
«Кончился ливень», — понял он и задрал голову: пострадавший больше всего верхний угол камеры зиял черными щелями голых потолочных досок. — Были б силы, да не было б нужды, бежать бы сейчас отсюда… Самая пора — и условия, природа руку протянула…»
Но о побеге он запрещал себе думать, ему необходимо было дожить до суда и открыть глаза многим, почему не заточили в застенки никого, кроме работников уголовного розыска.
…После первого допроса Громозадов «парил» его в одиночке, напрочь забыв про существование, соблюдая известную тактику: так поступали с каждым, кто отказывался «сотрудничать» и не признавался. Эффекта это не давало, но Громозадов, понимая, что с Туриным трюк не сработает, гнул традицию, ибо чтил правила прежде всего.
Спустя некоторое время одиночество узника стал скрашивать своим присутствием Бертильончик, которого Турин продолжал почтительно именовать не иначе как Абрамом Зельмановичем. Трудно было предположить, будто что-то изменилось в издевательской стратегии следователя либо тот смилостивился ни с того ни с сего, подселив старика. На дотошные расспросы Турина Шик добросовестно плёл одно и то же, что ему почти не задавалось вопросов, не стращали, не пытались завербовать; да и что он знал, кроме заковыристых формул папиллярных линий отпечатков лап медвежатников Щербатова Митьки и Федьки Кривого, прославившегося особой жестокостью бандита Рваная ноздря, пахана Циклопа, увлекавшегося растлением малолетних, а попавшимся на старухе-купчихе, а также других, подобного рода знаменитостей из отбросов рода человеческого? Про опасных адептов вражеского мира, объединившихся в тайную организацию «астраханщина», ни слухом ни духом старый Бертильончик не ведал, так как ни один из них не соизволил побывать в его кабинете по идентификации личности и, естественно, оставил отпечатки своих изуверских пальцев лишь после ареста, то есть при регистрации. Сумел ли сообразить это сам Громозадов или его глубокомысленно сподобил Кудлаткин, Турин не ломал головы, соседство не докучавшего ничем старика его устраивало, а порой умиляло, как однажды, когда тот распаковал тряпочный самодельный баул, что использовал универсальным образом — и в качестве мягкого сиденья, и в качестве подушки. С ним он прибыл в камеру и ни на мгновение не расставался как и с алюминиевой ложкой, которую прятал на ноге в высоком шерстяном носке, словно примерный солдат. Однако теперь баул был аккуратно распотрошён стариком и, вытащив на белый свет папку с серыми листами бумаги, тот удобно устроился под зарешечённым окошком, после чего, мусоля огрызок карандаша, принялся что-то быстро строчить. Турину, как обычно возлежавшему на нарах сверху, хорошо были видны прямо-таки каллиграфические строчки, которые старательно и красиво выводил Шик.
— Жалобу малюешь? — заинтересовался скучавший Турин.
— Нет.
— Дома кто остался? — допытывался он, хотя догадывался, что Шик давно схоронил семью.
Старик отрицательно покачал головой, не отрываясь от своего занятия.
— Кому же бумагу слать собрался? — разобрало любопытство Турина, и он соскочил на пол.
— Будущему поколению, — гордо ответил Шик.
— Вона как!
— Ты, Василий Евлампиевич, насчёт жалобы думаешь, а я книгу сочиняю.
— Книгу? — улыбнулся тот. — Не знал, про твои способности. И давно увлекаешься?
— Баловался давненько, — задрал в потолок глаза старик, — даже в газетки статейки о наших славных подвигах пописывал.
— Помню, помню. На десятилетний юбилей розыска отменно постарался.
— И в «Коммунисте» были мои заметки, — не сдержался, похвастал тот.
— Верно. Были.
— Я тогда про каждый героический подвиг наших отважных ребят туда отписывал. Не всё публиковали, конечно, но на то они и спецы, чтобы отбирать лучшее. Мне и псевдоним там дали, и в штат звали. Честное слово, ушёл бы в газету, Василий Евлампиевич, но вас сильно уважал.
— А теперь? Не уважаешь?
— Честно?
— Валяй.
— А за что вас уважать, Василий Евлампиевич, ежели вы до начальника розыска дослужились, а со мной, плешивым дедом, в одной тюремной хате паритесь?
— И это верно.
— Не обиделись?
— Чего ж обижаться на правду.
— Вот и решил я, чем здесь баклуши бить, накатаю-ка я историю нашей астраханской милиции.
— Аж на всю милицию замахнулся?
— А чего? Я в полиции и в милиции жизнь прокуковал, всех начальников знал, можно сказать с самого господина генерал-полицмейстера Владимира Фёдоровича Салтыкова, опиравшегося на князя генерал-лейтенанта, а позже генерал-фельдмаршала Гесен-Гамбургского, командовавшего отрядом Прикаспийских войск.
— Любишь ты приврать, Абрам Зельманович, — захохотал Турин. — Ишь, куда загнул, да не на того напал. Почитывал и я историю нашего края. События, о которых ты мне на уши лапшу вешал, имели место в Астрахани в 1732 году, тогда и был назначен генерал-майор Салтыков первым полицмейстером города. И было то при императрице Анне Иоанновне. Тогда тебя на свете и в помине не было.
— Ну и не было, — не смутился тот, — а история создания местной полиции мне доподлинно известна. Я в «Коммунисте» об этом до драчки спорил с главным редактором товарищем Прассуком.
— Много они знают…
— Вот и я его однажды отбрил, не сдержавшись.
— А он?
— А он выгнал меня и велел больше на порог не пущать.
— Ну это он загнул. Тебе надо было ко мне обратиться.
— Надо было… Но здесь меня никто не остановит и не запретит. В одиночной камере, при полнейшей свободе, я всю правду накатаю про нашу милицию и уголовный розыск.
— Начал-то давно?
— Давно, но особо не получалось. А теперь, когда без дела сидишь, карандаш сам по бумаге летает, теперь успевай — записывай.
— Про всех напишешь? — походив по камере, обдумав хорошенько неожиданную новость, Турин снова подошел к неразгибающему спину старику. — Сыскарей уголовки не забудь… тех, кто головы свои светлые сложили за наше дело… китайца Ван Суна, Ивана Ивановича Легкодимова…
Сказал и дёрнулся его голос, смолк.
— Как же мне Ивана забыть? — оторвался от бумаги Шик. — Оттрубили мы с ним, слава богу, с полвека считай и поболее. Сколько ворья посажали… Как вы, Василий Евлампиевич, он тоже мечту лелеял, что сумеет последнего жульмана за решётку упрятать…
Сказал, поднял голову и замер — плакал железный Турин, не смахивая и не стесняясь слёз.
— Ты про то, что он на себя руки наложил, не пиши там, — заметив, что не отводит от него глаз Шик, отвернулся Турин. — Не надо новому поколению знать об этом, чтоб пример не брали, а то войдёт в моду вешаться да стреляться… по пустяку.
— Разве это пустяк, Василий Евлампиевич?
— Ну, не пустяк… Всё равно не пиши.
— Нет. Или всю правду, или ничего, — отложил карандаш Шик. — Кроме того, я считаю: для настоящего офицера за честь так уйти из жизни.
— Ну-ну… — Турин резко развернулся. — Тогда и про предателя Губина не забудь! Про крысу, которую мы так и упустили…
— Почему упустили?
— Как? Тебе что-то известно?
— Не всех наших арестовали, Василий Евлампиевич, — тише проговорил старик, — многие успели разбежаться.
— Это хорошо, но при чём здесь мерзавец, который осиное гнездо сумел свить в розыске?
— Не забыли, надеюсь, Павлушку Маврика?
— Ты дело говори.
— Он тоже в бегах, а перед этим успел передать Ляпину, будто ухватился за хвост той крысы.
— Ухватился! Вот молодчина! Я всегда верил, что вырастет из него настоящий сыщик. Ну так что? Рассказывай.
— Всё, — сник старик. — Только это и успел передать он Ляпину. Даже имя мерзавца назвать не успел. Едва ноги унёс, его Ляпин прикрыл, затеяв перестрелку.
— Зачем, дурак! Ему же теперь вышак закатят за применение оружия!
— Он в белый свет палил. Пугал.
— Никого не задел?
— Его самого подстрелили легонько.
— Турин! К следователю! — рявкнул охранник из «глазка», и заскрипел замок в двери.
— Жив Аркашка-то? — успел спросить Турин.
— А чего ему станется? В лазарете здесь, у Абажурова бока пролёживает.
— Повезло.
— Вот именно…
Но Турин уже не слышал, он шагал на допрос к Громозадову с высоко поднятой головой и даже чуть улыбался. Причин для этого было несколько, и первая, самая главная, что Маврик на свободе, да ещё обнаружил след ненавистного предателя, что жив и здоров Аркаша Ляпин, выручивший Маврика ценой своей жизни, что старик Шик накручивает лист за листом, стараясь накатать о его ребятах книгу, которую, конечно, припрячет для потомства пройдоха Кудлаткин… В общем, легко стало на душе, светлее как-то, и совсем бы было прекрасно, не беспокой мысль о предстоящей встрече со следователем. Начнёт Громозадов опять мурыжить, глупые вопросы подкидывать насчёт сотрудничества да признания, станет выпытывать, где скрываются разбежавшиеся сыскари… Одним словом, заведёт, зануда, душеспасительные беседы на весь день, на забыть бы про просьбу старика Шика да выманить у следователя хотя бы половинку карандаша и бумаги под предлогом жалобы писать, всё польза какая будет от встречи…
IX
Около полудня, как раз в самое любимое время инженера Херувимчика, когда желудок его начинало приятно подташнивать в предвкушении обеда, и он, облизываясь, жадно оглядывал на прибранном для трапезы столе приготовленные любимой Эллочкой салаты, разносолы и сладкие разности, гадая с чего начать, сердито позвонили с проходной завода и предупредили, чтобы был на месте, так как в экстренном порядке прибыла делегация и занятый директор распорядился её принять.
«Небось сам домой укатил», — язвительно подумал инженер и возмутился в трубку:
— Опять новые стапеля какой-нибудь делегации показывать?
— Не знаем.
— Сколько раз объяснять, что это не моя компетенция устраивать экскурсии для любопытствующих? — вспыхнул Херувимчик. — Опять с бондарного? Ищите мастера Хряшева.
— Ничего не знаем, — последовал такой же злой ответ. — Велено вам, вот и ждите.
— Но это ж не мои обязанности! — весь затрясся Херувимчик.
— Приказано, — оборвали его и трубку бросили.
— Вот так всегда! — всплеснул ручками толстячок и, едва не опрокинув стол, вскинулся с кресла. — Впору из кабинета удирать. Лишь время к обеду, подать всем Херувимчика! Как будто на заводе бездельников мало…
Он едва успел прикрыть стол подвернувшейся газеткой. Ярости его не было предела, вероятно, поток ругательств ещё продолжался бы, но распахнулась дверь и с улыбающимися голодными физиономиями в кабинет втиснулись двое впечатляющих верзил, одного из которых инженер легко бы узнал среди тысячи: Тарас Приходько — любимчик и подчиненный Кудлаткина, забегавший к нему как-то раз в обеденный перерыв и по достоинству оценивший кулинарные способности его киски Эллочки. Посланник начальника тюрьмы Приходько, бросился его обнимать и тискать как старого, доброго знакомого:
— Василий Карпович! Боялся не застать!.. С поручением к вам от Ивана Кузьмича спешил, аки на собственную свадьбу!
— Голубчик, — попытался вывернуться из крепких рук молодца инженер. — Небось снова тюрьму красить? Но у нас, кроме смолы для барж, — ничего.
— Ни в коем разе! Смел бы я ради мелочи беспокоить вас в такой час! — приподняв двумя пальцами край газетки, вдохнул тот аппетитный аромат, пожурив приятеля: — Говорил я тебе, Тихон, не к месту мы с тобой. Люди заняты, а мы от дел отрываем.
— Ничего, ничего. Прошу к столу, — как можно любезнее выдавил из себя инженер, но, окинув фигуру приятеля Тараса, безнадёжно загрустил по фаршированной щучке, блюдо с которой явно ждала незавидная участь, и поинтересовался конкретнее: — «Красный уголок» ремонтировать?
— Опять не в кон, — согрел его горячей улыбкой Тарас.
— Ну, уж теперь и не знаю, — обмяк Херувимчик, обречённо смолк и смахнул газету с блюд. — Приятного аппетита, друзья!
Глаза его будоражила тревога, с кислой улыбкой подавал он приборы визитёрам, — неизвестными оставались намерения беспокойного товарища Кудлаткина, который никогда просто так не отдалял от себя ценного помощника Приходько.
Познакомился с товарищем Кудлаткиным инженер во время митинга на заводе по случаю наводнения и вместе они восторгались пламенной речью товарища Странникова, тогдашнего ответственного секретаря губкома. Кудлаткин сопровождал бывшего начальника тюрьмы Мансурова и был рад знакомству с инженером, а уж когда сам возглавил грозное место содержания арестантов и любимой своей поговоркой «от сумы да тюрьмы не зарекайся» встречал каждого, дружеские отношения их переросли прямо-таки в братские, только сам Кудлаткин на завод больше не приезжал, посылал с различными поручениями пробивного помощника Приходько.
— Какая ж нужда в этот раз? — подкладывал щучку на тарелку тому и другому Херувимчик, оставив всё-таки себе хвостик. — Не огородить ли исправительное заведение дополнительным забором? Слышал я, большое переполнение наблюдается в его стенах в связи с делом нэпманов. В народе сплетничают, — свыше двух сотен арестовано и конца не видать?..
— Обижаете, Василий Карпович! — захохотал весельчак Приходько, лихо расправившись с фаршированной щучкой и подвигая к себе тарелку с варёными яйцами и помидоркой. — Вот, подчинённый мой, Ватрушкин, не даст соврать, живут они у нас, как в хоромах. Недавно, специально по заданию Ивана Кузьмича, — он ткнул локтем приятеля, чтобы тот особенно не налегал на закуски, — фотокорреспондентов к ним водили, в газетке олух какой-то прописал, будто тесно и воды не хватает. Одним словом, чёрное пятно бросил на нашу глянцевую сущность. Мы его потеребили потом… по-дружески; осознал, писака, прощения просил, на редактора ссылался, что велел тот покритиковать кого-нибудь, вот он, не подумав, развёл антимонию. Тихон и до редактора гнилого бы добрался…
— Добрался бы, — с трудом прожёвывая кусок пирога, буркнул приятель. — Кудлаткин запретил, разъяснил, что, оказывается, критка и самокритика сейчас пользуются успехом, посоветовал самим находить недостатки в своей работе.
— Да ладно тебе, — ткнул его в бок Тарас. — Не волнуйтесь, Василий Карпович, тюрьму расширять пока нужды нет. Арестанты у нас по случаю летней жары воздушные ванны принимают, их по плацу гоняют под присмотром товарища Абажурова и медицинской сестры, переписку они ведут с семьями, регулярно читают газеты и даже книжки. Их комфорту сам завидую. Гляньте на мою рубаху, взмок десяток раз, а они сухонькие да гладенькие. Что им? Сиди да покуривай. Мы им даже стрижку бесплатную отранизовали ради санитарии. Все удобства!
Херувимчик встал, чтобы подать чай, так как со снедью было покончено и, глядя на мокрые пятна пота, проступившего на рубашках обоих, деликатно посочувствовал:
— А что же вы не телефонировали, голубчик? Добираться к нам — путь неблизкий. Директор выслал бы в город катерок, доставили бы вас с речной прохладой.
— Обходимся своими двоими, — кивнул, не унывая, Тарас на пыльные сапоги. — Боюсь я воды с детства, а ехать надо. Прикатили мы к вам как раз по случаю того уголовного дела, о котором только что заговорили.
— Интересно? — замер Херувимчик и заспешил разливать чай по чашкам гостей.
— Отправил меня товарищ Кудлаткин, чтобы выразить благодарность за услуги, которые вы оказывали нам и никогда не подводили, — дуя на кипяток, торжественно объявил Тарас.
— Ну что там… — Херувимчик засмущался для видимости и даже, привстав, поклонился. — Всегда готовы государственным органам помогать.
— Сам собирался прибыть по такому случаю, чтобы вручить пригласительные билеты в Зимний театр, где будет проходить торжество.
Инженер с недоумением поднял глаза на Тараса.
— Неужели не слышали?
— Не терзайте душу, товарищ Приходько!
— Билеты вручить для участия в судебном разбирательстве уголовного дела проклятых взяточников — недобитых прихлебателей буржуазии! — ещё торжественнее завершил Тарас. — Не все, не все, скажу я вам, дорогой Василий Карпович, удостоились такой чести. Зал в театре небольшой, придётся вам выделить столяров, чтобы его реставрировать да подвести под требуемые мерки. Стол председателю суда и его помощникам соорудить и водрузить на сцену, транспаранты укрепить, места для прокуроров обустроить, ну и надёжно оградить главных действующих лиц — подсудимых. Будет их не двести, а сто двадцать девять человек всего, плюс охрана. Разместим их, конечно, в партере… — Приходько почесал затылок, подул на чай, отпил, промочив горло, и закончил: — В общем, задачка, Василий Карпович, серьёзная и важная, но осуществимая. Ваши ребятки прекрасно себя зарекомендовали прошлые разы, особенно плотники и столяры из бригады этого?.. Как его?..
— Мастера Барышева, — подсказал инженер.
— Запомнился мне молодой его помощник… темноволосый красавчик!.. Фамилию вот забыл к стыду своему.
— Павел Илларионович со столярного цеха.
— Точно! Пашка! Этот справится. Вы его бригаду поставьте.
— Барышев — хорош! А Павел у него квартиру снимает с молодой женой. Фамилия на языке вертится, а вспомнить не могу.
— Вот и здорово! Праздником для них станет пребывание в театре да ещё на суде! — Тарас привстал, выбрал из папки один из нескольких пакетов и торжественно вручил инженеру. — Где б ещё удалось увидать счастливчикам настоящий суд на театральной сцене?
Привстал и Херувимчик, принимая дрожащими руками пакет и заметно волнуясь.
— Выделяются билеты лучшим представителям вашего завода, зарекомендовавшим, так сказать, себя на трудовом фронте!
— Будет неукоснительно исполнено, — обнял Херувимчик Приходько. — Распределим персонально только среди самых достойных.
— Товарищ Кудлаткин передал, чтобы не забыли про тех, кого он называл, — подмигнул Тарас. — А то растащат по своим.
— Нет-нет.
— Значит, женился Павлушка?
— Давно уже.
— Хороша жена-то?
— Беленькая. Из Кирсанова, говорят, привёз.
— Далеко ездил искать.
— А Барышев сам оттуда. Он их и свёл.
— Ну, привет ему. С женой пусть и заявляется. Достоин.
— Вряд ли они решатся. Она у Павла Илларионовича беременная, первенца ждут. Как бы не раздавили в толчее.
— Опасности никакой! — успокоил Тарас. — Места вам выделены на верхнем ярусе балкона. Там давки нет. К тому же сверху весь суд и всех арестантов увидят. Я в партере буду, так что встретимся.
— Это на сколько же здесь человек выделено? — словно опомнившись, начал было открывать пакет смекалистый Херувимчик. — Нашему заводу выпала честь выдвинуть народного заседателя на этот процесс, рабочего Ускова. Ох, и зубастый мужик! Достанется от него недобитым врагам социализма!
— Усков с представителями других заводов, с председателем суда товарищем Азеевым на сцене восседать будут. Им правосудие вершить, — хвастал познаниями Тарас. — Дождался народ, собственными руками придушим нэпманскую гидру. А вам сверху на всё это глазеть посчастливилось.
Херувимчик слегка поморщился, осторожно поглядывая на второго гостя, шепнул на ухо Приходько:
— Всё хорошо, только наш Усков и его коллеги из рабочих, извиняюсь, в законах разбираются, как я в самолётах…
— Не обращайте внимания на Тихона! — захохотал Тарас, приметив подозрительное смущение инженера, и погладил приятеля по макушке. — Свой парень в доску. Он меня подменит скоро, так как товарищ Кудлаткин перебрасывает мою персону на высшую должность. Это ваше первое знакомство, теперь его выручайте, если с какой закавыкой прибежит. Он у нас тоже партиец крепкий!
— Очень рад, — учтиво поклонился Херувимчик.
— А насчёт судей из народа, Василий Карпович, ты шибко заблуждаешься, — продолжал Тарас. — Я тебе по этому поводу вот что скажу. Их незнание закона — ерунда, классовое чутьё подскажет, как судить. Учил Ильич, что кухарка государством управлять сможет? Вот и пришло время. Я, вон, монашком бегал, а кем стал?
— На днях чистку прошёл, — вдруг ни с того ни с сего похвастал Херувимчик, — правда, сделали замечание насчёт моей Эллочки, критиковали, что нарядами увлекается, но я её в швейную мастерскую определю. Будет главной по моде, это как раз ей подходит.
— Вот! — обласкал его взглядом Приходько. — Мы, партийцы, кого хошь перекуём в свою веру. И твою жинку тоже. А судьям нашим, чтобы не заморачивались попусту ерундой, прокуроры подскажут. Их на процессе достаточно будет. Мобилизовали местных троих, Берздин из Саратова прикатит да из столицы ожидают помощника Верховного прокурора. Навалится эта рать на поганую компанию вместе с их защитниками и рта не дадут открыть, не то чтобы оправдаться.
— Это что ж такое! И адвокаты будут?
— А как же! Закон есть закон. Кстати, некоторые из самой Москвы прикатили и здесь проживать устроились в ожидании поживы. Знатная стая съезжается. Товарищ Кудлаткин называл фамилии Комодова, Аствацурова да ещё какого-то Оцупа, тот, говорят, известный стихоплёт.
— Поэт, — поправил Херувимчик, — сатирик, кажется, авангардист.
— Сатириков у нас хватает. Тут трагедия развернётся. Чую я.
— Газеты читаем, — похвастал Херувимчик. — В пух и прах разносят отщепенцев!
— Народ не позволит смягчить вину вражеским агентам, — подхватил Тарас. — Что ни номер: «Позор и проклятие предателям рабочего класса!», «Пустить в расход всех вредителей!..» И это ещё суд не начался! А начнётся процесс, замаршируют под музыку десятки, сотни колонн демонстрантов с такими же лозунгами и транспарантами. Задавим гидру в Зимнем театре, не дадим живыми выбраться!
— Я вот что тебе покажу, Тарас Никифорович, — инженер выскочил из-за стола, сунулся к стене напротив, ткнул пальцем в приколотую большой кнопкой вырезку из газеты под портретом Сталина. — Гляди, что пишет малец!
— Малец?
— Пионер Ваня Голянкин, — нагнувшись ниже, сказал тот. — Читай сам, тебе виднее.
Чёрные буквы ещё попахивали типографской краской:
«Тех, кто обвиняется в экономической контрреволюции, предать без всякой канители расстрелу, а остальных законопатить в тюрьму!»
— Крепкий пацан! — восхитился Приходько. — Добрый партиец из него вырастет! Нам смена!
— У нас на заводе народ боевой! — воодушевился Херувимчик. — Боюсь, не хватит нам тех билетов, что ты привёз, Тарас Никифорович. Бунтовать начнут. У нас бабы есть — баржемойки, люки барж от мазута зачищают, те изматерят до смерти и директору достанется. Пароход готовим в город на первый день судилища, с транспарантами поедем, колоннами пойдём… Многие рвутся.
— Так это в первый день… — успокоил его Тарас. — А там ещё день-два-три — и накал снизится. К тому же радио в каждом доме заработает, утром, в обед и вечером вещать станет прямиком из зала суда. Услышат все, что происходит в театре… Репродукторы на главных улицах города начнут передавать ход заседания.
— Людям хочется собственными глазами посмотреть…
— Ты вот что сделай, — начал учить его Приходько. — Билеты рассчитаны строго по местам до самого конца процесса, пока приговор не объявят. Установите очередь и выдавайте их ежедневно очередной двадцатке.
— Значит, всего двадцать билетов на завод выделено? — посерело лицо Херувимчика. — Да меня директор с парторгом съедят живьём!
— Эти билеты для рабочего люда, — подмигнул ему Тарас. — Суд будет длиться месяца два… подсчитывай! По двадцать голов в день, получается, сто двадцать голов прогоните. Уйма! Найдётся у тебя столько желающих?
— А?..
— Те, кто увидит, услышит, своими впечатлениями с другими поделится, — не дал ему слова Тарас. — Все о процессе и узнают.
— А?.. — снова открыл было рот инженер.
— А если все сидеть там будут, кто работать останется? Завод заморозить хочешь? Да тебя самого под суд упекут!
— А с начальством как? — наконец выговорил инженер, зеленея от злости. — Их тоже на балкон?
— Чудак ты, Василий Карпович, — прямо-таки расхохотался Приходько и похлопал его по спине. — Ты в театр свою жинку водил?
— Как же? Мы с Эллочкой, можно сказать, завсегдатаи. Она премьеры эффектных спектаклей, оперетт не пропускает.
— Значит, знаешь, что в театре кроме балкона и партера есть ложи, бенуары, бельэтажи и амфитеатры, — хихикнул Тарас. — Ты со своей киской что предпочитаешь?
— Я?.. — растерялся Херувимчик.
— Знаю, ложу, конечно, — убеждённо рассудил тот. — Но, увы, сам понимаешь, ложи будут заняты. Однако поближе к сцене я вам с директором билетики всё же достану. Тихон заранее привезёт, как обозначат дату заветную.
— Вот спасибо, так спасибо! — захлопал в ладошки Херувимчик. — Я свою кисоньку на открытие и на приговор. Она уже интересовалась. Всех расстреляют, наверное? Или как?
— Вот про это не скажу. Не знаю.
— Я за свою Эллочку переживаю. Тонкая натура. Ей заранее всё знать хочется.
— Известное дело, бабы, — согласился Тарас. — Но ты не тревожься, Василий Карпович, появится информация — сообщу. Только уговор, кроме жены, — никому. Чтобы потом конфуза не случилось. Суд ведь только объявит приговор, осуждённых в тюрьму увезут, потом они жалобы начнут писать в Москву, сам товарищ Калинин их рассматривать станет. Твоя киска о судьбе осуждённых узнает через месяц, не раньше.
— Да-да, я читал, — Херувимчик заметно смутился. — И всё же возьму я Эллочку в театр на последнее заседание. Потом погуляем с ней поблизости в Зимнем садике или в Братском. Там же концерты по этому поводу организуют, а может, и танцы?
— А как же!
— Хотя не простыть бы…
— Верно! В зале народ дыханием греться будет, а на улице?.. — подхватил Приходько. — Чего там мёрзнуть? Никто вредителей отапливать не станет. А билеты свои директору отдай, он найдёт, кого порадовать.
— Не получится, — загрустил инженер. — Директор вообще суды не терпит глядеть. Он в газетах про всё читает, там с юмором описывают. А наш посмеяться любит…
— Ну, ехать нам надо, — не дослушав рассуждений Херувимчика, поднялся Приходько, погладил живот и заспешил к двери. — Ещё в нескольких трудовых коллективах побывать необходимо. Билеты вручить в Зимний по поручению товарища Кудлаткина.
— Ба! — прощаясь уже, вцепился в Тараса инженер. — Я ж про Барышева и Павла Илларионовича, его помощника, запамятовал! Им и вручу билеты на приговор, как раз просьбу Василия Кузьмича исполню.
— Ты ж пугался, что беременная у него жена?
— А что ей станется? Она вся в Пашку, молодая да крепкая.
Они обнялись на прощание, довольные друг другом и, как обещался Тарас, до 29 августа не виделись.
А 29-го настал тот самый судный день, которого в городе ждали. Побаиваясь или злорадствуя, но переживали все, равнодушных не было.
X
С раннего утра возле тюрьмы собирались толпы любопытствующих. Для охраны порядка кроме солдат пришлось пригнать конную милицию. На их крики и назойливые свистки обыватели переходили с места на место, лениво лузгали семечки да сплетничали. В общем, тихо было, но когда прибыли заводские пароходы да баркасы с разных концов Волги с рабочим народом, бесшабашным, злым, уже подвыпившим в пути, обложили тюрьму кольцом тёмных своих роб, Кудлаткин разволновался всерьёз, стал названивать в контору, Васёнкину в исполком, просить солдат на подмогу.
— Разнесут тюрьму! — надрывался он в трубку охрипшим горлом. — Пьяных много, а им хоть кол на голове теши, — не слушают, требуют начинать суд прямо у тюрьмы, а мне вести арестантов в театр только через два часа заказано да ещё двумя партиями!
— Веди раньше! Сам сядешь на ту скамью, ежели беспорядки начнутся! — рыкнул, как отбрил, председатель исполкома. — Звони своему начальству, а мне голову не морочь!
— Пусто у комиссара, — плакался Кудлаткин. — Он все резервы выгреб, что в городе имелись.
Васёнкин еще долго и сердито покрякивал в трубку, наконец, выматерившись от души, гаркнул:
— Ладно! Выпрошу я тебе солдат у вояк. Только на большое число не рассчитывай. И учти — сам каждую партию зэков в театр поведёшь! Знают тебя все уголовники городские, напасть, чтобы отбить кого, побоятся, а рабочие, даже и пьяные, против власти не полезут. Теперь они послушные. Чего им нэпманов жалеть? Ты за аппаратчиков, гнид этих, взяточников переживай, Дьяконова, Попкова, Адамова да их подручных. Вот их отдубасить могут!..
Обещанные солдаты прибыли; конные милиционеры, нагнетая страх на буянов, вздёрнули на дыбы жеребцов с ржаньем раз да ещё раз; вынул на всякий случай наган из кобуры Кудлаткин, встал во главе колонны весь бледнее мела, поджарый, куда подевался живот, что неделю назад ещё мешал бегать, и повёл первую партию арестантов в Зимний театр с такой решимостью на лице, как водили, наверное, комиссары взбешённых матросов на штурм Зимнего дворца.
Ровно в два часа дня без каких-либо эксцессов отряд дислоцировался на месте и занял четверть предназначенного пространства в переоборудованном до неузнаваемости партере театра. Кудлаткин попросил кружку воды похолодней, осушил до дна без передыха, сплюнул, перекурил и проделал аналогичную операцию уже без былого волнения, сучка и задоринки.
В четыре часа дня в зал ворвались «обладатели счастливых билетов», как писали потом газеты, некоторые с жутким любопытством пытались заглянуть в партер, но командующие охраной Бабкин и Приходько не позволяли никому и близко приблизиться. На сцене высился обширный стол для судей, горбящийся, словно безжалостная Голгофа.
В жуткой духоте при свете прожекторов, софитов, вспышек фотоаппаратов кинохроникёров и репортёров в пять часов вечера заняли свои места прокуроры, представлявшие государственное обвинение. Через полчаса напряжённого ожидания, во время которого у одной из обладательниц «счастливого билета» случился обморок от духоты и её срочно эвакуировали дежурившей здесь же «скорой помощью», гул голосов разорвал истерический выкрик: «Встать! Суд идёт!»
Крепыш во френче боевого офицера, с аккуратными усиками над тонкой верхней губой и с чёрными глазами, пронзительными, как татарская стрела, уверенно вбежал на сцену.
— Азеев! — пронёсся шёпот по залу. — Председатель Нижне-Волжского краевого суда!..
Гуськом потянулись за ним чубатые, вислоухие народные представители, олицетворяющие собой «карающую руку пролетарской диктатуры», как выразился острый на язык репортёр местного «Пропагандиста» в статье, посвящённой открытию первого дня судебного заседания.
— Вон и наш Усков, — легонько коснулся локтем супруги Эллочки Херувимчик. — Сверху-то не увидели бы ничего, кроме лысин. А здесь действительно такой прекрасный вид. Прямо рукой дотянуться можно.
— В чём он одет? — заметалась та в поисках театрального бинокля.
— Я ж говорю, здесь невооружённым глазом всё видать, кисонька, — повернул её головку в нужную сторону инженер и услышал презрительное шипение:
— Фу! Какая безвкусица! В грубых пиджаках, без галстуков, а у вашего Ускова даже рубаха навыпуск и ремешком подпоясанная.
— Ты на Берздина, на Берздина глянь, дорогуша. Прокурор в том же облачении. С него пример и берёт наш Усков. Сменилось всё в мире…
— Меняется всё! — фыркнула та. — Но этикет, манеры вечны!
К двум месяцам, как говорили, мало-помалу так и продвигался процесс. Ни один из подсудимых не признал себя виновным, как ни бились прокуроры. «Взятки давали, — потупив головы, твердили многие нэпманы, — но без умысла навредить или сгубить экономику государства, строящего социализм». Кто-то из них, чуть не плача, клялся и каялся: «Когда я давал взятку, не думал и не хотел никакой экономической контрреволюции… Судите меня за это, а советская власть мне дорога…» Но общественный обвинитель Филов, время от времени делавший какие-то зарисовки и записи в своём блокноте, гордо возразил на весь зал: «Хотел не хотел — чувство интимное. Судить будут тебя не за желания, не за хотение, а за реальные действия и их последствия. А общая целеустремлённость очевидна…»
Сказать-то он сказал и мало кто обратил внимание на это, но строго под столом дёрнул его за рукав после этих слов Берздин и, губы прижав к его уху, будто собираясь укусить, грубо внушил:
— Ты с философствованием своим особо не вылазь! Нечего красоваться. Сиди, помалкивай, пока тебе слово не дадут. В зале репортёры и журналисты ушлые, есть юристы и, кроме того, иностранные. Враз раскритикуют твою глупость.
— А что я не то сказал?
— В таких преступлениях — статья 58-я — умысел должен быть доказан на подрыв экономики государства. Прямой умысел должен быть у подсудимых, понятно? А его пока тю-тю. И следователи хреновые, не добыть, не доказать не смогли. Выкручиваться нам придётся, ясно?
— Нет, — откровенно признался тот.
— Ладно. В перерыве мне с Азеевым разговаривать на эту тему придётся. Хочешь послушать, валяй со мной.
Досадную оплошность эту и скрытые переговоры заметил Херувимчик, обходящийся без театрального бинокля и не спускавший глаз с Азеева и прокуроров. «В чём же их целеустремлённость?» — тоже поднял он брови и даже наморщил лоб, напрягая мысли, но его Эллочка в первое своё явление в театр тепло оделась, опасаясь простуды на пароходе, и теперь, задыхаясь от духоты, не давала ему покоя, снимая с себя вещь за вещью и нагружая ими супруга. Забыв про всё, бедный Херувимчик взмолился, однако в ответ та закапризничала:
— Выведи меня отсюда, иначе хватит удар, как ту дамочку.
— Потерпи, — пробовал успокоить её инженер. — Будет перерыв, что-нибудь придумаем. Не позориться же перед народом.
— Ничего ты не придумаешь, — злилась та. — Вентиляции никакой! Не суд, а морока какая-то!
— Тихо, тихо! — перепугался Херувимчик, оглядываясь, не услышал ли кто. — До перерыва недолго.
— Знала б, не сманил бы сюда, — у Эллочки уже блестели натуральные слёзки на ресницах. — Посмотреть не на кого… наряды на дамочках вульгарные… жена председателя исполкома одета, как деревенщина. Модных журналов в руках никогда не держала.
— Эллочка! Ну успокойся, — пытался остановить её упрёки инженер. — На нас уже оборачиваются.
— Это от скуки, — парировала та. — Ничего интересного, кроме допроса мадам Алексеевой по поводу безнравственных кабаков для свиданий начальства с гулящими девками из притонов Мерзикиной и Александровой для партийцев средней руки, они, как и я, ничего не услышали. Сказать по правде, мне известны подробности и похлеще. Тебе нравится, дорогой? Вези меня отсюда сейчас же, иначе я удалюсь одна!
Назревал скандальный демарш. Семейный опыт Херувимчика показывал, что Эллочка так и поступит через минуту-другую, но на его счастье председатель объявил перерыв, и инженер поспешил за строптивой женой на выход.
Возле театра его встретил мастер Барышев, покуривавший и прогуливавшийся с женой.
— Не нужны билеты, Степан Петрович? — остановил его инженер. — Киске моей плохо стало, вынуждены отправиться к пароходу и там дожидаться остальных.
— Самое интересное впереди, — удивился мастер. — Жинке не угодил?
Эллочка вышагивала впереди, задрав нос, не останавливаясь.
— Словно в воду глядишь, Степан Петрович, — покраснел инженер. — Пробовал её уговорить, — ни в какую. Домой и всё!
— Не для женщин, конечно, такие спектакли, — усмехнулся в усы Барышев. — Её и брать не надо было.
— Столько разговоров было! Умоляла, чтоб достал билеты, а обернулось всё, извините, полным пассажем.
— Чем-чем?
— Стыдно.
— Да не переживай ты так, Василий Карпович, давай билеты сюда, найду я им применение.
— У тебя помощник был?
— Павел Илларионович?
— Вот-вот. Сам Кудлаткин насчёт него беспокоился. Сделай милость, передай их ему…
Так благодаря женскому капризу чета молодых рабочих нежданно-негаданно получила билеты в Зимний театр на судебное заседание, куда рвались попасть многие.
Услыхав новость, Татьяна, существо совсем молоденькое, но самостоятельное, неделю уговаривала мужа отказаться от билетов. Всё это время в суд по очереди бегали дружки Павла по столярному цеху и передавали новости с процесса. Сам Павел особенно не переживал, махнув рукой на суд, а вскоре вовсе забыл бы про него за заводскими заботами, но заявился закадычный его дружок Герка-зеркальщик и покаялся:
— Хоть и съедает меня жлоб, Павлуш, а совесть дороже. Завтра приговор по делу обещают оглашать. Так что получай свои два билета и уговаривай Татьяну, больше судьба не представит такого случая.
Герка в цехе был на особом положении, он изготавливал судовые зеркала и так наловчился от какого-то умершего еврейчика, так загордился, что тайну зеркальных поверхностей никому не раскрывал, даже Павлу и, секретничая, объяснил, что скрыто в этом чудотворное что-то, даже мистическое, а тайна должна умереть вместе с мастером.
— А тебе почему доверил старик? — усмехался Павел, который в партии хотя и не состоял, но во всю эту ерунду — чертей, ведьм, домовых и другую нечистую силу — не верил.
— А я его напоил до смерти, — подмигнул шустрый Герка, — он и проболтался.
— Врёшь ты всё, — махнул рукой Пашка, — не хочешь учить, как зеркала делать, не учи, только не бреши лишнего.
Но Татьяне про билеты заикнулся, правда, уже без всякой надежды:
— Герка уговаривает сходить; мучился, что не увидит самого главного, а нам принёс билеты, велел передать, ради тебя жертвует.
— Пашенька, — прижалась она к нему тёплым животиком. — Что с ребёночком будет? Я же всё из-за него. Я смерти боюсь, Паш, чую, упаду там, как про расстрел тех бедненьких объявят…
— Их не расстреляют, — с неуверенностью ответил он, поглаживая белокурую головку и заглядывая в бездонные голубые глазки, которые и свели его с ума при первой же их встрече. — Живыми останутся, хотя, конечно, своё получат для отсидки каждый. А иначе как же без наказания? Я, вон, пацанов, если кто заготовку загубит, без наказания никогда не оставляю. И Барышев, дядя твой, меня тому учил — толку не будет из человека, если внушения не сделать вовремя.
Смотрела она на него и нарадоваться не могла, умным был её молодой муж не по годам, не зря доверилась ему сразу, когда встретились они после её приезда из родного Кирсанова. Жаль, всё своё свободное время на работе пропадал, зато в мастера к дядьке Барышеву выбился и зарабатывать больше стал, но она не засыпала одна, ждала его, только в постели ей и доставались от него нежность и любовь. Горячий был, страсть! И любил её очень, так что ночь быстро заканчивалась: утро заглядывало в окошки — они ещё тешились друг другом.
— А за что же арестантам наказание такое? — сильнее прижималась она к нему. — Чуешь, как наш ножками мне в бок толкает?
— А вот сходим завтра с тобой, тогда и узнаем, — осторожно прикладывал он ухо к её животу, становясь на колени. — Ты гляди, действительно брыкается, неугомонный!
— Весь в тебя, — ласкала она его красивые волосы. — Мне и надеть нечего. Свадебное голубенькое если?.. Я его с приезда не надевала. А теперь можно, ведь в театр идём?..
— Ты ж недавно платье шила? Кроила по себе?
— А ты подсматривал, бессовестный! Это подруге.
— У зеркала крутилась в чём мать родила, как же не подглядеть, — ласкал он её. — Мы за девками в Никольском всегда подсматривали, когда те купаться на Волгу бегали. Только не стеснялись они, хоть и замечали, каждая старалась себя показать, чтобы замуж выскочить быстрее. А ты красивее их всех, Танюшка, только уж больно хрупкая.
— Это ваши астраханские — толстухи, у нас в Кирсанове девки следят за собой, — она уже надела голубенькое любимое платье. — Как я? — закружилась перед зеркалом.
— За что же мне счастье такое? — не удержался Павел, подхватил её на руки и вместе они закружились по комнате. — Не замёрзнешь в нём, Танюш? — беспокоился он, платье пушинкой казалось, летом венчались они тайком в Никольской церкви, теплынь тогда над Волгой стояла, теперь осень поздняя заканчивается, а ехать на пароходе? — И пальто твоё — сущее решето.
— А ты на что? — отвечала она, его целуя. — Согреешь и меня, и нашего Ванечку.
— Это почему же Ванечка? Я не желаю. В честь кого ты имя ему выдумала?
— А просто так сказала, — рассмеялась она. — Первенец у нас будет скоро, а имя не придумали до сих пор.
— Когда мы зал судебный реставрировали, транспарантом сцену украсили, написано на нем было: «Слава пролетарскому труду!» Вот имя так имя! Слава!.. — Павел аж руки развёл в стороны от восхищения. — Как думаешь, Тань? Некоторые уже называют так первенцев.
Ей нравилось, что он с ней советовался, но она глазки — вниз, своё завела:
— Имя, Паша, судьбу человека определяет навек. Здесь спешить нельзя. Надо в церковь сходить, с батюшкой посоветоваться. Мне бабушка рассказывала: рождается человек под своей звездой, да со своей судьбой. У них в книгах специальных всё прописано. Я схожу, узнаю про его имя?
— А меня потом на собрании пропесочивать станут? — возмутился он. — Вон, Ваську Грачёва из комсомола выгнали!
— Так ты же не комсомолец, — робко попыталась она возразить.
— Зато мастер! Из мастеров турнут. И так перебиваемся с хлеба на воду, а если погонят!..
— Хорошо, — отступилась она и обняла его. — Хорошо, не сердись. Не пойду никуда.
— К тому же неизвестно, кто народится? — ерепенился он. — Мальчик или девочка? Как же имя давать заранее?..
— Я знаю, — перебила она его. — Девочка у нас будет.
— Как это?.. — опешил он. — Мел с печки лизала?
— Мел? Вот глупый! Ничего я не лизала и не хочется.
— Если женщин на мел тянет, девки родятся, — выпалил он.
— Дурачок, наслушался своего Герку, — потрепала она его за ухо. — Девочка у нас родится, потому что я тебя сильнее люблю, чем ты меня, — она его поцеловала.
— А если я сильнее, значит, пацан?
— Значит, мальчик. Но я сильнее, девочка будет.
— На транспаранте имя было подходящее и для девочки, и для мальчика — Слава, — обрадовался он. — Вот и назовём ребёночка в честь завтрашнего суда Славой!
— Ну и хитрец ты, Павлуш, — ткнулась она ему в грудь, увлекая на кровать. — Сам давно всё решил, а меня, словно дитя малое, разыграл.
Они заспорили с умилением, как только могут спорить одни влюблённые и, ласкаясь, уснули в объятиях друг друга. Но не прошло и часа, чуткая молодая мама открыла глаза и развернулась спиной к мужу, защищая от возможного толчка и другой какой случайной неловкости того, третьего, который с нетерпением ждал момента улизнуть на белый свет, громким и радостным криком оповестить весь мир о своём появлении.
XI
По версии следствия главное обвинение Турина и его подчинённых заключалось в том, что бывшие работники уголовного розыска не предотвратили, а наоборот, способствовали развитию так называемого «гнойника». Арестовано было всё руководство, старшие служб и те, кто не успел спрятаться. Естественно, никто вины не признавал. Один из замов, Гарантин, в знак протеста попытался совершить над собой насилие, но Громозадов, уведомлённый всезнающим Кудлаткиным, успел бросить его в штрафной каменный мешок да так усмирил, что тот долго вообще не мог говорить, а потом заикался и подёргивал правым плечом, не переставая кашлять.
— Симулирует, — буркнул следователь разволновавшемуся тюремному врачу Абажурову. — Через неделю пройдёт, петушком запоёт, как миленький.
Камытин затих мышью, до Турина доходили вести по перестуку, что того почти не трогают днём, выводят куда-то по ночам, но содержат также в одиночке, даже блатаря фаловать не подсаживают.
Имевший множество наград старший розыскник Коршунков пробовал козырять заслугами, спорил с Громозадовым, что его оправдают и отпустят; в явной ошибке, мол, можно убедиться, стоит только следователю проверить, сколько банд он разоблачил, сколько матёрых уголовников упрятал за решётку, сколько… Громозадов соглашался, однако не реагировал, тогда Коршунков пригрозил написать жалобу самому Калинину, но следователь подшил в дело несколько благодарственных грамот, врученных «красному пинкертону» ещё комиссаром Хумарьянцем в былые грозовые, и тот утихомирился на время.
Турина, словно глухонемого, не вызывали никуда после памятной первой беседы…
Ежедневно телефонируя Отрезкову, Громозадов, вряд ли когда заглядывавший в дебри процессуальных постулатов, беспокоился:
— Без этой хреновины, то бишь их личных признаний, может, в суде обойдутся?
— Кто тебя там учит? — матерился Отрезков. — С судьями договориться сумел?
— Слежу за развитием событий у Борисова и Козлова, у старших, так сказать, товарищей; у них та же закавыка была, но они убеждены, что в суде у многих языки развяжутся, лишь про вышку услышат. Мне же легче станет, — приговор по «астраханщине» вынесут, это и будет главным доказательством виновности всех моих подсудимых.
— Мыслишь верно, — соглашался Отрезков, но материться не переставал. — Дело в том, что неизвестно, когда судебное заседание по этой проклятой «астраханщине» начнётся. Месяц дело в суде у Азеева лежит, тот его мусолит так и эдак, глубокомысленно изучает, а ещё не назначил к слушанию и сколько месяцев рассматривать будет, совсем неведомо. Проволынит, вот тогда взвоем! У тебя по делу всё шито-крыто?
— Хоть завтра в суд направлять! — бодро рявкнул Громозадов. — Жду вашей команды.
— Тогда вот что… забрось-ка для пробы ты его в суд. Пусть в Астрахани у судейских головы поболят.
— А как же?.. Они же с Саратовским судом связь держат? Враз вызнают.
— Вот пусть тоже и помучаются. А то все шишки на нас! Меня Берздин каждый раз на ковёр к себе выдёргивает. Никакого терпежу нет. А тут я ему про твоё дело отрапортую.
И произошло невероятное. Не особо задумываясь о законе, вероятно, тоже подгоняемый начальством, судья Астраханского окружного суда Чернячков, не дожидаясь приговора по «астраханщине», в первой декаде сентября начал процесс по делу бывших работников уголовного розыска. Газета «Коммунист» традиционно запустила накануне зловещий номер, оповещавший всех: «Рабочие требуют высшей меры наказания Турину и Гарантину!»
За несколько дней дело было рассмотрено и вынесен приговор.
Процесс начался на открытой площадке союза пищевиков, народа особенно не сгоняли, хватило переодетых в гражданское милиционеров да заскочил всё тот же придурковатый с бондарного завода. Попрыгал с плакатом о немедленном расстреле, поорал, и председательствовавший открыл действо.
Чернячков не нуждался в наставлениях, каждое утро за завтраком он знакомился с регулярными вечерними отчётами о ходе рассмотрения дела Азеевым, вечером изучал тексты утренних заседаний. Пример был перед глазами. Таким же образом он начал допрос главного подсудимого — открыл том уголовного дела с вопросами, задаваемыми Турину ещё Громозадовым и, естественно, получал те же ответы от подсудимого. В конце концов Турину надоело, и он просто кивал изредка, бурча:
— Там написано, подтверждаю.
Судья не возмущался до времени и не возражал — процесс набирал обороты и приближал развязку.
В том же духе промелькнули допросы остальных. Исключение составил допрос Камытина. Удивив всех разговорчивостью, не подымая головы, тот вспомнил про раздачу Туриным оружия районным властям во время наводнения.
— От мародёров обороняться, — хмурясь, буркнул Турин.
— Прошу помолчать, — остерёг его на этот раз судья.
— Указание от губкома было, — твердил своё тот. — Вернули половину наганов, а с остальных не успели собрать. Мог бы сделать это сам следователь Громозадов при желании.
— Не прекратите, выдворю из зала! — дёрнулся судья.
Коршунков, вспомнив своё, начал опять с рассказа, какую сложную операцию пришлось разрабатывать несколько месяцев, чтобы ликвидировать банду «Чёрная пятёрка», терроризировавшую город, как неделями гонялись за бандой «Орлёнок», как…
— Вы бы лучше нэпманов, что подрыв экономики пытались учинить, ловили, — оборвал его председательствовавший.
— Трубкина, бывшего начальника ОГПУ пригласите, — поднялся Турин с места, сжав кулаки. — Спросите его, почему он этим не занимался? Его прямые обязанности.
— Им теперь занимаются соответствующие органы, разве вам неизвестно? — Чернячков, видимо, что-то знал.
— Тогда при чём здесь мы?
— Вопросы здесь задаю я!
— Тогда Кастрова-Ширмановича допросите.
— Я лишаю вас слова, подсудимый! — Чернячков ударил деревянной колотушкой по столу. — А не прекратите дерзить, удалю из зала. Предупреждаю второй раз. Третьего не будет.
— Я готов. При таком рассмотрении дела, когда все наши ходатайства отклоняются, истины не установить, — снова поднялся Турин с твёрдой решимостью выговорить всё, что накопил и надумал последнее время, сидя в камере.
— Охрана! — рявкнул Чернячков. — Удалить подсудимого!
Через день был оглашён приговор, которым Турин был осуждён к 8 годам лишения свободы с поражением в правах на 3 года, Гарантин и Коршунков — к 6 годам каждый, с поражением в правах на 2 года, Камытин отделался годом лишения свободы, но половину он уже отсидел в камере, и лёгкая ухмылка на его лице не укрылась от Турина, который собрался было что-то сказать бывшему своему заму, но солдаты оттеснили их друг от друга, и больше они не виделись. Скрипнул Турин зубами, кивнул Гарантину:
— Всё понял?
— Понял, — подмигнул тот, — простучу, кому надо, не доживёт эта крыса до своего освобождения.
— Надо будет тщательно разобраться, прежде чем свой приговор вершить станем, — покачал головой Турин. — Подождём, когда выйдет на волю Камытин, тогда устроим свой справедливый суд подлюге…
XII
Когда утром Павел открыл глаза, на столе дымился горячий чай, а Татьяна крутилась у зеркала, подкрашивая реснички.
— Готова, дочь Попова! — вскочив, зацеловал он её.
— Попова, ну и что! — с задором улыбалась она.
— Не боишься замёрзнуть?
— И думать перестань, завтракай и побежим, а то без нас пароход уйдёт.
День удался на славу, не ветреный, но в зале Зимнего театра оказалось столько народа, что не продохнуть. Они с трудом нашли свои места и застеснялись собственных простеньких одежд: нарядные вокруг фыркали дамы и пыжились кавалеры.
— Туда смотри! — чтобы совсем не смущать её, указал он на сцену. — Там приговор объявлять будут.
— Со сцены?
— Ага.
— Мне что-то страшно, Паша. Уж больно всё близко.
— Кого бояться-то? Ты в партер глянь. Там сидят эти… подсудимые.
— Там?! — взглянула и побелела она от страха. — Это их расстреляют?
— Да тише ты! Не будут их стрелять. Если и выпадет кому, то только зачитают по бумаге и всё. А стрелять ещё не скоро. Им право на обжалование предоставлено. Славку родишь, а они ещё живы будут.
— Много их как! — не утерпела, снова кинула испуганный взгляд в партер она, слегка подрагивая. — Гляди, маленький-то, похоже еврейчик, на колени встал, головой об пол бьётся, плачет и молится…
— Забьёшься тут, — оттащил он её назад.
— А ты смерти не боишься, Павлуш? — не унималась она.
— С чего это ты? — вздрогнул и он.
— Нет, скажи правду, боишься?
— Я тифом в мальчишках болел. Все умерли в нашей деревне. И дед мой, и отец, и мать, даже бабушка, которая с печи никогда не слезала. Меня тоже закапывать в общую яму понесли, а я глаза открыл. Санитарка плакала, твердила, что теперь я заговорённый и никогда не умру.
— Так уж и не умрёшь, — улыбалась она. — А я умру.
— Мы вместе умрём, а санитарка та — дура; после в деревне ещё живые отыскивались. Тоська, сестра моя, уцелела.
— Значит, боишься смерти? — лукаво сощурилась она.
— Конечно. Но мы с тобой умрём вместе.
— Это почему?
— Потому что любим друг друга больше всех.
— Вот дурачок, — ущипнула она его, повеселев.
Распахнулся занавес на сцене, стали выходить судьи, но перед ними выбежала группа полупьяных демонстрантов с плакатом. Оказывается, начальство приказало их выпустить перед приговором. Дурашливый мужичишка, их главарь, чудаковато запрыгал и истошно заорал на весь зал, как орал, наверное, на улице: «Смерть вредителям!.. Отщепенцев — к расстрелу!»
— Это не суд, Паш? — дрожа всё сильней, прижалась Татьяна к мужу, и глаза её совсем округлились от страха.
— Не суд, Тань. Это дурачки какие-то. Скаженные. Кто их пустил?
— Скаженные! Скаженные! — закричала она, тыча на прыгающих мужиков. — Вон! Вон, нечистая сила!
— Это придурок Усков с бондарного завода! — засвистел кто-то из зала. — Долой! В шею!
— Это смерть, Паша… — вдруг тихо произнесла Татьяна и, ойкнув, схватилась за низ живота, стала сползать с кресла на пол, в лице ни кровинки.
— Да что ты, Танюша? Что с тобой?! — рванулся к ней Павел, поднял на руки и заметался, не зная, куда бежать.
— Спаси меня, милый, — шептала она, — умираю…
— На воздух её тащи! — подтолкнул Павла к выходу кто-то. — На воздухе легче станет! И медики там на «скорой помощи».
Расталкивая любопытных, Павел бросился к выходу.
— Третья в обморок падает! — орали сзади. — Подохнем все в духоте! Требовали же вентиляцию наладить!
— Беременная она! — кричал Барышев с балкона, видевший всё это, он тоже рванулся вниз, но пока продрался, плутая по этажам, никакой «скорой помощи» и следа не было у подъезда.
— Родня, что ли? Увезли их, — посочувствовал кто-то.
— В роддом. Она за живот хваталась, — подсказал другой.
— Ну попадись мне этот чёртов Усков, я ему кишки пущу здесь же, — ругался Барышев, закуривая.
Милиционеры подхватили его под мышки, поволокли за угол, и спокойствие было восстановлено…
Через несколько часов в Зимнем театре председатель судебного заседания закончил оглашать приговор. Разобравшись, отпустили к этому времени и Барышева, тут и толпа повалила из театра. Барышев, расспросив про роддом, понёсся что было духу на Красную Набережную. С моста сбежал, как учили, враз увидел Павла, согнувшегося на ступеньках здания. Охнул, закурил папироску и, уже не спеша, тяжело передвигая ноги, приблизился.
— Ну что? — присел рядышком.
— Дай закурить.
Барышев поднёс горящую спичку, не спуская глаз с его мокрого от слёз лица.
— Как там Татьяна?
— А я знаю?.. Меня выгнали, как привезли… её унесли. Кричала она, дядя Степан, ох, как кричала!.. — и Павел, не сдерживаясь больше, зарыдал, ткнувшись головой в его колени.
Перед рассветом выглянула в дверь медсестра, старушка:
— Сидите ещё, мужики?
— Да уж искурили все, — ответил Барышев. Павел боялся двинуться, не то, чтобы спросить.
— Ты отец?
— Отец рядом, я родственник.
— Ранёхонько заспешил на белый свет твой детёныш, папаша, — подошла старушка к Павлу, погладила его волосы, всплакнула. — Не захотел жить в этом мире.
Павел, дёрнувшийся ей навстречу, зашатался и упал бы, не подхвати его Барышев.
— А мать, мать жива?
— Татьяна Андреевна в тяжёлом состоянии, но жить будет, у нас доктора умелые, чудеса творят. — И дверь захлопнулась. — Шли бы, сынки, домой.
— Вон они, ваши чудеса, — рванулся к двери Павел и забарабанил кулаками. — Отдавайте мне сына!
— В своём уме, папаша, — не открывая, ответили ему. — Моли Бога, что мать спасли.
— Крепись, Павел, — обнял его Барышев, утирая слёзы с глаз, оторвал силком от двери, увлёк за собой с лестницы. — Вы оба молодые, крепкие. Нарожает тебе Татьяна кучу ребятишек, и Славок, и Сашек… Береги только её от таких вот судов.
— Боялась она туда идти! — стонал Павел. — Чувствовала плохое…
— Успокойся, сынок, — поддерживал его Барышев. — Мне тоже несладко. Я ж её сюда привёз, с меня тоже родительский спрос будет. А что отвечать?..
— Не хотела она идти… Это я во всём виноват! — твердил, не переставая Павел.
— Да в чём же твоя вина, голова дубовая? — успокаивал его Барышев. — Тут, вон, забегаловка имеется. И народ, смотрю, уже крутится. Пойдём, помянем твоего сынка, да пожелаем выздоровления Татьяне.
Они завернули в светящееся с ночи шумное заведение, нашли свободный столик, Барышев спросил подбежавшего молодца:
— По «мерзавчику», наверное, мало будет?
Тот учтиво помалкивал.
— Неси по «чекушке», только в графин не разливай. Стаканы неси, — погрозил пальцем. — Ну и огурчиков солёных с пяток.
Они помянули мальца, мёртвым родившимся, выпили за мать, чтоб быстрее на ноги встала да народила здоровеньких…
Кончились их четвертинки, взяли они уже и полную, а затем заказали и графин.
— Не любила она суд… — время от времени повторял Павел, склонив голову на стол.
— Вот тебе и суд, — поддакивал Барышев, хрустя огурцом. — А ты говоришь, Слава… Четырнадцать главных к расстрелу приговорили, остальных к неволе на разные сроки от десяти и по рогам.
И они выпили, не чокаясь:
— Вечный покой…
XIII
Если инструктору Филову подфартило — по поручению секретаря Нижневолжского обкома партии Шеболдаева он успешно справился с обязанностями общественного обвинителя на процессе и в курилке комитета посмеивался, как «лихо отбрехался в суде», то инструктору Люберскому повезло меньше: вторую неделю, не разгибаясь, корпел он над статьёй «Уроки астраханщины» и, проклиная всё на свете, не видел конца. Единственная тщеславная мысль успокаивала его — доклад предназначался для закрытого чтения на партийных собраниях во всех организациях области, а может, и за его пределами. В случае удачи его ждали не только благодарность начальства, но и значительные продвижения по иерархической лестнице.
Лёва Люберский, что называется, спец по аналитике, «большая голова». Однажды его писанина попала на глаза секретарю губкома, который подметил незаурядные задатки автора из ста выдавить двести. Ценились такие способности в зарождающемся советском аппарате на вес золота. Не в каждом портовом грузчике или рыбаке сидел Мартин Иден. В губернском комитете Лёва тогда быстро завоевал популярность. О нём скоро прослышали наверху, так как, кроме всего прочего, умел он красиво подать написанное, прочесть с трибуны, перекрикивая любую орущую публику. Поэтому выдвинули из губкома в крайком, и открылся пред ним путь прямой и лучезарный.
Работая над собой, Лёва создал из талантливой способности культ, каждое задание обдумывал глубоко и тщательно, научившись разбираться в желаниях начальства и угадывать, от кого из них веет верным курсом партии, особо ровняясь на большевиков.
В этот раз он не поленился съездить с Филовым в Астрахань, ознакомиться с объёмными томами уголовного дела и даже прилежно высидел на некоторых судебных заседаниях, дождавшись оглашения приговора.
Только после этого, целиком окунувшись в материал, он сел за стол и с головой ушёл в работу. Лёгкая его рука замелькала над чистыми листами бумаги, как чайка над волнами, рождая события, образы героев и врагов; карандаш едва успевал догонять мчащуюся стрелой мысль — Лёва страсть как любил творить твёрдым, остро отточенным карандашом, это было верной приметой, что народится шедевр, и в подтверждении тому листы, полностью заполненные красивым его почерком, один за другим слетали на пол. Лёва их не подбирал, он не прерывался ни на секунду, устилая всё вокруг себя результатами творчества, замирая лишь на мгновения, чтобы заострить бритвой притупившийся грифель, жадно поджидавший своего момента.
Он начал к вечеру, когда в коридорах комитета сравнительно затихло, и, забыв о времени, витал в благости творчества, кое-где сочиняя своё, навеянное увиденным и услышанным, кое-где фантазировал, додумывая за персонажей — без этого было нельзя создать пафос трагической романтики, а история, которую ему необходимо было создать, требовала того, иначе она бы вязла в ушах обывательщиной, сводила скулы от скуки, скрипела на зубах затхлой пылью.
Одним словом, он творил и вдруг — о, ужас! — вздрогнул и замер от резкого щелчка — в спешке за мыслью он неосторожно налёг на карандаш, и тот переломился…
Это было бедой. Большой бедой, ибо уже от одного этого щелчка Лёва утратил хвостик мысли и ощутил тьму. Ему пришлось всё бросить, опуститься на колени и, ползая по полу, лихорадочно собирать всё написанное, сортировать в потёмках лист к листу, чтобы, найдя первый лист и, зачитав его, приняться за поиски следующего, попытаться восстановить созданный общий каркас повествования. Иначе он не мог писать далее, так как напрочь забывал всё, что до этого создал.
Случалось, не помогало. Тогда приходилось прибегать к неприятному, но неизбежному — читать заново всё от первого до последнего листа, где прервалась мысль. Было ли это болезнью, рождённой бесконечной писаниной?.. Когда такое случилось впервые, Лёвик поспешил назвать это странностью собственного творчества, мог же его громадный мозг уставать и своеобразным образом требовать разрядки, питая сигналом мускульную силу, которая ломала орудие труда — единственное средство приостановить весь процесс. Ужасной казалась эта догадка, но другой не находилось. И Люберский, помучившись и подминая страх ужасного, назвал открытое в себе новое качество феноменом творчества. Сказал же Ломброзо в одной из великих работ, что гениальность и помешательство — ветви пограничные в тонкой психологии великих людей, к которым, несомненно, Лёвик себя относил. Книжка та, ещё в переводе Тетюшиновой, изданная в 1892 году, была случайно куплена им в антикварном магазине. Хозяин, седой старик, бросил её на край такого же древнего стола, видно, создавая общий антураж, но ему, юному гимназисту, отдал почти задаром, когда случайно Лёвик обратил на неё внимание, а открыв, увлёкся. Теперь она постоянно хранилась вместе с разными раритетами в его шкафу тут же, в кабинете; порой он брал её в руки и перечитывал, в который раз поражаясь судьбе великих людей…
Найдя наконец первый лист рукописи и, пробежав глазами содержание, он убедился, что главная мысль задуманного постепенно возвращается к нему. Лёва принялся отыскивать второй, третий лист и, закрепляя схваченное, начал цепко поглощать текст страницу за страницей:
«…Во всех уже оконченных следственных делах проходят свыше двухсот человек и большое количество членов партии. Каждый день за тюремные решётки садятся вновь изобличённые вредители, предававшие оптом и в розницу интересы партии и советской власти частнику и кулаку. Процесс очистки астраханского советского аппарата при помощи развёртывающейся пролетарской самокритики ускоряется. Прокуратура, в делопроизводстве которой находится свыше семидесяти больших и малых дел, не поспевает очищать Астрахань от падали, купленной частником и кулаком…»
Мысль оборвалась на краю листа, Люберский вновь опустился на колени, не замечая, что забыл включить электрическое освещение. Но вот капризная бумага оказалась в руках, и он продолжил чтение:
«Дело судебных работников явилось первым тревожным сигналом, что в советском аппарате неблагополучно. Начатое летом 1928 года, оно было бы, несомненно, смазано и ограничилось бы стрелочниками, если б не вмешался краевой следственный аппарат. В результате прошло дополнительно восемнадцать человек во главе с председателем губсуда Глазкиным и его обоими заместителями. Из классового органа суд превратился в пьяную лавочку, где за недорогую цену можно было купить любой приговор. Растраты, взятки, понуждение женщин к сожительству, дискредитация советской власти, открытые пьяные оргии с нэпманами и прочими чуждыми элементами — всем этим пестрят приговоры по делу губсуда и нарсудов…
Несмотря на судебный процесс и чистку, в аппарате суда и в особенности нарсудов, сохранились до сих пор взяточники и неприкрытые подкулачники…»
Теперь, твёрдо ухватив линию повествования, автор читал отрывками, торопясь наверстать упущенное:
«Дело финработников… Массовая продажность финансового аппарата началась с 1925 года. Частному капиталу удалось купить весь налоговый аппарат, ревизорский, губналогкомиссию и значительную часть экспертизы бухгалтеров… Всего привлечено 32 работника во главе с заведующим и его заместителем. Кроме того — 55 нэпманов-взяткодателей… Серьёзный характер имеют преступления в коммунхозе, где незаконно демуниципировались дома, совершались безобразия при распределении квартир… Исправительный дом (тюрьма) поощряет снабжение заключённых водкой, опиумом; охрана его превращается в решето, из которого в любое время может выйти всякий преступник, подкупив работников деньгами и даже продуктами питания…»
Люберский передохнул, он приближался к главному, которое заключалось в раскрытии причин разложения партийной организации, здесь как раз треснул и сломался карандаш, здесь оборвалась мысль, но он уже ухватился за неё и, бросившись к столу, скорчился, поспешил записать:
«Перерождению советского аппарата, превратившегося в агентуру частного капитала, сопутствует разложение партийной организации, в особенности её руководящего актива…»
Рука его снова летала над страницами, и мысль билась в черепной коробке, словно пытаясь выскочить, но он уже обхватил голову другой рукой, стараясь крепко удержать содержание…
Разрешено ли было Шеболдаевым зачитывать впоследствии доклад на партийных собраниях или ждал его суровый нож цензора, — теперь истину узнать невозможно, однако достоверно известно, что имя Люберского скоро затерялось среди имен множества партийных аппаратчиков. И забылось совсем, а вот труд его остался жить и долго еще мутил и путал умы многим.
Много судебных процессов, втянувших в себя, как губка, сотни людских судеб, трясли город, словно тяжёлый приступ злокачественной лихорадки. В тюрьме скопилось чрезмерное количество арестантов, заключённые спали на нарах по очереди. Враз увеличились болезни, регулярными стали разборки среди уголовного контингента, заканчивающиеся массовыми драками. Во избежание худшего Кудлаткин завалил ходатайствами начальство и всевозможные инстанции наверху о скорейшем этапе осуждённых. Пугал неподдающихся бюрократов бунтом. Нагнетаемый ужас наконец сработал: распорядились этапировать и тех, кто не успел получить ответы на жалобы по объявленным приговорам. В спешке один за другим стали назначать и рассматривать дела, покатили за Урал, застучали по рельсам состав за составом, напичканные зэками.
Готовился к этапу и Турин. Из их группы по приказу Кудлаткина на хоззоне при тюрьме были оставлены лишь Шик. Чуял Кудлаткин, что не переживёт старик этапа, к тому же его интересовало, чем завершатся события в чудной книжке, над которой старик трудился день и ночь и никак не мог приблизиться к долгожданному окончанию. Турин и тот подшучивал над новоявленным летописцем:
— Чем завершать станешь свой фолиант, Абрам Зельманович?
Кипа писанины набралась внушительной, сохранив однако при этом прежнее наименование: «Ксива про отважных уркаганов…» Сам Кудлаткин, изредка тешась над её страницами, не черкал ни слова, щадя автора.
— Хотя бы седины постыдился, — бурчал Турин на Бертильончика. — Втемяшилась тебе в голову эта «ксива», других названий придумать не в силах?
— Правдой отдаёт, — отвечал Шик.
— Да какая же правда, если многие заключённые, читая, вырывают страницы о себе? Или ты неправду лепишь, или они правды о себе боятся.
— Пусть рвут, значит, проняло зэков, посветлело на душе, а я как раз этого и добиваюсь.
— Так от твоей писанины ничего не останется. Ты подумай, надо ли давать её всем для читки?
— Просят.
— Ну, как знаешь, — хмурясь, отходил от него Турин. — Пустое занятие затеял.
— Не пустое, Василий Евлампиевич, — поманил его с лукавинкой в глазах старик. — Одному тебе признаюсь: я рукопись свою в двух экземплярах стряпаю. Первый, нетронутый, у Ивана Кузьмича хранится при моём личном деле, а вторым желающие пользуются. Мне и самому так легче. Я враз угадываю: вырваны листы, значит, ничего в них я не соврал.
— Резонно… — хмыкнул Турин. — Ну ты, Абрам Зельманович, голова! Хитрец, каких поискать. Кто ж тебя надоумил?
— Жизнь, Василий Евлампиевич, — старик потряс сединой.
В дверь камеры грохнули сапогом, откинулся тут же «глазок», рявкнул охранник:
— Турин, на выход!
— Василий Евлампиевич! — ахнул Шик. — Не на этап ли?
— Да поздно уже… Утром этап ушёл. Ночь на дворе, — спокойными были глаза Турина, однако руки выдавали, подрагивали пальцы. — Чего-то попутали служивые…
Дверь распахнулась, на пороге предстал сам Кудлаткин с неизвестным сотрудником ОГПУ, к тому же явно неместным. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб так, что сурового лица не разглядеть.
— Никакой путаницы нет! — вошедший оперуполномоченный так выругался, что вздрогнул и сам Кудлаткин, и затряс наганом под носом Турина. — Ты и так лишнего сидишь! Прижилась, вошь буржуйская!
— Вот бумага, — Кудлаткин в растерянности держал перед собой лист постановления. — Предстоит тебе, Василий Евлампиевич, не этап, а конвоирование в места особые.
— Что за вольности? — рявкнул опять опер и толкнул Турина наганом в спину. — Спелись, гляжу!.. Заключённый Турин, и нет больше у него имени! — зло зыркнул он на начальника тюрьмы. — А далее на номер свой будет отзываться. Шаг вправо, шаг влево — попытка к побегу, а значит, стреляю без предупреждения!
— Да куда же я в тюрьме побегу? — буркнул Турин, нагнувшись за собранной давно котомкой. — Если только команда дадена пристрелить меня?..
— Не дерзить! — взвизгнул опер и погнал Турина перед собой, успев отшвырнуть бросившегося попрощаться Шика. — Не горюй, старик. Скоро встретитесь у чертей на сковородке.
И долго ещё его идиотский хохот эхом перелетал по тёмным коридорам тюрьмы.
Во дворе двое лихо подхватили Турина и, бросив на заднее сиденье легкового автомобиля, запрыгнули следом по бокам.
— Ворота! — потряс наганом опер перед Кудлаткиным. — Что за разгильдяйство?
— Раскрыть ворота! — рявкнул тот опешившему постовому и, когда автомобиль скрылся, выругался: — Сумасшедшая братва в этом ГПУ, а эти аж из Москвы! Примчались… Зачем им понадобился Турин? Важная, конечно, птичка, но чтоб интересовались оттуда?.. Не иначе в расход спешат, чтоб не сбежал.
Однако звонить в верха побоялся, чтобы не накликать беды похлеще, бумагу о выдаче осуждённого конвою подшил и лишнюю заботу свалил с плеч. Кончились его треволнения с этой проклятой «астраханщиной», других забот ворох…
Турин закрыл глаза, оказавшись в автомобиле, вдыхая после вонючей камеры приятный запах бензина, кожи от тужурок конвоиров, дыма от ароматных папирос… Чист всё же воздух на воле!
— Закурить-то не хочешь, Василий Евлампиевич? — не оборачиваясь, вдруг спросил изменившимся голосом забиравший его полоумный с наганом.
У Турина перехватило дыхание.
— Неужели так и не признал? — резко обернулся тот, скинув фуражку, и зубастая улыбка расползлась по его лицу до ушей. — В штаны-то от страха небось наклал?
— Ангел? Мать твою!.. — не дав договорить, охнул Турин и затискал, зацеловал Ковригина так, что водитель, гнавший машину по пустынному городу, вынужден был резко затормозить:
— Василий Евлампиевич! Расшибёмся! И живым вас не довезём…
— А это кто же?.. Маврик! Ты, Павлушка? Ах вы, черти мои! — кидался от одного к другому Турин и поглядывал на рядом сидящих. — А этих ребят не знаю…
— Наши, — коротко бросил с переднего сиденья Ковригин. — Я, Василий Евлампиевич, потом всё тебе расскажу, а сейчас срочно из города надо выбираться.
— Куда же?
— Да тут недалеко, — засмеялся Егор, — километров сто, но и там не задержимся.
— Интересно…
— Перекинем в машину казну воровскую, которую Браух сторожил, Копытов ограбил, а наш Маврик отыскать сумел, и махнём в края необитаемые, где нас никто искать не захочет.
— Не в Сибирь ли собрались?
— А почему нет? Отдышимся, отлежимся, а там видно будет.
— Ладно. Делай, как задумал, — улыбнулся ему Турин, — мне пока в себя прийти надо да расспросить тебя.
— А чего расспрашивать-то, Василий Евлампиевич? Думается мне, вы уже всё скумекали, — хохотал Ковригин. — Обменял я Серафиму на бумагу, которую добыл Богомольцев на конвоирование ваше в неведомые края.
— Вон оно как… — примолк Турин и испытующе глянул на Егора. — Жалеть не станешь?
— А нечего жалеть, — хмыкнул тот. — Серафима мне и подсказала.
— Сама Серафима? — вспыхнул Турин.
— Сама, — сжал губы Ковригин.
— Это что же такое меж вами произошло?
— А ничего. Стар Богомольцев. Да и дела осложнились в верхушке. Генрих Гершенович почти всё к рукам прибрал. Богомольцев молит Бога, чтоб уцелеть. Ему не до Серафимы. Числится она у него домохозяйкой до сей поры, ну а вы её знаете: прикоснуться к себе не позволяет, если сама не захочет.
— Вон оно что… — затянулся папироской Турин и надолго закашлялся. — Я так понимаю, что на этих условиях вы с ней и сговорились? — наконец смог он выговорить.
— Верю я ей, — сверкнул глазами Ковригин. — А с Богомольцевым что случится, она нас найдёт.
— Адрес знает?
— Забывать вы её стали, Василий Евлампиевич… Серафима в адресах не нуждается, жинка умная!