Сели они на одной из центральных улиц Анапы в уютном кафе. Олег заказал пива и шашлыков. Когда официант ушел, опустил плечи на спинку кресла и, сунув руки в карманы брюк, принялся разглядывать Смирнова.

– Слушай, а зачем тебе эти амулеты с аммонитами? – спросил тот, выдержав паузу. – Ты что, в себе не уверен? Парень вроде крепкий, деловой независимый… Тебе все должно быть побоку.

– Да так… Собираю я их. Один, вот он, на мне, – показал, вынув из пазухи бронзовую узорчатую бляху. – Купил его полгода назад в Ташкенте на Алайском рынке. Продавец Аллахом клялся, что он охраняет от обмана. И правда, – усмехнулся, – как только на шею его повесил, так обмануть никого не могу, хоть плачь.

Лицо его резко смялось, он сорвал бляху и отчаянным движением бросил в толпу, рекой заполнявшую улицу.

– Да, вижу – смурно тебе жить, – сочувственно покивал Смирнов, искоса рассматривая флуктуации людского моря в области падения амулета. – Что, бизнес опасный?

– Да нет… Не особо.

– А почему амулеты с талисманами собираешь?

Разговор прервался – принесли пива и шашлыки. Отпив полкружки, Олег протянул Смирнову самую аппетитную шпажку, сам взялся за другую. Заговорил, тягуче посмотрев в глаза, лишь после того, как официант унес опустевшее блюдо и тарелки:

– Ты спрашивал, почему я собираю амулеты с талисманами…

Что-то было такое в его взгляде, не то, чтобы не человеческое, напротив, чисто человеческое, но такое, чего нет в глазах беззаботного курортно-туристического люда, заполняющего пляжи от Адлера до Туапсе, и Смирнову захотелось на море, и вообще в Крым, подальше.

– Ну да, спрашивал… – ответил он, отведя глаза на беззаботный курортно-туристический люд.

– Все это из-за младшего брата. Богдана… Когда он погиб, я все понял…

– Что ты понял?

– Что он должен, обязан был погибнуть. И что ни один человек не смог бы его спасти. Только то, что выше человека…

– Бог?

– Бог, Сатана, дэвы… И амулеты, призывающие их к лояльности.

– Понятно…

Они помолчали. Смирнов скучал с людьми, отягощенными гипертрофированным отношением к мистике и прочим оккультным культурам. Однако уходить из кафе ему не хотелось, и он реанимировал разговор:

– Так что там у тебя с братом вышло?

– Он был на три года младше. Я катал его коляску, кормил с ложечки, чинил игрушки, укачивал, играл… А когда он подрос…

Олега замолк на полуслове, какое-то живое воспоминание без остатка растворило его в прошлом, и Смирнов, посидев пару минут в одиночестве, засобирался:

– Ну ладно, я вижу тебе тяжело рассказывать. Извини, что напомнил о личной драме. Знаешь, я завтра собираюсь перебраться в Крым и мне пора идти. Кое-что прикупить надо, собраться…

– Да успеешь… Хочешь выпить?

– Вина бы некислого выпил. Только немного, – усмехнулся, – литр-полтора, а то я пьянею.

Олег подозвал официанта. Смирнов выбрал "Мерло".

Выпив стакан, – вино оказалось неплохим, – он вопросительно посмотрел на собеседника. Тот откинулся на спинку стула и проговорил, пристально глядя в глаза:

– Когда Богдану, – так звали брата, – было два года, я учил его плавать, и он чуть не утонул. Его вытащил человек, проходивший мимо.

– А почему не ты? Перепугался?

– Да… Когда он ушел под воду, я окаменел, не мог кричать.

– Понятно… пятилетний мальчик – это пятилетний мальчик. И что дальше?

– Когда ему было четыре, а мне семь, я из "ТТ" попал ему в грудь, в правую сторону. Пуля прошла насквозь, но, слава богу, все обошлось…

– Ты что, стрелял в него?!

– Нет. Точнее, стрелял, но не в него. Я нашел пистолет и стал с ним играть, а он в смежной комнате смотрел с отцом видак, какой-то боевик. Когда в нем началась стрельба, и Богдан закричал: "Папа, я боюсь!", я автоматически выстрелил в стену, уверенный, что пистолет не заряжен.

– Тебе, конечно, всыпали?

– Отец здорово разозлился – счел, что пистолет зарядил я, но… но ничего не было. Я так кричал, что меня отправили в больницу вместе с братом.

– И чем все кончилось?

– Год назад мы поехали с Богданом по делам в Краснодар. Я сидел за рулем. И посередине пути налетел на столб, налетел из-за машины, выскочившей со встречной полосы. Богдан погиб мгновенно…

– А ты не получил ни царапины…

– Да.

– И после этого решил, что брат должен был погибнуть, и потому погиб?

– Да. Смерть охотилась за ним, а она редко проигрывает.

Подошел официант. Спросил надо ли что. Олег не услышал. Официант ушел

Смирнов, попивая вино, рассеянно рассматривая толпу. Олег угрюмо рассматривал ногти. Они были ухожены.

Когда фужер опустел, Смирнов отставил его в сторону и проговорил, глядя отечески:

– Не бери это в голову. И, тем более, из головы не надо ничего сочинять. Твой случай ясен, как день, и никто особо не виноват.

– Объясни, почему, – не поднял Олег глаз.

– Брата твоего любили больше, чем тебя, факт. Или просто ты считал, что его любили больше. Ведь так?

– Ну, примерно…

– И ты подсознательно хотел его смерти. Ты хотел остаться один. И как только понял, что хочешь его смерти, Смерть поселилась у тебя в груди. И Смерть вообще, и смерть брата, в частности. Ты чувствовал, что его смерть сидит в тебе, и что она сильнее тебя, старше и умнее. И ты подал ей руку, как старшему товарищу, как отцу, и пошел с ней рядом. Пошел на поводу. И чуть не утопил брата, потом через стену выстрелил в то место, где он обычно сидел, смотря телевизор. И, в конце концов, вмазался в столб, так, что у него не оказалось никаких шансов выжить.

Олег покачал головой. Глаза его стали неживыми.

– Ты заблуждаешься… Глупости.

– Конечно. Потому что это не ты покушался на брата, а твое подсознание. Андрей Макаревич недавно рассказывал по телевизору, застенчиво по-своему улыбаясь, рассказывал, как в детстве, обуреваемый подсознательной ревностью, поставил подножку матери, шедшей в ванную с годовалой его сестренкой на руках. Девочка чуть не погибла.

Олег молчал, и Смирнов продолжил:

– И с этими амулетами все ясно. Ты подспудно чувствовал, что в тебе сидит Смерть, которая хочет твоего брата. Смерть, которая действует целеустремленно, и, в конце концов, добивается своего. И сейчас ты боишься, что точно такая же Смерть, но твоя, сидит в одном из твоих двоюродных братьев, в верном друге или компаньоне. Сидит в человеке, который, по всем видимостям, любит и уважает тебя, и которого нельзя заподозрить в злом умысле. И потому тебе хочется амулетов, много амулетов, как можно больше амулетов.

Смирнов почувствовал, что попал в яблочко, и возгордился.

Олег отвел глаза на толпу, закивал.

– Ты прав. Я чувствую свою смерть. Она недалеко, она идет ко мне и ничего ее не остановит.

– Я тоже чувствую ее. То есть свою. Она сидит во мне, требует вина, много вина, сигарет, прочих гибельных излишеств. Иногда я борюсь с ней, иногда отдаюсь. Но у меня она, как речка – хочу ныряю, хочу – сижу на берегу. А тебе надо к психоаналитику сходить… Это сейчас модно.

– Чушь. Я врачам никогда не верил и верить не буду. Мне кажется, что только чудо может меня спасти. Или успокоить.

"Случай клинический" – подумал Смирнов. И решил закрыть тему.

– Ты зря беспокоишься… Знаешь, я иногда вижу сквозь время. То есть вижу, будет у человека будущее или нет. Так вот, у тебя оно будет. Ты проживешь долго-долго и… – посмотрел пристально, – стареть практически не будешь. Я совсем не вижу седины, морщин, выцветших глаз, ушей, заросших волосом… Так что твое персональное чудо, видимо, случится.

– А ты видел хоть одно? С тобой случалось что-нибудь чудесное? – посмотрел пристально, с надеждой.

– При моей-то жизни? Естественно. Вагон и маленькая тележка.

– Расскажи, мне это нужно.

– Ну, слушай. Было это…

Его прервала подошедшая к столу бодренькая старушка в белом платочке и застиранном цветастом халатике. В протянутой ее руке покачивалось зеленое пластмассовое ведро, полное урюка:

– Купите зарделки, сыночки… Тридцать рублей всего.

– Как ты этот урюк назвала?? – удивился Смирнов.

– Зарделками… – в свою очередь удивилась старушка.

Смирнов вспомнил, как однажды приехал на Ягноб на аспирантском своем Газ-66. Когда машину выгружали, и на свет появился ящик урюка, к нему бросился чабан, забывшийся в горах. Алчными пальцами он стал перебирать желтые кругляшки с заревом на бочках, зачарованно повторяя: Зардолу, зардолу!

– А ты что так удивляешься? – спросил его Олег. – Урюк – он и есть урюк.

– Видишь ли, эти абрикосы таджики называют зардолу. Те же зарделки.

– Ну и что? Это название могло проникнуть к нам через Иран…

– Да, конечно. Но, видишь ли, иранцы произошли от таджиков, это я в самом Иране слышал. А слова зарница, зарево, произошли от этого, – Смирнов взял одну абрикосину и показал ее красноватый бочок Олегу. – Потому что зар по-таджикски, то бишь по-арийски – это красный.

Олег смотрел на Смирнова, как на потенциального пациента психоневрологического диспансера. Тот, воодушевившись вниманием собеседника, заговорил с жаром:

– Это же интересно! Понимаешь, таджики, чистокровные таджики, – это истинные арийцы, не ушедшие в Индию и Европу и потому не ставшие соответственно индийцами и кельтами. Это через таджиков в славянские языки вошли древнеарийские слова зарево, зарница, рдеть и некоторые другие… А интересует меня все это, потому что интересует вопрос: что лучше? Уйти или остаться? Я его решал всю жизнь…

– Ну и как ты решил этот вопрос?

– Уйти лучше. А если смотреть перпендикулярно, – Смирнов витал в облаках "Мерло", – то можно сказать, что уходят те, в которых жизненная сила, то есть минус жизнеощущения, восстает над беспощадным плюсом смерти.

Олег, диагностически покивав – "Надо же, что у человека в голове", – достал из бумажника пятьдесят рублей и со словами: – Иди, женщина!" – сунул старухе.

Та обрадовалась, вынула из кармана халата черный полиэтиленовый пакетик, намереваясь пересыпать в него зарделки, но была отправлена прочь резким жестом владетельной руки.

Сойдя на тротуар, старушка остановилась.

– Ты грозился рассказать о чуде, которое с тобой случилось, – услышал Смирнов, наблюдавший за ней. На напряженно-одухотворенном лице женщины легко читалась мысль-дилемма: "Продавать зарделки дальше или бежать на рынок за телятиной?

– Что молчишь? – язвительно усмехнулся Олег. – Придумать не можешь?

Смирнова было легко поймать на "слабо", и, напустив на себя мрачный вид, он принялся неторопливо рассказывать, не стесняясь выспренних выражений:

– Это случилось в семьдесят четвертом на Восточном Памире. Маршрут был тяжелый, я работал один, без коллектора, и вымотался, как последняя ездовая собака. А ночь уже смотрела с востока, холодно и снисходительно. А рельеф на Восточном Памире так себе, весьма спокойный, и в сумерках ничего не стоит заблудиться и, перейдя пологий водораздел, очутиться во враждебном тогда Китае.

Так и получилось. Со мной всегда так получается. С минусом. Когда я понял, что совершил стратегическую ошибку, можно сказать – международный промах, который не простят ни пограничники, ни первый отдел, ни тем более, хунвейбины, было уже поздно и очень холодно. Еды не было – всё в обед съел, чтобы в брюхе тащить, а не на себе, и скоро стало очень даже грустно от тягучего желудочного нытья. Представь мое тогдашнее состояние: заблудился как мелкий фраер, в животе один желудочный сок, противный, как кислота, холодно, плюс пять на дворе. Да еще совесть грызла за товарищей, которые вместо заслуженного отдыха наверняка по горам с фонариками бегали, матерясь и спотыкаясь, бегали, окрестности обследуя в поисках моего холодеющего трупа. И повариха Нина Францевна еще виделась злая, как черт, потому как борщ, которым она обещала на ужин похвастаться, давно простыл, как и знаменитая ее гречневая каша.

Знаешь, какие у Нины Францевны были борщи и гречневые каши!? Придешь с маршрута полумертвый, ничего не хочется, только упасть одетым и обутым на замызганный спальник, упасть и заснуть до конца полевого сезона или даже до всемирной победы коммунизма. А как запах услышишь, так сразу силы появляются до десятиместки кухонной добраться. Доберешься весь ватный, сядешь кое-как, а Нина Францевна бух перед тобой тазик борща. Ой, блин, как вкусно она готовила! Ешь, ешь, брюхо уже под столом валяется, а ты все ешь и ешь. И только "уф" скажешь, пустой тазик как ковер-самолет улетает, и на его место, как танк с неба, тазик с дымящейся гречневой кашей…

Олег оказался догадливым человеком. Подозвав официанта (тот не выпускал клиента из вида), он заказал две тарелки украинского борща, мясной салат и утку с яблоками. Смирнов поблагодарил его улыбкой, хлебнул вина и продолжил свой рассказ:

– Так вот, стою я в широком распадке, стою посередине, словно лошадь в магазине, и не знаю, что делать. Ну, постоял, постоял и вспомнил святую книгу "Правила техники безопасности при проведении геологоразведочных и геолого-съемочных работ", точнее ее раздел, в котором говориться "Если заблудился вчистую, или ночью, то не дергайся, а бросай кости".

Ну, я и стал искать, где ночь перемучиться. Прошел немного вниз и в боковом саю – так долинки и распадки в тех краях называются – увидел что-то вроде палатки из черной верблюжьей или ячьей шерсти. Увидел и испугался – таким нежеланием жить от нее тянуло, таким, знаешь, мертвенно-теплым духом. Все вокруг нее было мертвым – черное почти небо, и скалы, и земля, и высохшая трава. Я стоял и смотрел на нее как на прибежище Танатоса или самой Смерти. Постоял, посмотрел, и решил уйти от греха подальше. Лучше на холодных камнях спать, чем в теплой могиле. Решил уйти, повернулся, поднял ногу, и чувствую, что не могу ступить, не моя она. Уже не моя, и по моей воле идти не хочет.

Знаешь, я в секунду вспотел ледяным потом, сердце бешено забилось, и знаешь, если бы я полтора месяца головы не мыл, то волосы бы точно дыбом встали… – официант поставил на стол заказанные яства, но ни Олег, ни Смирнов их не увидели, так они были увлечены рассказом.

– И тут случилось чудо, – продолжал описывать Смирнов ставшие перед его глазами картинки. – Полог палатки откинулся, сам по себе или ветер его поднял, в общем, откинулся, и я увидел огонек. Я говорил, что палатка показалась мне гробницей, вместилищем смерти, а этот огонек ее наоборот переиначил. Или просто огонь – это огонь. Ведь страхи во мне сидели – волки, злые китайцы и тому подобные хунвейбины – и потому, сам понимаешь, я во всем плохое чувствовал и только плохого ожидал.

Короче, этот огонек меня к себе как на аркане потянул. Я шел к нему, уже совсем другим шел, зная, что смерти на земле вовсе нет, а если есть, то она крепко к ней, то есть к земле, привязана. Так уверенно шел, глаз от огня не отрывая, что перед самой палаткой споткнулся обо что-то и упал, сильно ударившись коленкой о камень, да еще рюкзак с образцами и пробами, килограмм тридцать в нем было, меня догнал и по спине долбанул. Так больно знаешь, было… До слез больно. И обидно, что огонек меня уронил.

Ну, полежал я, встал, посмотрел на пресекшее мой путь препятствие. И увидел, что это обычный железный кол с круглым ушком в пятачок тогдашний размером, – я тебе его как-нибудь покажу. Он был вбит в землю почти по самое ухо, и мне захотелось его вытащить и выкинуть подальше. Но, как только я нагнулся и за него взялся, как током меня шибануло. Я тогда подумал еще, что это от спины моей бедной искры пошли, от спины, которая по молодой дурости рюкзаки с камнями любила таскать, да чем тяжелее, тем почетнее.

Ну что, опять я это свалил на причину крайнего своего морального и физического истощения, встал и, поглазев на луну огромную, только-только из-за гор выкатившуюся, пошел в палатку. И увидел в ней монаха буддистского в полной походной форме. Он лежал прямо на земле, лежал навзничь и смотрел в звездное небо, смотрел своим священнослужительским взглядом – добрым и чуть плутовским, смотрел, палатки, конечно, в упор не видя. Места в ней было достаточно, и я уселся рядом по-простецки, рюкзака, правда, не сняв. Монаху все это по боку было, нирванил он по-черному, и я стал интерьер изучать в поисках какой-нибудь сумы с лепешками, сушеным творогом и мясом в масле. Знаешь, восточный люд, собираясь в дальнюю дорогу, мясо докрасна жарит, потом сует его в какую-нибудь емкость и маслом от жарки заливает. Вкусно, килограмм можно съесть, и хранится долго…

Олег сидел в маске равнодушия. Когда последняя спадала, он откидывался на спинку кресла и отводил глаза на прохожих.

– Но мечта моя о жареной докрасна баранине оказалась тщетной, – продолжал рассказывать Смирнов, чувствуя, что собеседник заинтригован. – Сума-то нашлась, но лепешек и мяса в ней не было – одни заплесневелые галеты, да пара банок китайской тушенки. Ну, я решил не привередничать и пригласил себя в гости, лама-то нирванил. Вытащил нож, открыл банку и принялся вечерять. Этот мой недвусмысленный поступок извлек монаха из райского его космоса, а может просто ложка некультурно стучала, и он уставился в меня теплым отеческим взглядом, да так, как будто бы я виноват немножко, то есть к званому в его честь ужину чуть-чуть припоздал. Я подмигнул – нечего, мол, горевать, присоединяйся, а то ведь один съем. А он головой так качнул – незачем, мне, мол, силы подкреплять. Я удивился и спросил на своем английском – я тогда к аспирантуру готовился поступать и зубрил его, когда не маршрутил или не приходил в себя от маршрутов:

– How are you, mister holy man?

– Fine, – ответил он на пристыдившем меня оксфордском наречии.

Ну и начали мы болтать по-светски, потому как я наелся и пришел в великолепное расположение духа. По-английски, конечно, болтали, он преимущественно. А я на смеси русского, таджикского и киргизского, но на базе изучаемого иностранного. Болтали, болтали, о погоде, Дэн Сяопине и домашних домнах, видах на урожай арахиса, чумизы, риса и деликатесного бамбука, и я почувствовал, что ему от меня что-то надо. Ну, я по-свойски, по-нашему, по горно-таежному, попросил не темнить. Он посмотрел на меня пытливо и начал издалека…

Охрипший Смирнов счел, что пришло время сваять паузу при помощи сигареты и отсутствующего взгляда. Олег чиркнул для него зажигалкой и принялся ждать. Сделав пару затяжек, Смирнов стал смотреть на высокомерную блондинку, усевшуюся за соседний столик. Она была невероятно хорошо сложена, из-под короткой кожаной юбочки виднелись резинки сетчатых чулочек. Поцокав языком, что означало "пятерку" за внешний вид, он продолжил:

– Так вот, лама посмотрел на меня пытливо и начал издалека. Сказал, что он монах на Тибете не последний, и даже когда-то был весьма близок к опальному далай-ламе, когда-то был, потому что потом впал в ересь, и его по этой причине из родного монастыря вместе с Китаем поперли. Ходил он туда, ходил туда, хотел в чудную Америку – там сейчас лам больше, чем на Тибете, – через Афганистан, естественно, хотел, но узнал, что в последнем наши квадратно-гнездовым контингентят, и у всех подряд фамилии спрашивают, а если не та фамилия, или личико, то в Москву, в самый центр, самолетом грузовым отправляют. А на Лубянку ему не хотелось, ибо буддистский дух в сырых подвалах портится в простой человеческий и совсем не так нирванить начинает.

Я, честно говоря, плохо его слушал, по жадности на вторую банку тушенки глядя, и он сделал правильный вывод – сказал, чтобы я не стеснялся, так как двадцати двух летнему юноше надо хорошо питаться, чтобы дожить до седых волос и прозрачного старческого слабоумия. И я начал питаться, и потому не все правильно понял. Хотя, я думаю, если бы я не ел тушенки – честно говоря, на самом деле я ее не ел, а жрал,– но усердно конспектировал его речь, как речь Брежнева на третьем курсе, то я все равно очень бы плохо понял, потому что нес он, как и упомянутый товарищ, полную чушь и околесицу…

Смирнов замолчал, оглянул стол, посмотрел на высокомерную блондинку, сосредоточенно курившую длинную тонкую сигаретку, и принялся есть так, как будто прошел без завтрака и обеда двадцать километров по иссушенному ветрами памирскому высокогорью.

Олег молчал. Он не обдумывал полученную информацию, потому что знал, что обдумывать еще рано. Рано, так как еще не ясно, вешают ему лапшу на уши или рассказывают правду.

Наевшись, Смирнов откинулся на спинку кресла и вновь приклеился глазами к блондинке, сосредоточенно потреблявшей цыпленка-табака при помощи ножа и вилки. Он знал, что отработает ресторанные харчи, и потому взгляд его был нетороплив. Паузу прервал Олег. Указав подбородком на женщину, раз за разом привлекавшую взгляд рассказчика, он спросил, не понижая голоса:

– Хочешь ее? Я устрою. Делал когда-нибудь это в "Мерседесе"?

Смирнов глянул недоуменно, и Олег, усмехнувшись удачному своему демаршу, вернул его в нужное русло:

– Ну и что было дальше? Что этот монах рассказал?

Проводив восхищенным взглядом ноги уходившей блондинки, Смирнов качнул головой и продолжил:

– Он стал пороть чушь, ахинею и прочую дурь. Он сказал, что хочет умереть, уйти в нирвану без права переписки, но не может этого сделать самостоятельно, и потому просит ему помочь. Я сказал: – "Не, бить камнем тебя по бритой твоей голове я не буду, не то воспитание, да и китайцам повода для провокаций давать не хочу", – сказал и задумался, что пьют буддистские монахи, когда им становится хорошо и сытно.

Олег налил Смирнову вина. Тот выпил, и, расправившись с утиным бочком, продолжил свой рассказ:

– Монах на мой отказ убить его, снисходительно улыбнулся и сказал, что умерщвлять его банально вовсе не требуется. А надо просто от чистого сердца принять подарок, легковесный, но по всем статьям значимый. Я, естественно, озадачился. Легковесный и значимый подарок? Что это? А он сказал: "Кол. Кол, о который ты споткнулся, когда шел, не осененный еще Буддой, к своей судьбе". Он сказал, и я вспомнил кол. Вспомнил, как он меня вроде током шарахнул. Вспомнил, и что-то странное вползло в меня. Вера какая-то, что ли. Или кончик жизни…

– Кончик жизни?

– Да. Ты же знаешь, у жизни есть начало и есть конец. И этот самый конец вполз в меня и стал… и стал моим!

– Как это?

– Как? Понимаешь, я почувствовал, что этот кончик жизни мой. Понимаешь, мой собственный. Как бы тебе объяснить… Ну, представь, что у тебя в кармане особый прибор с кнопкой. Нажмешь ты на эту кнопку – и все, жизнь твоя кончилась. Нет, не прибор – это дрянное сравнение, не прибор типа взрывной машинки, а шнурок звонка. Дернешь – и явится Смерть. Не дернешь – не явится. И только ты можешь его дернуть, понимаешь, только ты. Короче, я это почувствовал, и стало мне как-то по-советски нехорошо. Не человеческое это дело, Смерть на шнурочке держать. Человеческое дело – это жить так, чтобы в конце жизни без всяких эмоций выйти из нее, не оглядываясь и не хлопнув дверью…

– Ты это хорошо сказал… – проговорил Олег задумчиво. – Выйти, не оглядываясь.

Смирнов не услышал, всеми органами чувств он был в палатке монаха.

– И я рассмеялся и заставил себя не верить словам ламы, – продолжал он, – заставил, и стал банку выскребать чисто по-человечески. А монах посмотрел на меня укоризненно и сказал: "Ты веришь не в те вещи. Марксизм-ленинизм – это, конечно, здорово, но не все он объясняет, и мало над чем властен".

Сказал он это, и я вспомнил, что я – пламенный комсомолец плюс секретарь комсомольской организации экспедиции и приготовился ему краткий курс прочитать, но он покачал головой – старец, мол, я, и не надо мне краткого сталинского курса в мою чисто выбритую голову. И, налив мне в мелкую пиалошку, какой-то жидкости из сушеной тыковки, предложил выпить. Я выпил – "даст тебе мудрец яду – пей", откинулся на бугристый рюкзак с образцами совсем уже хороший и без всякого морального кодекса в голове, и стал слушать тишину и хорошее такое движение этого яда по своему изможденному полевой жизнью организму.

А мудрец, полюбовавшись моим умиротворением и деполитизацией, заговорил: "Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов. Это – кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов. Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине. И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть, свою Смерть, которая всегда рядом. Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне. Если захочешь, он тебе сам поведает обо всех своих владельцах, поведает тем или способом. Скажу лишь одно: я хочу умереть. Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку. Ты хороший человек, я знаю. Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов. Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь. Но ты должен знать, что это очень трудно – жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь – это не самое главное. Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго. Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую. Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь свою Родину и КПСС. Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа. И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно…

Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами. Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается. Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел в этой палатке. Монах поморщился моему русскому духу, но продолжил гнуть свое:

– Перед тем, как ты опустошишь тыкву, ты пойдешь и вытащишь кол Будды из земли и назовешь его своим. Потом ты вернешься и ляжешь спать. Ты будешь хорошо спать. А утром ты встанешь и похоронишь меня сожжением. Там, недалеко, в боковой долинке есть мертвое дерево. Его сучьев хватит, чтобы вознести мой дух к Будде-Вселенной".

Я пожал плечами, выбрался из палатки, подошел, чертыхаясь, к колу и стал его выдергивать из земли. И выдернул, как обычный кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и прочих верблюдов.

Выдернул и стал рассматривать в свету луны. Да, это был на первый взгляд совершенно обычный кол длинной около тридцати сантиметров, ручной ковки, но, изящный, я бы сказал, иглу напоминающий, весь пропитанный духом своего изготовителя, явно не рядовым духом, а может быть даже божественным…

Но тогда это не вошло плотно в мое сознание, – сделав емкую паузу, продолжил воспоминания Смирнов. – И я стал мочиться, глядя на луну и звезды. Как только вернулся в палатку, монах отключился, и мне ничего не оставалось делать, как к нему присоединился.

Проснулся я с первыми лучами солнца. Целую минуту, глядя на его окоченевшее тело, я вспоминал, где нахожусь, и как дошел до такой жизни. Но вспомнил лишь как съел две банки тушенки, и то благодаря красным жестянкам, лежавшим в ногах, и еще то, что обещал сжечь хозяина палатки.

Ты знаешь, я, наверное, не сделал бы этого, не сделал бы точно, если бы не было до мерзости в душе холодно, и не хотелось понежиться у костерка. Знаешь, до сих пор помню, как он сгорел… Как ворох хорошо просушенного сена. Он так быстро сгорел, что дым его ушел во вселенную единым клубом… Как душа.

Потом я подкрепился тем, что оставалось в суме монаха, взял пару сувенирчиков (монах их специально на камушек рядом со своим будущим трупом положил) – кольцо золотое, правда, тонюсенькое, через месяц я его потерял, а жаль, наверняка оно особое было, сорок с чем-то юаней, и еще что-то буддистское, ленточки какие-то и деревяшки – и пошел в сторону Союза Советских Социалистических Республик. Прошел метров сто, и вспомнил, что сувенирчики-то взял, а главный сувенир на месте происшествия оставил. Постоял, постоял в раздумье и решил вернуться, хотя и опасно это было – пограничники с обеих сторон могли проснуться и озадачиться, что это за тип в приграничной полосе ошивается.

В общем, вернулся я, взял кол, потом дошел до границы, на давно не паханом каэспэ – контрольно-следовая полоса так сокращенно называется – оставил записку, чтобы зря отечественные стражи границы не волновались, и направился к себе в лагерь. Там на меня начальник отряда зло и вымученно посмотрел – это потому, что всю ночь поломавшимся представлял, потом обнял с радости и к поварихе отвел. Повариха плотно накормила, и я, образцы и пробы выгрузив, поперся в плановый маршрут на одну горушку, высотой чуть-чуть выше пяти тысяч метров. И так целый месяц на нее ходил, пока замерзать при минус восемнадцати не начали…

Смирнов задумался, вспоминая молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел на него пристально, смотрел как на человека, который не подозревает, что он лох и, следовательно, лох вдвойне.

– Ну и что было дальше с этим колом? – спросил он, что-то для себя решив.

– Слушай, мне идти надо, – озабоченно посмотрел Смирнов. – Да и место это надоело. Давай, перебазируемся куда-нибудь, где море видно и девушки в бикини?

– Нет проблем, – поджал губы Олег. – На приморском бульваре есть одна кафешка, я люблю в ней вечером посидеть, особенно если настроение хорошее.