Щель была не самая лучшая, но для ночевки вполне годилась. Поставив палатку в ее глубине (чтобы не увидели люди Олега), они пошли купаться, и он был пленен женщиной окончательно. Фигурка у нее была притягательно женственной, такой, что у него, шедшего сзади, задерживалось дыхание. И руки, и ноги, и животик и все остальное изводили его мужской взгляд и переворачивали все внутри.
– Слушай, я не могу на тебя без паники смотреть… – сказал он, когда они бок об бок легли на песок. – Ты такая… Давай, на ночь ты меня фалом свяжешь?
– Какая я? – заулыбалась женщина.
– Когда на тебя смотришь, то понимаешь, что все жизненное зло – это мелочь. Ты перевешиваешь все мирское зло. Тебя надо отправить в психушку для неудачливых самоубийц и им показывать. Я уверен, ты бы всех их вылечила.
– Спасибо за психушку. Ты что, и в самом деле влюбился?
– Да нет… Пока нет. Просто я приоткрыл дверь и увидел мир, к которому стремился всю жизнь. Да, увидел мир, но пока не знаю, настоящий он, или просто все это декорации, хорошо сделанные, но декорации, декорации какой-то неизвестной мне пьесы.
– Нет, ты знаешь…
– Да, знаю, и потому не спешу входить…
Наташа придвинулась, и он почувствовал ее тело. Ее сладкое бедро. Лезвием пронеслась мысль: "Наброситься? Целовать? Шептать "люблю"?" И плугом прошла другая: "Нет, постою еще на грани. Лучше стоять на этой прекрасной грани жизнь-любовь, чем падать в пропасть и видеть внизу кости. Видеть кости, потому что на дне всех пропастей – кости.
Но он не смог не ответить на прикосновение тела. Посмотрев на женщину – она ждала ответного хода – потянулся губами к ушку.
Она его придвинула.
Как только он прикоснулся к мочке, прикусил, потеребил губами, случилось нечто такое, что выходило за рамки каких бы то ни было приличий.
Был конец дня.
Солнце тянулось к горизонту.
Метрах в пятидесяти разлагались нудисты.
И вдруг любовь, забывшая все на свете, любовь, взорвавшаяся гранатой, и отбросившая все в никуда.
Когда солнце, море и нудисты вернулись на места, Евгений Евгеньевич был счастлив, был богом. Он смотрел в голубое небо и почему-то думал о мосте Святого Лодовико. Голова Наташи лежала у него на груди, и он знал: она счастлива, ей хорошо, потому что он дал ей что-то хорошее.
То, чего у нее никогда не было. Он знал, что она сейчас лежит и смотрит в голубое небо и думает, сможет ли она прожить теперь без всего этого. Подспудно, чисто по-человечески, ему хотелось приподнять голову и посмотреть ей в синие глаза, посмотреть и увидеть, к чему она склоняется. Но он не приподнял головы и не посмотрел, потому что знать будущего ему не хотелось.
Наташа повернула голову, он приподнялся. И они увидели в глазах друг друга совершенно сказочный Present Continuous Tens. Настоящее продолженное время.
– Давай устроим праздничный ужин? – предложила Наташа, пригладив ему брови. – У нас ведь праздник?
– Давай, – обрадовался Смирнов. – Только знаешь, мне сначала надо реализовать одну свою дурную наклонность.
– Какую?
– На каждой стоянке я убираю пляж на сто-двести метров в обе стороны. Ненавижу эти пластиковые бутылки! Они меня оскорбляют.
– А почему ты считаешь это дурной наклонностью?
– Я этим выделяюсь из общей массы и как бы становлюсь над ней. А это многими считается дурной наклонностью. И я, в общем-то, с ними согласен.
– Интересно… Ты, что, надо всем думаешь?
– Ты что имеешь в виду?
– Ну, ты ведь думал, перед тем, как назвать это дурной наклонностью?
– Конечно. Я думал, дурная ли это наклонность или просто у меня анальный тип личности – есть в психоанализе такой интересный тип, не связанный, кстати, с гомосексуализмом. А вообще ты права – если над всем думать, свихнуться можно. Ну ладно, хватит теорий, я пойду, это недолго.
– Ты что, жечь их будешь? Они же коптят? Не хочу копоти!
– Нет, не буду, это опасно. При горении пластика выделяется диоксин. Я буду их плавить вечером, когда ветер будет в Турцию.
Поцеловав Наташу в губы, он нашел изорванный пластиковый мешок и пошел с ним по пляжу. Через двадцать минут он был чист в обе стороны на пятьдесят метров, а в стороне от устья пляжа терпеливо ждали аутодафе опустошенные пластиковые бутылки, изувеченная обувь, и прочая береговая нечисть.
Эдем был почти готов.