Я испытывал крайние муки, представляя, как труба с перегретой водой жжет нежное тело девушки. Бог со мной, я мужчина, что мне ожоги? но представлять, как ее тело краснеет и покрывается волдырями, было выше моих сил. Поэтому я говорил без умолку, читал стихи Окуджавы («И в день седьмой, в какое-то мгновенье, она явилась из ночных огней»), рассказывал истории из своей безалаберной жизни. Может быть, именно из-за этого мы попали не в мою холостяцкую темницу, а совсем в другое место.
Мы попали в помещение, весьма похожее на то, из которого бежали. Воды в нем не было, зато на чугунной трубе сидел бесценный кот Эдичка.
Сидел и самозабвенно умывался.
Наталья обрадовалась, бросилась к нему, взяла на руки. Отметив, что, благодаря изящному телосложению, она избегла ожогов, я хотел предаться унынию (опять я третий лишний!), но, мягко говоря, ревнивый взгляд, брошенный на кота, переменил мое настроение полностью. Почему? Да потому что на его довольной мордочке, я увидел маленькое черное зернышко. Подойдя, я снял его пальцем, переместил в рот, попробовал.
Да, это была икринка. Икринка осетровых рыб. Судя по сытому выражению глаз, именно ее братья и сестры теснились в желудке моего домашнего животного.
— Икра, черная икра. Он ее ел минут пятнадцать назад, — забегал я глазами по комнате.
Ничего похожего на сине-черную банку с изображением осетра, не обнаружилось. Не было и раздаточного окошка, из которого он мог получить подкрепление своим силам.
Наталья, обернувшись ко мне, увидела озабоченное лицо, потом то, что сотворило с моим телом труба с горячей водой. Опустив кота на пол, она присела, по-детски испуганная, передо мной на колени, присела растерянно, не зная, что делать. Обозрев себя, я порадовался, что труба по дороге туда была крайней справа, а по дороге оттуда — такой же слева. Если бы она, возвышавшаяся над другими, шла посередине, то жить дальше мне не было бы смысла.
Но посередине шла холодная, и я мог радоваться кислому выражению, появившемуся на лице Эдички. Этому выражению было от чего возникнуть — впервые за все время наших коллективных отношений Наталья предпочла меня, но не его.
— Господи, что же мне с вами делать! — сокрушенно покачала головой радость моих очей.
— Умоляю, не обращайте на это внимания, Эдичка все залижет, — добавил я уксуса в мимику кота.
Наталья улыбнулась, поняв, что мы с ним соперничаем.
Я помню эту улыбку до сих пор. Именно ею она открыла дверь, в которую вошло мое сердце, вошло навсегда. Чтобы избавиться от счастливо-глупого выражения лица я решил разобраться с икрой, которой, судя по всему, было набито брюхо Эдички, и которой можно было накормить Наталью. После обеда из кошачьего корма предложить ей сушеных крыс я не мог — это была бы тенденция.
Поцеловав руку девушки — в моих брюках и пиджаке она была просто прелесть — я обратился к коту:
— Ты где нашел икру? И почему съел ее единолично?
Кот посмотрел снисходительно. Догадайся, мол, сам.
— Он не смог бы открыть банку, — сказала Наталья, усаживаясь у стены.
— Значит, он побывал там, где икра лежит на блюдечке с голубой каемочкой.
— Или его кто-то подкармливает. Вам не больно? — теплое ее плечо чувствовало мое плечо, и я чувствовал — оно не прочь прижаться теснее, прижаться, чтобы не стало страха смерти хотя бы между нами.
— Да нет, все мои мысли о вас… — сознался я.
— Значит, скоро полезете целоваться? — кокетничала она очаровательно.
— Нет, не полезу. Это случиться позже, в страстном взаимном порыве. Можно я его дождусь?
Я чувствовал на себе внимание телевизионных камер Надежды, и сам того не желая, вел себя театрально.
— Взаимного порыва? — рассмеялась Наталья. — Что-то я его пока не представляю, — близкое ее плечо, сотрясаясь от смеха, раз за разом касалось не моей кожи, но сердца.
— Антураж здесь не тот… Хотя…
— Что хотя?
— Если бы он был другим, если мы были бы, там, наверху, в роскоши и уюте, мы вряд ли сидели бы рядом. И ваше плечо не прикасалось бы к моему плечу. Оно кстати, стократ красноречивее…
— Красноречивее меня? — посмотрела лукаво. Настроение ее менялось ежесекундно.
— Да.
— Мне что-то захотелось поцеловать тебя в щечку. Ты такой милый…
— Поцелуй, — сказал я, радуясь, что мы так органично перешли на «ты».
Чмокнула в щеку. Целомудренно. Я вознесся на небеса. Она обвела взглядом комнату, помрачнела:
— Мы умрем здесь, да?
— Чепуха! Если что, кота съедим. Или он мышек нам наловит.
— Больших серых мышек с отвратительными голыми хвостами?
— Да. Впрочем, ты с ним поговори — он на тебя неровно дышит. Может, и принесет баночку икры… Кстати об икре. Сдается мне, что с нами экспериментируют.
Я рассказал о Надежде, о ее пунктике, конечно же, умолчав о кульминации наших отношений.
— Так это из-за тебя я сюда попала?!
Мне не хотелось темнить, и я честно ответил:
— Судя по всему, да.
Я думал, она отодвинется, заплачет, станет упрекать, может быть, отодвинется или ударит сладкой своей ладошкой. Но ошибся — она положила головку мне на плечо. «За такую женщину можно умереть, — подумал я. — Такой можно отдать всю жизнь, отдать всю жизнь, за минуту общения…»
— Неужели можно так поступать с людьми? Надежда такая милая… — вопросительно посмотрела в глаза. — Ведь правда?
— На вид милая. А в душе черным-черно. И дикая ревность. Адель тоже такая. За возможность увидеть тебя хотя бы осунувшейся, она дала бы отсечь себе ноготь.
— Думаю, ты не прав… Да, Адель не любит меня, завидует…
Наталья замолчала, подбирая слово, и я прошептал ей на ушко:
— Красоте.
— Да. Если бы она знала, как я с этой красотой живу! Как хочется иногда стать маленькой незаметной мышкой и прошмыгнуть в музей, погулять в одиночестве по бульварам, посидеть в кафе с книжкой, не чувствуя, что в тебе ковыряются похотливыми глазами… Как же! С подругами болтаю — все смотрят, как на преступницу, обманом завладевшую тем, что могли получить и они. Мужчины прохода не дают, глазами раздевают, стараются хотя бы прикоснуться. И все подряд. Начиная от мальчишек и кончая стариками. А отец? Мне иногда кажется, что он охрану ко мне приставил из-за себя. Чтобы она меня от него оберегала. Он даже прикоснуться ко мне боится, не то, что поцеловать…
— У Чарльза Буковски, хорошего писателя, есть рассказ. В нем одна девушка из-за этого что-то сделала со своим лицом. Или хотела сделать, не помню. Это глупо, потому что красота, как и ее противоположность, от Бога, а Бог — это испытание. У Мисимы еще есть рассказ. В нем герой не смог стать соразмерным с красотой, правда, красотой не женщины, но храма, и сжег его, поняв, что тяготение красоты страшно, что это болезнь человека, болезнь, разрушающая нормальную жизнь… В этом трагедия эстетики.
— Тяготение красоты — это болезнь?
— Да. Восторг красотой — сильнейший наркотик. Раз его испытав, ты ищешь все новый и новый. Вот закаты, например. Ты любуешься ими раз за разом — и привыкаешь. И начинаешь искать другой наркотик. Любуешься Ренуаром — и привыкаешь…
— Значит, ты скоро привыкнешь ко мне?
— Конечно. Привыкну к тебе, теперешней. И выпаду из разряда мужчин, тебя раздражающих. Мужчин, раздевающих тебя взглядами. Но сейчас я — как они.
— У тебя это как-то по-другому получается. Ты ко мне стремишься не для того, чтобы изнасиловать, получить удовольствие, оставить во мне сперму, а потом подумать, что ты супермен, перед которым я не устояла. Ты смотришь и думаешь, а есть ли у этой красивой куколки, у этой великолепной формы, еще и содержание? Ты смотришь и думаешь, захочется ли тебе со мной общаться, после того как твоя сперма…
— Тебе нравиться произносить это слово, да?
— Если бы ты знал, что у меня в голове… — обезоруживающе засмеялась
— Представляю! Магнитофоны, наверное, сняться?
— Да! Часто! — посмотрела изумленно. — А что это означает?
— Магнитофон — это символ секса, полового отношения.
— Ты смеешься?!
— Да нет. Тебе же сниться, как в него вставляют кассету. Вставляют и вынимают, вставляют и вынимают.
— Да… — заулыбалась, прижавшись ко мне. — Я даже удивлялась, что сняться именно кассетные магнитофоны. Ведь их сейчас нигде нет, одни дисковые…
Сказав, Наталья отстранилась и внимательно посмотрела в глаза.
Уже минуту мне было не по себе.
В паху ныл противный «мальчик», требовавший сладкого, сладкого, сладкого. «Хочу! Хочу! Хочу!» — скулил он, пытаясь вырваться на волю,
Я, выведенный им из себя, едва сдерживался, чтобы не опрокинуть девушку на пол, сорвать с нее одежды (она по-прежнему была в моих).
Я знал, что она этого хочет. Бессознательно хочет.
Она желает, чтобы я вошел в нее, порвал, наконец, эту ненавистную плеву и кончил в самой глубине влагалища, предварительно расплавив его трением.
Потом она хотела бы попробовать главного героя на вкус. Она читала в женских журналах, как ужасно это впечатляет, как дуреешь от этого, и как дуреет герой.
Она этого хотела… Но эти чертовы телекамеры, а скорее привычка держаться до конца, вернули ее к образу Адели.
— Да, Адель не любит меня, завидует, — вздохнула она, краем глаза смотря, как съеживается под плавками отвергнутый «герой». — Но все это так по-человечески. Она добрая, в бога верит, нищим подает, и вообще всем помогает. Я не верю, что это она…
— Однако мы здесь, хочешь ты в это верить или не хочешь. Они поговорили, поговорили и решили развлечься по-древнеримски.
— Как это по-древнеримски?
Сказать, что в меня вселилось лихо, значит, ничего не сказать. «Ну, держись, девочка!», — подумал я и применил известный приручающий прием, соль которого в том, что сначала подопечного пугают до смерти, а потом великодушно берут под защиту.
— В древнем Риме, особенно при Нероне, любили устраивать театральные представления на мифологические темы, — стал я говорить монотонно. — В этих представлениях лицедеев — ими назначались преступники или преследуемые христиане — заставляли исполнять роли людей, гибнущих или страдающих по ходу действия, и те гибли и страдали по-настоящему. Например, играя Орфея, они раздирались медведями; играя Сцеволу, сжигали себе руку; играя мужей Данид, убивались ими. Обнаженную христианку Дирцею привязали ее же волосами к рогам бешеного быка, и он ее растерзал, как Фарнезийский Бык на известной скульптуре. Нерону, кстати, пришла в голову идея освещать такие представления, продолжавшиеся до утра, своеобразными светильниками — одежду христиан пропитывали маслом, потом их прикрепляли к столбам и поджигали…
— Зачем ты это сказал, зачем… — глаза Натальи наполнились слезами.
— Прости, — обнял я девушку. — Наверное, потому, что верю…
— Во что веришь? — прижалась ко мне.
— Что обязательно спасу тебя…
Мы помолчали, глядя на кота, безмятежно отдыхавшего у наших ног.
— Так где ты икру нашел? — спросил я его, когда тишина стала невыносимой. — Принес бы маленько? Не видишь, девушке кушать хочется?
Гордому коту с модифицированными мозгами была противна роль золотой рыбки на посылках. Однако Натальино просительное личико поколебало его принципы, и он, сделав паузу, нехотя встал, подошел к стене, над которой зияло чрево короба, и напоказ ловко прыгнув, в нем исчез.
— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал я. — Надо что-то делать.
— Не надо никуда ходить…
— Почему?
— Вряд ли они оставили нам путь к спасению.
— Ну, просто сидеть и дожидаться смерти я не могу. Тем более что обещал спасти тебя.
— Ты посмотри на себя… Весь в ожогах…
Ожоги, пропитанные пылью, сочились натуральной сукровицей. Царапины — кровью. Нерон бы аплодировал.
— Знаешь, мне кажется, что за нами действительно наблюдают, — сказал я лишь затем, чтобы отвлечь ее внимание.
— Вряд ли. Это сложно, в несколько часов проделать отверстия, поставить камеры.
— Почему в несколько часов? У Надежды было несколько дней.
— Нет, ты поищи их, — она не хотела отпускать меня.
Я встал, прошелся по комнате, внимательно осматривая стены и потолок. Ничего подозрительного не обнаружил. Вернулся, сел рядом, обнял за плечи. Она, совсем родная, прижалась, как к своему мужчине. Несколько минут мы сидели, пропитываясь единением. Его прервала большая белая булка. Она упала к нашим ногам. Я взял ее, помял — свежая. Осмотрел так и эдак. Увидел следы волочения и кошачьих зубов. Отдав манну небесную девушке, взобрался в короб.
— Пойду, поищу к булке сгущенное молоко, — сказал уже из него. — Не раскисай. Все будет хорошо, я ведь тебя люблю.