Профессор Лобачев стоял у распахнутого окна.

В густой листве высокой березы, что росла у самого окна, шелестел дождь. Свет из окна падал на глянец мокрых листьев. Каждой весной береза обретала пышную зеленую крону и, казалось, вот-вот поднимется и полетит к звездам.

Березу посадили в сорок пятом году, в День Победы. Ее выкопал и привез из тайги друг профессора полковник Еремин. Тогда она была тоненькая, с набухшими почками, а сейчас вымахала выше дома. Рядом с ней стояла еще одна березка, молоденькая. Она появилась здесь прошлой осенью.

У Лобачева и Еремина существовала традиция — отмечать знаменательные события посадкой нового дерева. Так что весь сад у дома — страницы их жизни, жизни страны.

— Ишь ты, как распустила паруса, — улыбнулся профессор молодой березке, прислушиваясь к мягким ночным шорохам. Там, за окном, шла своя жизнь. Сейчас она притаилась, уснула; утром, когда взойдет солнце, все вновь затрепещет и засверкает.

Профессор не отходил от окна. Сон не шел. Ему не давала покоя трагедия острова Семи Ветров. За месяц работы комиссия так и не выяснила причины исчезновения каланов. Одно удалось твердо установить — животные исчезали в воде. Ныряли и не всплывали. Даже с метровой глубины.

Старший научный сотрудник заповедника Таня Чигорина утверждала, что каланов похищает неизвестный до сих пор хищник. Профессор всю жизнь занимался изучением фауны и флоры Тихого океана, знал всех хищников, но… неизвестный хищник? Нет, это было невероятно. На первых порах он довольно скептически отнесся к высказываниям Чигориной, но потом, проверив все хозяйство заповедника, заколебался. А знает ли он всех хищников Тихого океана? Может быть, есть и такие, что еще неизвестны науке?

Первое сомнение появилось в хмурый майский день. Лобачев сидел на берегу и наблюдал за резвящимися каланами. Метрах в пятнадцати от него среди рифов матка играла с детенышем. Она прижимала его к груди, лизала, переворачивала с боку на бок. Это повторялось много раз. Потом матка исчезла. Детеныш закружил на одном месте, издавая жалобный писк. Лобачев от удивления даже выронил удочку, которую держал в руках, наживляя крючки. Он ничего не видел, нет, но у него создалось впечатление, что матку втянули в воду за задние ноги.

На земле и под водой ни на минуту не прекращается яростная борьба за жизнь. В каждой капле воды и на каждом клочке земли дышала, трепетала, вздрагивала жизнь — удивительно прекрасная и удивительно жестокая. Разве не в этой борьбе непрестанно обновляется природа? Может быть, гибель калана, только что резвившегося с детенышем, закономерное явление? Может быть, она, выражаясь языком Александра Федоровича Холостова, представляет собой «издержки производства» природы?

«Выдумает же… «Издержки производства», — усмехнулся Лобачев. — Не так-то просто, оказывается…»

Дождь не переставал.

Погасив папиросу, профессор оделся и спустился в вестибюль.

Дом был большой и пустой. Лобачев давно подумывал перебраться в другую квартиру, да жалко было расставаться с коллекцией морских животных, размещенных в комнатах нижнего этажа. Из пяти сыновей Лобачева двое погибли на фронте. Трое младших, став на ноги, разъехались в разные концы страны. С Лобачевым жила единственная дочь Панна, самая младшая в семье, и дальняя родственница, пожилая молчаливая женщина. Жену он потерял, когда Панне было семь лет.

«Да, годы бегут, бегут», — подумал Николай Николаевич.

Осенью профессору стукнет шестьдесят. Сыновья пишут ему, что приедут летом. Но приедут ли? Да и сам он не знает, будет ли в день рождения дома или нет? Скоро вот в Японию надо ехать, часами сидеть там на заседаниях смешанной советско-японской рыболовной комиссии и, ругаясь в душе, вести дипломатический разговор. Японские промышленники подрывают запасы лосося хищническим ловом, а их представители клянутся, что свято блюдут договор. Профессор хмыкнул. Будто не японские промышленники выставляют заградительный заслон в двадцать-двадцать пять тысяч километров? Где уж бедной рыбе проскочить в родные нерестовые реки!

Поверх телогрейки Лобачев накинул плащ-палатку с капюшоном, надвинул на уши вязаную матросскую шапку. Часы на стене показывали без четверти четыре. «Скоро рассвет», — подумал он и, захватив две удочки с самодельными удилищами, вышел из дома.

Одно удовольствие — шлепать под дождем! Капли деловито молотят по капюшону. Влажный чистый воздух щедрыми порциями входит в легкие. Лобачев вышел на лестницу, ведущую на городской пляж. Фонарь на столбе под колпаком тускло мерцал. На блестящих асфальтированных ступеньках подпрыгивали серебристые фонтанчики. Поток воды говорливо бежал по цементированным желобкам.

Лобачев по лестнице спустился на пляж.

Бухта лежала черная, загадочная. Далеко на том берегу приветливо мигал одинокий огонек.

Мокрый песок мягко пружинил под ногами. Лобачев шел за пляж — к излюбленному месту рыбалки. Да и как было не любить это место за небольшим мыском, где когда-то хоронились партизанские шаланды! Здесь Лобачев встречался со своей молодостью, отдавался воспоминаниям и переживаниям, слушал шум волн, бьющих о береговые камни.

У самой воды на боку лежала старая шлюпка, со стороны днища наполовину занесенная песком. Под шлюпкой — скамейка на каменных тумбах. На ней хорошо сидеть в непогоду и слушать дождь. Лобачев, согнувшись, вошел под прикрытие, сел на скамью. Сухо. Над головой монотонно барабанил дождь. Лобачев начал наживлять крючки.

Мысли вернулись на остров Семи Ветров. Там он тоже, как сейчас, наживлял крючки, когда исчез под водой калан. Николай Николаевич был тогда так удивлен случившимся, что не услышал шагов подошедшего сзади Холостова.

— Хорошо сработано, — сказал инженер и звонко рассмеялся.

Лобачев резко обернулся:

— Вы видели?

— Видел. — Заметив растерянное лицо Лобачева, спросил: Что с вами, профессор?

— Вы бессердечный человек! — воскликнул Лобачев. — До смеха ли тут?

Холостов пожал плечами и как ни в чем не бывало сказал:

— Катер подан, профессор.

Они сидели рядом. Катер, вспенивая воду, мчался на остров Туманов.

— Профессор, почему вас так волнует гибель калана? вдруг спросил Холостов. Лобачев повернулся к нему:

— Это же годы кропотливого труда. Годы, молодой человек! Потом — нельзя же нарушать гармонию в природе.

— Гармония! — усмехнулся Холостов. — Кому она нужна? И есть ли она вообще?..

— От таких мыслей легко стать меланхоликом, — сердито сказал Лобачев, — или попасть в сумасшедший дом.

Полковник Еремин, которому Лобачев рассказал о гибели калана и разговоре с Холостовым, как клещ, вцепился в профессора; скажи, что думаешь о члене комиссии Холостове? А что он думает? Шалопай. Немного скептик, немного циник, немного эгоцентрист. А на острове о нем говорят — мозговитый парень. Вот все, что знает он, профессор, о члене комиссии Холостове. Пусть полковник обращается на комбинат, там лучше знают Холостова. А у Лобачева своих забот хватит…

Дождь перестал. Лобачев вышел из-под укрытия. Рассветало. В сером воздухе все окружающее казалось нереальным.

«Время клева», — подумал Лобачев. Он выпил глоток горячего кофе из термоса и с удочками в руках направился к воде.

Тишина. Тянет утренним холодком. Поплавки неподвижно лежат на воде. Один качнулся? Нет, ложная тревога.

Лобачев вздохнул. Позади раздались шаги, и из серой мглы вышел Еремин.

— Иду и ищу твои следы. Ни одного отпечатка, точно по воздуху пришел сюда.

— Тс-с, — зашипел Лобачев. — Рыбу напугаешь!..

— Подсекай, подсекай быстрее! — подбежал Еремин к Лобачеву и вцепился в удилище.

В воздухе сверкнул бело-красный окунь и шлепнулся в воду.

— Э-э-эх! — крякнул от досады Лобачев. — Рано подсекли.

Через час ветер растащил тучи. Как всегда после дождя, все вокруг выглядело нарядно. Листва деревьев казалась еще зеленее, небо еще синее. Утро сверкало красками.

Свернув удочки, Лобачев и Еремин уселись на скамью. Они изредка проводили утренние часы вместе на берегу бухты. На частые встречи не хватало времени. У каждого свои дела, свои заботы. В молодости, сидя у партизанского костра, они часто мечтали о том, как после разгрома врага будут добывать уголь на Сучане. Жизнь рассудила по-другому. Один стал чекистом, другой — ученым.

— Знатная уха будет, — сказал Еремин, кончив чистить рыбу. — Когда еще придется посидеть вместе…

Лобачев молча разводил костер. Огонек лизнул хворост.

— Знаешь, что поразило меня в нем? — сказал Лобачев. Трудно даже определить. Пожалуй, эдакое чувство снисходительного презрения к людям. Мне все время казалось, что он знает то, чего я не знаю…

— Ты о ком?

— О Холостове. Не могу уловить, в чем выражается эта снисходительность. Никаких внешних признаков. Только чувствуешь… Да, чувствуешь…

— И часто вы с ним встречались?

— Два-три раза… Пожалуй, довольно странный человек… Иногда такие мысли высказывает — просто диву даешься. Каланы…

Еремин курил. Каланы. Опять каланы… Опять не удастся провести воскресный день так, как хотелось бы. И никогда не удавалось. Может быть, в этом и секрет вечной молодости всегда быть на передовой линии, в праздники и будни, днем и ночью…

Чайки реяли над бирюзовой водой. Бухта лежала гладкая, как паркетный пол. Разве гладкая? Что там за всплеск? У чайки глаза оказались острее. Еще круги не успели разойтись, а серебристая рыбка уже трепетала в ее клюве. Еремин глубоко вздохнул. Он любил и ширь моря, и стремительный полет чайки над ним, и синеву неба. Разве не в стремительном полете вперед и выше! — смысл жизни? «Что я вспоминаю азбучные истины? — усмехнулся Еремин. — Старость, что ль, подходит?»

Лобачев снял котелок с ухой.

Они устроились на плащ-палатке. Лобачев извлек из рюкзака ложки. Еремин достал хлеб.

Запах ухи дразнил аппетит.

— Сказочный аромат, — сказал Лобачев. — Какая все-таки благодать — встречать новое утро на берегу моря, за котелком со свежей ухой…

Они с наслаждением поели ухи и растянулись на плащ-палатке. Лобачев закурил. Синий дымок папиросы тянулся к небу.

— Николай Николаевич, почему ты опять вспомнил о Холостове?

— Почему? Вспоминаю я о нем действительно часто. Может быть, потому, что меня огорчают его мысли. Я не могу принять их.

Лобачев замолчал, потом заговорил медленно:

— Не помню, кто-то из философов прошлого писал, что каждая эпоха рождает великого строителя и великого разрушителя и что один без другого не может существовать. Один дает силу другому. Один поглощает другого. Извечная борьба жизни и смерти, добра и зла. И почему-то Холостов, мне кажется, как раз из породы разрушителей.

— Итак, Холостов — великий разрушитель? — усмехнулся Еремин.

— Ну, положим, далеко не великий. Скорее — мелкий, но разрушитель.

— Великий разрушитель, великий строитель. — Еремин подбросил в костер хворосту. — Мутная философия. Ты, Николай Николаевич, подменяешь классовую борьбу категориями добра и зла. Чушь какая-то.

Профессор рассмеялся:

— Твои упреки в безграмотности отношу к тому философу, который носился с этой идеей. Я не разделяю ее. Я просто ощутил в Холостове какие-то неуловимо чуждые тенденции. Только и всего. А ведь он моложе нас, Алексей. — В голосе Лобачева появились нотки раздумья. — Гляди… Вот эта земля — она пропитана кровью и потом моих предков и моих современников. Помнишь нашу молодость? Мы были юнцами, а как горели!

Еремин молчал. Он смотрел на пустынный пляж. Ночной дождь выстирал его. Темно-желтая полоса песка без единого следа тянулась далеко на восток, к выходу в океан. Слева висели обрывистые зеленые берега. Справа — водяная гладь. И полоска песка между ними казалась широкой дорогой, уходящей навстречу восходящему солнцу.

В то далекое хмурое утро именно отсюда, с этого мыса, прижимаясь к скалистому берегу, партизанский отряд Лобачева двинулся навстречу новой жизни. Партизаны один за другим по неверным мосткам сходили с шаланды на берег. Первым по влажному песку пошел Еремин. Он как бы прокладывал первый след. Он чувствовал себя открывателем нового мира.

А разве забудешь этот рейд по песчаной целине, подъем по крутому берегу, внезапный удар по врагу? Это была их последняя схватка с врагом…

Еремин взглянул на Лобачева. Тот лежал с закрытыми глазами и, кажется, дремал. В бухте зарябила вода, засверкала на солнце бесчисленными золотыми искорками. «Как горели…» еще звучали в ушах полковника слова Лобачева. Да, Николай Николаевич, у нас был огонь души. Он горит и сейчас. И у нашего молодого поколения немало этого огня. Его всегда радовала молодежь. Дети стоят в дружном ряду со своими отцами. Они перенимают из их рук эстафету борьбы, созидания, больших и смелых дел.

В них много красоты и размаха. Они дерзают, и ты прекрасно это знаешь, Николай Николаевич. Но я понимаю тебя, мой старый друг. Тебя беспокоит Панна. Ты в двадцать лет командовал отрядом партизан. Твоя дочь в двадцать лет еще не нашла точки приложения своих сил. Она не имеет любимой мечты, любимого дела. Студентка университета, она весьма слабо представляет свое будущее. Когда и где она отстала? И отстала ли? Может быть, она еще в поисках?

— На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн, вдруг раздался рядом звонкий голос Панны. — Здравствуйте, Алексей Васильевич.

— Здравствуй, Панна. И чего тебе не спится? Говорят, утренний сон — девичий сон.

— Я не так молода, чтобы спать по утрам.

Он посмотрел на нее. В босоножках, ситцевом платье. В глазах веселые огоньки.

— Все такая же. ежистая. Пора бы подумать о себе.

— Успеется! — она поставила чемоданчик на плащ палатку и заглянула в котелок. — О-о! Пища богов! Алексей Васильевич, милый, подогрейте, а я пойду выкупаюсь.

Еремин рассмеялся, — столько было непосредственности в ее просьбе. Он принялся разжигать тлеющий костер.

Панна скинула платье и оказалась в купальнике из черной шерсти плотной вязки. Натянув на голову белую резиновую шапочку, она зашагала вдоль берега упругим шагом спортсменки. Вот она разбежалась и прыгнула в воду. Поплыла. Баттерфляй. Красивый стиль. Руки с силой вырывались из плотной воды, проносились по воздуху и плашмя падали в воду — не руки, а крылья бабочки. Гибкое тело стремительно поднималось и опускалось, искрились брызги, и это усиливало сходство с огромной яркокрылой тропической бабочкой, летящей над водой. Чтобы лететь вот так, легко и красиво, требовались огромное напряжение, большая физическая сила, выносливость и очень сложное, отточенное мастерство.

Еремин улыбнулся. В тридцатых годах он увлекался водным спортом и не раз пробовал плавать баттерфляем — стиль только что начал входить в моду. Десять — пятнадцать метров он еще порхал над поверхностью бассейна, а потом начинал задыхаться, широко, судорожно раскрывал рот, руки отказывались работать…

Какой полет! Еремин не отрывал глаз от Панны. Она отплыла более чем на пятьдесят метров и, по-видимому, вовсе не устала. Руки ее все так же легко и красиво порхали над бухтой, тело стремительно вырывалось из воды… Панна ровными взмахами плыла к берегу.

— Не знаю, что происходит с ней, — пробормотал Еремин, снял котелок с костра и повесил чайник.

— Я, кажется, задремал, — сказал Лобачев, приподнимаясь. — Что такое? Панна? Откуда вы взялись, сударыня? Мамы нет, чтобы отшлепать тебя. Ты же простудишься!

Панна выбежала из воды и бросилась отцу на шею.

— Ну будет, дочка, будет.

Она уселась рядом и вытянула загорелые ноги.

— Вот возьму и выйду замуж.

Лобачев беспомощно развел руками:

— Алексей, что она говорит?.. Ты послушай только. Дитя…

— Николай Николаевич, она уже не ребенок… Уха остынет, Панна Николаевна.

— Дочка, кто же твой жених? — спросил Лобачев.

— Грузчик, тять, грузчик, — не оборачиваясь, сказала она.

— И то слава богу, хоть не ресторанный шаркун.

«Неужели Щербаков?» — подумал Еремин.

— Вот пошли времена, — вздохнул Лобачев. — Ты понимаешь, Алексей, что творится на белом свете? Извольте: «Я выхожу замуж». Эх, дочка, дочка…

— Папа, а что плохого я сделала?

— Все, дочка. Все у тебя получается не по-человечески.

— Я не лучше и не хуже других. Дух времени такой…

— Нет, дочка, ты ошибаешься. Дух времени…

— Отец, я все это понимаю. Дух времени — традиции отцов, целина, электроника, первые космонавты… Ты же не раз говорил, что я умница. Так скажи мне, разве не врываются угрозой нашему духу времени американские атомные грибы над Тихим океаном? Почему вы забываете об этом? Почему, Алексей Васильевич?

— Хорошо, Панна. Но какой же вывод ты делаешь из этого?

Панна молчала.

— Может быть, такой: живи, пока живется? Ты, Панна, заблудилась в трех соснах. Мы знаем об атомном грибе, поэтому и ведем свое трудовое наступление с таким размахом. И не только трудовое… Не надо зарываться в тину мещанства. «Живи, пока живется» — какая подлость! Философийка мещанина, убивающая все святое и светлое в душе человека… А паниковать не будем, нет!

— Как все ясно вам, Алексей Васильевич, — сказала Панна.

— Всем это ясно, Панна, всему нашему народу. Возьми-ка ложку, уха остынет.

Лобачев и Еремин стали собираться домой. Панна съела уху и вымыла котелок.

— А к жениху, Панна, присмотрись. Поспешишь — людей насмешишь, — сказал Лобачев и закинул рюкзак аа плечо. — Пошли, Алексей.

В десять утра полковник Еремин был у себя в кабинете.

Воскресный город шумел за окном. После дождя он выглядел чистым и нарядным.

Еремин подошел к столу и положил руку на телефонную трубку. Усмехнулся. Времена Шерлока Холмса давно миновали, но то, что он сейчас собирается делать, как раз было в духе прославленного сыщика. Еремин хотел убедить себя в том, что звонить не надо, и не мог. Такое бывало с ним и раньше. Самое лучшее средство избавиться от навязчивой мысли — сразу же все выяснить и забыть.

Еремин набрал номер.

— Кирилл Иванович? Здравствуйте, Еремин говорит. Люди на взморье двинулись, а ты корпишь на работе. Нехорошо, дорогой. Ясно, ясно… Я с работы звоню. Что поделаешь, служба такая… Слушай, у тебя имеются личные дела работников рыбокомбинатов? Номенклатура главка? Директора. Главные инженеры. Еще кто? Главные технологи, главные механики… Понятно. Холостов у вас есть? Проверь, пожалуйста. Я подожду у телефона. — Не отпуская трубки, Еремин закурил. — Есть? Холостов Александр Федорович? Главный механик рыбокомбината на острове Туманов? Так я сейчас зайду в главк…