Клеенчатая общая тетрадь. На первой странице наклеена газетная заметка.

«ЛИМРА-КАМЧАТСКАЯ. 31 марта (наш корр.). Вчера в районе Лимры возобновилась вулканическая деятельность. Над вулканом Северным поднялся огромный султан дыма и пепла. Извержение наблюдали жители двух районов.

Наш корреспондент связался с Камчатской вулканологической станцией Академии наук СССР. Научный сотрудник станции тов. Колбин рассказал следующее:

«22 октября прошлого года, как уже об этом сообщалось в печати, началось извержение вулкана Северный.

В течение двух месяцев из кратера выделялись газ и пепел, затем вулкан несколько «успокоился». Наблюдая с самолета за вулканом, сотрудники станции заметили, что в кратере поднимается купол полузастывшей лавы. Следовало в скором времени ожидать взрыва купола. И действительно, 30 марта в 17 часов 11 минут такой взрыв произошел. За несколько минут клубы пепла и газа, озаряемые вспышками молний, поднялись на высоту около двадцати километров, и черная туча стала быстро смещаться в сторону поселка Лимры. Через полчаса в поселке, задолго до захода солнца, стало темно.

Это явление сопровождалось сильной грозой. За ночь в поселке выпало около двадцати килограммов пепла на квадратный метр.

На вулкан Северный выезжает экспедиция во главе с известным вулканологом профессором Лебедянским».

Дальше следует текст, написанный рукой Романова: «…Дом, в котором я живу, стоит на высоком месте на краю поселка. Глянешь на восток — до самого горизонта расстилаются безбрежные просторы Тихого океана. У скалистой береговой линии день и ночь грохочет прибой. Если смотреть на юг, там, как на ладони, лежит поселок, лесопильный завод, снуют на речке катера, рыболовные боты. А на западе громоздятся вулканы в снеговых шапках.

Я — следователь районной прокуратуры. Работы мало. Прокурор говорит, что это хорошо, когда следователю нечего делать. Наверное, он по-своему прав: придет такое время, когда в жизни общества не будет места зависти, корыстолюбию, коварству, всему, что толкает человека на преступление. Я верю, я работаю на это время и с радостью выметаю всяческий мусор из жизни…

В выходной день я спустился в поселок, где всегда многолюдно и шумно. Группа рыбаков вышла из магазина и, весело переговариваясь, направилась к берегу реки. Лохматые собаки сидят возле хлебного магазина в ожидании подачек. С покупками спешат женщины. У конторы «Заготпушнина» толпятся охотники. Я вошел в небольшой сквер и, усевшись на скамейку, стал рассматривать отдыхающих, как вдруг услышал за собой изумленный возглас:

— Романов?! Какими судьбами в здешних краях?

Я обернулся. Ко мне быстро шел Колбин. Когда-то мы вместе кончали среднюю школу, даже дружили, но потом наши жизненные пути разошлись. Он уехал в Ленинград, а я, по настоянию отца, поступил в планово-экономический институт в родном городе. На первом же курсе я убедился, что экономические науки не для меня, и решил переменить учебное заведение. В школе у нас был любимым учителем естественник Василий Васильевич Абрамов, страстный коллекционер камней и минералов. Летом он ходил с нами за город и рассказывал интереснейшие истории о камнях, строении земли, геологических эпохах. «Может быть, геология — мое настоящее призвание?» — подумал я. И когда сказал об этом отцу, он не стал возражать.

— Что ж, — сказал он, — поезжай в Ленинград, в Горную академию.

Я поступил на геологический факультет Горной академии. Здесь наши пути с Колбиным снова сошлись: он учился на втором курсе. На факультете его недолюбливали, но я считал, что это из зависти: Колбин учился на пятерки. Непонятно, когда он успевал готовиться к занятиям, если не пропускал ни одного концерта, студенческой вечеринки, вечера танцев…

Но и геологом я не стал. Во время переводных экзаменов профессор Лебедянский сказал мне: «Вы можете лучше учиться, но особого рвения у вас нет. Почему?» Я пожал плечами. Профессор продолжал: «Геология такая наука, которая требует любви, самоотверженности…» Как будто другие науки не требуют самоотверженности. Я высказал это профессору. Он рассердился и выставил меня из кабинета. Я подал заявление об отчислении из академии и уехал в Москву. Деньги были на исходе. Домой ехать не хотелось, я поступил лаборантом в научно-исследовательский институт криминалистики. Работа мне нравилась. Вот теперь я, кажется, нашел свое призвание. Начальство обратило на меня внимание и выдвинуло на следовательскую работу. Я поступил в заочный юридический институт и уехал на Камчатку, на самостоятельную работу.

Встреча с Колбиным обрадовала меня. На вид ему было лет двадцать пять, хотя я знал, что он немного старше меня. Колбин сухощав, смугл, красив; во время разговора щурит глаза и крутит маленькие усики. Я начал расспрашивать, чем он занимается на Камчатке.

— Скучаю тут второй год, — небрежно ответил он. — Изучаем вулканы. Удастся ли мне проникнуть в тайну этого кузнечного бога — не знаю, но я уже замещаю начальника вулканологической станции, Не женат еще. Как древние греки говорят…

Я слушаю его и думаю, что он совсем мало изменился за эти годы; пожалуй, чаще, чем прежде, цитирует греков, чтобы произвести эффект, да важности у него стало больше. И что самое странное — он упивается своим красноречием…

Мимо нас прошли две женщины: одна пожилая, другая молодая, с белым самодовольным лицом. Колбин поздоровался, проводил их взглядом.

— Видишь, какие красавицы водятся здесь, — сказал он, подкрутив усы. — На Невском проспекте такие цветы не растут. Обратил внимание на фигуру? А глаза? Ресницы так длинны, что не разберешь цвета глаз. Виляет бедрами, точно…

— Ты говоришь о женщине, как цыган о лошади, — заметил я.

Колбин расхохотался:

— Цыган знает толк в лошадях.

Женщина, о которой говорил Колбин, была действительно очень красива, но одета крикливо.

— Кто она такая? — спросил я. — Щеголяет в таком наряде…

— Мода, — засмеялся Колбин. — Это Кречетова. Представляешь, он настоящий камчатский медведь, она — кукла, мечтает о Москве, о кинозвездах… — Он хлопнул меня по плечу: — Пойдем, Романов, отдадим дань Бахусу. На этой далекой земле не так часто встречаются школьные товарищи.

Река петляла среди гор. Головокружительные красно-белые утесы. Белые буруны волн за кормой катера. Стук мотора в ущельях. Наконец, река вырвалась из каменных теснин. Течение стало медленным, величавым. По обе стороны — вулканы. Древние, молчаливо-загадочные. Слева — острозубый суровый Ливуч, справа — изящная, правильной формы, конусообразная сопка Лимра. У подножия вулкана — поселок Лимра. Вечер, сгущаются синие сумерки; солнце уходит на покой, но едва исчез последний луч, как вспыхнувшие в поселке электрические огни прошили мрак.

Лимра не принадлежит к числу поселков и городов, о которых советские люди говорят: «Этого не было на карте».

Много веков назад какой-то мудрый кочевник оценил преимущества этого места — высокие горы, вставшие на пути злых ветров, богатую рыбой реку, тайгу, вкусную воду незамерзающих ключей — и осел здесь со своим родом. Первые русские землепроходцы, проникшие сюда с восточного берега Камчатки, обнаружили стойбище. До революции это был «забытый богом» уголок. Люди ловили рыбу, промышляли пушного зверя, день и ночь бились ради куска хлеба. Кусок хлеба — это только так говорится. Главной пищей жителей поселка была рыба, дичь, ягоды. Над лесами, над рекой, над людьми, над реей жизнью поселка властвовали братья Демби. Чтобы защитить свои интересы, обезопасить себя от всяких случайностей, братья приняли подданство трех различных государств: один — английское, другой — японское, третий — турецкое. Только глава семьи остался русским подданным. Так они и грабили край под четырьмя флагами. Революция вышвырнула тунеядцев с Камчатки…

В Лимру катер пришел ночью. Я взял чемодан и сошел на берег. Мой спутник, рассказавший мне историю поселка, объяснил, как добраться до вулканологической станции. Но Колбина я не застал дома. Других знакомых у меня не было. Сторож поселкового Совета, почесывая затылок, сказал:

— Не знаю, куда и определить вас.

— Веди куда-нибудь, — сказал я с досадой.

— Ан, пошли к Дусе, авось пустит, — усмехнулся сторож, внимательно рассматривая меня.

После долгого странствия по дощатым тротуарам мы подошли к аккуратному дому на самом краю поселка.

Лунный свет озарял тесовую крышу моего временного жилища; чисто во дворе, обнесенном забором. Настил из досок лежал между калиткой и берегом ручья. Вода журчала и серебрилась среди камней. Далеко по ту сторону ручейка я различил силуэты двух человек. Дверь долго не открывали. Наконец из сеней вышел мальчик лет десяти.

— Дома кто-нибудь есть?

— Никого.

— Ты, стало быть, один живешь?

— Зачем один? Батя в горах…

— А мама?

Мальчик замялся и посмотрел на реку:

— Мама пошла гулять.

— Ясно. А ночевать ты меня пустишь?

— А то нет? Заходи.

Мы вошли в дом. При свете керосиновой лампы я рассмотрел мальчика. В его взгляде было столько печали и настороженности, что я не выдержал и отвернулся. Мальчик вздохнул. Сильное чувство — горе и радость — всегда накладывает отпечаток на лицо человека. Но какое горе может быть у мальчика, только-только поднимающегося к жизни?

— Как тебя зовут? — спросил я его.

— Данилка.

— Значит, будем знакомы. Меня зовут дядя Петя.

Едва приметная улыбка пробежала по красиво очерченным губам Данилки. Напряжение с его лица исчезло. Я достал из чемодана свои съестные припасы, разложил их на столе. Данилка притащил из кухни чайник с кипятком; мы сели пить чай.

— Ты в каком классе учишься?

— В третьем. Батя говорит — будешь ученым, а я хочу быть милиционером.

— Почему милиционером?

Вздохнув, Данилка ответил:

— Милиционера все боятся.

— А что он, страшный?

— Нет. Добрый, веселый, а его все равно боятся.

— Зачем же ты хочешь, чтобы тебя боялись?

— Так надо. Мама будет бояться…

Данилка поднял на меня голубые глаза под длинными черными ресницами и густо покраснел. Уголки рта у него дрогнули.

Данилка постелил мне на полу, но я не мог заснуть: передо мной все мелькал образ мальчика, готового вот-вот заплакать. Так прошло около часа. Луна смотрела в окно, и свет ее, холодноватый, мертвенно-бледный, будил в душе непонятную мне тоску… Я встал, накинул плащ и вышел на крыльцо. Что же меня беспокоило? Мальчик, который хочет, чтобы его боялась мать?

Мать! Сколько ласки и теплоты в этом слове! А Данилка, маленький Данилка словно ножом полоснул меня по сердцу. Что может быть на земле отвратительнее и чудовищнее, чем нелюбовь к матери, давшей жизнь? Каким черным сердцем надо обладать для этого? Я, может быть, понял бы взрослого человека, но когда это говорит мальчик… Какая же тяжесть должна давить на его душу?

Я плотнее закутался в плащ и сел на крыльцо, поглядывая вдаль, на залитые лунным светом горные гряды. Где-то шумела река, по которой я приехал сегодня в Лимры; от однообразного рокота ее, подобного шуму засыпающего города, мысли мои уносились на запад, в далекий туманный Ленинград, где теперь белые ночи. Волнуемый воспоминаниями, я забылся… И вдруг в ночной тишине раздался приглушенный женский смех. На противоположной стороне ручейка вновь показались две фигуры; они подошли к калитке и остановились. Голос мужчины мне поразительно знаком. Да это же Колбин! Евгений Колбин.

Я с невольным интересом вслушивался в разговор двух влюбленных. Влюбленных? Надо было бы сразу же встать и уйти. Но я не мог. Данилка, вот кто удерживал меня на месте. Все же я поднялся и незамеченный проскользнул в дом; быстро скинув плащ, зарылся под одеяло. Послышались легкие шаги и шорох платья. Дверь кухни открылась. Громыхнуло пустое железное ведро.

— Данилка, ты опять воды не принес! — сердито сказала женщина. — Погоди, поганец, дождешься ты у меня…

Вскоре шум на кухне стих. Скрипнула дверь. Женщина ушла во вторую половину дома.

Утром я проснулся рано, но Данилки в постели уже не было. Полюбовавшись из окна на голубое небо, по которому неслись хлопья разорванных облаков, я вышел на кухню и, не обнаружив никого, остановился в нерешительности. Вдруг дверь открылась и из горницы появилась женщина.

— Здравствуйте, — немного жеманно сказала она. — Вы ко мне?

Решительно я никогда раньше подобной женщины не встречал. У нее все было красиво: лицо, волосы, ноги, руки. Стройный гибкий стан. С каким-то золотистым отливом кожа на шее и голых плечах. Удивительно правильный нос. Но и такого обнаженного, почти циничного взгляда я ни у одной женщины тоже не встречал.

— Я ночевал у вас в доме, — чувствуя себя неловко, ответил я.

— Вот как? — неопределенно улыбнулась она. — А я и не знала. Вы из Москвы?

— Нет, я не из Москвы, — и, извинившись за беспокойство, я вышел.

На крыльце стояло ведро с молоком. Данилка поил корову. Увидев меня, он блеснул белыми зубами.

— Здравствуйте, дядя Петя.

— Это ты надоил молока? — спросил я.

— А кто же еще? — солидно ответил он.

— Ну что ж, Данилка, прощай.

Он, как взрослый, протянул руку, я сжал и потряс ее и, уже не оглядываясь, пошел со двора.

Месяц я пробыл в Козыревке, куда ездил на расследование уголовного дела. Вчера вечером приехал в Лимры, переночевал на пристани, а утром отправился в поселковый Совет, чтобы узнать, когда отправляется почтовый катер в район. Но, увы! Председатель поселкового Совета ничего определенного сказать не мог. Катер застрял где-то в пути, а другой оказии не было. Днем в поселковый Совет на мое имя поступила телефонограмма. Прокурор предлагал мне задержаться в Лимрах и провести расследование по делу экспедиции, спускавшейся в кратер действующего вулкана. Такое задание не очень обрадовало меня. За месяц я порядком измотался и устал.

На вулканологическую станцию на окраине поселка я пришел угрюмый и сердитый. В дверях конторы меня встретил Колбин. Узнав о цели моего прихода, провел в свой кабинет.

— Садись, Петр Васильевич, — сказал он и пододвинул мне папиросы. — Кури, если желаешь. — Опустившись рядом со мной на стул, вздохнул: — Погиб Андрей Николаевич.

— Какой Андрей Николаевич?

— Профессор Лебедянский, вулканолог. Ты должен его помнить по Горной академии. У тебя с ним, кажется, были какие-то неприятности.

Я удивился:

— Нет, почему же? Я очень уважал профессора.

Колбин пристально посмотрел на меня.

— При странных обстоятельствах погиб Андрей Николаевич, — сказал он. — Совершено преступление…

— Кем?

— Проводником экспедиции. Он арестован и отправлен в район.

— Мне не нравится такая поспешность, — сказал я. — Прокурор дал санкцию на арест?

— Конечно.

Мы помолчали.

— Рассказывайте, — попросил я молодого ученого.

Долго рассказывал Колбин о работе экспедиции профессора Лебедянского. В последние годы Андрей Николаевич увлекся вулканами. Удивительно для меня звучал рассказ о самоотверженной работе профессора, и я никак не мог представить его в кратере вулкана. Он мне всегда казался слишком кабинетным, слишком лощеным с его всегда безукоризненно белым накрахмаленным воротничком и черным галстуком, в очках с золотым ободком. Я сказал об этом Колбину. Он усмехнулся.

— Еще много занятного ты услышишь о нашем профессоре, — сказал он. — Итак, я в полном распоряжении следственных органов. С чего начнем изучение вулканологии как науки?

Время не повлияло на характер Евгения Колбина. Он был все такой же трудный — колючий и веселый, высокомерный и добрый одновременно. За семь дней, которые пришлось провести в библиотеке вулканологической станции за книгами, я, кажется, достаточно хорошо узнал его, а понять до конца не мог. Но в вулканологии он разбирался превосходно, и без его помощи мне едва ли удалось бы за такой короткий срок уяснить сущность исследований Лебедянского. В конце недели Колбин устроил мне форменный экзамен. Когда я ответил на его последний вопрос, он хлопнул меня по плечу:

— Ты, милейший, зря ушел из академии. Ошибся в выборе профессии.

Похвала была приятной. К тому же вулканология оказалась интереснейшей наукой.

Больше месяца я таскал за собой в чемодане бутылку коньяку. Мы его распили с Колбиным, потом разговорились, вспомнили школьные годы. Я выразил сожаление, что наша дружба распалась.

— К дружбе я не способен, — сказал Колбин. — Из двух друзей один всегда подчинен другому, хотя об этом обычно стараются не думать. Рабом я быть не могу…

Я стал доказывать, что он говорит чепуху. Но Колбин остался при своем. Хорошее ему казалось смешным, смешное наводило на грусть, а печальное — раздражало. Пожалуй, он ко всему в мире был равнодушен, кроме самого себя. Колбин в тот вечер, как говорят, был в ударе: рассказывал много анекдотов и забавных историй. Когда я собрался уходить, он сказал:

— Ну вот, Петр Васильевич. Поговорили и, кажется, не поняли друг друга. Значит в римские авгуры мы с тобой не годимся. Впрочем, все это ерунда…

— Действительно, трудно тебя понять. Какой-то ералаш в голове.

Колбин усмехнулся и развел руками:

— Что поделаешь!

Время давно перевалило за полночь. Я шел от Колбина и думал, что он, в сущности, неплохой человек, хотя и весь соткан из противоречий.

Вторую неделю я живу в комнате, которую раньше занимали профессор Лебедянский и его помощник Баскаков. Здесь нет ничего лишнего: две кровати-раскладушки, стол, три табуретки, голые стены, никаких предметов, в какой-то мере объяснявших бы характер и привычки ученых. Исключение составляли книги: старинный томик Блока с автографом, роман Дюма «Три мушкетера» на французском языке и «Золотой теленок». Книги принадлежали Лебедянскому.

Лебедянский, по словам Колбина, не терпел глагола прошедшего времени, который будто напоминал ему о быстро скачущих годах, о старости и незавершенных трудах. Старик жил будущим.

Вчера Колбин сообщил любопытную историю одного спора. Как-то в пылу полемики он сказал, что убежден в одном: рано или поздно ему придется умереть. Лебедянский будто бы стукнул кулаком по столу: «Молодой человек, — воскликнул он, — я богаче и моложе вас! У меня, кроме этого, есть еще убеждение, что я родился в один прекрасный день, чтобы любить жизнь. А она дана нам, чтобы бороться. До последнего дыхания бороться за счастье людей…»

Слушая этот рассказ, я пожалел, что не был в свое время ближе знаком с профессором, что никогда уже не придется встретиться с ним.

Итак, вулканы.

Какая же опасность подстерегает человека, опускающегося в кратер вулкана?

С этой точки зрения несомненный интерес представляют статьи и очерки самого Лебедянского. В одном месте он замечает, что человек, подвергающий себя частому риску, теряет чувство настороженности. Он примерно рассуждает так: «Авось пронесет, со мной такое уже бывало!» Величайшее заблуждение! Малейшая неосторожность, а еще хуже — небрежность часто стоит жизни если не человеку, пренебрегшему неписаными законами альпинистов, то его товарищам. Вулкан не только высокая труднодоступная гора, но и погреб с порохом. Он может взорваться в любую минуту. И об этом всегда надо помнить.

Вот описание Лебедянского одного из восхождений:

«11 августа ровно в 5 часов начали подъем. Не успели пройти и сотни метров, как ветер резко переменился и с силой подул в лицо. Облака вулканической пыли, песка и снега слепили глаза. Раздражающий запах сернистого газа. Решили вернуться назад. Зачем подвергать себя риску быть задушенными газами?

13 августа ветер переменился. Клубы темно-серого дыма, выбрасываемые из кратера, на этот раз относило на юг… Склоны вулкана обледенели, а обильно сыпавшаяся днем раньше пыль сделала их по прочности не уступающими цементу. Альпенштоки и кошки вонзались с трудом. Часто приходилось работать ледорубом…

В 14 часов 15 минут вступили на северный край грохочущего кратера. Огромная чаша с зазубренными краями диаметром в 250–300 метров была наполнена дымом, часто сносимым порывами ветра. Небольшое жерло находилось ближе к противоположной стороне.

Дно кратера было засыпано пеплом и от следов падающих вулканических бомб напоминало источенное червями дерево.

Взрывы следовали один за другим. Каждые пять минут из жерла взлетало облако дыма, и вместе с ним раскаленные докрасна камни, веером рассыпавшиеся по кратеру.

Мы спустились в кратер, но побыть там долго не пришлось: вулкан крупно вздрогнул. Камни полетели по всей площади-кратера. Накинув на головы рюкзаки, к счастью не пустые, мы, задыхаясь, вылезли из кратера и остальное время провели на его краю, любуясь этой величественной картиной».

Перечитывая труды Лебедянского, я убедился в его находчивости и бесстрашии.

В Лимры под конвоем привезли проводника экспедиции Кречетова. Он высок ростом и широк в плечах. Под густыми бровями — добрые, умные глаза; голову держит прямо. Смуглый цвет лица показывал, что оно хорошо знакомо с горным солнцем. Меня поразили его седые волосы, не соответствовавшие молодым глазам и сильной, хорошо сбитой фигуре. Кречетов молча поклонился и сел на табуретку, указанную мной. Я не могу определить, почему — из-за ровного спокойного взгляда или скупых движений, но с первой же встречи я почувствовал к нему доверие. Возможно, это маска? Может быть, обманчивы его ясные глаза?

Сегодня я получил из райцентра протокол предварительного допроса. Кречетов не признает себя виновным. В этом, конечно, ничего удивительного нет — ни один преступник без боя не сдается. Допрос — это поединок. И мне, наверное, потребуется много времени и усилий, чтобы заставить своего противника признать себя виновным.

Кречетов обвиняется в трусости, нарушении правил техники безопасности при спуске в кратер действующего вулкана, халатном исполнении своих служебных обязанностей. Обвинение держится пока на показаниях Колбина, который от имени вулканологической станции представил в прокуратуру официальный материал для привлечения Кречетова к уголовной ответственности.

— Это недоразумение, товарищ следователь, — голос Кречетова слегка дрогнул. — Сын у меня…

— А вы не волнуйтесь. Разберемся. Расскажите все по порядку.

Кречетов почти дословно повторил показания Колбина. Только в одном, главном, они расходились. Колбин показывал, что Кречетов не выполнил его приказа о немедленном спуске в кратер за Лебедянским, а когда наконец выполнил и спустился, тот тут же вернулся с ушибом левого плеча. Кречетов же утверждал, что он сразу, как только Колбин поднялся из кратера, бросился по веревке вниз. В кратере то и дело раздавался грохот. Но Кречетов, по его словам, продолжал поиски. В другое время он, возможно, пережил бы настоящий ужас, но тогда меньше всего думал об опасности, не испытывал никакого страха, потому что мысли у него были заняты одним — спасением человека. К тому же, как я понял из его объяснений, человек в кратере из-за недостатка кислорода становится апатичным, реакция на окружающее у него ослабевает, и он остается сравнительно спокойным при любых обстоятельствах. Продвигаясь по вязкому и рыхлому дну кратера, Кречетов осторожно подполз к большой трещине. Подымавшийся из нее дым мешал разглядеть, что было по другую ее сторону. Грохот нарастал. Вокруг все дрожало. Дышать стало трудно, появилась вялость, и Кречетов отполз назад. Двигаясь вдоль трещины, он наткнулся на стеклянную банку для сбора возгонов и фотоаппарат, но самого профессора нигде не было видно.

Град раскаленных камней усилился. Один, довольно крупный, падая, ударил Кречетова в левое плечо. Теряя сознание, он кое-как добрался до веревки, дернул ее, и его вытащили, потому что сам он подняться уже не мог.

— Если бы не этот ушиб, может и нашел бы профессора. Тут винюсь, — заключил Кречетов и опустил голову.

В рассказе меня невольно поразила эта способность человека, даже под страхом смерти, выполнять свой долг.

— Вы, наверное, привыкли к подобного рода опасностям? — спросил я Кречетова.

— Да, к грохоту вулкана можно привыкнуть.

На другой день меня разбудил сторож поселкового Совета. На пороге, робко прижавшись к косяку, стоял Данилка и смотрел на меня большими испуганными глазами. Под мышкой он держал сверток.

— Малец пришел к отцу, — сказал сторож, кивнув на Данилку.

— К какому отцу?

— К Кречетову, стало быть, Корнею Захаровичу.

— Ну что ж, Данилка, иди к отцу, — подумав, сказал я.

Кречетов содержался в том же доме, где помещался поселковый Совет, только вход был со двора. Я открыл двери и вошел в небольшой коридор. Данилка сидел на коленях у Кречетова, обхватив его руками за шею. Перед ними на белой тряпке лежали пряники, селедка, масло и хлеб. Все это было покупное, из магазина, ничего домашнего.

— Что ж это, мама не смогла напечь отцу пирожков? — весело спросил я.

Данилка обернулся и соскочил с колен отца. Кречетов смущенно кашлянул. Я понял, что помешал их свиданию.

— Ладно, ты посиди, Данилка, а я пока схожу еще кое-куда, — сказал я и вышел.

Колбин решительно не выходил у меня из головы: не думает ли он таким путем избавиться от своего соперника? Я его встретил возле магазина. Мы вместе отправились домой. Когда я спросил, в каких он отношениях с женой Кречетова, на лице у него вспыхнул легкий румянец. Ему странно, что я интересуюсь его личной жизнью. Он человек независимый, встречается с кем хочет и где хочет, и к уголовному делу, которое расследуется сейчас, это не имеет никакого отношения.

Сегодня из области я получил заверенную телеграмму, в которой Баскаков — участник экспедиции — кратко подтверждал невиновность Кречетова. Гибель профессора он объяснял случайными обстоятельствами при извержении вулкана. Кречетов в эту случайность не верил. В кратере, по его мнению, что-то произошло, но что — он не мог объяснить. Ему казался странным, например, преждевременный подъем Колбина из кратера. «Нехорошо покидать товарища в беде», — хмуро сказал он на допросе. Колбин же объяснил это тем, что профессор будто отослал его с собранными пробами возгонов, имевшими большую научную ценность. Могло быть и так. У меня не было никаких оснований не верить ему.

Я подписал заключение о прекращении дела. Прокурор, кажется, только и ждал звонка и охотно разрешил освободить Кречетова из-под стражи, намекнув, что он поторопился дать санкцию на его арест. Корней Захарович в районе пользовался большой популярностью, и никто из местных жителей не верил в его виновность. Люди, которые приходили на свидание, все в один голос уверяли, что Кречетов арестован по ошибке. Слушая речи охотников и оленеводов, приезжавших за десятки километров, я в душе позавидовал доброй славе, сопутствующей моему подследственному. Надо иметь большое отзывчивое сердце, чтобы тебя так полюбили. Мне хотелось тут же обрадовать Данилку, но он пришел на свидание к отцу только под вечер. По обыкновению он зашел сначала ко мне. Я усадил его пить чай. Парнишке не сиделось, он ерзал на стуле и умоляюще смотрел на меня.

— Дядь Петь, можно к тяте, я ему мармеладу купил сладкого, — сказал он, отодвигая стакан.

— Сегодня к бате нельзя.

Лицо Данилки омрачилось.

— Я быстренько, дядь Петь…

Дверь распахнулась, и милиционер ввел в комнату Кречетова. У Данилки засверкали глазенки, он порывисто поднялся, но тут же сбавил пыл, степенно подошел к отцу и протянул ему руку.

— Садись, Корней Захарович. А вы можете идти, — сказал я милиционеру.

Наступило молчание.

— Вы свободны, Корней Захарович. Вот, подпишитесь.

Могучие руки Кречетова дрожали. Расписавшись, он поднялся. Под глазами я увидел две слезинки, крупные, с горошину каждая. Они медленно сползали по щекам. Он отвернулся, чтобы скрыть свое волнение, и нагнулся, делая вид, будто рассматривает сверток, принесенный Данилкой.

— Корней Захарович, полно вам, сказал я. — Все хорошо, что хорошо кончается. Идите отдохните. Мы простились, как добрые друзья. Корней Захарович пригласил к себе в гости, но меня уже срочно вызывал мой начальник, и я ни одного дня не мог больше оставаться в Лимрах.

Кречетов с сыном вышли из дома. Данилка, видать, не чуял ног под собой от радости. Заходящее солнце раскинуло по деревянному тротуару лучистый ковер. По нему размеренно, неторопливо шли Кречетовы.

Расставшись с Кречетовым, я в ту же ночь на почтовом катере уехал в район, через день самолет доставил меня в Петропавловск, а отсюда с двумя работниками уголовного розыска на теплоходе «Русь» я выехал в Анадырь — административный центр Чукотского национального округа. Думал, пробуду три — четыре месяца и вернусь. Но дело, которое мы расследовали, оказалось запутанным, пришлось выезжать в Прибалтику и на Кавказ. Закончив следствие, я взял отпуск и в Усть-Камчатск вернулся только весной следующего года.

Мой начальник — районный прокурор — обрадовался встрече, хлопнул меня по плечу и усадил на диван. Чудак такой. Рассказав ему все, что было со мной занимательного, я, в свою очередь, принялся расспрашивать его о местной жизни, спросил и о Кречетове. Мой собеседник вздохнул.

— Признаться, — сказал он, потеребливая усы, — поверил я тогда тебе и поспешил. А зря…

— То есть, как зря? Заключение о прекращении дела мною же было подписано на основании показаний свидетелей.

— Дело затребовали в область, а вскоре Кречетова арестовали и увезли в Петропавловск. Его признали виновным в гибели Лебедянского и осудили…

Наступило молчание. Я смотрел в окно. Множество низеньких домиков теснилось к берегу реки, а дальше синела Лимровская сопка в своем белом берете.

— Почему вы не опротестовали, Михаил Иванович? — тихо спросил я.

— Напрасная проволочка. В нашем следственном материале не было показаний Баскакова.

— Не было?

— Не было.

Телеграмму Баскакова я подшивал к делу — хорошо помню. Но куда она могла деться? Я терялся в догадках. Вытащить ее никто не мог, да и кому она нужна? Может, потерялась? Странно, очень странно.

Солнце опускалось на покой за горные вершины, и беловатый туман растекался по долине, когда в дверь кабинета громко постучали. Вошел начальник районной милиции, лихой и шумный человек, а вслед за ним — сухонький старичок и малец лет десяти.

— Данилка! — невольно воскликнул я.

Он робко взглянул на меня и потупил глаза. На нем была старая рваная куртка и тесные вытертые штаны; на босых грязных ногах цыпки, в трещинах запеклась кровь. Сердце мое сильно билось, и я почему-то с ненавистью посмотрел на благообразного старичка.

— Вот сукин сын, — возбужденно говорил начальник районной милиции прокурору. — Как только рука поднялась на ребенка…

Я узнал историю Данилки. После ареста Кречетова его жена распродала все хозяйство и уехала с Колбиным в Москву. Оттуда она не вернулась. Данилка остался один. Жил где придется. Месяцев шесть назад его взял к себе кладовщик рыбной базы. Он оказался скверным человеком. Начальник районной милиции случайно увидел, как он избивал мальчика. Данилка стоял посредине двора, вытянув руки по швам, а кладовщик методически хлестал его по щекам. Вся семья молча наблюдала эту сцену, — видать, не впервой такое.

— Как хотите, а я оформлю материал на этого сукиного сына, — решительно заявил начальник районной милиции.

Он увел старичка за собой, а Данилку я взял к себе. С тех пор он у меня.

Пришел ответ Баскакова на мое письмо. Странный ответ. Свое вторичное показание против Кречетова он объяснял состоянием транса, в котором якобы находился после тяжелых испытаний в кратере вулкана. «Я жестоко наказан своей совестью, — писал Баскаков. — Если мои показания, как вы утверждаете, явились веским материалом для обвинения Кречетова, то я сожалею об этом и подтверждаю первое показание — проводник Кречетов невиновен. Не знаю, как мне исправить свою ошибку: может быть это мое заявление в какой-то мере оправдает меня. Что я находился в трансе, подтверждает Бехтеревский институт, куда я был отправлен на лечение из петропавловской больницы. Справку о прохождении курса лечения вы можете приложить к моему заявлению».

В архиве областного управления связи мне удалось разыскать оригинал телеграммы Баскакова с показанием в пользу Кречетова. Главный врач больницы, куда был с вулкана доставлен Баскаков на лечение, сообщил любопытные факты, относящиеся к этой истории. Когда больной стал поправляться и готовился к выписке, его трижды навещал какой-то приезжий товарищ. Фамилию этого посетителя я установил по корешкам пропусков. Им оказался Колбин. Через два дня после посещения Колбина Баскаков выписался. А ровно через месяц его, психически больного, вновь доставили в больницу. По требованию отца — художника Баскакова — больной был отправлен в Москву в Бехтеревский институт.

Читал я и заявление Колбина на имя прокурора области. Он писал, что научные работники не могут мириться с трагической гибелью профессора Лебедянского и что виновный должен быть наказан. В этом заявлении меня удивила одна подробность: Колбин писал, что следователь Романов, то есть я, заключение о прекращении дела написал, не допросив главного свидетеля обвинения Баскакова — талантливого ученика Лебедянского.

Я хорошо помню, что перед отъездом из Лимры мы долго беседовали с Колбиным. Телеграмму Баскакова он видел, даже держал в руках. Так почему же он пишет, что я не допросил Баскакова? Значит, он знал, что дело, которое я вел, в руки прокурора попадет без показаний Баскакова? Выкрал?

Собрав весь необходимый материал, я явился к прокурору области. В ноябре он опротестовал дело Кречетова. Мысль о Колбине не давала мне покоя. Можно ли привлечь его к ответственности? Но на основании чего? Доказательств у меня никаких, догадки, одни только догадки. Придется ждать. Говорят, время — лучший лекарь. Но есть еще и другая миссия времени — карать подлецов. Любое преступление со временем всплывает наружу.

Данилка сначала дичился меня, был замкнут. Но постепенно душа его оттаяла, и мы подружились.

Нашим любимым занятием были вечерние прогулки по окрестностям поселка. Часто мы заходили к знакомому рыбаку. Он катал нас на лодке. Над уснувшей рекой звезды мерцали таинственно. Где-то лениво лаяла собака, ей отвечала другая. Мы молчали и плыли. А иногда рыбак угощал нас какой-нибудь удивительной историей из местной жизни. Истории эти казались загадочными, потому что рассказчик чего-то недосказывал. Тихо. Лодка скользила в ночи. Да скользила ли? Или стояла на месте? Шеломайники расступались, и лодка с шорохом причаливала к берегу.

Обратный путь наш лежал берегом реки. Впереди — Лимровская сопка. Откуда бы мы ни возвращались, видели ее всегда. То она была справа, то слева, то впереди и редко — сзади. Над ее вершиной всегда стояло розовое зарево. В одну ночь оно имело форму шара, в другую — огненным столбом поднималось в черное небо, в третью — вырастало в виде гриба.

Данилка смотрел на вулкан и коротко бросал:

— Работает. Я его покорю, когда вырасту.

Дома мы выпивали по стакану молока и сразу же засыпали, чувствуя свежесть в теле, вобравшем все запахи реки и трав. Утром Данилка вставал рано и принимался за работу: приносил дрова, таскал воду, потом садился за уроки, которые я задавал ему. Учился он удивительно легко и память имел необыкновенную. Особенно поражали меня его способности к математике.

Осенью Данилка сдал экзамен за четвертый класс (год он не учился) и начал заниматься в пятом. Ему исполнилось одиннадцать лет, но он, унаследовав от отца могучее сложение, выглядел старше.

Зимой меня перевели в Хабаровск. Оставить Данилку я не мог (очень уж привязался к парнишке), отрывать от занятий в школе в середине учебного года — не дело. Но выхода не было. После того как прокурор опротестовал дело Кречетова, Данилка с нетерпением ждал возвращения отца. И когда я ему сообщил о переезде, он насупился и спросил:

— А как же я встречусь с батей?

— Мы ему напишем письмо. А пока поживешь у меня. Ну, решили?

— Решили, дядя Петя.

Накануне отъезда мы отправились на лыжную прогулку. Вулкан в эту ночь был в огнях. Мне почему-то стало жаль расставаться с ним. Может быть, я не увижу его никогда? Мы с Данилкой стояли на пригорке, притормозив лыжи, и смотрели на огненный фонтан. Он то затухал, то вспыхивал с новой силой — не отведешь глаз.

— Прощай, — сказал я.

— Мы еще встретимся, — сказал Данилка и поднял руку.

Июль. Жаркое солнце. С Амура тянет прохладой. Над желтым песком пляжа тихо колышется раскаленный воздух. Вдалеке синеют сопки. Пустынно. На Амуре нет лодок, моторки не рассекают его широкую грудь. На пляже не видно бронзовых загорелых тел.

Война вихрем ворвалась в нашу жизнь. На западе, за тысячи километров отсюда, идет гигантская битва. Наш город с суровым, решительным лицом как бы прислушивается к шуму сражений.

Занятия в школе кончились за два дня до начала войны. Данилка вторую неделю встречает меня у подъезда учреждения, и мы с ним отправляемся на Амур. Молча раздеваемся и лезем в воду; потом закусываем пирожками. Данилка рассказывает очередной фантастический план разгрома врага.

Я купался, ел, слушал машинально. Голова была занята одной мыслью — скорее туда, на фронт! Сегодня наконец получил приказ об отчислении в Действующую армию. Мой рапорт, написанный в решительном тоне, очевидно подействовал на начальство. Настроение у меня было хорошее. Данилка, видимо, чувствовал это и бросал на меня удивленные взгляды.

— Поедем, дядя Петя, на фронт?

— Тебе еще рано…

И я объявил ему о своем решении. Только возле дома он спросил:

— Как же я, дядя Петя?

«Да, как же быть с тобой, Данилка?» — подумал я. Дело Корнея Захаровича все еще не было пересмотрено, оно могло застрять где-нибудь в судебной инстанции. Ведь шла война. Корней Захарович писал, что он жив, здоров и надеется в ближайшее время увидеться с нами.

— Скоро приедет твой батя, вернешься с ним на Камчатку, — сказал я, открывая калитку.

В нашем садике было прохладно и тихо. Его посадил отец, когда женился. Но пока я скитался по свету, садик одичал. Этой весной мы привели его в порядок. За зиму Данилка так основательно проштудировал книгу по садоводству, что я нисколько не удивился, когда он предложил план обновления сада; мы срубили старые яблони и посадили саженцы, устроили ягодник. Уступая настойчивым просьбам Данилки, пришлось обзавестись и пчелами. «Для опыления», — объяснил юный садовод.

— А пока присмотри за садом, — сказал я Данилке и положил руку на его плечо. — Еще одна просьба, Данилка: после ужина я буду говорить с мамой. Ты меня поддержи.

Данилка кивнул.

Сразу же, как только началась война, я несколько раз намекал матери, что меня могут призвать в армию и придется ехать на фронт. Мама либо пропускала эти замечания мимо ушей, либо говорила: «Бог милостив, Петя…» и начинала жаловаться на здоровье, преувеличивая свою немощь. Я без труда разгадывал эти наивные уловки, грустно поднимал глаза на мать и уходил к себе в кабинет. Но дальше откладывать разговор было невозможно. После ужина собрался с духом и, взяв ее за руки, сказал:

— Мама, я уезжаю на фронт.

Она долго сидела ссутулившись. Нет, она не плакала. Но в ее маленькой, сухонькой фигурке было столько горя, что я не выдержал и, накинув плащ, вышел в садик. Я любил маму. Любил ее шершавые руки, ласковые глаза в сетке густых морщинок. Невыносимо жаль было оставлять ее одну. Но долг и совесть звали меня туда, где шла битва за жизнь, за свет, за будущее человечества.

Через два дня мама и Данилка провожали меня на поезд. Внешне она была спокойна, только в глазах затаилась глубокая грусть.

— Благословляю, Петя, — сказала она и трижды поцеловала.

У Данилки глаза были красные, но он крепился. Только в последнюю минуту не выдержал, бросился мне на шею:

— Дядя Петя…

Я вошел в вагон, открыл окно и высунулся наружу. На перроне стоял многоголосый людской гул. Заглушая его, со стороны виадука приближалась песня:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна! Идет война народная, Священная война!..

В интервалах я слышал топот ног и слова команды: «Раз, два, три… раз, два, три…» Батальон добровольцев. На перроне наступила тишина. Высохли слезы в глазах матерей и жен. Я почувствовал, как теплый комок подступает к горлу. Мама моя выпрямила сухонькую фигурку.

Поезд медленно тронулся. Я, не отрываясь, смотрел на строгое лицо матери. Она, опираясь на руку Данилки, семенила за вагоном и что-то говорила. Но голоса ее я уже не слышал. Поезд пошел быстрее. На перроне гремела медь оркестра.

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна!..

Мама и Данилка все удалялись от меня. Они стояли рядом и махали руками. Глаза мои затуманились, и я медленно отошел от окна…»