— Он был майор внутренней службы, настоящий мужчина, — отстранено говорила Надежда. — Воевал в Приднестровье, в Югославии, на стороне сербов. Несколько семитысячников покорил и даже один восьмитысячник в Гималаях, на Северный полюс в одиночку ходил. Как и ты, несколько книжек о своих приключениях опубликовал. Я так ему завидовала! Везде побывал, все знал, а если не знал — с пол-оборота придумывал. Например, как с Ниагары в бочке прыгал. А как говорил, как рассказывал! Красочно, с картинками и правды от вымысла не отличить. Выдумщик был! Медовый месяц предложил провести в горах Алтая… Все едут на Канары, на Сейшелы, в Турцию, наконец, а он — на Алтай. Я пожала плечами, согласилась, поехала и удивилась! Было лето, кругом голубые ели щекотали изумительно голубое небо… Если бы ты знал, как хорошо там было, как красиво, как божественно там раскрывалась душа, каким близким становилось трансцендентное! Там все такое чудесно-цветное… Голубые вершины в сверкающих белизной ледовых шапках, голубые студеные зеркала-озера, изумрудные райские лужайки с рыжими игрушечными сурками. Мы так были счастливы… Как Адам и Ева, как Ромео и Джульетта… А потом случилось это. На горной дороге, у самого перевала, мне вдруг показалось, что мы одни с ним наверху, почти на самом верху, вровень с солнцем, горевшим вровень с нами, а все преходящее, все низменное, все случайное, все кислое, все смертное, осталось там, далеко внизу, и не у речки, неслышно журчавшей, а под скалами, на них наваленными счастливым и любящим нас богом… Я все это увидела, и зашептала укоризненно:

— Милый, останови, останови, неужели ты не чувствуешь, что мы должны сделать это здесь?..

Он загорелся, любой бы там загорелся, даже пресыщенный Зевс, и сказал задрожавшим голосом:

— Давай, сделаем это на леднике, вон на том висячем леднике, я согласен быть снизу, — засмеялся шутке Миша, — или нет, не на леднике, а в ледниковой трещине, я же рассказывал, как в них остро течет жизнь, как жарко сердце отбивает каждый следующий, может быть, последний удар.

* * *

Я сидел напрягшись. Жизнь моя между Сциллой хорошеющей на глазах Надежды и Харибдой ее нравственного увечья текла умопомрачительно. Как когда-то… Мне вспомнилась хорошая девушка, пристально кареглазая научная сотрудница Маша… Маша, Машенька… Нет, с Машей было в Приморье, на берегу бесившегося от ревности моря, на Ягнобе была очаровательно косившая технолог Клара или учительница Татьяна с родинкой под мышкой, одна за другой работавшие в моем отряде коллекторами. Да, это была пылкая Татьяна, со сдержанной Кларой трагического финала не случилось бы…

* * *

— О, господи, как сладостно было слышать это! — прервала мои реминесценции Надежда, без сомнения, унесшаяся помутневшим рассудком туда, на далекий алтайский перевал. — Я набросилась на него, мне нужно было почувствовать его родное здоровое тело; оно, ринувшись мне навстречу, не удержало машины, она соскользнула с дороги…

Поняв, что не контролирует ситуацию, Миша обнял меня, стараясь уберечь от ударов. Летели мы кувырком метров пятьдесят, потом я потеряла сознание. Когда очнулась, увидела его лицо… Ты не поверишь, оно ободряюще улыбалось! Машина всмятку, самостоятельно не выбраться, везде кровь, все болит, и эта улыбка! Представляешь, он обнимал меня, и улыбался. Я закричала, задергалась, попыталась оттолкнуть его — ведь ясно, что конец, никто не видел падения машины, и мы умрем от голода, истечем кровью или замерзнем ночью — а он смеялся. От моих движений машина закачалась, он перестал смеяться, кажется, даже побледнел. До сих пор помню, как укоризненно качались горы в смятом оконном проеме, как прямые солнечные лучи то слепили глаза, то, уходя в сторону, оставляли нас в сумраке нашей железной могилы. Когда машина перестала качаться, Миша прижался ко мне и сказал:

— Теперь ты понимаешь, в каком мы положении? Даже легкий порыв ветра может сбросить нас в пропасть, ты видела ее снизу…

— Значит все? Мы погибнем?! — заплакала я. Машина скользнула вниз еще на несколько сантиметров.

— Почему, милая?! Почему ты думаешь об этом, а не о том, что судьба нам предоставила случай вознестись на самую вершину чувственной любви, пусть предсмертную вершину?

— Ты с ума сошел!

— Почему сошел? Ты считаешь, что у нас есть альтернатива?

Я подумала и сказала:

— Да есть. Медленная смерть… ссоры, ненависть, если умирание затянется. И боль, боль, боль…

— Ты умница! У нас с тобой есть несколько часов жизни, и мне кажется, что они будут стоить тысячелетий. Будут стоить, если мы забудем обо всем на свете кроме любви.

Ты только представь нас… — увидела меня Надежда помутившимися глазами. — Кругом клетка из искореженного железа, смертельное ее покачивание… И наши загоревшиеся глаза… Я обо всем забыла, одна только мысль — практичная и серая, как мышь — осталась в голове:

— У нас несколько часов, целых несколько часов, хватит ли его? Ведь всю прошедшую неделю мы только этим и занимались?

Он легко прочитал эту мысль и сказал нараспев — у него был глубокий лирический баритон, достававший до сердца, сказал примерно следующее:

— Я рассчитывал прожить еще двадцать лет, прожить полнокровной жизнью… И потому сейчас в моем распоряжении силы и страсть двадцати лет жизни. И три килограмма колбасы с орехами в бардачке, так что, милая, обо мне не беспокойся.

Смех и грех, да? Он всегда шутил… При любых обстоятельствах. Улыбнувшись, я обняла его, он принял мои объятия, впился в губы. И тут же все вокруг изменилось — я уже не видела искореженной машины, не чувствовала как битое стекло впивается в кожу, забыла, что бездонная пропасть зияет всего в нескольких метрах от нас… Это такое чувство… Оно все объяло, все поглотило, чтобы родить взамен чудесный цветок — нашу любовь. Мы оба знали, чувствовали своими существами, что этот цветок раскрылся на мгновение, чтобы оплодотворить своей пыльцой всю Вселенную, оплодотворить, чтобы она возрождалась и жила вечно. И этот туман, эта божественная пыльца, пропитала каждую нашу клеточку, и мы стали вечными, мы перестали не только бояться смерти, но и знать ее…

Она замолчала. Съела кусочек мяса, запила вином, закурила.

— Кажется, я начинаю вас понимать, — нарушил я безмолвие, чтобы не думать о последствиях автокатастрофы в горах, последствиях через много лет упадающих на мою голову.

Надя рассмеялась.

— Вы знаете, что нас беспокоило в первый из двух часов пребывания на краю жизни?

— Боль в переломах?

— Нет, боль в переломах, согласуясь с движениями тел, наоборот, усиливала наши ощущения. Нас беспокоило то, что мы никак не могли приноровить своих движений к покачиванию машины, точнее, того, что от нее осталось… Мы принимали одну позу за другой, мы смеялись, если она оказывалась более неудобной, чем предыдущая…

Неожиданно глаза ее остановились.

— Что с вами? — спросил я.

— Сейчас я поняла — то, что происходило до момента падения в самую глубокую пропасть любви, было всего лишь прелюдией… Два часа он готовил меня и себя к оргазму, который пропитал все мое тело невыразимой сладостью, и который до сих пор сидит в каждой его клеточке, сидит, голодный, как собака, сидит, мечтая лишь о том, чтобы возобновиться удесятерено… Он сделал все удивительно хорошо. Когда мы нашли удобную позу, и зверь любви сожрал нас…

Недоговорив, девушка зарыдала. Мой стул казался мне электрическим, мне казалось, дамоклов меч уже летит к моей голове, моя спина немела от пронзительного взгляда Миши, тщившегося покинуть портрет, чтобы повторить соитие, завершившееся не так, как он задумывал, завершившееся не смертью обоих, а лишь его смертью. И эта девушка, тронувшаяся с ума от любви на краю пропасти, сошедшая с ума в момент сладчайшего оргазма, происходившего в свободном падении, чувствует этот жадный взгляд, чувствует свою вину, и это чувство вины заставляет ее вновь и вновь заниматься сексом в смертельной опасности.

— Да ты прав, — покачала она головой, прочитав мои мысли по выражению лица. — Я тогда сошла с ума. Он действительно подстроил так, что мы кончили одновременно и кончать начали, когда машина сорвалась в пропасть. Невозможно описать то, что я испытала. Смерть секунда за секундой оборачивалась бескрайней любовью, и эта бескрайняя любовь обернулась будоражащим кровь и мозг равенством между любовью и смертью. Ты просто не знаешь, что это такое, чувствовать, переживать это равенство, великое и вечное. Не знаешь и никогда не узнаешь, потому что ты не смел, и потому все великие наслаждения мира останутся тобой не познанными — ты трусливо избежишь их.

В ее словах была правда. Я прекрасно знал, что такое стоять на краю пропасти и смотреть не под ноги, вниз, откуда бесконечная смерть тянет к тебе белые пальцы, истосковавшиеся по плоти, а вперед, в пространство, наполненное счастьем преодоления в себе ничтожного человеческого червя.

И еще я знал, что долгое стояние над пропастью чревато падением вследствие неосторожности, либо толчка сзади, а долгое нестояние — возникновению унизительной боязни высоты.

Но не эта правда занимала мой мозг в тот момент. Лишь только Надя сказала, как они кончили, я вспомнил один из своих бульварных романов, в котором некая героиня любила оргазмировать, падая с крутой крыши борделя в хорошо взрыхленную клумбу с мясистыми георгинами. Неужели она читала эту книгу и теперь пудрит мозги написавшему ее человеку? Да, недаром мне вспоминалась ягнобская учительница Татьяна с большой родинкой под мышкой. А если Миша читал эту книгу? И именно это книжка, кажется, «Тени исчезают в полночь», вернее, эпизод из нее, привила ему вкус к сексу в ледниковых трещинах и качающихся на краю пропасти машинах? Тогда получается, что я сам себе вырыл яму с этой стройной девушкой на дне вместо хорошо заостренного кола?

Да, так получается… Каждый человек ложится в могилу, вырытую самолично… И данную свою могилу, могилу-Надежду, несомненно, вырыл я, ведь история с георгинами имела в своем основании реальный кирпичик, вылепленный мною вместе с Татьяной, учительницей Татьяной.

…С Татьяной мы провели незабываемые полчаса на краю фигуральной пропасти, которой по силам было сожрать и двадцатиэтажное здание. Представьте мшистый уступ в скале размером с односпальную кровать, голубое бездонное небо вверху, внизу — горный поток, то бурно пенящийся, то серебристо-спокойный, вдали заснеженные клыки Гиссарского хребта. Все это, талантливо оркестрованное многоголосой рекой, посвистыванием сурков и шепотом полуденного ветерка, подвигнуло нас сорвать с себя рюкзаки, полевые сумки, радиометр, сапоги, штормовки с портянками, все остальное, — прочь! долой! — и броситься в объятия друг друга. Это было здорово, это потрясало до самой душевной серединки! То голова над засасывающей пропастью, то ноги, то бездна перед глазами, то небо… А кончилось все отвратительно. Татьяна, эта вредная Татьяна, одной из конвульсий оргазма столкнула в пропасть свой опостылевший рюкзак с образцами и пробами. За рюкзак зацепилась моя полевая сумка с секретными картами и аэрофотоснимками. За полевую сумку зацепился нож на цепочке, составлявший одно целое с поясным ремнем, и, следовательно, с моими штанами. Коллекторские штаны, как положено по субординации, Санчо Пансой последовали за начальницкими. Я смотрел на этот демарш снаряжения маршрутной пары широко раскрыв глаза, и ничего не мог сделать, ибо был на лопатках и миллиметр за миллиметром сползал в бездну. Татьяна кончила лишь после того, как в пропасть трусливым аутсайдером скользнула кучка нашего нижнего белья. Кончив, оторвала исступленные глаза от Гиссарского хребта, как ни в чем не бывало продолжавшего пилить знойное небо, мгновенно уяснила ситуацию (моя школа!) и одним движением зада обеспечила нам безопасное положение в пространстве. Поднявшись, я убедился, что верными мне остались одни лишь портянки. Это, естественно, не могло не вывести меня из себя, и Татьяне крупно досталось, причем на этот раз я предусмотрительно занял позицию сверху. В лагерь мы пришли вечером, пришли в портянках, превращенных в набедренные повязки, и над нами не смеялись разве что приблудившиеся собаки…

* * *

— Послушайте, Надя… — закончив реминисценции, посмотрел я озабочено на девушку. — А вы с Мишей случайно не читали моих бульварных романов? Несколько лет назад вышла одна книжка, так в ней я…

— Читали что-то, Миша читал, — сухо кивнула она, видимо недовольная тем, что я прервал ее воодушевленное разглагольствование о любви и смерти. — Нервно затушила сигарету.

— Чувствую, пропасть оказалась неглубокой, и вы выжили? — спросил я едко, обидевшись на «что-то». — Или люди из Службы спасения успели натянуть внизу прочную сетку или натаскали с соседних лугов душистого горного сена?

— Нет, просто машина упала на три сосенки, прилепившиеся к самому ее краю, и среди них застряла. А я упала на Мишу… Он спас меня своим телом.

— Толстенький был? — хохотнул я.

— Нет, он был поджарым, — механически ответила Надежда, глядя на портрет за моей спиной. Помолчав, продолжила, вперившись уже в мои глаза:

— Если бы ты видел его мертвые глаза… Представь — наверху полная луна ночником, добела раскалившиеся звезды, а я смотрю в них, нависнув сверху. Все в них было: и счастье, и горечь расставания, и радость встречи с небытием, радость избавления…

— Как же ты выбралась? — пробормотал я рассеянно — неожиданно мне вспомнился фильм, в котором душевнобольная героиня похищает писателя с тем, чтобы он написал о ней книгу. Кстати, писатель этот не мог передвигаться, потому что ноги у него были тщательно переломаны. У меня, похоже, все это впереди.

— Перед тем, как упасть на сосны, машина ударилась об край скалы, и одно из окон выправилось так, что я смогла вылезти… Утром, меня, безумную и замерзшую, нашли на асфальте — я в бессознательном состоянии взобралась на дорогу, взобралась глубокой ночью по обрывистым скалам. Шофера позвонили папе, он прислал вертолет, через несколько часов я уже лежала в госпитале. После хирургов за меня взялись психотерапевты, подлечили так, что я о Мише напрочь забыла. А что с меня взять? Я ведь была семнадцатилетней девчонкой. И вспомнила его лишь в постели, в первую брачную ночь с Олегом Миловским…

Сказав это, Надежда приказала официанту убрать тарелку и подать десерт.

— Олег Миловский — это второй муж? — спросил я, отпив глоток вина. В чем, в чем, а в вине в этом сумасшедшем доме знали толк.

— Да. Я соврала, что о Мише не помнила из-за психоаналитиков. Просто Алик был такой. Как только я его увидела, так тотчас поняла: мужчин, кроме Алика, на свете нет. Ни одного. Потому что все остальные по сравнению с ним — ничто. Он был всех красивее, всех сильнее, всех умнее и обаятельнее. И он смотрел на меня, как на единственную женщину на Земле. Потому я его совсем не ревновала, хотя все женщины оборачивались ему вслед. Да, не ревновала, и у нас была сплошная романтика, все как в старину. До свадьбы мы лишь несколько раз робко поцеловались. Ты представляешь, я зарделась, когда он в первом нашем танце положил руку на мою попу… И он тоже, кажется, покраснел. Да, покраснел… Мы были первая в Москве пара… Обе столицы на нашей свадьбе гуляли. А утром я сказала ему, что ухожу совсем, что он мне не нужен…

— То, что произошло в постели, не шло ни в какое сравнение с тем, что вы испытали в разбитой машине?

Я вспомнил Наташу. Наверное, потому что все, что я испытал с другими женщинами, не шло ни в какое сравнение с тем, что я испытал за те часы, что она была рядом. Господи, когда же я ее увижу? Увижу ли вовсе? Ее завораживающее личико? Ее манящее существо? Услышу ли ее голос, плавящий сердце? Нет, не увижу и не услышу… Это невозможно, как невозможно небесное счастье. И все из-за этого идиотского замка… Так завязнуть в нем! Странно, что я вообще ее вспомнил… Да была ли она? Есть ли на свете?

Сухой голос Надежды вмиг рассеял мои мысли.

— Да. То, что было в постели с Аликом, не шло ни в какое сравнение с тем, что было с Мишей, — сказала она отстраненно, видимо, воскрешая в памяти образы своей второй первой брачной ночи. — Я говорила, что после Миши у меня никого не было, и потому не было возможности опуститься на землю к чувствам обычной силы… Да и добрачная романтика с пыланьем щек, дрожаньем рук и признательных слов лишь навредила нам — вожделение всегда богаче и приятнее своих физических плодов.

— Понимаю. То, что вы испытали с Аликом, было похоже на оргазм в машине, как вспышка истощившейся трехрублевой зажигалки похожа на вспышку молнии.

Надя подняла сузившиеся глаза:

— Не было никакого оргазма, хотя по определенному параметру Алик превосходил Мишу, по меньшей мере, на дюйм.

Я засмеялся.

— Вы чему смеетесь?

— Да теперь понятно, почему Миша нуждался в ледниковых трещинах. Все в мире объясняется просто.

— Может, вы и правы… — посмотрела она внимательно и я, поняв, что девушка вспомнила мои параметры, решил вернуть ее мысли в прежнее русло:

— Так вы и в самом деле распрощались с Аликом после первой брачной ночи?

— Нет, конечно. Вечером он позвонил и сказал, что покончит с собой, определенно покончит, если мы не встретимся для объяснений. Мы поехали в тихий загородный ресторан, и я ему все рассказала. Я сказала, что не смогу с ним жить только лишь для того, чтобы было с кем появляться на свет, вести хозяйство, ездить на курорты, рожать детей. Все это необходимо, этого требуют стереотипы и физиология, но зачем все это, если нет чувственной любви, если нет к ней искреннего стремления?

Олег меня понял. А может, и не понял, а просто необыкновенно любил. Он сказал, что без меня ему все равно не жить, и потому готов хоть сейчас ехать в Азию, в Антарктиду, к самым большим в мире ледникам с самыми глубокими в мире ледниковыми трещинами.

Я почувствовала, что он говорит искренне, и влюбилась сильнее прежнего. Да, сильнее, потому что поняла, что этот человек готов отдать жизнь за мои глаза, полные любви, за мои руки, источающие нежность…

— Психиатры это назвали бы это синдромом Клеопатры, — покивал я. — Хотите, я угадаю, чем закончился тот вечер?

— Чем? — посмотрела револьверным глазком.

— Сексом в телефонной будке на Красной площади. И последующим приводом в отделение милиции, в котором вы откупились за двести долларов.

— На Красной площади нет телефонных будок…

— Это вы тогда выяснили?

— Да, — сказала иронично, с превосходством знатока. — А вы делали это в телефонной будке? В телефонной будке днем и в людном месте?

— Нет, конечно.

— Как-нибудь сходим. Вы с ума сойдете от ощущений. Представьте, я вас целую, упав на колени — губы мои тонки, теплы, эластичны, а мимо имярек со звереющими глазами упорно тащится с тяжелыми сумками, за одну тянет сзади дочь, тянет, пища противно сквозь слезы: «Мама, купи, купи, купи, купи!» Вы видите это сквозь стекло боковым зрением, и кажетесь себе богом, а движения стоящей на коленях полубогини, мои движения — ступеньками, которые возносят вас все выше и выше. Представьте, вы входите в меня раз за разом, восторженно входите, резкими толчками, я постанываю от вожделения того, что, может быть, следующий удар разорвет мое влагалище, разорвет матку, разорвет всю, разорвет чудовищным взрывом удовольствия, разорвет плеву жизни, а по дороге мчится скорая помощь, и в ней лежит имярек в кислородной маске, весь в боли, весь в крови, весь исколотый капельницами, весь жалкий, весь лишний, весь презираемый женой, сидящей в ногах…

Мне показалось, что Надежда вовсе не говорит, а дует в гипнотическую дудочку, дует, желая затащить меня если не в телефонную будку, то хотя бы в экстремальную кровать на трех ножках и с торчащими пружинами. Тотчас я скривил лицо неприятием скабрезности и перебил:

— Ну и сколько он протянул?

— Кто? — хлоп-хлоп ресницами, удлиненными тушью на 23 процента.

— Алик. Второй муж. Всех красивее, всех сильнее, всех умнее и обаятельнее. Который смотрел на тебя, как на единственную женщину. И которого ты бросила. Потому что оргазм, испытанный тобой в первую вашу брачную ночь был похож на оргазм с Мишей, оргазм в машине, зависшей над пропастью, как вспышка истощившейся трехрублевой зажигалки похожа на вспышку молнии. Напомню, что Миша был майор, настоящий мужчина. Воевал в Приднестровье, в Югославии, на стороне сербов. Как и я, написал несколько книжек. И покорил несколько семитысячников на Северном полюсе и восьмитысячник на Срединно-атлантическом хребте.

— Ты мне не веришь… — покивала Надежда.

— Почему не верю? Верю, — наверное, я не лукавил. — Так сколько протянул Алик?

— Долго. Полгода. Мы делали это под пулями талибов в Афганистане… Целый роман можно написать, о том, как мы туда добирались, как все устроили с помощью американцев, и как они, эти дикие пуштуны, эти сексуально не раскрепощенные дикари, бесновались, видя в бинокли наши раскрепощенные голые задницы, как стреляли из гранатометов и станкового пулемета…

— Класс! Расскажи подробнее, мне интересно, я бывал в Афгане, — что-то во мне, располагавшееся ниже пояса, хотело вновь услышать звуки гипнотической дудочки. Однако Надежда, затянутая вязким прошлым, продолжала говорить, не услышав вопроса:

— …Потом мы делали это на Средней Амазонке, в стае пираний — помнишь шрам у меня на ягодице? Ну, той, которая чуть меньше?

Я покивал, хотя шрама в упор не помнил. Ведь до второго раза — с обстоятельной прелюдией, с тотальными ласками и повсеместными путешествиями по закоулкам тел, у нас дело не дошло. Покивал, думая: «Пираньи, конечно, это пошло, очень пошло. Для байки пошло. А сунься к ним натурально? Продерут ощущения до хребта. Видимо, правду говорит — попади я в среду „сексуальных экстремалов“, да с их диагнозом, точно бы мимо пираний не проплыл».

— Рана была глубокой — рыбы лезли в нее одна за другой, и мне было больно, пока Алик туда случайно не попал … — застенчиво улыбнулась рассказчица. — О!! Это было нечто невообразимое! Он был сзади… держал обе мои груди, мял, их мял, бил, бил всем телом. И боль исчезла, я чувствовала, как его член буйствует в моей плоти, нет, не в плоти, а в новом влагалище, влагалище стократ чувствительнее данного мне с рождения…

* * *

Не скрою, гипнотическая ее дудочка выдала ту еще сюиту. Кончить в рану на ягодице! Свежо! Видел в одном элитарном кинофильме, как герой использовал для этой цели только что отваренные макароны, а вот в рану на ягодице видеть не доводилось. Хотя, что они такое, эти макароны, эти ягодицы? Я пожил, вдоль и поперек жизни пожил, и потому знаю, что нет ничего лучше тривиального секса с привычно любимой женщиной. А все остальное — это так, для перебивки. Это чтобы в очередной раз понять, что самый лучший секс — это секс по-людски. То есть обычный секс, может быть, вооруженный передовыми знаниями физиологии человека и некоторыми передовыми техническими приспособлениями. А что? Ведь в XXI веке живем, не в каменном, в котором и без них обходились, потому что в каменном веке все было каменным, вы понимаете, о чем я говорю. Легко в нем обходились, просто по буквам. Ведь продолжительность жизни была лет двадцать пять-двадцать семь — только-только вождь умер, женщин своих тебе оставив, только-только до хижины последней супруги добрался, только-только во вкус вошел, чтобы, значит, по второму кругу, а уже саблезубый тигр или браток младшенький (которого ты по законам того времени женщин лишил), уже ест тебя или отпевает своим языческим способом.

* * *

Надежда продолжала повествовать поверх донных моих мыслей, вернее, продолжала существовать в реанимированном эпизоде своего прошлого:

— А потом, уже в больнице, после того, как я рассказала о своих ощущениях, Алик, покраснев, сознался — знаешь, редкостно честным был этот человек — что не ради испытания новых ощущений он в рану полез, а чтобы…

— Понятно, припарковал член, чтобы пираньи не угнали, — сказал я, пошло хмыкнув.

— Он мог припарковать его и в других местах. В двух на выбор. Даже в трех. Но в отличие от тебя, он был джентльменом, не хамом, и потому сунул в рану, чтобы остановить кровотечение, которое взбудораживало рыб. Когда он это сказал, я вспомнила, что действительно, после этого была короткая пауза, в продолжение которой вода унесла мою кровь, и рыбы рассеялись. Только после этого, он задвигался, причиняя мне острые и весьма острые впечатления, которые до сих пор заставляют меня видеть обыденный мир в одних лишь жиденьких серых тонах.

— Алик мог прикрыть рану ладонью. Он просто не захотел оторвать одну из них от твоей груди, — обидчивый, стал мстить я за «хама», а также за то, что визави видит меня лишь в одних жиденьких серых тонах.

— Прикрыть, конечно, мог, — со смыслом провела ладонью по груди. — Но остановить кровь, он мог лишь зажав все поврежденные сосуды. А сделать это можно было лишь членом.

* * *

Прочитав последние строки глазами утонченного читателя, я поморщился и хотел, было, вымарать эпизод с пираньями из данного повествования, но, слава богу, этого не сделал.

«Что вас остановило? Не дьявол случаем? — можете вы спросить. — Или просто решили писать для себя, а не для среднего читателя, воспитанного бессмертными произведениями Льва Толстого, Антона Чехова, Антуана де Сент-Экзюпери, Диккенса, Марининой, Донцовой и, конечно, Серовой? Решили писать в ящик письменного стола, а не для презираемого вами среднестатистического читателя, имевшего одну супругу в одной единственной позе? И который до сих пор краснеет, услышав о существовании в природе орального секса?»

Нет. Остановили меня не дьявол, не желание эпатировать обывателя, не жажда оставить его при своих, то есть в своем спасительном футляре (о, если бы он, это футляр, у меня был, если бы родители, оберегая сыночка от жизненных напастей и сквозняков, посадили бы меня в него, разве попал бы я в подвал к сумасшедшему фону и его дочери, недалеко от яблони павшей, разве знал бы я все тонкости орального и некоторых других обалденных видов секса, разве слушал бы Надежду, совсем немного меня в этом отношении переплюнувшую?

Конечно, нет. Я бы сидел в футляре, и к сорока пяти годам, став сексуально несостоятельным от постоянного сидения на простате, сидения на работе и перед телевизором, став несостоятельным от исчезновения влечения к жене — любовниц в футлярах нет, не водятся они там, — заболел бы сексуальными видами спорта: футболом (нога, мяч и ворота соответственно символизируют пенис, сперму и влагалище), хоккеем (помните, какой жест демонстрируют хоккеисты, забив-таки гол?) и может быть, баскетболом <Баскетбол — чисто американский вид спорта. Мяч там забрасывают наверх, в дырявую корзину, символ карьерного успеха., и забрасывают рукой — символом индивидуализма.>).

Так вот, остановили меня не дьявол и не желание эпатировать обывателя, а остаточные принципы, один из которых звучит так: «Что было, то было». К тому же в душе я романтик, а романтизм, как течение художественной мысли, признает все и вся — и Будду, и Геракла, и женщин, подобных Надежде, реально существующими инструментами для приближения ума к пониманию отрицательной бесконечности, то есть человека (во как!).

К тому же теперь, в нынешней моей обители, на бесхитростных моих небесах, на которых есть все, кроме рецензентов, мне стало ясно, что Надежда скорее скрывала некоторые совсем уж натуралистические эпизоды своей сексуальной жизни, чем утрировала их, и потому, чтобы и вовсе не обесцветить ее образ, я не стал ничего вымарывать.

* * *

После вульгарных пираний и крови мне захотелось хорошо прожаренной рыбы и белого вина. Подозвав официанта, я сообщил ему свои пожелания и, напоказ позевывая, продолжал слушать Надежду.

— Если бы ты знал, как Алик после этого изменился, — продолжала говорить она самозабвенно. — Он даже на Мишу стал чем-то похож. И чтобы в постели тривиальным сексом заняться — так ни-ни, полная импотенция.

— И как он кончил?

— Хорошо кончил. В свободном падении, как Миша…

— Опять автокатастрофа?

— Нет, мы прыгали с парашютом.

— Не может быть! — изумился я. — На высоте же холодно?! Минус пятьдесят! Это физиологически невозможно!

— Эта кажущаяся невозможность нас и манила. Мы так увлеклись проектом, что целый месяц ни о чем и думать не могли…

— Целый месяц?! Целый месяц вы воздерживались? Невероятно!

Тут принесли рыбу, налили вина. Я принялся есть.

— Да… Я бы не сказала, что это было легко. Но сам посуди, если бы тебе пообещали: поголодай месячишко и вкусишь амброзию, пищу богов, разве бы ты не согласился? Это было здорово, нас тянуло друг к другу, у него брюки оттопыривались, я вся мокрая была, но мы держались!

— Ты, наверное, от вожделения кончала?

— Да… У него тоже были поллюции средь бела дня.

— Увертюра что надо.

— Да, — обрадовалась она определению. — Мы тоже называли это увертюрой.

— Ну и что вы придумали, чтобы уберечься от мороза? — спросил я, подумав «Еще немного, и мой коготок увязнет».

— Все великое просто, — грустно улыбнулась девушка. — Мы придумали прыгать в пуховом спальном мешке. Правда, здорово?

— Вы залезли в спальный мешок с парашютами? Двумя основными, и двумя запасными? Представляю позу. — Подумал: «Как механистично! С пираньями и вторым влагалищем, ими сотворенным, было интереснее».

— От запасных пришлось отказаться. Нагие, мы одели парашюты, залезли в специально сшитый большой мешок, и нас с высоты четырех тысяч метров сбросили с самолета… У нас даже шампанское было и мешок изнутри ярко флуоресцировал. Было так чудесно…

— И что же его сгубило? «Ladies first»?

— Ты угадал. Купол у него раскрылся, но до земли было слишком близко. С тех пор я всегда пропускаю мужчин вперед.

Тут тяжелая дверь пиршественного зала растворилась, вошел фон Блад, а с ним и легкий запах дыма.