За шесть месяцев до описываемых событий ранним сентябрьским утром по реке Синей плыла небольшая моторка. Стояла та особенная осенняя ясность, которая наступает в здешних местах после длительного ненастья. Равномерный стук мотора, ударяясь о каменные берега, замирал в зарослях шеломайника. Тугой воздух дрожал и дробился.

Обнаженные скалы то вплотную подходили к берегам, то вдруг разбегались, чтобы открыть взору широкую долину, расцвеченную всеми осенними красками.

На лодке плыли трое. У руля — молодой паренек с иссиня-черными волосами и упрямым скуластым лицом. Спиной к мотористу, подавшись вперед, сидел Корней Захарович Кречетов. В молодости он даже зимой ходил без головного убора, и густая шевелюра, покрываясь инеем, становилась белой, за что он и получил от охотников-камчадалов прозвище «Белая Голова». После суровых испытаний волосы у Кречетова и вовсе побелели. Жизненные невзгоды не изменили, однако, его благородного, чисто русского характера. Как и в молодости, он был добродушен, доверчив, в гневе страшен, но отходчив; глаза, не потерявшие еще блеска и живости, светились умом. Напротив Кречетова расположился Федор Потапович Малагин — председатель колхоза «Заря».

Лодка по узкому изгибу реки приближалась к подножию базальтового утеса. Вода клокотала и пенилась; тысячи прозрачных, как хрусталь, брызг рассыпались в воздухе алмазными зернами. Моторист держал лодку ближе к левому берегу, где течение было слабее. Утес угрожающе навис над рекой и, казалось, вот-вот обрушится. Он был совершенно гол, и только на самой вершине росла каменная береза. Как она там выжила, кто ее знает. Но, видать, стояла крепко, всем своим гордым обликом говоря: вот я какая красивая и нарядная. За утесом река раздалась вширь. Лодка прибавила ходу. Кречетов вскинул глаза на березу, и ему показалось, что она качнула золотистой головой. Листья, медленно кружась, падали вниз. Течение быстро подхватывало их. Скоро, скоро береза сбросит яркий наряд; будут ее обдувать холодные ветры и кусать морозы; придет время — состарится, и осенний ветер столкнет ее с утеса. Плохо жить одной.

Местами с берегов смотрелись в воду мощные лиственницы. И Кречетов, любуясь деревьями-великанами, не сразу заметил, что вода в реке начала убывать. Просто удивительно! Река таяла на глазах. Обнажились корни подмытых водой деревьев, показываясь, бугрились камни. Их изредка еще окатывали волны, но скоро река так обмелела, что лодка стала петлять от берега к берегу и наконец заскребла о камни и стала. Река исчезла. Взяла да исчезла. Нельзя же назвать рекой узкую ленту воды, в которой очумело метались рыбы. Обнаженное дно быстро обсыхало. По камням деловито прыгали трясогузки, важно разгуливали вороны. На прибрежном кусте рябины звонко трещали две сороки. Было тихо. Кречетов перекинул ноги в высоких болотных сапогах за борт лодки.

— Вылезайте, — коротко бросил он. — Не иначе, как вулкан где-то кашлянул.

— Не Сестрица ли проснулась? — с тревогой спросил Малагин.

Лодку вытащили на берег и, затолкав под куст ивы, опрокинули. Перекусив, Кречетов набил трубку и протянул кисет Малагину. Тот машинально взял, но тут же вернул и достал измятую пачку «Беломорканала».

— Покойный Андрей Николаевич Лебедянский, царство ему небесное, понимал огнедышащие горы, — нарушил молчание Кречетов. — Большой души был человек. Он-то уж нашел бы место, где строить село… Да-а! Будем надеяться, Федор Потапович, что все будет хорошо.

— Хочется надеяться, — глухо сказал Малагин.

— Примерно лет сорок назад, — продолжал Кречетов, — так же вот вулкан запрудил реку Куранах. Беда, что было. Два стойбища затопило. С тех времен коряки остерегаются строиться вблизи огненных гор.

Под вечер они подошли к подножию Синего вулкана. Веяло прохладой. Пестрая, как бы сшитая из цветных лоскутов сопка лежала в тени, только с одной стороны, на склоне, косые лучи солнца еще багрянили листву. В долине, на небольшом возвышении, белели дома нового колхозного села. Малагин, увидев их, глубоко вздохнул. Миновало. Лава перекрыла реку где-то выше села. Путники с повеселевшими лицами спустились в село. Оно пустовало. На каждом шагу были видны следы поспешного бегства: брошенные инструменты — пилы, топоры, рубанки; трактор с возом бревен на пригорке…

Лишь возле сельмага они увидели человека, копавшего канаву. Судя по ее длине и количеству выброшенной на бровку земли, можно было догадаться, что он работает давно. Услыхав голоса, человек выпрямился и рукой смахнул со лба капли пота. Это был сторож магазина, низкорослый, с жиденькой седой бородкой коряк.

— Вы что делаете? — спросил Малагин.

— Магазин спасаю, — невозмутимо ответил старик. — Товар много. Мой охраняй товар. Огонь по канаве пускай ходит, стороной…

Малагин не высказал ни малейшего удивления и не улыбнулся наивному поступку старика. Ложкой не вычерпаешь моря, а канавой не спасешься от огненного потока. За три года он достаточно изучил сторожа, которому нравилось все необычайное. В старом селе он на свой страх и риск высеивал овес на островках среди тундровых болот, приучал оленей есть хлеб, поднимался на вулкан, выдергивал односельчанам больные зубы простыми клещами. Рытье канавы было бесполезным занятием, но сам поступок — благороден.

— Куда же народ подался? — спросил Малагин.

Сторож махнул рукой в сторону леса.

Не заходя домой, Кречетов и Малагин по обнаженному дну реки поднялись вверх километра на три и увидели плотину, воздвигнутую потоком лавы.

Сестрица — так называлась сравнительно небольшая сопка, примостившаяся вблизи Синего вулкана, — проснулась весной. Все лето легкий дымок вился над ее нарядной зеленой головой. Глухие толчки временами раздавались в ее утробе. Сестрица взорвалась вчера ночью. Удар был сильный. В гостинице райцентра, где остановились Кречетов и Малагин, электрическая лампочка на потолке долго качалась. Сестрица оказалась не такой уж милой и безобидной. Она показала свой крутой нрав и легко справилась с рекой, преградив ей путь.

— Вот тебе и Сестрица, — хмуро сказал Малагин.

— Силища! За ночь запруду сделала.

Русло реки здесь было узкое, как бы выдолбленное в скалах гигантским долотом. Каменистые берега тянулись до вулкана Северного, а там каменные челюсти размыкались. Дальше, на многие километры, берега были низкие, заросшие шеломайником и ивняком, река текла плавно.

Чтобы подняться на запруду, Кречетов и Малагин вернулись немного назад, кое-как выбрались из русла реки и подошли к застывшему потоку лавы. Казалось, что Сестрица высунула свой огромный огненный язык и положила его поперек реки. Река не билась и не клокотала. Она лежала спокойная, гладкая, отражая паруса облаков.

— Смотрите, что плавает! — воскликнул Малагин, доставая из воды цилиндрический предмет. — Легкий, из асбеста, видать, сделан.

Кречетов охотничьим ножом вырезал дно цилиндра. Цилиндр был полый, и, когда его тряхнули, оттуда выпала тетрадь в мягкой коленкоровой обложке. Малагин осторожно поднял и расправил ее.

— Сухая, — сказал он и, повернув обложку, прочитал: — «Лебедянский А. Н.».

— Что? — Кречетов вырвал из рук Малагина тетрадь.

— По всему видать, дневник профессора Лебедянского. Но как он попал сюда?

Кречетов не слышал его; сжимая тетрадь в руках, шептал:

— Его почерк, его…

…Через две недели лавовую плотину взорвали. А в декабре ученые зафиксировали первый толчок в груди Синего вулкана — грозный брат Сестрицы пробуждался…

— Вот так был найден дневник профессора Лебедянского, — закончил свой рассказ полковник Романов, расхаживая по комнате. Вдруг он остановился перед Данилой и сказал: — Нога у меня проходит…

Данила за столом перелистывал тетрадь в коленкоровой обложке.

— Лимровские горячие источники все хвалят. Я очень рад за тебя, дядя Петя, — сказал он и, вспомнив озеро в кратере вулкана, помрачнел.

— Что с тобой? — спросил Романов, садясь на стул.

— Ничего, — Данила стряхнул пепел с сигареты. — Ничего, дядя Петя.

— Воды хорошие, а санаторий паршивый.

Полковник Романов выглядел очень бодрым. У него было свежее лицо без морщин. В серых глазах — блеск. Данила впервые видел его таким, задорным и счастливым. «С чего бы это?» — подумал он и вдруг ощутил, как в нем поднимается волна нежности к Петру Васильевичу. Данила взъерошил волосы и широко улыбнулся.

— Радуешься, что райком поддержал тебя? — спросил Романов.

— Дядя Петя, когда ты успел узнать?

— Мне по должности положено все знать, — отшутился Романов.

Данила с сомнением покачал головой. В самом деле, вертолет прилетел в Лимры в седьмом часу. Колбин, подхватив Марину под руку, молча прошагал в полутьме мимо. Марина обернулась и крикнула: «Заходите чай пить, Данила Корнеевич!» Это после вчерашнего-то? Зачем? Чтобы терзаться и мучиться? Данила поужинал в столовой и пошел к себе. Часа через полтора пришел Петр Васильевич. Встреча была неожиданной и приятной для обоих. Он вручил Даниле дневник Лебедянского и рассказал о том, как отдыхал у Корнея Захаровича, лечился на Лимровских водах. Вернулся он из санатория, как сам об этом говорил, сегодня. Откуда же тогда мог узнать о совещании в райкоме?

— Я у врача был, — благодушно сказал Романов. — Удивительно симпатичная девушка. Настоящий Цветок Камчатки. О совещании она мне рассказала, со слов сестры. Ты ведь ее знаешь? Варвара Семеновна Сенатова. Очень интересовалась неким Данилой Романовым.

Данила сунул окурок сигареты в пепельницу.

— Некий Данила Романов не интересует Варю Сенатову, — с горечью сказал он. — У нее есть некий журналист Овчарук.

Романов взглянул на Данилу.

— Выкладывай, — коротко бросил он, — Разница в годах не мешала нам быть друзьями.

— Легко сказать — выкладывай. А где найти слова, чтобы описать извержение вулкана?..

— Бывает, — неопределенно сказал Романов, выслушав сбивчивый рассказ Данилы. — Я так легко не отступился бы… Женская душа — что дремучий лес, говорил какой-то мудрец. Бродишь-бродишь — и не знаешь, как выбраться.

Данила невольно рассмеялся.

— Дядя Петя, ты же холостяк. Откуда тебе знать женскую душу?

— Потому и знаю, что старый холостяк. — Романов поднялся и начал одеваться. — Читай дневник Лебедянского. Чтение помогает иногда пережить тяжелые минуты жизни. А в записках профессора ты найдешь много полезного для себя. Например, о взрыве вулканов. Хороший козырь против Колбина. Кстати, не знаешь, он у себя?

— С чего бы это он у себя сидел? Он у Сенатовых, — сердито сказал Данила.

В дверях Романов задержался.

— Между прочим, — сказал он, — завтра же сходи к Варе и извинись перед ней. Ты ее обидел.

Данила остался в комнате один. Он закурил сигарету и неожиданно почувствовал себя легко и свободно. Хотелось встать и сейчас же бежать к Варе. Усилием воли он заставил себя сидеть на месте. «Удивительный дар у дяди Пети вносить ясность в смятенную душу», — подумал он.

Вспышка радости прошла быстро. Вспомнив гневные слова Вари, Данила снова помрачнел. «А чего я пойду к ней?» — подумал он и придвинул к себе дневник профессора Лебедянского.

Тетрадь в коленкоровой обложке была исписана необычайно разборчивым почерком, ясным и сжатым. Нигде ни одного зачеркнутого слова. Занятый мыслями о Варе, Данила начал читать записки без особого интереса, но постепенно они его увлекли.

В записках не было «пейзажей» в литературном понимании, не было и эпитетов, обычно передающих наше представление об окружающих предметах и явлениях. Автор не давал ни характеров членов экспедиции, ни их портретных изображений. Все это профессор старательно обходил. Казалось бы, такие узкоспециальные записки — чтение только для вулканолога. И все же Данила читал их с увлечением. Он как бы вместе с Лебедянским совершал путешествие на вулкан Северный, видел яркие краски, дышал живительным горным воздухом.

Лебедянский описывал вулканы только как геолог. В одном месте он говорил об «эоловых выветриваниях» в базальтах, в другом — о «матрасчатости» горных пластов; и эти совершенно точные технические выражения и создавали в представлении удивительно яркую и вполне конкретную картину гор.

Но вот — более или менее цельное описание пейзажа. Эти строки были подчеркнуты красным карандашом. «Дядя Петя постарался», — подумал Данила.

«…На юго-запад от Северного вулкана на десять километров видна широкая равнина. Лет сорок назад она была густо заселена камчадалами. Извержение вулкана Комроч, что в семидесяти километрах отсюда, разогнало жителей. Селения превратились в развалины, пашни заросли кустарником и дикой травой. Долину сейчас заливает багряный свет заката. Виднеются небольшие озера. Такая обширная плодородная долина — и пустует. Как жаль, что там нет людей. Почему бы не пробуждать вулканы взрывами раньше времени и не отводить лаву в безопасные для человека места?»

На следующих страницах тетради были нарисованы схематические планы вулканов, расположенных вблизи долины реки Синей. Профессор наметил места, где могут быть созданы искусственные выходы лавы, и подробно охарактеризовал теологическое строение склонов, по которым он мечтал проложить русла огненных рек.

Взрыв северо-западного склона Синего вулкана Данила обосновал, придерживаясь технических требований горного дела. Слабым звеном в его расчетах оставалась геология. В райкоме ему указали на этот недостаток, но у него недоставало времени на изучение геологии Синего вулкана, и он рассчитывал в дальнейшем при доработке проекта воспользоваться материалами Соколова. Колбин недаром в своем выступлении все время делал упор на геологическую необоснованность проекта. «Что вы теперь скажете, уважаемый Евгений Николаевич?» — подумал Данила и откинулся на спинку стула.

Одна половина занавеси на окне не была задернута. Настольная лампа с зеленым абажуром отражалась на темном стекле. Казалось, она стоит на улице, за двойными рамами. Данила переводил глаза с одной лампы на другую; трудно было отличить, где настоящая, где отражение. Он протянул руку и нажал белую кнопочку выключателя. Свет погас. Лампа за окном исчезла. Легкий нажим на кнопку — и свет опять зажегся. Сразу понятно, где настоящая лампа, а где ее отражение. «У человека нет кнопки. Не узнаешь, когда он бывает настоящим, а когда фальшивым», — подумал Данила и вспомнил разговор с Петром Васильевичем в колхозе «Заря», куда тот прилетел повидаться с отцом Данилы. Спор возник из-за Колбина.

— Удивительно, — сказал Петр Васильевич, — почему бюрократ всегда и всюду должен быть бюрократом и никем иным? Вне службы он может быть компанейским человеком и добрым семьянином. А разве мало людей, превосходно знающих свое дело, но готовых ради карьеры идти на компромисс со своей совестью? Или вот такой пример…

Он рассказал об одном работнике городского масштаба, который произносил превосходные речи о коммунистическом воспитании и одновременно, пользуясь своим служебным положением, приказал директору средней школы выдать ему аттестат зрелости. И директор выдал.

— Раз это стало известно, значит ваш деятель получил по шапке. И все это частные случаи, дядя Петя, — возразил Данила.

— Конечно, — согласился Петр Васильевич. — Но почему Колбин не может быть таким же частным случаем?

Отец Данилы не принимал участия в разговоре, но при последних словах не выдержал, сказал:

— Может, он сызмальства так воспитан. Легко осуждать…

— Я не осуждаю! — вскипел Петр Васильевич. — Я не осуждаю, Корней Захарович. Но он же оклеветал вас…

— Что и говорить, отвратно было на душе, когда пришлось расстаться вот с ним, мальцом, — отец кивнул на Данилу. — Да что поделаешь, сердце не хранит злобы. Вы уж, Петр Васильевич, не ворошите прошлого. Бог ему судья, бог и накажет.

…Вспомнив весь этот разговор, Данила глубоко вздохнул. Отец! Дорогой отец! За эти дни для Данилы весь мир изменился. Ему было и легко и трудно. Легко потому, что нашел отца, трудно, — что потерял Варю. Пойти извиниться, как советует дядя Петя? А в чем извиниться? Нет, он не пойдет. «Поставим точку», — который уже раз за вечер с горечью подумал он, торопливо закуривая сигарету.

Шел двенадцатый час ночи. Полковник Романов не возвращался. Данила оделся и вышел на улицу, захватив тетрадь в коленкоровой обложке. «А для дяди Пети ничего нет в записках профессора», — подумал он и не почувствовал от этой мысли ни радости, ни горести. В эту минуту ему было безразлично, когда Колбин бывает настоящим и когда фальшивым.

Данила направился к Соколову. Поднялся ветер, луна ныряла в рваных облаках. Влюбленная пара перешла в полутьме через улицу. Они шли обнявшись. «И я мог бы так гулять», — подумал Данила.

За поворотом он увидел темный силуэт дома Соколова. Окна были освещены. Данила поднялся на крыльцо и сильно постучал. «Будем работать всю ночь», — подумал он.

Марина сидела на диване в купальном халате, повязав голову мохнатым полотенцем, как тюрбаном.

Варю срочно вызвали в больницу. Овчарук пошел ее провожать. После ухода сестры Марина приняла ванну и с альбомом устроилась на диване. Она любила рисовать по памяти, как другие любят заносить в дневник свои впечатления. Но сегодня ей ничего не хотелось делать. Она чувствовала усталость и щемящую боль в сердце. За последнее время это стало часто повторяться. В минуты душевной депрессии она готова была на любое сумасбродство, только бы снять с сердца мертвящую тоску.

Она часто мечтала о ребенке, о крутолобом пузыре. Какое это должно быть счастье: в муках и страданиях рожать детей. Жизнь наградила ее талантом, она же обошла ее, уготовив одинокую, не согретую детской лаской старость.

Колбин! Марина чутьем догадывалась, что он по-своему любит ее. Она до сих пор не забыла его сильных рук. Но не было в ее душе прежней страсти к нему и слепого восхищения перед ним. Если бы она была не так красива, он не стал бы домогаться ее. Она понимала это, оправдывала его, как художник, и не могла простить, как женщина.

Марина сжала виски руками и поднялась с дивана. В это время в передней раздался звонок. Она открыла дверь. Порог переступил Колбин.

— Вы сегодня какая-то особенная, Марина, — сказал он, ставя на стол бутылку коньяку. — Будем пить благодатную влагу и вспоминать молодость.

— Когда нет будущего, вспоминают прошлое, — сказала Марина, скрываясь за дверью.

Колбин спокойно откинулся на спинку дивана. Из кухни слышалось позвякивание посуды. Будущее! Он никогда не задумывался над этим. Он жил сегодняшним днем. Пробивал дорогу, чтобы первым вырвать то, что ему нравилось. А что завтра будет — не все ли равно. Марина сказала бы: немудреная философия. Что ж…

Колбин откупорил бутылку. Вошла Марина и собрала на стол. Они придвинули его к дивану.

— Лимон — это великолепно, — сказал он и налил рюмки. — Сядьте рядом со мной. Завтра я уезжаю на вулкан, а сегодня — наш вечер.

— За что же мы пьем? — Колбин придвинул ей рюмку.

— За жизнь, за встречу, за наши успехи.

— И за проект Романова?

— Нет, не могу одобрить сомнительный проект и испортить свою репутацию. Лучше не будем говорить о делах, дорогая. Я не для того пришел, чтобы разговаривать о пустяках.

Они чокнулись. Марина выпила свою рюмку до дна.

— Зачем же вы пришли?

— Я уже не так молод, Марина, но незауряден, и вы это знаете. Что взгляды не совпадают? Не беда, я умею видеть и понимать жизнь. Я именно тот человек, который вам нужен. Я сумел найти себе место в ученом мире, это важное обстоятельство, и вы должны учесть это. А еще важнее то, что я ведь имею на вас право. Вы сами дали его своим поведением. Решайте же, Марина! Лучше меня вы все равно никого не найдете, — он посмотрел ей прямо в глаза. — Формальности можем выполнить здесь, можем и подождать до приезда в Москву. Это не имеет значения. Но вы мне нужны сейчас, немедленно.

Он обнял ее. Она вся напружинилась. Руки его были сильные, настоящие мужские руки, умеющие обнимать. Она все же освободилась из объятий, плотней запахнула халат и налила Колбину еще коньяку.

— Я не знаю, что вам ответить, — сказала она, и собственный голос вернул ей здравый смысл. — Кто-то стучится в дом. Пойду открою.

— А зачем? Постучит — уйдет.

— Нет, нет! Надо открыть.

Кого угодно готов был встретить Колбин в этом доме, но только не Петра Романова. Всегда, всегда он на его пути! Со школьной скамьи. Поистине злой рок. Хотя Колбин не верил ни в бога, ни в черта, но в эту минуту готов был поверить всему, чему угодно. Мог бы встретиться завтра, послезавтра и где угодно, но не здесь и не сейчас.

— Познакомьтесь, Петр Васильевич, — сказала Марина, — Евгений Николаевич Колбин, мой старый знакомый.

— А мы с Евгением Николаевичем, как и вы, старые знакомые, — сказал полковник Романов, протягивая руку Колбину. — Никак не ожидал вас встретить в этом доме, Евгений Николаевич.

Колбин шумно вздохнул.

— Я тоже. — Он протянул Марине рюмку. — Налейте мне, пожалуйста, еще коньяку.

Марина молча налила.

— Мы только начали вспоминать нашу молодость, — лениво сказал Колбин. Слишком лениво. Это должно было означать, что присутствие Романова нежелательно и что он хорошо сделает, если немедленно уберется отсюда.

Полковник Романов свободно уселся в кресло.

Женщин, с которыми ему приходилось знакомиться, он почему-то сравнивал со своей матерью, она была для него идеалом, и в Марине Сенатовой он впервые увидел свой идеал. По душевной чистоте и ясности она не уступала его матери. Поэтому после каждой встречи он все больше проникался к ней симпатией.

Колбин взял небольшую щепотку табаку. Он сидел в небрежной позе, всем своим видом показывая, что он не намерен уходить, и глазами следил за Мариной, которая налила коньяку в свою рюмку и протянула ее Романову. Колбину это не понравилось, но он сделал вид, что не заметил.

— За встречу, Евгений Николаевич, — сказал полковник.

— Что вас привело сейчас в эти края? — Колбин плотнее уселся на диване. — Помнится, последний раз мы виделись перед войной.

— Как вам сказать, — ответил полковник. — Вот ногу подлечил. Захотелось со старым другом Корнеем Захаровичем повидаться, увидеть его встречу с сыном. Да и еще кое-какие дела…

— Женаты?

— Представьте, не успел, — развел руками Романов. — А как ваша жена? Вы ведь отсюда вернулись в Москву с Кречетовой?

Марина сидела в стороне, поглядывая то на одного, то на другого. Она чувствовала, что между ними идет старый спор, вернее, поединок, суть которого для нее оставалась неизвестной.

— Я не знала, что вы неженаты, Петр Васильевич, — сказала она.

— Старый холостяк, Марина Семеновна, — и шутливо предложил: — Хотите, пришлю к вам сватов?

Она засмеялась и взглянула на Колбина. Тот сидел, полузакрыв глаза, в позе безмятежного покоя.

— Вы говорили, что Корней Захарович вам друг, — сказала она. — Он действительно удивительно хороший человек. Широкая русская душа. И мне почему-то не верится, что по его вине мог погибнуть профессор Лебедянский.

— Кто вам сказал, что по его вине? — спросил Романов.

— На днях в одном академическом журнале прочитала статью, посвященную восьмидесятилетию со дня рождения Лебедянского. Он считается основоположником советской вулканологии. Так вот, в статье сказано, что профессор погиб по вине проводника экспедиции в кратере действующего вулкана. Я не верю в это. Не могу поверить. Человек с таким пятном на совести не может и не имеет права носить Звезду Героя.

— Я вполне с вами согласен. А в статье так и написано — по вине Кречетова?

— Нет. Фамилия Корнея Захаровича не названа, но я знаю, он сопровождал последнюю экспедицию Лебедянского.

Колбин переменил позу на диване.

— Как-то, — продолжала Марина, — Корней Захарович разоткровенничался, а он великий молчун, и рассказал об экспедиции Лебедянского. Под впечатлением рассказа у меня родилась мысль написать картину «Извержение вулкана». Побывала в кратере Северного. Долго мучилась над картиной. Написала и… спрятала. Вы первые ее увидите…

Марина ушла за картиной, оставив их вдвоем, и без нее в комнате стало удивительно тихо и пусто.

Они молчали. Полковник Романов стоял возле книжного шкафа. Колбин все так же сидел на диване, поглаживая выхоленную черную бороду, потом полез в карман за трубкой. Сделал он это не выпрямляясь, закурил, откинул голову назад и не пошевелился, пока не вернулась Марина.

Установив картину, все трое отошли подальше от нее. Марина волновалась. Она походила сейчас на женщину-мать, готовую грудью защитить своего ребенка от опасности. Блестящие глаза были устремлены на картину. В них — гордость и еще что-то, не то неуверенность, не то беспокойство. Колбин взглянул на нее. Совсем не та надломленная женщина, которую он видел по приходе сюда. Острая боль сжала его сердце: от какой женщины он так легкомысленно отказался много лет назад!

Глядя на полотно Сенатовой, Романов почему-то вспомнил картины Рокуэлла Кента. Написанные с предельным лаконизмом, они произвели на него ошеломляющее впечатление. В картине Сенатовой «Извержение вулкана» внимание приковывали две фигуры. На первом плане бежал человек с искаженным от страха лицом. Правую руку он выкинул вперед, как бы стараясь ухватиться за что-нибудь. В спину ему смотрел товарищ. Виднелась только голова, да обожженные руки, судорожно цепляющиеся за раскаленные камни. Еще секунда, и человек свалится в кипящую лаву. В чуть прищуренных глазах не страх, а только презрение.

Новая картина отличалась от прежних полотен Сенатовой. Здесь было больше экспрессии. Образы предельно обобщены. Едва ли этот сюжет можно было решать другими приемами.

— Поздравляю вас, Марина Семеновна, — сказал Романов, не отрывая взгляда от картины.

— Вам нравится? — живо спросила она.

— Нравится — не то слово, — сказал Романов. — Картина превосходная! Вы с поразительной силой заклеймили трусость.

Колбин вернулся к дивану и закурил.

— Вы что скажете, Евгений Николаевич? — сказал Романов и взглянул на Марину.

— Что я скажу? Вам когда-то попало за формалистические трюки. Зачем же повторять старые ошибки.

Марина устало опустилась в кресло.

— Странное заключение, — заметил Романов. — Я, правда, не специалист, но в этой картине не вижу элементов формализма.

— Это еще надо доказать, — сказал Колбин.

— Знаете, Колбин, когда есть вино, рюмки всегда найдутся, чтобы разлить его. И вы сейчас, по-моему, говорите о форме рюмки. А дело в другом. Больших художников прежде всего волновали поиски значительных идей, а уж когда идея завладевала ими, созревала, — рука творца сама по себе находила нужную форму. Потому нас и волнует старое доброе искусство классиков, что оно сочетает единство формы и содержания…

— По существу, вы повторили мою мысль, — усмехнулся Колбин.

— Не совсем…

— Стало быть, вы отрицаете поиски новых форм в искусстве, Петр Васильевич? — Марина шумно вздохнула. — Отрицаете?

Романов покачал головой.

— Нет, не отрицаю, — засмеялся он. — Я даже порицаю отрицателей. Большие художники всегда искали и будут искать, но не для того, чтобы оригинальничать, а чтобы глубже раскрыть сущность явлений. А когда «новаторствуют», чтобы скрыть профессиональную ограниченность, бездумность — получается профанация искусства.

— Вы говорите о больших художниках, — прервал Колбин. — А Марина Семеновна…

— Разве я сказал, что Марина Семеновна — не настоящий художник? — живо возразил Романов.

— Она еще не признанная.

— Признают. В этом я глубоко убежден.

Наступило короткое молчание.

— Можете со мной не согласиться, — опять заговорил Романов, — но я даже допускаю, что отдельные абстракционисты, не жулье, конечно, которых привлекает возможность нажиться на дешевой «новизне» приемов, а серьезные, думающие люди, верят в то, что они создают «новое» искусство, выражают дух эпохи космических скоростей, атома, несут людям новые откровения. Даже в таком случае абстракционизм все ж таки не искусство, а болезнь…

— По-моему, — перебил Романова Колбин, — реализм определен твердо, и все, что выходит за рамки, — надо отсекать. Только и всего.

— Ну, не скажите, — Романов всем корпусом повернулся к нему. — Если стать на вашу точку зрения, то надо отвергать искусство Мухиной, Сарьяна, Пабло Пикассо, Рокуэлла Кента, Фаворского. Ведь они пишут не так, как Репин, Суриков… А пейзажи Нисского? Я сам, проносясь в машине, в поезде, в самолете, вот так же вижу пейзаж, такой же открывается мне дорога, уходящая в небо… Природа сегодня столь же современна, как и я — ее наблюдатель.

— Пейзажи Нисского или Рокуэлла Кента и мне нравятся, — сказал Колбин, — но они знаменитости. Они не оглядываются и не думают, что скажет о них княгиня Марья Алексеевна. Когда будет у вас свое имя, тогда можете писать так, как вам хочется. А сейчас заклюют — такова жизнь. Я думаю, и Романов это подтвердит.

— Нет, не подтвержу…

Колбин пожал плечами:

— Это не меняет дела.

Марина встрепенулась:

— Творить, все время оглядываясь на Марью Алексеевну… Боже упаси!

— Только так, Марина Семеновна. Только так.

— Не знаю, не знаю, Евгений Николаевич. В одном я глубоко убеждена: современный стиль в изобразительном искусстве требует лаконизма, экспрессии, широкой обобщенности образа. Я, например, совершенно равнодушна к «фотографическим» картинам. Современное, изобразительное искусство силой своих образов прекрасно обобщает нашу жизнь, и деталь, так много значившая у передвижников, в нем отсутствует. И художник, цепляющийся за правдоподобие мелко выписанных бытовых и прочих деталей, мне кажется выходцем из другой эпохи… Потом, как неизвестному художнику обратить на себя внимание, если не новым, самобытным словом в искусстве, хотя я и пишу только для себя и для моих друзей.

— Это вы зря, — возразил Романов. — Нужна еще смелость выступать со своими работами перед людьми, что не так легко. Я вас понимаю, а все-таки надо добиваться, чтобы ваше творчество стало достоянием многих. Надо, Марина Семеновна! Не следует прятаться от людей. Они поймут и полюбят вас, и это даст вам новые силы…

— Спасибо за добрые слова. Я об этом подумаю на досуге.

— А насчет того, что заклюют, — не верю, Евгений Николаевич. — Романов говорил запальчиво, это он чувствовал, но ничего не мог с собой поделать. — Меня всегда удивлял ваш мелкий житейский практицизм. Ну скажите, почему знаменитостям дозволено писать левой ногой? Нелепость же! Если бы проект взрыва вулкана предложила какая-нибудь знаменитость, вы как поступили бы? Молитвенно повторяли бы ее слова?

— Мне не нравится ваш тон, — сказал Колбин. — Вы хотите учить меня, как жить? Поздно, голубчик! Или хотите уличить в чем-то? В чем? В том, что я не одобряю вздорный проект вашего приемного сына? А как вы поступили бы на моем месте? Неужели решили бы рискнуть жизнью людей из-за того, что мальчишка хочет прославиться?! К голосу знаменитости я, конечно, прислушался бы и хорошенько подумал, прежде чем сказать «да» или «нет»: как-никак, за плечами у знаменитости огромный опыт жизни. У Данилы Корнеевича такого опыта нет. И не могу я своим авторитетом поддерживать нелепые затеи.

— Почему-то профессор Лебедянский поддерживает Данилу Корнеевича.

Колбин удивленно поднял глаза:

— А-а! Вы читали дневник профессора? По какому праву?

— Право у меня есть. Вы знаете…

Колбин переменил позу на диване.

— Неплохо бы выпить чаю, Марина, — сказал он.

— Вам крепкий?

— Я думаю, вы не забыли, какой чай я пью.

Марина вышла готовить чай.

— Как это похоже на вас, — сказал Колбин и резко спросил: — Что вы от меня хотите?

— Правду о гибели профессора Лебедянского.

— Вы расследовали дело, и вы лучше меня должны знать ее. Я не хочу вести разговор на эту тему.

— А я вот хочу, — жестко сказал Романов. — Может быть, все так и было, как в картине Сенатовой?

Колбин, отвернувшись, молча курил.

— У меня есть записка Лебедянского, адресованная вам. Следователю вы ее почему-то не представили. Помните? Ну, допустим, вы испугались, струсили, спасали свою жизнь — это как-то объяснимо. Не каждый человек может побороть страх. Но вот чего я не понимаю: почему вы обвинили в гибели Лебедянского Кречетова? Обелить себя и убрать с дороги соперника?

Колбин молчал.

— Это непорядочность, вернее, подлость, Колбин! Мы иногда отмахиваемся от этих явлений, как от назойливой мухи, и забываем о праве порядочных людей осуждать непорядочность. У меня сегодня не хватило решимости не подать вам руки. А я обязан был это сделать, потому что читал юбилейную статью о Лебедянском, в которой вы вновь обвинили Кречетова в гибели профессора. Зачем вы это сделали?

Колбин молчал.

— Эх, Колбин, Колбин! Когда-то мы были товарищами. Я тебе многое прощал, — вдруг перешел на «ты» Романов, — потому что верил тебе… Как случилось, что ты потерял чистую, мудрую человеческую совесть — строгого судью своих поступков? Когда это случилось? И как ты можешь оставаться с глазу на глаз с сознанием чего-то нечистого, что вошло в твою жизнь? Колбин молчал.

— Да скажи ты что-нибудь…

Вошла Марина. Колбин не встал даже, чтобы взять чай. Марина подала ему чашку и растерянно смотрела то на одного, то на другого. Все трое молчали, пока чай не был допит. Наконец Колбин вздохнул и поднялся.

— Спасибо за чай, дорогая, заварка как раз моя, — сказал он и поставил чашку на стол. — Ну что ж, пора. Нам, кажется, по пути, Романов?

— Едва ли.

Колбин молча прошел мимо.