Данила проснулся от тяжелого забытья, полного лихорадочных видений.
Он находился в той же комнате, где жил до трагедии в кратере Тиглы. Тумбочка стояла возле самой кровати. На ней под марлей — флакончики с лекарствами, термометр, чашка с холодным чаем. В окно лился солнечный свет. Ветка рябины прильнула к верхнему стеклу рамы. Данила смотрел на ягоды, крупные и сочные, пропитанные солнцем и морозом. Выпив чашку холодного чая с лимоном, Данила глубоко вздохнул. В груди не было тяжести, которая давила на него эти дни, и он обрадовался: значит, дело пойдет на поправку.
Пережитое теперь казалось кошмарным сном. Ему все время не хватало воздуха. Он дышал ртом, рвал на груди одежду. Глоток чистого воздуха! Дайте глоток чистого воздуха! Легкие отказывались работать. Туман застилал глаза, и все окружающее казалось кроваво-красным. Он видел красные горы, красных людей. «Почему вы в крови?» — кричал он, но его никто не слышал. В кабине вертолета Данила потерял сознание. Мир провалился в черноту. Отравленный газом мозг машинально ловил еще обрывки разговоров, но разобрать их смысл уже не мог… Данила очнулся три дня назад. Красные круги в глазах исчезли, но все тело было налито тяжестью.
Дверь осторожно открылась. Овчарук вошел в комнату на цыпочках со свертком в руках. Данила невольно улыбнулся. Разве можно представить Овчарука без бот и свертка!
— А-а, пушки вперед! Здравствуй!
— Вот Варя прислала, — сказал Овчарук, расставляя посуду на столе.
— Что это?
— Обед, — коротко бросил журналист.
— Но почему ты? Гордость у тебя есть?
— Гордость? Есть. Ты не сердись. В школе мы втроем ухаживали за ней.
— За кем вы ухаживали?
— Как за кем? За Варей. После занятий один тащил портфель Вари, второй — косынку, третий — берет или еще что-нибудь. Она командовала нами, как хотела, нам это нравилось.
— Почему же ты не женился на ней?
— Как же я мог, когда я женат на ее подруге. Мы с Варей старые друзья. По привычке она и здесь командует мной.
Будто тяжкий груз свалился с плеч Данилы, он от души рассмеялся.
— Я ведь бешено ревновал тебя.
— Знаю. Варя рассказывала.
— Где же твоя жена?
— В Ленинграде аспирантуру кончает.
Наступила короткая пауза. Потом Данила сказал:
— Будем обедать. Не мешало бы отметить мое третье рождение…
— Обедать? Впрочем, я кажется обедал. Сок выпью.
Данила наполнил стаканы томатным соком. Один стакан протянул Овчаруку.
— Пушки вперед! — сказал журналист.
— Пушки вперед! — повторил Данила.
Они чокнулись.
— Еще налить?
— Нет, — Овчарук поставил свой стакан. — Сегодня я уезжаю, отзывают в аппарат редакции, — он придвинул к себе рецепт и стал водить по нему карандашом.
Данила отобрал у него карандаш и принялся за обед.
— Задумался, — пояснил Овчарук и вдруг встрепенулся. — Ты сейчас в состоянии рассказать о событиях в кратере Тиглы? Только подробно.
— Как только поправлюсь, — сказал Данила, не отвечая на вопрос, — первым делом навещу больничную повариху. Своими обедами она и мертвого поднимет.
Овчарук хмыкнул.
— Жалкий ты человек, Данила, — сказал он и поправил очки. — Я по запаху понял бы, кто мне готовит обед, а он — повариха. Стоило ли такого полюбить?
— Один — ноль в твою пользу, чернильная душа. А огурцы она на подоконнике выращивает?
— Два — ноль в мою пользу. Огурцы Корней Захарович поставляет.
— Сдаюсь! Сдаюсь! — воскликнул Данила.
— Так-то лучше. Люблю — лапки вверх.
Данила устроился в кресле и вытянул ноги.
— Попробую рассказать, от тебя все равно не отвяжешься.
Лицо его стало хмурым. Глаза перестали смеяться. Голос был глухой. Чужой.
Да, там кошмарно. Временами ему казалось, что он никогда не выберется. Вулканические бомбы уже не пугали его, страшили только газы. Возникала ли у него мысль бросить Колбина? Нет, такой мысли не было. Он стал бы презирать себя, если бы оставил товарища в беде. Его удивила последняя запись Колбина в дневнике. Может ли он дать прочесть дневник Овчаруку? Почему же нет? Последние, спешно нацарапанные слова адресованы людям, и, пожалуй, Овчарук имеет право прочитать их.
Данила вытащил из стола толстую тетрадь в мягкой обложке и молча вручил журналисту.
«Люди! Романов бросил меня в кратере. Он такой же, как и вы все, не лучше меня и не лучше вас. Люди все одинаковы. Человек всегда думает о себе. Я не обвиняю его. Это еще раз доказывает, что мое кредо незыб…»
Последнее слово Колбин не успел дописать, оно, очевидно, означало «незыблемо».
— Что скажешь? — спросил Данила. — Как можно клеветать на людей, на наших советских людей?
— Не понимаю, как Марина Семеновна могла любить духовного банкрота.
— Но почему он с такой уверенностью пишет, что я его бросил? — спросил Данила.
Овчарук как-то странно посмотрел на него.
— Знаешь, что сказал Колбин, когда очнулся? Он в точности повторил Варе эти же самые слова: «Романов бросил меня в кратере». Варя отчитала его, сказала: «Колбин, Романов вынес вас на своей спине». После этого тот потерял сознание. Третьего дня его в тяжелом состоянии отправили в Петропавловск.
— Убей бог — не понимаю таких людей. Внешне — человек как человек. Осанист. Приятной наружности. Как же это так, а?
— Дело не в осанистости, но он и мне представлялся сильным человеком, — задумчиво, как бы рассуждая сам с собой, сказал Овчарук.
— Почему представлялся?
— Потому, что ты убил его морально. Да, да! Не удивляйся. Убил тем, что спас, и этим разрушил его философию.
Данила пожал плечами:
— В наше время и в нашей стране его философское кредо — абсурд.
— Ну, это ты зря. Индивидуализм очень живуч. Как-то мы проспорили с Колбиным почти всю ночь. Наслушался я от него всякой дребедени. Поверь, не завидую я его жизни.
— Что же, он и в коммунизм не верит?
— Верит. Коммунизм он представляет как общество суперменов.
— Все-таки не могу понять, как он в адской обстановке нашел силы, чтобы написать такое? Это же физически невозможно…
— Трудно поверить, — сказал Овчарук. — Но написал. Значит, не мог не написать. Мне кажется, он в чем-то хотел себя оправдать. И желание оправдаться было сильнее страданий физических.
— В чем, в чем оправдаться? Он же плюнул не только в мою душу, но и в душу советских людей.
— Я ничего не могу утверждать, — машинально листая тетрадь, сказал Овчарук. — Но, кажется, его запись в дневнике имеет какое-то отношение к гибели профессора Лебедянского.
— Ерунда какая! — возразил Данила.
— Может быть, ерунда, а может быть, и нет. Лебедянский и Колбин вместе спускались в кратер вулкана. Что там случилось — одному Колбину известно. Почему бы не допустить мысли — вы в кратере Тиглы очутились в таком же положении, как много лет назад Лебедянский и Колбин. Разница в том, что Колбин бросил тогда своего учителя, а ты, рискуя жизнью, спас его. И в последние секунды какой-то очень сильный внутренний толчок заставил Колбина написать то, что мы читали в дневнике. До этого, может быть, он спорил с кем-то. А этот «кто-то» был, очевидно, дорог ему, и последней записью он хотел убедить оппонента в своей правоте. — Овчарук вздохнул: — Все это мои предположения, Данила. Я просто попытался понять мотивы, побудившие Колбина написать пасквиль в своем дневнике.
Данила лег на постель и закинул руки под голову.
— Ты извини меня, устал… Хватит о Колбине. Расскажи, что будешь делать в редакции?
— Секретарить буду. Два раза отвертелся, а сейчас не удастся, наверное… Да, вот что. Объясни мне, почему Синий взорвался не с такой устрашающей силой, как предсказывали вулканологи? Я верил сейсмограмме.
— Соколова спрашивал?
— Его нет в Лимрах, уехал на Синий.
— Дошлый ты, Овчарук, — засмеялся Данила.
— Профессия, Романов, профессия. Так что же случилось с Синим?
— Я не могу исчерпывающе ответить на твой вопрос. Одни догадки…
— Давай догадки.
— Мне кажется, волна поднималась на поверхность по подземным расщелинам, и это ослабило силу взрыва. Военные, готовясь к операции, промеряли глубину озера. В некоторых местах она достигала трех тысяч метров. А высота вулкана — две тысячи четыреста над уровнем моря. Вполне возможно, что в озере были глубины, превышающие и три тысячи метров… С наблюдательного пункта сила взрыва казалась потрясающей, фонтан огня — невероятно высоким. В этом, очевидно, повинна была ночь…
Через полчаса Овчарук поднялся и начал собираться.
— Жаль расставаться, а придется. Долг — прежде всего. Читай газеты. Прочтешь об операции «Вулкан». Будешь возвращаться в Москву — заезжай. Посидим, поболтаем.
— Я остаюсь на Камчатке.
— Вот обрадовал! — Овчарук засиял. — Тогда на свадьбу пригласи. Ну, ну, не смущайся. По глазам вижу — рад. Ну, дай твою лапу. Вот так. А теперь — пушки вперед!
Колбин метался в постели. Борода взлохмачена. В глазах лихорадочный блеск.
В палату бесшумно вошла сестра. Это была пожилая женщина с добрыми глазами. Но Колбин не видел ее. Внутри у него все горело, там что-то оборвалось, жизнь таяла, это он чувствовал и изо всех сил боролся за нее.
Ах, если бы освободиться от прошлого! Оно терзало душу.
…Кратер вулкана Северного. Мертвая, выжженная земля. Профессор Лебедянский. Профессор, профессор, почему так сияют ваши глаза? Не смотрите же на воронку в центре кратера. Видите, там лава кипит… Ну что вы щупаете мои мускулы? Мускулы что надо… А зачем веревку бросаете в огненную бездну? Конец мне? Зачем? Да скажите же что-нибудь! Что вы там пишете? Мне записка?..
Колбин начал обшаривать себя. Вдруг перед ним возникло лицо полковника Романова. В руках он держит записку. «Отдай! Отдай! — Колбин бросился на школьного товарища. — Верни, слышишь, верни!» Он стал колотить Романова, наконец вырвал и сжал записку в руках и снова увидел себя в кратере вулкана.
«…Так я должен помочь вам выбраться, профессор? Мои мускулы крепкие. Попробуйте еще раз. А может быть, профессор, не надо в воронку?.. Баскаков, Баскаков, где ты? Бросай твои дела на северной стороне кратера и беги сюда…» Профессор исчез в пугающей бездне… За что бы зацепить конец веревки? Ни одной вулканической бомбы поблизости. «Профессор, я не скальный крючок, не удержу я вас…» Дернулась веревка… Земля поплыла кругом… Взрыв… Воронка наполнялась лавой. Конец веревки выпал из рук. Страх, леденящий страх сжал сердце. Колбин побежал… Все быстрее, быстрее. Вдруг кто-то схватил его за руку. «Это опять ты, Петя Романов? Что тебе надо? Подробности, как я бросил профессора? Не знаю, ничего не знаю. Пусти руку! Пусти! О чем ты говоришь? Следствие закончено? И Кречетов невиновен?.. Когда я успел изъять из дела показания Баскакова? Ха-ха! Ты всегда был простаком, Романов. Я тебя перехитрил. Помнишь, перед твоим отъездом мы распили бутылку коньяку, и ты на минуту вышел из комнаты… Вот тогда… Да, да, тогда…»
Галлюцинации, воспоминания налетали друг на друга. «Боже! Боже! Когда я запру вас в кладовой души! Столько лет вы лежали там за семью замками… Назад! Назад!» Колбин отталкивал кого-то руками и вскрикивал… Сестра напоила его водой. Колбин закрыл глаза. Слезы струились из-под его опущенных век. Сестра, хотя он не замечал ее, бережно вытерла их.
— За что человеку такие страдания посланы? — прошептала она.
Вдруг Колбин открыл глаза и протянул руки.
— Марина! Марина!..
В палату быстро вошел врач.
— Как больной? — шепотом спросил он.
— Бредит, бедненький, — печально ответила сестра. — Душа его болит.
Врач положил руку на лоб Колбина. Лоб был горячий и потный.
— У тебя маленькие, сильные руки… Я люблю их, Марина… Не уходи, — бессвязно шептал больной, удерживая руку врача на своем лбу. — Кто это говорит? А-а, Данила Корнеевич… Почему бросил меня в кратере? Ты не лучше меня… Не лучше… Уходи… Я говорил тебе, Марина: все люди сшиты на один покрой… Мое кредо… Марина, Марина! Почему я тебя плохо вижу?.. Ну зажгите же свет!..
— Принесите шприц, — тихо сказал врач. — Ему надо уснуть.
Сестра вышла.
Колбин продолжал бредить.
Поравнявшись с областной больницей, Марина вдруг остановилась. Она почувствовала страшную усталость и села на скамейку, чтобы успокоиться.
Получив вызов из больницы, Марина два дня жила, как в тумане. Она часами прислушивалась к себе, стараясь разобраться в душевной сумятице. Неужели у нее еще осталось какое-то чувство к человеку, принесшему ей столько горя? Человеку, растоптавшему самое дорогое в ее жизни? Неужели зло имеет такую притягательную силу?
Не поехать Марина не могла. Но теперь не любовь тянула ее к Колбину, а какое-то другое чувство. Она пришла к новому рубежу в своей жизни, но что-то еще мешало перешагнуть его. Может быть, это страх перед новой любовью? Или она, как художник, глубже и полнее хотела познать человека, чуждого ей и по духу и по идеалам, человека, представляющего будущее в образе отвратительного старика? Сколько раз Марина принималась за картину «Будущее». Она видела ее во сне и наяву — голову мужчины с характерным поворотом шеи, с совершенным лицом, отражающим тончайшие нюансы мыслей и чувств, с глазами, полными радости, устремленными в неведомые дали, в Будущее… А картина не получалась. Временами Марина страстно мечтала встретиться в жизни с отвратительным стариком, сошедшим с полотна французского живописца, тогда, может быть, она скорее создала бы свое «Будущее»…
Марина просидела на скамейке довольно долго. «Что же делать? — спрашивала она сама себя, с беспокойством оглядываясь по сторонам. — Что же делать?» Из морского порта доносились отрывистые гудки буксирных судов. В ясную погоду отсюда, с площадки перед больницей, хорошо просматривалась Авачинская бухта. Сейчас все было окутано туманом, и Марине казалось, что она сама тоже заблудилась, пришла к какому-то тупику в жизни.
…В больнице только что окончился утренний обход.
— Гражданка, — сказала сестра, — сегодня не приемный день.
Марина показала телеграмму.
— Я по вызову к Колбину.
— Наконец-то! — воскликнул врач — круглый, плотный человек в белом халате. — Предупредите больного, что приехала Сенатова. Вы ведь Сенатова Марина Семеновна?
Марина кивнула. Принесли халат.
— Больной в большом душевном смятении, — продолжал врач. — В бреду все время вспоминает ваше имя, мы поэтому решили вызвать вас. Больному нужен полный покой. Вы понимаете меня?
Марина промолчала.
— Мы сделали все возможное, чтобы спасти его, но… — врач вздохнул и развел руками. — Лечить больную душу мы бессильны. Я сообщил ему, что вызвал вас сюда, теперь он каждое утро спрашивает, приехали ли вы. А сегодня начал кричать, что не верит в ваш приезд… Его преследует мания неверия в людей… Вы долго намерены пробыть здесь?
— Месяц.
— Вполне достаточно. Постарайтесь успокоить его. А теперь накиньте халат и пойдемте.
Колбин лежал в палате один. Белые стены, белый потолок, желтый крашеный пол. В открытую форточку волнами входил свежий воздух. Пахло лекарствами. Колбин смотрел в окно, на ограниченный прямоугольниками рамы кусок серого неба.
— Евгений Николаевич, Сенатова приехала, — сказал врач.
— Не надо меня утешать, дорогой доктор. Я давно перестал верить людям, даже самым близким.
— Повернитесь…
— Зачем? Я смотрю на паутину. В самом углу, видите? И муху? Так и человек бьется, бьется в паутине жизни — и готов, вытянул ноги. У меня одно утешение — придется протягивать только одну ногу. Вторую вы, слава богу, отсекли… Раньше я сам отсекал все, что мешало мне жить…
— Зачем так мрачно? Вспомните Маресьева…
— Ах, оставьте! — с раздражением бросил Колбин и резко повернул голову. — Я… — он вдруг осекся и воскликнул: — Марина?!
В это самое время в Лимрах Данила позвонил в дом Сенатовых. Дверь тут же открылась.
— Входи, Даня, — сказала Варя.
Он последовал за ней.
— Я первый раз вижу тебя такой нарядной.
Варя счастливо засмеялась. В узком бордовом платье с открытой шеей она показалась ему выше ростом. И лицо будто изменилось — стало тоньше, одухотвореннее.
— Сколько же времени прошло с тех пор, как мы вместе обедали в избушке в кратере вулкана? — спросила она, накрывая на стол.
— Сто лет, — ответил он.
— Жалко избушку…
— Мы поставим другую избушку.
Она взглянула на него.
— Где?
— В долине гейзеров.
— Уезжаешь?
— Гребнев торопит. Есть решение бюро обкома.
Он протянул ей лист бумаги.
— Так ты уже главный инженер строительства геотермической электростанции?
Он кивнул.
— Поздравляю, Даня!
— Побаиваюсь немного.
— С каких это пор ты стал боякой?
— Не смейся. Строительство очень ответственное. — Он улыбнулся. — Но если ты будешь со мной, я, пожалуй, справлюсь.
Варя поставила на стол бутылку вина.
— Вот штопор. Открой. Сразу отпразднуем и твое выздоровление и твое назначение.
Он подошел к ней и обнял за плечи.
— Варя, мы должны пожениться сейчас!
Она пристально посмотрела на него.
— Мы мало знаем друг друга.
— Мы знаем друг друга со дня рождения.
— Как это — со дня рождения?
— Разве мы заново не родились, спасаясь от смерти на потоке лавы?
— Ты так думаешь?
— Я так думаю, Варя. Ты не веришь? Иногда мы бываем слишком рассудочны, Варя. Евгений Николаевич говорит, что рассудочность — болезнь века.
— Глупый ты, Даня. Большой и глупый. — Она вскинула голову и влюбленными глазами посмотрела на него. — Я с тобой в огонь и в воду, Даня. В огонь и в воду…
— Так одевайся быстрее и пойдем в поселковый Совет…
Улица. Накатанная санная дорога. Они возвращались домой. На лицах — радость жизни. Она плескалась, как океан. Улыбалась, как апрельское солнце.
— Варя…
— Что, Даня?
Не хватало слов от ощущения счастья.
— Варя…
— Что, Даня?
Он больно сжал ее руку. Она вытерпела.
Голубое небо с плывущими рыхлыми облаками, далекие горы, поселок — все блещет, сверкает, больно смотреть. И шумит над землей ветер, теплый, ласковый, как руки любимой. Это весна. Она несет радость и обновление. Деревья еще не очнулись от зимнего оцепенения, но в тугих глянцевитых ветках уже бродят буйные соки.
— Весна, Варя.
— Весна…
Так они и шли — он и она. Когда поравнялись с домом приезжих, он выпустил ее руку.
— Я на минутку, — сказал Данила и исчез за дверьми. Скоро он вышел, неся в руках огромный букет цветов. — Это тебе, Варюша.
— Спасибо, Даня, — сказала она, и голос ее дрогнул.
Дома он снял с Вари шубу. Цветы в голубой вазе поставили на середину стола.
Данила открыл бутылку. Варя принесла две рюмки тонкого стекла. Он наполнил их до краев.
— Выпьем за наше счастье.
Варя смотрела на букет.
— Цветы, — сказала она.
— Малагин из своей оранжереи прислал.
— Он знает, что мы женимся?
— Знает. И батя и мама Катя знают. Свадьбу в «Заре» будем играть.
Варя подняла рюмку.
— За счастье, Даня!
— За жизнь, Варюха!
Они выпили до дна.
Данила подошел к ней.
— Горько! — сказал он.
Варя поднялась и прижалась к нему. Он увидел слезы на ее глазах.
— Ты плачешь?
— Я очень люблю тебя, Даня! — сказала она, плотнее прижимаясь к нему. — Хочешь взглянуть на нашу комнату? Возьмем туда цветы…
…Марина четвертую неделю жила в гостинице.
По утрам она подолгу простаивала у окна и глядела на бухту, ни о чем не думая. Потом спускалась в кафе, завтракала и шла в больницу, где долгие часы просиживала у постели Колбина. В обед возвращалась к себе в номер, а вечером опять шла в больницу. Так повторялось изо дня в день. Временами ей казалось, что иной жизни, как только сидеть у больного, у нее и не было.
Неделю Колбин вел себя хорошо. Настроение у него поднялось. Перестал бредить по ночам. Заказал костыли. Часто шутил по адресу Марины, мол, как она будет жить с хромым мужем. Потом ни с того ни с сего стал хмурым, раздражительным. Температура подскочила…
Марина вздохнула. Из-за Никольской сопки, клином вдававшейся в бухту, всходило солнце. Его лучи падали в окно. Несколько голубей прилетело на край снеговой лужи. Один вошел в воду, начал пить, и тут же вся стайка последовала его примеру. «Неужели весна?» — подумала Марина и, взглянув еще раз на голубей, отошла от окна.
Вчера вечером Колбин попросил зеркало и долго всматривался в него, потом с диким хохотом швырнул его на пол. Зеркало разлетелось вдребезги. «Начинается», — подумала Марина, вся напрягаясь. Колбин некоторое время лежал с закрытыми глазами. Казалось, что он спит.
— Боже! — вдруг простонал он и дернулся так сильно, что кровать заскрипела под ним. Глаза его широко раскрылись. — Марина, дай руку… Я боюсь, боюсь… Видишь, видишь, она крадется… Прочь, прочь…
— Успокойтесь, Евгений Николаевич. Все будет хорошо.
— Вы думаете, правда, что я выживу? Я стал легким, как клок ваты, и плоским, как лист фанеры…
Глаза его впились в Марину, они не смотрели, а сверлили ее, как буравчики, она почти физически ощущала это. Глаза из «Будущего» французского живописца!
— Не смотрите на меня так, — она зажмурилась, чтобы не видеть взгляда Колбина.
— Жить, говоришь? — встрепенулся он. — А для чего жить? Скажи, для чего?
— Чтобы видеть солнце, слушать пение птиц, служить народу.
Он выдернул руку, попытался приподняться на локтях, но не смог.
— Красивые слова… А у меня в груди пусто. Пусто… Я — порожняя бутылка, оболочка… или Данила Романов даст мне на прокат свою душу?
— Даст, Евгений Николаевич, и Петр Васильевич даст, и я дам… Поправляйтесь.
— Не хочу! Дайте мне мою душу! Где она? Где?.. Я хочу жить. Жи-и-ть!.. Я… Я…
Лицо его исказилось. Надо было что-то предпринять, но что — Марина не знала и, словно прикованная, сидела на стуле. Голова у нее кружилась… Кажется, прибежал дежурный врач. Люди в белых халатах входили и выходили из палаты…
Марина морщила лоб и не могла вспомнить, сестра ли ее проводила, или она сама дошла до гостиницы.
Она чувствовала себя разбитой, хотелось бежать, бежать отсюда… Она рассеянно посмотрела на стол и увидела письма. Их, очевидно, принесли вчера вечером.
Варя сообщала, что она вышла замуж за Данилу. Свадьбу играли в колхозе «Заря». Данила выехал на новую работу в долину гейзеров. Варя увольняется. Собирается ехать к мужу. Соколов с группой ученых все еще находится на Синем. Письмо заканчивалось словами: «Маринка, я очень счастлива, возвращайся скорей домой. Может быть, и ты поедешь в долину гейзеров?»
Второе письмо было написано незнакомым мужским почерком. «От Петра Васильевича», — подумала она и начала читать.
«…Апрель у нас чудесен. Щедро светит солнце. Кстати, Вы когда-нибудь обращали внимание на апрельское солнце? Свет его не рассеивается в воздухе, он не слепит, как свет июльского солнца. Это не грустное солнце осени и не холодное, угрюмое — декабрьских закатов. Апрельское солнце — словно юноша на первом свидании с любимой.
Все это я Вам пишу потому, что Вы художник и Вы лучше меня понимаете такие вещи. Может быть, Вы заметили и такое явление: солнце делит улицу на две половины. В одной половине, в тени, все каменно-твердо от ночных заморозков, а в другой, освещенной солнцем, — все ярко, празднично и мягко. И разные люди идут по той и другой стороне улицы. И я, грешным делом, недолюбливаю людей, идущих теневой стороной. Что поделаешь, есть еще у нас люди каменно-твердые, как подмерзшая грязь на тротуарах. По-моему, они не любят жизни. Ну, как можно не любить солнце, синее безоблачное небо, все окружающее великолепие? И людей они не любят, а любят только себя.
В эти апрельские дни я часто думаю о том, что один наш общий знакомый всю свою жизнь ходит по теневой стороне жизни и, кажется, собирается и Вас перетащить туда же. Но я Вам верю. Вы слишком любите солнце, чтобы прятаться в тени. Поэтому я крепко верю, Марина, в нашу встречу. От Вас, только от Вас зависит, как ускорить ее.
П. Романов».
Марина свернула письмо. Потом долго сидела задумавшись, вспоминая о лыжной прогулке, о свадьбе в охотничьей избе. Воспоминания — неясные, как контуры камня, мерцающего под водой. Ей казалось, что все это было давно, очень давно. Она напрягала память, и картины оживали. Она ощутила дыхание любви и вся затрепетала. Вдруг взгляд ее упал на альбом для рисования. Она начала перелистывать его. Сколько рисунков! И смерть в образе Колбина смотрит на нее с каждого листа. Марина вырывала их и бросала в корзину. Вырвав последний лист, свободно вздохнула, оделась и отправилась в больницу.
— Отмаялся, сердечный, царство ему небесное, — сообщила ей сестра, пожилая женщина с добрыми глазами, и перекрестилась.
— Умер?..
— Помер, милая.
Марина тупо посмотрела на сестру. Надо было что-то сказать, но она не могла…
— Проходи, милая, проходи.
Ноги не двигались. Сестра взяла ее за руку и повела.
— Сюда, сюда, родная.
Мокрый снег хлопьями падал на желтый лоб Колбина и не таял. Дорога на кладбище была неровная, машину часто подбрасывало. При каждом толчке гроб подпрыгивал, стряхивая снег с лица Колбина. Снег оставался только в глазных впадинах, и это производило странное впечатление. Казалось, что скульптор, лепивший маску, недоделал ее, оставил слепой.
В кузове, спиной к гробу, облокотившись на кабину, трое молча затягивались папиросами.
— Говорят, ученый человек был, — нарушил молчание средних лет мужчина с клочковатой бородой и в старой телогрейке.
Его спутники, оба высокие, хмурые, повернули головы и посмотрели на покойника. Молчали.
— В гробу все одинаковые, не разберешь, — отозвался наконец один из спутников бородатого. Третий его товарищ, что помоложе, брезентовой рукавицей смахнул снег с глазных впадин.
— А это жена его? — спросил он.
— Кто знает? — последовал равнодушный ответ. — На поминки подкинет — и то ладно.
Машина подпрыгнула. Простой деревянный памятник, падая, ударился о труп, свалился на дно кузова и начал перекатываться. Лицо Колбина осталось бесстрастным. Памятник подняли.
— Мертвых надо уважать, — сказал мужчина с клочковатой бородой.
Это было сказано таким равнодушным тоном, что двое поспешили отвернуться от него.
Марина шла за машиной с усталым, измученным лицом, механически переставляя ноги. Она ни о чем не думала. Шофер несколько раз останавливался, предлагая ей сесть в кабину. В ответ она только мотала головой…
Снег не переставал. Все вокруг было затянуто белой пеленой. Наконец показалось кладбище. Оно было ограждено низким штакетником. За оградой кресты, обелиски, звезды, кустарники с голыми ветвями… Машина медленно двигалась среди могил. У прямоугольной ямы остановилась. В яму деловито падал снег.
Гроб опустили на землю. Марина, не отрываясь, смотрела на холодное, бесстрастное лицо Колбина. Оно казалось ей враждебным. Она отвернулась. Гроб накрыли крышкой, заколотили гвоздями и опустили в могилу.
— Начинайте, — сказал мужчина с бородой, видать, старший группы.
Марина подняла на него глаза — что она должна начинать?
— Бросьте в могилу первую горсть земли.
Земля была влажная и холодная. Марина сжала ее в руках, потом нерешительно бросила комок в яму. Глухой стук донесся из глубины.
Трое молча взялись за лопаты и деловито начали засыпать могилу.
Над ямой вырос бугор земли. Это все, что осталось от Колбина, от его честолюбивых стремлений в жизни.
— Гражданка, подкиньте на поминки.
Марина вздрогнула и начала шарить в карманах.
— Я сейчас, сейчас…
Трое выжидательно смотрели на нее…
Она слышала удаляющиеся шаги, шум мотора. Потом все стихло… Взглянув еще раз на могилу, Марина покинула кладбище.
Падал мокрый снег. Сквозь его густую сетку виднелись голые деревья. Ветви были мокрые и черные. Марина, изнемогая, остановилась. Неужели для нее все кончено? Она глубоко вдохнула влажный воздух и продолжала свой путь.
Нет, ничто не кончено для того, кто жив и кто находится в пути.
Хабаровск. 1961–1962 гг.