Ученых доставили в Лимры в тяжелом состоянии. В небольшой поселковой больнице свободных мест не оказалось. Больных разместили в доме приезжих.

Полковник Романов всю ночь просидел у постели Данилы. В четыре утра Варя сказала, что опасность миновала. Он не заметил, как уснул, сидя в кресле. Разбудил его звон разбитого стекла. Было уже утро. В окно виднелся квадрат серого неба. Варя собирала осколки на полу. Она подняла утомленное лицо и улыбнулась. Данила лежал лицом к стенке и тяжело дышал.

— Ну, как? — спросил Петр Васильевич шепотом.

— Дня через два поднимется, — так же шепотом ответила она. — Завтрак на кухне. Я пойду отдохну. Форточку закрывать не надо. Курить выходите на улицу. Больного не будить, пока сам не проснется.

Он кивнул.

— А как другой больной?

Варя неопределенно повела плечами.

— Ногу придется ампутировать, — сказала она.

Петр Васильевич глубоко вздохнул: «ампутировать ногу». Он не испытывал при этом ни радости, ни печали. Тайна гибели Лебедянского, которая мучила его все эти годы, оставалась неразгаданной. Но одно ясно: много лет назад заслуженный профессор и Колбин в кратере вулкана Северного очутились в таком же переплете, в каком оказались три дня назад Данила и Колбин. Колбин тогда бросил своего товарища, а Данила спас. Один струсил — другой нет. Трусость — сестра подлости. И Колбин пошел на подлость, которую нельзя ни оправдывать, ни прощать. «Вот если бы душу ему ампутировали, может быть, он человеком стал бы», — подумал Петр Васильевич и взглянул на Данилу. Тот спал. Дыхание стало медленным и ровным.

После завтрака Петр Васильевич сел за письменный стол и начал перелистывать свой дневник…

«Здравствуй, Камчатка!

Вновь я посетил тебя, страна моей молодости. Мне все гак же милы твои белоснежные сопки, султаны дыма над вулканами, морские прибои, вечно плещущиеся о каменистые берега полуострова. Легкая грусть давит мое сердце. Может быть, это оттого, что здесь все напоминает о молодости. Вон там, на пригорке, стоял дом, в котором я жил. Дом давно снесли. На его месте поставили школу. Я долго смотрел на нее, потом вышел на утес. Океан лежал у ног. Волны катились издалека, словно спешили, чтобы поведать мне тайну жизни.

Очевидно, таков удел человека — на пороге пятидесятилетия размышлять о жизни. С годами мы становимся мудрее. Когда-то я думал, что жизнь можно прожить без семьи, всего себя отдавая любимому делу. Почему так думалось — не могу объяснить, но я ошибался. Должно быть, хорошо, когда возле тебя есть человек, который делит с тобой радости и горести, удачи и неудачи, есть дети — шумные и веселые. У меня в квартире всегда сонная тишина и образцовый порядок, и я никогда не представлял, что тишина может раздражать человека.

Мои друзья говорят, что я еще не стар и что пора мне подумать о семье. Я знаю, что они правы. Но ведь с годами мы не только становимся мудрыми, но и консервативными в своих привычках, придирчивыми в симпатиях и антипатиях. Поздно теперь обзаводиться семьей.

Встреча с Данилой обрадовала меня. Я ему отдал кусок моего сердца а и рад, что он крепко врос в нашу советскую жизнь. После его отъезда я как-то сразу раскис. Все чаще стала беспокоить нога. Не расставалась со мной и старая знакомая — грусть. Можно было бы поехать на юг, уже два года мне не удавалось пользоваться отпуском, но шумные курорты я не люблю. «Почему бы, — пришла мысль, — не махнуть на Камчатку, на встречу со своей молодостью, Данилой, Корнеем Захаровичем, заодно подлечить ноги в Лимровских ключах и разгадать наконец тайну гибели профессора Лебедянского.

И вот я на земле моей молодости, с жадностью глотаю влажный океанский воздух, смотрю на седую даль, и на сердце приходит успокоение.

Спасибо, океан, извечный труженик!

Я пережил несколько тяжелых дней, когда произошла авария вертолета в горах, и радуюсь, как ребенок, узнав, что Данила спасся. Меня всегда радовало и радует успешно законченное дело — в жизни мусора стало меньше. Это чувство хорошо мне знакомо. Но весть о спасении Данилы взволновала меня как-то по-другому, она затронула те струны сердца, которые до сих пор дремали, и они запели новую, незнакомую мелодию.

Рано утром я полетел на почтовом вертолете в «Зарю». Багрянились вершины вулканов — на востоке поднималось солнце. Вертолет петлял между сопками и скоро выскочил в широкую долину. Еще несколько минут полета — и мы над колхозным селом.

Летчик посадил машину. Село залито солнцем. Мальчишки с санками окружили нас и помогли разгрузить почту. Я увидел Данилу и Корнея Захаровича, спешивших к вертолету… Через несколько минут они были возле меня, мы молча обнялись. Корней Захарович отдышался наконец и сказал:

— Обрадовал ты меня, старика, Петр Васильевич… Если б не ты, не знаю, куда клонилась бы моя жизнь.

— Не меня, а нашу власть надо благодарить.

— Знаю, знаю, Петр Васильевич. Все равно по гроб жизни я в долгу перед тобой.

Тут Корней Захарович повернулся, чтобы скрыть волнение, и пошел вперед. За эти годы он мало изменился. Все те же живые добрые глаза с молодым блеском. Прямая широкая спина. Только вот борода совсем побелела. Мы с Данилой двинулись следом за ним.

Под вечер в доме Кречетова собрались гости. На следующее утро Корней Захарович сообщил, что к нему приезжает жена, и пристально посмотрел на сына. Данила удивленно поднял голову: отец не говорил ему, что женат.

— Не мать она тебе, а мачеха — стараясь скрыть смущение, сказал Корней Захарович. — Не осуждай меня, сын.

— Ну, что ты, батя, — Данила положил руки на плечи отца. — Хочешь, я буду звать ее мамой?

— Когда имеешь дом и хозяйство, мужику нельзя без жены. Какой же дом без хозяйки? — как бы оправдываясь, продолжал Корней Захарович.

— Я все понимаю, батя, и очень рад за тебя. У меня была мама Поля, теперь будет мама…

— Катерина Алексеевна, — подсказал Кречетов.

— Значит, мама Катя.

Екатерина Алексеевна приехала вечером. Переступив порог дома, придирчиво осмотрела обстановку, положила узелок с вещами и только тогда сказала:

— Здравствуйте, Корней Захарович.

— Здравствуй, Катя.

Я хотел ей помочь снять пальто, но она решительно воспротивилась этому. Екатерина Алексеевна принадлежала к тому типу русских женщин, которые и в пятьдесят лет сохраняют миловидность. Она была выше среднего роста, немного полная, руки сильные и цепкие, с широкими ладонями; когда она сбросила на плечи серую шерстяную шаль, я был удивлен короной пышных русых волос; лицо обветренное, румяное. Только пристально вглядевшись, можно заметить в глубине глаз затаенную печаль. Позже я узнал причину этой печали: Екатерина Алексеевна потеряла в войну мужа и двух сыновей. Замуж она вышла, когда ей пошел пятый десяток, и вся ушла в заботу о Корнее Захаровиче.

Данила вернулся, когда мы сели за стол. Увидев Екатерину Алексеевну, он удивился.

— Поздоровайся, сына, — сказал Корней Захарович и подвел к нему жену.

— Мы уже знакомы, батя. Здравствуйте, мама Катя.

Она низко поклонилась и своим певучим голосом сказала:

— Спасибо, Данила Корнеевич, что признал и сердцем принял меня. Не мачехой злой, а матерью родной буду тебе.

На другой день на попутном тракторе прибыло имущество Кречетовых. Правление назначило Корнея Захаровича прорабом колхозного строительства. На фабрику зелени, как здесь называют тепличное хозяйство, послали другого человека. Среди домашних вещей меня заинтересовали превосходно написанные картины, и особенно автопортрет Марины Семеновны Сенатовой.

— Вы ее знаете? — спросила Екатерина Алексеевна. — Марина и Варя часто проводили отпуск у нас на заимке. Хорошие сестры…

Мое сердце билось сильнее обыкновенного. Ночью я долго не мог уснуть. В комнате мерно и торжественно отбили часы. Данила вдруг приподнялся с постели и, по-детски вытянув шею, слушал бой часов. Луна смотрела в окно, было тихо в комнате.

Еще два дня я пробыл у Кречетовых. Данила уехал накануне в кратер Синего. Пора и мне на лимровские воды. Сегодня ожидается почтовый вертолет. Корней Захарович просит еще погостить два дня, соблазняет охотой на горных баранов, но какой из меня охотник с больной ногой?

— Ну куда вы спешите, Петр Васильевич? — говорил Корней Захарович во время завтрака. — Сколько времени не виделись. Удастся ли еще встретиться — одному богу известно.

— Полно вам, Корней Захарович, — сказал я, обняв его. — Еще на свадьбе у Данилы погуляем.

Я оделся, но что-то удерживало меня в этом гостеприимном доме. Мои глаза невольно остановились на автопортрете Сенатовой. Екатерина Алексеевна, кажется, угадала мое желание. Во время завтрака я сидел напротив картины и отводил от нее глаза, как только ловил на себе пристальный взгляд хозяйки дома. Ох, женщины, женщины, как вы иногда проницательны! Екатерина Алексеевна молча сняла картину, завернула ее в белый платок и протянула мне.

— Дай бог вам счастья, — тихо сказала она.

Может быть, с моей стороны желание иметь автопортрет Сенатовой было мальчишеством, ведь на пятом десятке не влюбляются с первого взгляда, но Екатерина Алексеевна женским сердцем лучше, кажется, поняла меня, чем я сам себя. Потом, кто бы мог предполагать, что дело примет такой оборот. Мне ничего не оставалось делать, как принять подарок.

— Спасибо, — сказал я и направился было к двери.

— Постой! Постой! — сказал вдруг Корней Захарович. — А дневник Андрея Николаевича? Что с ним делать?

О дневнике Лебедянского мы вспомнили в первый же день моего приезда в «Зарю». Данила тогда сказал, что он будет читать после меня, как об этом договорились в Хабаровске. Больше разговора о тетрадке у нас не возникало. Из реплик Корнея Захаровича в тот вечер мы поняли, что ему тяжело вспоминать прошлое. Он дорожил и сейчас дорожит памятью о Лебедянском. Среди имущества, привезенного с заимки, есть старая разбитая нарта. Зачем эту рухлядь берегут — я узнал только вчера: оказывается, на ней Корней Захарович возил профессора Лебедянского к кратеру вулкана Северного. Вчера он рассказал историю находки дневника. Но в нем ничего интересного для меня нет.

— Передам дневник Даниле или Соколову, — сказал я и положил тетрадь в сумку.

Вертолет давно поднялся в воздух, давно скрылось село, а я все еще смотрел в окошечко и думал о том, что, может быть, и мне в жизни улыбнется личное счастье.

Вот уже неделя, как я знаком с Мариной Сенатовой. Мы охотно беседуем на самые разнообразные темы. Ее общество мне приятно. Сегодня она пригласила меня к себе домой. Я застал ее за работой. При моем появлении она повернула недописанную картину к стене.

— Да тут у вас художественный салон! — воскликнул я, взволнованный.

— Боюсь, со временем картины выживут меня из дома, — засмеялась она.

Я люблю живопись, и то, что я видел, несомненно было озарено ярким самобытным талантом. Поражал неистовый темперамент художника, яростная его потребность запечатлеть наиболее типичные проявления советской жизни. Образы, переполнявшие воображение автора, заставляли его спешить, работать неутомимо, скорей, скорей, лишь бы освободиться от творческой силы, которая рвалась наружу, тяготила и не давала покоя. Картины увлекали неудержимой экспрессией, жизненностью, и как бы сами собой, естественно, возникали прекрасные формы. Почерк художника внешне прост. Картины понятны с первого взгляда. Но эта внешняя простота — только дверь, в которую ты можешь войти сразу, а проникнуть вглубь — лишь в меру своего разумения и способности быть отзывчивым на искусство.

…Еще одна картина. Нет, нельзя такими большими дозами воспринимать прекрасное! Марина Семеновна что-то объясняла, говорила о художественных деталях, еще о чем-то, но ее слова почему-то не доходили до меня. Я вернулся к столу и без разрешения закурил.

— Прошу вас, садитесь, вот сюда, — сказала она. — Хочу набросать ваш портрет.

Я был взволнован и дал усадить себя. Она устроилась на диване и открыла альбом. Мысли мои витали далеко. В памяти проходило прошлое с его горестями и радостями… В ту минуту я чувствовал силы необъятные для служения моей стране, радовался, что в молодости не увлекся приманками мелких, пустых страстей и желаний, до седых волос сохранил пыл души. В картинах прошлого, мелькавших перед моим мысленным взором, возникал образ женщины, но раньше он обычно ускользал, а сейчас нет… Я видел ее. Она сидела на диване и держала альбом на коленях…

— Когда-то, — говорила она, — я видела картину неизвестного французского художника «Будущее». Более мрачной картины мне не приходилось встречать. Всю страсть своего гения художник вложил в изображение глаз безобразного старика. Каждый раз, встречаясь с этими глазами, я вздрагивала, как от прикосновения чего-то холодного, леденящего душу. Трудно словами описать. Это надо увидеть…

На лоб Марины упала прядь светлых волос. Она нетерпеливо отбросила их назад. Вдруг ее губы надулись, как у ребенка. Я рассмеялся.

— Ну, Петр Васильевич, делайте такие же глаза.

— Какие?

— Какие были.

Я подошел к Марине. С листа альбома смотрели глаза. Неужели это мои глаза? Серые, с твердым и открытым взглядом, они были устремлены вдаль. В глубине их — восхищение и изумление.

— Давно я мечтаю о картине «Человек будущего», — говорила Марина. — Мрачному образу неизвестного французского живописца хочется противопоставить светлый образ, полный жизни и вдохновения… Не получается, — вздохнула она, закрывая альбом, потом неожиданно сказала: — Знаете, Петр Васильевич, мне с вами почему-то всегда хорошо. Я самой себе кажусь моложе своих лет.

Она хлопотала у стола, готовила чай. Мне, старому медведю, было приятно принимать из маленьких рук аккуратную чашечку с пахучим чаем. Мы говорили о вулканах, о живописи, о книгах, иной разговор вели наши глаза. Я не берусь описывать свое состояние. Как пишут в таких случаях в романах: я был в состоянии сладостного блаженства.

Расстались мы поздно. Я был взволнован и пешком отправился на горячие источники. Февральский вечер дышал весной. Улица была пустынна. Окна в домах ярко светились. На окраине поселка я остановился и несколько раз жадно вдохнул свежий воздух. Из дома Ларгана вышел человек и быстро зашагал в поселок. Разглядеть его не удалось — было темно. Но походка мне показалась знакомой. Неужели Колбин? Я с ним еще не встречался, видел только издали несколько раз. Мне хотелось окликнуть его, но я сдержался. Зачем?

Друзья школьных лет остаются друзьями на всю жизнь. У меня их много. Жизнь разметала нас в разные концы страны. Мы редко видимся и редко переписываемся. Но каждый помнит о другом и при случае всегда подаст весточку о себе. А сколько волнений и радостей доставляют неожиданные встречи со школьными товарищами! Мои друзья прошли трудный путь. Иные спотыкались и падали, но вновь поднимались, чтобы идти по дороге, избранной в далекие комсомольские годы.

Вперед, заре навстречу, Товарищи в борьбе…

В списке моих друзей был и Женя Колбин. Мы с ним никогда не переписывались и не встречались, не считая одной камчатской встречи по делу Лебедянского. Тогда у меня остался в сердце какой-то осадок. С годами осадок рассосался — человек не святой, может ошибаться в жизни, и я с интересом следил за успехами Колбина в вулканологии. Делать это было нетрудно, статьи за его подписью часто появлялись в научно-популярных журналах…

Тяжело вырывать из сердца образ школьного товарища. Еще тяжелее сознавать, что твой друг все эти годы шел не по общей с тобой дороге «заре навстречу», а топал по обочине, себе навстречу.

Я вычеркнул Колбина из списка школьных друзей.

Берегись, Евгений, обмануть нашу светлую юность!

Надев лыжи, я почувствовал себя совсем молодым. Горячие источники возвратили моей ноге силу и гибкость. Сторож санатория говорит, что лимровские воды вылечивают все человеческие недуги. Я ему верю. Ни Кисловодск, ни Кульдур, ни Карловы Вары не помогли мне. Варя Сенатова, она по совместительству курирует в санатории, вчера после осмотра посоветовала больше ходить и бегать. Поздно вечером я пришел в Лимры — впереди три свободных от процедур дня — и сегодня отправляюсь с Мариной на лыжную прогулку.

Я радуюсь, как мальчишка. Лыжи мне одолжила Варя. Они коротки немножко, но это неважно. Очевидно, со стороны я похожу на долго постившегося человека, который набросился на пищу. Всеми своими изголодавшимися чувствами старого спортсмена я впитываю запахи, краски, хруст снега под ногами.

С лыжами в руках из дому вышла Марина. Она в спортивных брюках, свитере, меховой куртке-безрукавке и белой вязаной шапочке. Взглянув на меня, она звонко рассмеялась.

— Ну и вид у вас, Петр Васильевич.

— Плохой?

— Обалдело-радостный.

— Значит, вполне нормальный для моего состояния, — ответил я и хотел сделать серьезное лицо, но оно, помимо воли, растягивалось в улыбке.

Марина пошла впереди. Мои первые шаги были робки и неуверенны. Постепенно ритм движения захватил меня, шаг сделался твердым и накатистым.

Крупный снег валил с неба. Силуэт Марины таял в белой пелене, временами я терял ее из виду. Вскоре лыжня пошла в гору. Марина брала подъем, как заправский горнолыжник. Я крикнул ей, прося остановиться. Она помахала лыжной палкой и пошла дальше. Взойдя на пологую сопку, она оглянулась и, наверное, насмешливо посмотрела на меня сверху вниз. Я погрозил ей кулаком и, тяжело дыша, поднялся к ней. Но она не дала мне передохнуть, оттолкнувшись палками, помчалась вниз. В молодости моим любимым спортом был спуск с горы. Я входил во вкус игры и помчался за Мариной. Время от времени она оборачивалась, очевидно, чтобы измерить, насколько обогнала меня. Я настигал ее. Она резко повернула в сторону. Хитрость не удалась. Я схватил ее и три раза ткнул лицом в снег — не дразнись! Мы боролись и дурили, как дети. Она отбивалась, награждала меня тумаками и тоже старалась повалить в снег. На мгновение наши щеки соприкоснулись. Я вдохнул запах ее волос. Она выскользнула из рук и посмотрела на меня веселым вызывающим взглядом.

Снег перестал. В сером небе появились синие просветы. Мы не спешили. Приятная усталость разлилась по телу. Марина сидела на снегу и смотрела в небо. Она словно забыла обо мне и чему-то мечтательно улыбалась.

Почему и как возникает любовь — я не знаю, но знаю и чувствую, что она настигла меня…

Я подошел к Марине. Ее взгляд, далекий и опьяненный бесконечной глубиной неба, упал на мое лицо. Прошло несколько мгновений, прежде чем она узнала меня. А узнав, пристально посмотрела. Мы читали друг у друга в душе, и то, что прочли, заставило сильнее биться наши сердца…

Я протянул ей руку. Она молча ее приняла. Мы спустились в долину, надели лыжи и продолжали путь; примерно через час добрались до охотничьей базы лимровского колхоза — добротного дома с пристройками, сложенного из лиственных кряжей. В доме было много гостей. Мужчины в праздничных костюмах. Женщины с румяными щеками и в ярких платьях. Играли чью-то свадьбу. Нас сразу же усадили за стол, и веселье, прерванное нашим вторжением, возобновилось.

Баянист играл сельскую польку. Девушки взвизгивали от удовольствия. Пары сталкивались и расходились. Степенные охотники отбивали такт, стуча кулаками по столу. Марина бросилась в круг, подхватила наугад первого попавшегося парня и пошла кружиться.

Матовое лицо ее разрумянилось. В глазах блеск. Она подозвала меня. Я вышел в круг и обнял ее…

Под вечер мы распрощались с гостеприимными хозяевами и, закинув лыжи на плечи, по санной дороге отправились в Лимры. Марина, оживленная вначале, постепенно стала говорить меньше и скоро совсем умолкла. Так прошли мы с километр. Вдруг она спросила:

— О чем вы вчера говорили с Евгением Николаевичем, когда я ушла готовить чай?

Мой рассказ о Колбине она выслушала молча, я видел, как исчезла улыбка на ее губах. Лицо застыло, в нем потухла жизнь. В уголках рта затаилась горечь. Меня удивила эта неожиданная перемена в ее настроении.

— А вы давно знаете Колбина? — спросил я, стараясь понять причину ее подавленного состояния.

— Давно. Я его любила, — был глухой ответ.

Этого я не знал. Если бы знал, воздержался бы от рассказа, чтобы не причинить ей боли.

В Лимры мы добрались в полном молчании.

Возле своего дома она остановилась, посмотрела на меня и печально улыбнулась.

Сегодня я был у Колбина. Он не поздоровался со мной и не предложил сесть. Разговаривали мы стоя. Я не знаю, зачем и почему зашел к нему. Может быть, во мне еще жила надежда, что он найдет в себе силы признаться и раскаяться в грехах молодости. Сделай он это — я, пожалуй, протянул бы ему руку помощи.

— Что вы от меня еще хотите, Романов?

— Ничего, Колбин. Ничего. Много лет назад я сделал большую ошибку, поверив в вашу честность и порядочность. Я не мог иначе поступить, мы дружили… Тайна гибели Лебедянского оставалась нераскрытой. Мне сейчас ясна общая картина. Вы ловко отвели удар от себя… На днях вы были у Ларгана, но вы опоздали…

— Боже, что заставляет меня выслушивать ваши оскорбления? Уходите, Романов.

— Конечно, уйду. У меня есть один вопрос. Я знаю, вы на него не ответите, но я все равно спрошу. Скажите, когда вы успели изъять из дела показания Баскакова?

— И все? Теперь вы можете оставить меня. Ответа на ваш вопрос не будет.

— Я это знал. Но, Колбин, я не могу оставить вас в покое. Общественность, наша советская общественность должна узнать тайну гибели профессора Лебедянского…

Я ушел, волнуемый противоречивыми чувствами. Первое было — жалость. Да, я жалел Колбина, потому что груз тяжелых воспоминаний наверняка мешал ему ощущать красоту нашей жизни. Или он испечен из другого теста? Почему же в молодости мы не сумели понять, раскусить его? Второе — во мне поднималась злость: за то, что он обманул нас, за то, что дышит тем же воздухом, что и мы все, за то, что землю нашу, прекрасную землю, топчут такие непорядочные люди, люди без совести и чести, как Колбин.

Кречетов как-то сказал, что жизнь сама себя очищает от разной погани и что она не терпит фальши. Я понимаю Корнея Захаровича: это у него идет от большой любви к жизни и природе. Но все-таки, я думаю, сорную траву надо вырывать вовремя. В жизни не должно быть места подлости, корысти…

Утром я встретил Марину в столовой. Она показалась мне задумчивой и какой-то далекой. Это огорчило меня, но я виду не подал и начал рассказывать о разных вещах, не касаясь того, что занимало нас обоих. Постепенно лицо ее прояснилось, взгляд стал более близким.

— Не знаю, что я буду делать, когда вы уедете от нас, — вдруг сказала она.

— А вы вместе со мной, — ответил я.

Она посмотрела на меня и промолчала…»

Пришла Варя. Полковник Романов закрыл тетрадь и некоторое время молча наблюдал за ней, хлопотавшей у постели больного.

День был в разгаре. На улице солнце сияло ослепительно. За окном дятел деловито долбил старую рябину.

— Нельзя его разбудить? — спросил Петр Васильевич, кивая на Данилу.

Варя покачала головой.

— А мне пора уезжать, — вздохнул он, глядя в окно. — Марина Семеновна дома?

— Сегодня она свободна от дежурства. — Варя внимательно посмотрела на Романова. Женским чутьем она понимала его. — Со вчерашнего вечера места себе не находит… Поговорите с ней.

Направляясь к Марине, Петр Васильевич невольно замедлил шаг. Неспокойно было на сердце. А почему — не понимал.

Он застал Марину на диване с альбомом в руке. Они поздоровались и молча посмотрели друг на друга. Марина первая, не без усилия, заговорила. Он отвечал машинально, невпопад и не отводил глаз от страдальческого, чуть постаревшего за последние сутки лица. Ее смущал этот взгляд.

— Уезжаете? — спросила она.

— Да.

Они умолкли.

— Я так много хочу сказать вам, но ваш вид… Что с вами? За сутки вы словно надломились.

Она промолчала.

Романов за долгие годы работы следователем научился разгадывать, что таится на душе за выражением человеческого лица. И лицо Марины сейчас о многом говорило ему: ее сдержанность, несомненно, была связана с трагедией в кратере Тиглы.

— Вы любите его? — тихо спросил он.

Она отрицательно покачала головой.

— Так что же с вами?

— Не знаю. Я чувствую себя виноватой перед ним, хотя он мне принес одно торг. Мне надо было его удержать, я этого не сделала. Я уже свыклась с мыслью, что жизнь до конца дней мне придется коротать одной. Тут он заявился и стал добиваться меня. Если бы не вы… я, может быть, вернулась бы к нему. Теперь я этого сделать не могу. Вы это знаете, Петр Васильевич.

Она вздохнула и умолкла.

— Наши пути сошлись, Марина. Вот моя рука. Обопритесь на нее.

«Глупо упускать свое счастье», — подумала она, но ничего не ответила.

Он смотрел на нее и ждал ответа.

— Не торопитесь, Петр Васильевич, — сказала она. — Не торопите… Мысль о том, что он страдает…

— Какая непоследовательность, — с горечью сказал он. — В сущности, вы же любите меня.

Она подняла глаза на него, потом молча крепко поцеловала. Это было так неожиданно! Он хотел обнять ее, она легко отстранилась и кивнула на часы: было без пятнадцати три. Что ж, пора!

Накинув шубку, Марина вышла проводить его на крыльцо. Он, не оглядываясь, удалялся от дома. Она хотела крикнуть: «Вернись!» — но не смогла. Плечи ее вздрогнули. Казалось бы, что еще проще сказать одно-единственное слово, но оно осталось несказанным.