1. Лампочки перегорели
Некоторое время спустя Смирнов и Марья Ивановна лежали, связанные, в задней комнате, тускло освещенной светом, пробивавшимся сквозь тяжелые шторы. Марья Ивановна всхлипывала. Смирнов жалел, что напился. Вместо того, чтобы провести последние часы жизни в постели.
Паша Центнер появился шумно. В руках его была газета с кроссвордами.
– Мелкое млекопитающее животное из семейства волчьих не знаете? – спросил он, приблизив глаза к газете. – На "П" начинается и на "Ц" кончается? Ну, с него еще шкуру чулком снимают?
– Песец, – безучастно ответил Смирнов и, увидев, что бандит делает вид, что заносит слово в кроссворд, добавил:
– Свет бы включил, глаза испортишь.
Центнер, согласно покивав, подошел к выключателю, щелкнул, однако потолочный плафон с глупыми розочками не загорелся.
– Черт, лампочки же перегорели, когда я Вадикуса электрошоком развлекал... – пробормотал восставший из могилы. – Ну, ничего, я сейчас что-нибудь придумаю.
И прошел в тайную дверь, чтобы через минуту вернуться с бра, – он висел над кроватью, и в его в свете Смирнов любил рассматривать милое лицо утомленной любовью Марьи Ивановны. Повесив бра на стену, Паша Центнер мощным ударом кулака вогнал евровилку настенного светильника в отечественную розетку и ушел, сказав на прощание:
– Я ухожу ненадолго. К вечеру нарисуюсь. И не один. А вы пока соображайте, что я с вами сделаю. Если угадаете – ящик шампанского за мной. Кстати, уважаемый Евгений Александрович, холодильники надо вовремя размораживать. Особенно если в них хранится зелень.
2. Что в ящике?
К вечеру Паша Центнер явился. Вошел в свой звуконепроницаемый "кабинет", встал у окна. Спустя пару минут четверо человек в спецовках внесли в комнату высокий тяжелый картонный ящик. Надписи на нем сообщали, что ронять и оставлять под дождем его нельзя, так как он представляет собой упаковку прекрасного двухкамерного холодильника "Стинол".
– Угадай, что в этом ящике, – сказал Центнер, обращаясь к Смирнову (смотреть в глаза Марье Ивановне он избегал). – Угадаешь – ставлю ящик полусладкого шампанского.
Смирнов молчал.
– Не компанейские вы какие-то, – вздохнул несостоявшийся покойник. И, сделав рабочим знак распаковать ящик, продолжил:
– Впрочем, все равно бы не угадали. Не ваш профиль.
Из ящика был извлечен Шура. Бетонная конура была при нем.
– Но это еще далеко не все, – потер руки Центнер. – Сейчас ребята еще кое-что принесут.
Ребята вышли. Центнер уселся за письменный стол, вынул из ящика конторскую книгу (синюю, с обклеенными коленкором уголками), забыв обо всем, принялся ее листать. И листал, то серьезно, то ностальгически улыбаясь, листал пока в комнату не внесли второй ящик. Тоже из-под холодильника, но не "Стинола", а "Минска".
В коробке из-под "Минска" находился Борис Михайлович. Он тоже был одет бетоном.
Его установили лицо к лицу с Шуриком. Скользнув по нему высокомерным взглядом, бывший глава "Северного Ветра" отвернулся и встретился глазами с сочувственно улыбающимся Смирновым. И понял, что рассматривает своего несостоявшегося любовника. Усы у "милой Женечки" были давно не стрижены. Он был не брит, взлохмачен и не умыт.
Борис Михайлович горестно поник головой.
Смирнов поник тоже. Чтобы не травмировать психику переживанием ситуации, он старался думать об отвлеченном.
Центнер в это время смотрел на свои конторские книги. Было видно, что ему не хочется с ними расставаться, но взять их с собой он не решается.
Тем временем парни в спецовках погрузили пачки документов из сейфа в опустевшие коробки и понесли их вон. Вернувшись, вопросительно посмотрели на Центнера. Тот махнул книгой:
– Валяйте.
Через минуту в комнате пахло эфиром, а Смирнов с Марьей Ивановной спали тяжелым сном.
3. Всего-навсего сто килограммов
Очнувшись, Смирнов пожалел, что родился на свет.
Напротив него стояла на четвереньках Мария Ивановна, точнее, напротив него стоял бетонный куб, из которого выглядывали ее голова и руки.
А напротив Марии Ивановны стоял бетонный куб, из которого выглядывали голова и руки самого Евгения Александровича.
Мария Ивановна спала, Борис Михайлович, стоявший левее нее, был сер лицом и прятал глаза. Смирнов, решив держать себя в руках, отметил, что времени пять часов утра, и хотел обратиться с накопившимися вопросами к Стылому, стоявшему, нет, располагавшемуся справа от него, но тот смотрел в сторону.
В комнате кроме них четверых никого не было, только они и судьба, и Смирнов, убедив себя, что, в конце концов, все кончиться благополучно или, по крайней мере, так, как порешит доныне всегда благоволившая к нему фортуна, решил заняться рекогносцировкой.
Располагался он в бетоне в положении "на четвереньках". Кисти рук двигались свободно, так же, как и голова. Дышалось тоже свободно, ну, почти свободно, очевидно, вследствие того, что перед тем как одеть Смирнова, мастера-бетонщики обернули его листом поролоном. Видимо, из-за недостатка раствора бетонный его полушубок, в отличие от таковых Бориса Михайловича и Стылого, охватывал лишь торс – ноги же (и все, что было между ними) находились на свободе.
Осознав этот позитивный момент, Евгений Александрович решил, что поселивший его куб, весит не более пятидесяти-шестидесяти килограммов, и попытался стронуться с места, но не смог этого сделать.
Следующие десять минут он прикидывал вес своего панциря. Размеры его составляли примерно 50 (по длине) на 60 (по высоте) на 50 сантиметров (по ширине), то есть объем куба был равен примерно 150 000 кубическим сантиметрам. В этом объеме доля самого Евгения Александровича, то есть его торса, составляла не менее двух третей. Значит, объем собственно бетона был равен пятидесяти кубическим дециметрам. Средний удельный вес бетонов Смирнову был известен – около двух тонн на кубометр. Из всего этого получалось, что ограничивают его свободу всего на всего сто килограммов. Воодушевившись результатами расчетов, Смирнов сделал дыхательную гимнастку и принялся тужиться со всех сил, дабы хоть ненамного стронуться с места.
– Зря вы, Женечка, суетитесь, – вздохнул на это Борис Михайлович, помаргивая слезящимися глазами.
– Почему это зря? – только лишь из чувства противоречия поинтересовался Евгений Александрович.
– Мои люди, батенька в течение десяти лет шьют костюмы из этого более чем прочного материала... И сумели сделать их пожизненно прочными. А вначале все бывало. Один бедолага даже встал на ноги и разбил собой железные двери. А один борец из охраны, олимпийский, кажется чемпион, поломал свой на части мышцами торса...
– Похоже, вы правы... – согласился Смирнов, поняв, что не может задействовать наиболее сильные свои мышцы. Жаль... Пока бетон не затвердел на всю катушку, его можно было бы развалить...
В это время очнулась Мария Ивановна. Смирнов поймал ее затуманенный взгляд, и сердце его сжалось от сострадания. Ему захотелось сказать ей что-нибудь, но тут в дверях появился Центнер.
– А вы молодцы! – сказал он, хозяйски оглядывая свою бетонную паству. – Если бы вы знали, как мне приятно видеть вас, таких хороших, таких смирных.
Хорошие и смирные молчали.
Хорошие и смирные всегда молчат.
– Ну, как хотите, – примирительно махнул рукой Центнер, находившийся в прекрасном расположении духа. – Не хотите разговаривать – не надо. Да и времени у нас на беседу, в общем-то, нет. Но чтобы вы все о себе и своей судьбе знали, скажу следующее:
К вам, точнее, к тому, что от вас останется, мои люди придут ровно через месяц. Сигнала, на волю, то бишь вопля о помощи, вам подать не удастся: снизу никто не живет, а стены и потолки комнаты проверенно звуконепроницаемы. Уборщица и соседи знают, что трое из вас – те, с которыми она знакома – уехали позагорать на южные моря. Ну а ближайшие сподвижники Бориса Михайловича – в том числе и его благодетель из Белого дома – вчера вечером получили заверенные нотариусом записки, в которых он сообщает, что с него довольно и он далеко-далеко посылает их и их образ жизни. И выражает надежду, что они благоразумно ответят ему тем же. Кстати, кончается записка дважды подчеркнутыми словами "Fuck you". Так что никто вас искать не будет и жить вам потому остается максимум неделя. И умрете вы в запахе своих испражнений, умрете на коленях и ненавидя друг друга!
Выговорившись, Центнер отдышался, затем взял свои гроссбухи из ящика письменного стола и пошел прочь из комнаты. Но секундой позже вернулся (уже без книги и разъяренный), сел на бетон Смирнова, схватил Марью Ивановну за волосы, грубо обернул ее лицо к своему. Мария Ивановна смотрела на него с равнодушной ненавистью, смотрела так, как красивая и жизнелюбивая студентка смотрит на истрепанную книгу по квантовой механике или сопромату.
Не выдержав взгляда, Центнер плюнул женщине в глаза и с силой бросил ее голову на пол.
Смирнов коброй вонзил зубы в подвернувшуюся голень бандита. И тут же, получив пяткой в кадык, закашлялся. Центнер выскочил из комнаты.
Он не хотел, чтобы бывшая любовница увидела его слезы.
– Зря ты его укусил, – проговорила Мария Ивановна срывающимся голосом. Губы у нее были разбиты, из носа темной струйкой бежала кровь. – Он теперь совсем разъярится и всех порежет...
– Не порежу... – глухо сказал Центнер, появившись в проеме двери. Глаза его были красны. – Не порежу... Даже тебя не порежу... Я ведь любил тебя, так, как никого не любил... А ты – сучка подзаборная!
– А ты мне изменила, другого полюбила, – нервно захихикал Борис Михайлович. Глаза его не смеялись. Старый еврей решил, что быть порезанным на кусочки немедленно – это лучшая участь, нежели медленная смерть от жажды и отчаяния.
– Зачем же ты мне, падла, шарики крутила, – не поддавшись на провокацию, дико захохотал Центнер. Было видно, что ему не хочется уходить.
Что-то его удерживало. Мария Ивановна?
Не только она. Там, за пределами комнаты, по всей Москве прятался его страх, там незримо проистекала его ненормальная жизнь, там ютилось его непонятно искривленное пространство. А здесь страх, жизнь и пространство, пусть чужие, были зримыми, можно было их пристально рассмотреть, можно было ими проникнуться, поэкспериментировать и, может быть, понять что-то важное.
Или что-то отодвинуть от себя.
К ним.
Хоть на время, но отодвинуть.
Не отодвигалось, как он не хотел.
Центнер почувствовал, как злоба становится его плотью. Он бросился к сейфу, достал коробочку промасленных гвоздей-соток и молоток, обернулся к своему бетонному стаду и забегал глазами, выбирая жертву.
Спасли пленников (или одного из них) позывные мобильного телефона.
"Мне тебя сравнить бы надо с первою красавицей" – мелодично заиграл спаситель. Положив гвозди на блок Бориса Михайловича, Центнер достал трубку подрагивающей рукой. Слушал несколько минут, затем бросил: – Хоп, ладно, дорогой, – и, уже совершенно спокойный (и даже ироничный), сунул телефон в карман и сказал:
– К сожалению, я вынужден немедленно вас покинуть. Боюсь, в этой жизни мы больше не увидимся. Будьте здоровы!
И вышел, забыв, что в левой руке держит молоток. Вышел, напевая: "Ну, что ж, иди, жалеть не стану, я таких милльон достану..."
Тайная дверь закрылась за ним. Смирнов в поисках ее следов, забегал по стене глазами, но безрезультатно.
Стена выглядела монолитной.
4. Шанс что-то вроде божества
После ухода Центнера Стылый пошмыгал, пошмыгал носом и сказал, обращаясь к Смирнову:
– Надо как-то отсюда выбираться.
Евгений Александрович ответил изучающим взглядом. Он понимал: ему предлагают умирать, не предаваясь отчаянию, а в трудах и заботах.
– На Марью Ивановну раствора не хватило, – пояснил Стылый. – У нее спина почти голая.
– Ну и что? – прохрипел Борис Михайлович. У него пересохли горло и роговица. Минуту назад он ясно понял, что умрет первым.
– Да так... Я подумал, может она сможет...
– Нет, ничего я не смогу... – вымолвила Марья Ивановна, не отрывая головы от ковра.
– Давайте сначала определимся с предысторией и положением, – сказал Смирнов, желая словами подавить уныние, передавшееся ему от женщины. – Меня, вот, живо интересует, как мы дошли до жизни такой. Вам слово, уважаемый Борис Михайлович.
– Это ты во всем виноват, пьянь болотная, – опередил начальника Стылый. Голос его дрожал от негодования. – Основательнее надо было Пашу хоронить. Затылок проломить, меж ребер и в животе ножиком поковыряться. А ты, интеллигент долбанный, нажрался ханки и выпендриваться начал. Вот он полежал, полежал в теплом пледе, что твой йог, согрелся, подумал маленько, собрался с силами да и вылез на свет божий. Вон он, мужик какой. Центнер, он и есть центнер. Как не вылезти? По твоей речи сообразил, какого поля ты ягодка, вот и вылез. Отсиделся у племянницы в Свиблово, понял, что ты тень на плетень с черной меткой наводил, и в контору свою нарисовался. А там Борис Михайлович с Евнукидзе сидели, ситуацию проясняли... Паша, естественно, им помог, и в результате мой глубокоуважаемый шеф сыграл в ящик.
– Да-с, Женечка, подвели вы нас, – посетовал Борис Михайлович, растирая усталое лицо ладонью. – Хуже нет, когда в серьезные дела научные сотрудники вмешиваются. Из-за вас, милейший, мы стоим теперь, извините, на карачках с обнаженными, извините, задницами... А вот ваша любезная Джульетта наверняка сейчас сидит в офисе, сидит в моем весьма удобном и приятно пахнущем кожаном кресле ... Да-с, сидит и беседует с Евнукидзе, Пашей Центнером и Василием Васильевичем о перспективах дальнейшего развития "Северного Ветра" в условиях изменившейся кадровой ситуации. А вы, вне всякого сомнения, на нее рассчитываете... Рассчитываете, что она вас освобождать прибежит...
– Конечно, прибежит, – усмехнулся Смирнов. – С милиционерами, бактерицидным пластырем и новым бельем в фирменной упаковке.
– Остроградская не прибежит, – уверенно сказал Стылый. Ему удалось взять себя в руки, и голос его стал ровным. – Она, наверное, уже все знает. И все, что она может сделать, так это сына нашей Женечки подключить. Если, конечно, на нее гуманизм найдет. Но это вряд ли. Он сейчас в других странах ошивается.
– Шакалы, – прошептал Борис Михайлович. – Кругом шакалы.
– Валька уехал на Алтай к матери, – поморщился Смирнов. Ему хотелось помочиться, но он не хотел это делать первым. – Юлия может пожарников или милицию навести...
– Глупый ты, – покачал головой Стылый. – Ну, зачем мы ей? Убрали нас с шахматной доски. Она убрала. И воскрешения не будет. Тебе, что, о ней не рассказывали?
И посмотрел на Марию Ивановну. Та ответила умоляющим взглядом.
– Шакалы, – едва слышно выдохнул Борис Михайлович. – Кругом.
– Вижу, что рассказывали, – усмехнулся Шура, обернув лицо к Евгению Александровичу. – Но не все рассказывали...
Смирнов вдавился глазами в Марью Ивановну.
– Не все!?
– Конечно, не все, – зло усмехнулся Стылый. – Догадайся, кто мне Пашу Центнера заказал?
– Маша!? – догадался Евгений Александрович. – "Господи, как это очевидно!"
– Шакалы, – выразили глаза Бориса Михайловича.
– Она самая, – протянул Стылый. Злости на Смирнова и его любовницу у него было еще много. – Маша, Машенька, Машута... Она ведь тебе рассказывала, каким таким образом Остроградская с тобой познакомилась? Рассказывала! Так вот, после первой нашей с тобой встречи, во всех отношениях памятной, меня в подъезде остановила уборщица, Рая, если не ошибаюсь, ее зовут. Я еще в возвышенном состоянии по поводу реминисценций с мадемуазель Остроградской находился. Остановила и сказала, что меня нетерпеливо ждут в десятой квартире. И что за передачу этой весточки ей дадено цельных пятьсот рублей.
– Шакалы, – прошептал Борис Михайлович.
Стылый недоуменно посмотрел на него и продолжил:
– Ну, я понял, что дело серьезное, и пошел, встречу важную отменив. И узнал, что эта зоркая дама, я Марью Ивановну имею в виду, заметила, что я ее приятеля сердечного пасу, или Рая сказала за сотню, и в свою очередь меня пасла. И без всяких обиняков и даже чашечки кофе сказала, что заплатит за устранение Паши триста пятьдесят тысяч зелеными. Я, честно говоря, удивился. У моего руководства, вот, Борис Михайлович свидетель, и в мыслях ничего такого в то время не было...
– Да... Не было, – чуть ожил Борис Михайлович.
– Но это еще не все, – продолжил добивать Смирнова Стылый. – Эта приятная во всех отношениях женщина выразила настоятельное пожелание, чтобы в этом деле участвовал ты... И чтобы, в конце концов, в роли заказчицы, проявилась мисс Остроградская. Сечешь масть, Склифосовский? Она хотела тебя со всеми потрохами в свой кулачок сграбастать.
Евгений Александрович смеялся сардонически. Куда не кинь – один клин. Кругом волки! И Маша среди них волчица.
– Я просто хотела освободиться от Паши... Я же рассказывала, каким зверем он был, – жалобно посмотрела Мария Ивановна в глаза любовнику. – И с тобой хотела поближе познакомиться... Хороший ты мужик, домашний, с сердцем... Ну разве плохо тебе со мной было?
Смирнов почувствовал себя черепахой. Тело его уже привыкло к бетонному панцирю. Осталось приучить сознание. Трансформировать его в сознание черепахи. А это просто. Надо представить себя уставшим от жизни пресмыкающимся, приползшим в самый центр пустыни, чтобы умереть и перейти в другое тело, в другую жизнь, в которой, может быть, живут по-другому, не так гадко живут.
* * *
Стылый выпустил пар, но настроение у него не улучшилось. Может быть, потому, что назвать сказанное им правдой можно было лишь с одной стороны...
* * *
Операция, шутливо названная Юлией "Северный ветер меняет направление", имела целью поэтапно перевести фирму из теневой части экономики в полутеневую, а затем и в более-менее солнечную. Поняв, что никакими уговорами эту задачу не решишь, Остроградская взяла на вооружение методы своих оппонентов.
Первым делом она пошла к Евнукидзе и без обиняков сказала, что его сын – молодой и неглупый парень с московско-оксфордским образованием – был бы на месте директора "Северного Ветра" гораздо более подходящей фигурой, чем уставший от жизни Борис Михайлович. Был бы, если бы не Паша Центнер, консерватор, традиционалист и к тому же откровенный уголовник...
Потребив это заявление внутрь, Евнукидзе минут пять ходил по кабинету, затем уселся в кресло, поправил монитор, папку для бумаг, подвинул мышь на середину коврика, и, выравнивая клавиатуру относительно краев стола, сказал, что с интересом будет следить за прогрессивными начинаниями мадемуазель Остроградской.
Через сорок минут после, того, как Евнукидзе поправил мышь, Стылый получил задание начать разработку Паши Центнера и Бориса Михайловича. Заскучав, Шура сказал, что "маловато его будет для такой кардинальной задачи". В это время Юлии позвонил Смирнов. Он начал ныть, что скучает, и вообще прочитал в мужском журнале "Андрей", что простата требует регулярного употребления, а не то чахнет и загибается оперативной болезнью. Последнее время любовник все более и более доставал Юлию своей душевной простотой, и она, пообещав ему заехать вечером, положила трубку и сказала Стылому в сердцах:
– Ты вот его утилизируй. Мозгов много, а дурью мается.
И Стылый утилизировал. Так же как и Мария Ивановна. Потому что в жизни так – либо ты используешь себя, либо это делает кто-нибудь другой.
* * *
– Ну скажи, разве плохо тебе со мной было? – повторила Мария Ивановна, с трудом удерживая голову.
Выглядела она хуже некуда. Темные круги под глазами. Пожелтевшая кожа. Синие сухие губы.
У Смирнова комок подступил к горлу, глаза повлажнели.
– Очень хорошо было... – смягчился он. – Я на тебя совсем не сержусь. Тем более, что у меня на тебя виды по-прежнему. На будущий твой женский интерес, пироги с капустой и в меру мягкую постель. Кстати, я несколько дней назад купил тебе голубенький пеньюар... Мне кажется, он тебе понравится.
Борис Михайлович поморщился. Он не ревновал, нет. Просто все связанное с гетеросексуальными отношениями, точнее, с женщинами, у него вызывало омерзение. Мать, избивавшая его по ночам, появлялась в изысканном пеньюаре. Или в тонком кружевном белье.
– Представляю вас в постели... – усмехнулся Стылый. С давно не мытых его волос обильно сыпалась перхоть. – Долго же вам друг друга раздевать придется.
Борис Михайлович захихикал через силу.
– Ничего, у меня отбойный молоток найдется, он всегда при мне, – зло посмотрел на него Смирнов. – И вообще, хватит щериться, надоело. Давайте перейдем к вопросам по существу.
– По существу, по существу... – поморщился Стылый. – По существу у меня бетон. А у тебя что?
Смирнов задумался. В голову ничего не пришло и он, чтобы не молчать, заменил бесплодные мысли словами:
– Всегда есть выход... Я столько раз попадал в безвыходные положения, и, видите, жив... Надо только...
– С тобой все ясно, – уничтожающе произнес Стылый и, переведя взгляд на Бориса Михайловича, продекламировал:
– Два кусочека колбаски у него лежали на столе. Он рассказывал нам сказки...
Хорошо выраженный сарказм оживил воображение Смирнова.
– Да, слушай, ты! – перебил он Стылого. – Я дело говорю. В общем, давным-давно, в Центральном Таджикистане, я попал в лапы одного типа, чем-то весьма похожего на Центнера. Его звали Резвоном, он был неглуп, ненавидел людей, то есть себя, панически боялся смерти и в тоже время стремился к ней. И был в душе режиссером. У него еще была поговорка: "Я сам себе режиссер". И знаете, он всегда оставлял своим жертвам шанс избежать смерти, мизерный, но шанс. Я рассказывал об этой его странности одному знающему человеку, психологу, и он сказал, что этот шанс на жизнь у этого типа был чем-то вроде божества. Он хотел, чтобы это божество к нему благоволило, и потому всегда приносил ему жертвы, то есть давал ему возможность проявиться. Выйти на сцену, что ли, заявиться во всей своей красе. И еще этот знающий человек сказал, что таких людей, как этот Резвон, достаточно много...
– Ты, например, – бросил Стылый. – Вместо того, чтобы вдарить Паше рукояткой пистолета по черепушке, одеяло ему дал и речь надгробную еще произнес, да так, что он едва не прослезился.
– Ты прав, я дал ему этот шанс, но неосознанно. И мне кажется, что Паша Центнер оценил мое неосознанное благородство и также оставил нам шанс выбраться из наших бетонных гробов.
– Догадываюсь, вы использовали шанс Резвона, – заинтересованно проговорил Борис Михайлович. А что он из себя представлял? Я имею в виду шанс, который он вам предоставил?
Смирнов, рассеянно посмотрев на Бориса Михайловича, сделал паузу и с удовольствием окунулся в прошлое.
– Это случилось жарким летом в высокогорной долине. Представьте себе голубое небо с ухоженными барашками облаков, голубой пенящийся поток, высоченные тополя стайками и скалы, скалы, и скалы. К одной из них прилепился кишлак Резвона, хозяина долины... Мы с друзьями, образно выражаясь, пришли в него за шерстью, но были наголо острижены.
Стылый прервал товарища по несчастью.
– Опять выражается! Тоже мне Есенин: "голубой поток", "тополя стайками", "прилепился кишлак"... Ты же обещал по существу.
– По существу, так по существу, – согласился Евгений Александрович. – В общем, темной ночью, связанный по рукам и ногам, я лежал в доме Резвона, в гостевой комнате. А на стене висела старинная обнаженная сабля. Он специально ее оставил. Я два раза пытался до нее добраться, но дважды гремел костями, то есть падал с ног и, соответственно, дважды был бит, сидевшими в прихожей охранниками. На третий раз я добрался. Об этом мне на следующее утро рассказали друзья.
– Как это? – удивился Стылый.
– Да так. Я все сделал во сне. Добрался до сабли, перерезал веревки, охранников и, как ни в чем не бывало, улегся досыпать.
– Божественный шанс тут ни причем, – потерял интерес Борис Михайлович. – Наверняка в детстве вы страдали снохождением. Это особая форма эпилепсии. Обычно с возрастом она проходит, но сильное душевное волнение может привести к временному ее прогрессу.
– Все это очень интересно, но мне кажется, что бзыки Резвона на тему божественного шанса тут ни причем, – покачал головой Стылый. – Сабля, небось, испокон веков на стене висела.
– Нет, перед смертью Резвон сказал мне, что намеренно ее повесил...
– А ты его тоже в одеяло заворачивал и песком засыпал? Как Пашу?
– Его убил не я. Его убил Бабек, мой давний друг и его подневольный подельник. А у Бабека в то время с головой было все в порядке, и ни о каких божественных шансах он не рассуждал и в принципе рассуждать не мог.
– А что вы, Мария Ивановна, скажете на этот счет? – дождавшись паузы, поинтересовался Борис Михайлович. В глазах его теплилась надежда. – В самом деле, ваш предпоследний любовник был с бзыками, как изволил выразиться уважаемый Александр Николаевич?
Слова "предпоследний любовник" предназначались для ушей Смирнова.
– Кроме бзыков у него ничего-то и не было, – воочию представила Мария Ивановна Пашу Центнера. – А что касается шансов, то я определенно знаю, что он никогда никого не расстреливал, и не приказывал расстреливать. А вот с четвертого этажа заставить спрыгнуть или в воду с грузом столкнуть – это он любил. Да, в воду с грузом...
– Весьма любопытно, весьма любопытно... – Борис Михайлович попытался расправить плечи. Бетон презрел его движение.
– Ну, говори, не томи, – попросил Стылый, заинтересовавшийся не менее своего начальника.
Мария Ивановна, молчала, уставившись в пятно крови, буревшее под ее глазами на ковролине.
– Ты чего? – обеспокоился Смирнов.
– Да так, припоминала... – бетон более чем другим мешал ей говорить свободно. – Паша действительно кое-что рассказывал по теме... На яхте они гуляли. То ли на Рижском взморье, то ли на Клязьминском водохранилище. И одного человека утопили. Который, как они считали, общие деньги присваивал. Паша потом говорил мне, что он настоял, чтобы беднягу бросили в воду не только с грузом на шее, но и с ножом в руке. Друзья сначала возражали, но потом решили развлечься и принялись веревки на скорость резать. Резали, резали и, в конце концов, скрутили по данным эксперимента пятиминутную веревку... Ну, значит, такую, которую за пять минут, не меньше, ножом перерезать можно...
– Ну и что? – спросил Борис Михайлович, не сводя воспаленных глаз с женщины. – Выплыл ворюга?
– Нет. Он так перепугался, что нож из руки выронил, до воды еще не долетев.
– Испугался – погиб... – изрек Евгений Александрович любимую фразу.
– Еще Паша говорил, что обманул дружков. В том месте, где к веревке камень крепился, ее за три минуты можно было перерезать. В воде, да еще с закрытыми глазами. Понятно, почему обманул... Ведь это он деньги крал, и это его должны были топить.
– Повезло нам с ним, – одними губами усмехнулся Борис Михайлович. – Наш Паша Центнер, оказывается, в своем роде джентльмен. И нам с вами всего лишь надо найти алмазную пилу где-нибудь на кухне и распилить наши так ладно скроенные одежды.
– Или надеяться, что господин Смирнов во сне из своей выскользнет, – усмехнулся Стылый.
– А этот человек, которого Центнер вместо тебя мучил... – не обратив внимания на реплику, вперился Смирнов в усталые глаза смотревшей на него Марии Ивановны. – Ну, тот разорившийся бизнесмен. Ему Паша оставил шанс выбраться?
Мария Ивановна опустила веки.
– Оставил... – выдавила она.
– Какой? – насторожился Смирнов. Он почувствовал, что услышит нечто ужасающее.
– Паша сказал, что если этот бизнесмен, Вадимас Ватрушкайкис по имени, найдет слова и уговорит меня освободить его, то я могу не опасаться наказания...
Мария Ивановна замолкла. Она набиралась сил. Или вновь переживала случившееся.
– Почему можете не опасаться? – не вынес паузы Борис Михайлович.
– Он сказал, что если я сжалюсь, отпущу его, дам уйти, то он, Паша Центнер, просто-напросто приведет на его место другого человека, – плача, сказала Марья Ивановна. – Приведет, отрежет, то, что надо и будет использовать по назначению...
– И этот Ватрушкайкис уговаривал тебя? – спросил Смирнов, весь охваченный сопереживанием.
– Да... – прошептала Мария Ивановна. – Я каждый вечер приносила ему еду, и он убеждал меня отпустить его, дать уйти. Обещал, клялся, молол, плакал, рассказывал о парализованной после автокатастрофы жене и двух маленьких белокурых дочурках, Эльзе и Лауре. Я, рыдая, слушала, слушала. Обнимала и целовала его, ласкала и гладила, но отказывалась... Лишь однажды не удержалась, разрезала один ремень, но вовремя спохватилась...
– А что, Паша и в самом деле посадил бы на его место другого? – спросил Смирнов.
– Факт, – хмыкнул Стылый. – Центнер веников не вяжет. И приговоренных у него полно.
– Без сомнения не вяжет... – подтвердил Борис Михайлович.
– Негодяй, – выцедил Евгений Александрович. И оглянулся по сторонам, вдруг осознав, что поведанная Марьей Ивановной трагедия происходила не где-нибудь, а в комнате, в которой он находится. " Если бы я знал, порезал бы его на кусочки, сложил бы в ведро и пошел собак кормить. Ей богу, пошел бы" – подумал он, вспомнив, как по-божески похоронил Центнера.
– Да нет, почему негодяй, – едва заметно покачал головой Борис Михайлович. – Отнюдь. Просто обществу надо было делать из него не гангстера, а театрального артиста или кинорежиссера... Или чекиста на худой конец.
В комнате, тускло освещенной настенным светильником, воцарилась тишина. Первым ее нарушил Стылый.
– Помните те пять минут, которые Центнер отвел своему утопленнику на освобождение? – сказал он, позевывая. – А вы не подумали, что пока мы тут рассуждаем на тему особенностей психики Центнера, четыре из наших пяти минут уже истекли?
– Что вы... – испугался Борис Михайлович. – Неделю я еще проживу. Я уже освоился.
– Это ваш Женечка неделю проживет с его лишними килограммами веса, потому как подкожный жирок – это не что иное, как вода, – ласково посмотрел на начальника Стылый. – А вы, худосочный язвенник, через сорок восемь часов загнетесь на всю катушку...
– Дурак, чему ты радуешься, – недовольно скривился Смирнов. – Ты упустил из виду, что скончавшийся первым, отравит жизнь оставшимся. Отравит в прямом и переносном смыслах.
Борис Михайлович воспрянул духом. Смерть его тем или иным образом огорчит трех человек. Это радовало. На воле рассчитывать на это ему не приходилось.
Евгений Александрович смотрел на Марью Ивановну. Она смотрела на него. Они вспоминали себя, счастливых, счастливых вдвоем, счастливых там, недалеко, всего лишь за этой стеной.
* * *
В комнате стало тихо. Было слышно, как тикают настенные часы. Они показывали девять утра. Борис Михайлович не выдержал первым. Описавшись, он притворился, что спит. В девять пятнадцать спали все.
5. Уронить на Марью Ивановну...
Первым проснулся Смирнов. В комнате пахло мочой. Мария Ивановна, казалось, не дышала. Борис Михайлович похрапывал с присвистом. Один из свистов разбудил Стылого. Протяжно и звучно зевнув, он обернул лицо к Смирнову и спросил, отирая пальцами уголки глаз:
– Что вы, граф, предпочитаете на завтрак?
– Два яйца всмятку, тостики и кружку крепкого чая с молоком. Можно еще пару бутербродов с ветчиной, тарелку наваристого борща с косточкой побольше, пару котлет из жилистого мяса и бутылку хорошего портвейна. Потом хорошо пойти в огород, закурить "Captain Black" со сладким фильтром и посмотреть, как растут баклажаны. Но это летом, на даче. А зимой или осенью лучше оставаться в постели до обеда.
– С любимой женщиной?
– Естественно, виконт. Я сплю только с любимыми женщинами. В отличие от вас.
– Ты чего-нибудь придумал?
– Да. Во сне я увидел тот сейф.
Смирнов указал подбородком на двухкамерный несгораемый шкаф, стоявший за Марьей Ивановной.
– Гм... – задумался Стылый.
– Если его уронить на Марью Ивановну, то это так не идущее ей платье может разойтись по швам.
– А ее тебе не жалко? Хорошая женщина, сам ведь говорил...
– Я думаю, что с ней ничего не случиться, – спрятал глаза Смирнов. – Тем более, что я в голову не возьму, как его уронить. Телекинез тут не поможет, он весит килограмм двести.
– Телекинез?
– Нет, шкаф.
– А что если его опутать, как лилипуты Гулливера? Надергаем волос, – Стылый бросил взгляд на длинные роскошные волосы Марьи Ивановны, – накрутим прочных веревок и...
– Слушай, Шур. Сдается мне, что ты мне паяльника простить не можешь, – заметив взгляд собеседника, – покачал головой Смирнов.
– Да нет, почему... Напротив, я тебе за него благодарен. На следующий день после того, как ты общался с моей задницей, я к врачу-проктологу ходил и он сказал, что в скором времени я смогу навсегда забыть о геморрое. Выжег ты мне его.
– Да, есть такой клинический метод, – покивал Смирнов. – Мне дед рассказывал. Если рецидив будет, заходи по-свойски. Со своим паяльником.
* * *
Они говорили, чтобы не думать о стремительно приближающейся смерти. О жажде, которая скоро станет невыносимой, о первой смерти, о том, что скоро в живых останутся трое, затем двое и один.
Борис Михайлович всхрапнул во сне.
– Смотри... – Стылый указал глазами на шкаф. – Поверху бордюрчик с прорезями. Прямо барокко.
– Не, это – рококо, но веревочка с кошкой точно зацепиться.
– А на Борисе Михайловиче гвозди лежат. Если их достать, то кошек можно понаделать...
– Волос Марьи Ивановны не хватит, – посмотрел на женщину Смирнов. Она по-прежнему беззвучно спала.
– У тебя тоже длинные... – сказал коротко подстриженный Стылый.
– Все равно не хватит.
– Хватит, не хватит, все равно надо что-то делать. Мы же резвимся, что тут таить, резвимся, чтобы не скулить. На шесть дней никаких слез не напасешься. А если еще Мария Ивановна захлюпает, я затылок об свой пиджак разобью. Терпеть ненавижу женские слезы.
– Слушай, я, кажется, что-то придумал, – уставился в пол Смирнов. – Смотри, это же ковролин. Классный импортный ковролин. Его верхний слой запросто можно на нити распустить. Классные, крепкие капроновые нити.
Они начали ковырять покрытие ногтями. У Стылого, дуайена по сроку пребывания в бетоне, они были длиннее и жестче, и он первым добыл нить.
Длина комнаты составляла что-то около пяти метров, такой же длины получилась и надежда.
– Нить Ариадны, – изрек Смирнов.
– Соломинка для утопленников в бетон, – поправил его Стылый. – Фиг выдержит.
– Скрутим втрое, вчетверо, – приоткрыл глаза Борис Михайлович.
– А что, ты тоже жить хочешь? – делано удивился Смирнов. На него накатывала эйфория. Он начинал верить, что эта дикая и неправдоподобная "бетонная" история закончится вполне благополучно.
– Хочу, – ответил Борис Михайлович. – Понимаете, я привык. На этом свете хоть и не очень, но все свое. А там, за смертью, одни загадки. То ли рай, то ли лягушкой станешь...
– Ад тебе, дорогой, светит, ад, – так же, как и Смирнов, перешел на "ты" Стылый.
– Ад тоже весьма непонятная штука, – поджал губы Евгений Александрович. – Вот когда я в аспирантуре учился, посылали нас весной на овощехранилище в Коломну, гнилую капусту разбирать. Так я три дня думал, что околею от запаха. А потом привык и не замечал вовсе. Так, наверное, и в аду. Сначала жарят, потом, когда привыкнешь, в кипятильный цех отправляют, потом еще куда-нибудь, например, в колбасный цех через мясорубку. Перебьемся, короче, не первый раз.
– Ну, ладно, скрутили мы веревки, и что потом? – вернул Борис Михайлович разговор в первоначальное русло. – Удушим друг друга?
– Нет, первой из них я попытаюсь зацепить гвозди, на вас лежащие.
Стылый не договорил: очнулась Мария Ивановна. По ее застывшим глазам было понятно, что она не спала, а была в беспамятстве.
– А мы придумали, как не умереть, – сказал ей Смирнов полным оптимизма голосом.
– Он придумал на вас несгораемый шкаф уронить, – мерзко улыбаясь, разъяснил Борис Михайлович. – Правда, не сказал, как вы из-под него выбираться будете.
– Пусть роняет, выберусь, – прошептала Мария Ивановна, с трудом удерживая голову.
– Нет, вы не понимаете, мадам! Ведь шкаф, если, конечно, он упадет, не сможет превратить в прах всю вашу каменную одежду. По всем видимостям, вокруг ваших рук и ног останутся ее весомые фрагменты. Я сомневаюсь, что с ними вам удастся выбраться и что-нибудь сделать.
Борис Михайлович говорил, надеясь, что у его товарищей по несчастью найдутся контраргументы.
– Пусть роняет... – повторила Мария Ивановна. И заметив, что Смирнов на нее пристально смотрит, склонила голову. Она не хотела, чтобы он видел ее лицо. Синяки под глазами, разбитый нос, губы.
– Они еще хотят ваши бесподобные волосы выщипать, – не отставал Борис Михайлович. Он знал, что может говорить, что угодно – никто не смог бы поставить его на место.
– Будешь измываться, я харкну тебе в личность, – сказал Смирнов, с ненавистью разглядывая иссохшее лицо главы "Северного Ветра". – Я далеко харкаю.
– А что я такого сказал? – обиделся Борис Михайлович. – Вы же сами хотели ее волосы использовать.
– Понимаешь, подлый ты человек, – спокойно сказал ему Стылый. – И потому все, что ты говоришь и делаешь, получается с подленьким таким душком, даже если говоришь ты и делаешь без всякой подлой задней мысли.
– Я буду работать над собой, – сказал Борис Михайлович и принялся выдергивать нити из коврового покрытия.
– Так-то оно лучше, – похвалил его Стылый. Глаза его ощупывали коробку гвоздей, стоявшую на бетонной конуре Бориса Михайловича.
– Ты запросто сможешь ее сбросить, – подсказал ему Смирнов. – С помощью нити из ковра.
Не ответив, Стылый начал складывать нить вдвое. Сложив, взял за оба конца и попытался закинуть ее за коробочку. Полтора десятка попыток окончились безрезультатно.
– Вы попробуйте лассо сделать, – посоветовал Борис Михайлович. – Может быть, с ним получится.
Лассо было сделано за несколько минут.
С восьмого раза оно накинулось на коробочку.
Сделав паузу для успокоения, Стылый потащил.
Тишину нарушало лишь шуршание двигавшейся к краю надежды.
6. Кто знает жизнь – не торопится
Тишину нарушало лишь шуршание картона, пока коробочка звучно не упала на затылок Бориса Михайловича, омертвевшего от напряжения.
Гвозди рассыпались.
Глава "Северного Ветра" нервно засмеялся. Собрав их перед собой в кучку, уставился как Скупой рыцарь на ворох заморских драгоценностей.
Стылый великодушно позволил ему насладиться тщетной, как ему думалось надеждой, и потребовал перекинуть гвозди ему.
Борис Михайлович перекинул.
Дело пошло.
Стылый гнул гвозди, подсовывая их под свой бетон, остальные, включая Марию Ивановну, оживленную надеждой, добывали из ковролина нити и плели веревки. Спустя некоторое время стало ясно, что их не хватит. Три веревки толщиной в мизинец вряд ли смогли бы накренить шкаф, весом более чем в двести килограммов.
– Я же говорил, что не хватит, – посмотрел Борис Михайлович сначала на Стылого, затем на волосы Марии Ивановны.
– Зря мы сразу начали плести, – сказал Смирнов, желая оттянуть неприятную для женщины (и вдвойне для него самого) процедуру. – Давайте сделаем одну кошку, и я попробую ее закинуть.
Стылый согласился и тут же принялся за дело. Работал он весьма обстоятельно. Через полчаса Смирнов держал в руках плод его труда.
– Да ты кошачьих дел мастер! – восхитился он, рассматривая шедевр. – Тройник классный, веревку не оторвать... На него кашалота ловить можно, не то, что шкаф несго...
– Давай, бросай, – прервал его Стылый. – Да осторожнее, а не то в женщину попадешь.
Смирнов свернул веревку в бухту и примерился. Первый бросок оказался неудачным. Кошка ударилась об шкаф примерно посередине его высоты и упала за Марьей Ивановной. Борис Михайлович ойкнул и побледнел. Смирнов потащил кошку к себе. Она зацепилась за край бетонного блока, сковывавшего женщину, но легко, с первого же движения, освободилась.
Второй бросок также не получился. Все сникли.
Упав после третьего броска, кошка зацепилась за ногу Марии Ивановны. Она вскрикнула от боли, но тут же, виновато посмотрев на Смирнова, проговорила:
– Тяни, ничего со мной не будет.
– А за что она зацепилась? – спросил Смирнов.
– За икру, кажется. Я не особо-то и чувствую. Замерзла от бетона.
– Глубоко вошла?
– Я же сказала, ничего не чувствую. Тащи.
Смирнов не стал тащить. Взяв конец веревки в зубы, он собрал свободную ее часть в клубок и бросил его за голову Марии Ивановны. Она вскрикнула вновь.
Кошка освободилась.
Подтянув ее к себе, Смирнов увидел, что один из крючьев окрашен кровью.
– Бросай, – сказал Стылый глухо. – Кровь для женщины дело привычное.
Поморщившись цинизму замечания, Смирнов собрался и бросил. Кошка зацепилась за одну из прорезей в бордюре несгораемого шкафа. Борис Михайлович взвизгнул от радости. Чтобы видеть закрепившуюся кошку, ему приходилось выгибать шею до боли в позвонках.
– Потяните веревку, потяните! – крикнул он.
Лицо его покрылось испариной.
"Потеет, воду не бережет", – подумал Смирнов и потянул за веревку.
Шкаф, естественно, и не шелохнулся.
– Сильнее тяните, сильнее! – Борис Михайлович воочию видел, как падает шкаф и как Мария Ивановна, вся в кровоподтеках, выбирается из-под него.
Смирнов потянул. С тем же результатом.
– Завязывай, – сказал Стылый. – Еще, как минимум, пять веревок нужно. И тащить их нужно вчетвером.
– Тяните, тяните! – продолжал умолять Борис Михайлович. – Может быть, сразу получится.
Смирнов потянул со всех сил. Веревка лопнула.
– Доигрались, – покачал головой Стылый.
Борис Михайлович молчал. Сердце его не выдержало.
Он умер первым.
7. Первую кошку бросали полчаса
Мария Ивановна, прошептав: "Это все оттого, что мы в бога не верим", тихо заплакала.
– Ну, я-то, положим, верю... – сказал Стылый, чтобы не молчать, чтобы вслед за всхлипами женщины не впустить в сердце неизбывное страдание и подленький страх смерти. – А вот идеолог сокращения численности населения, похоже, ни во что не верит, в том числе, и в необходимость такого сокращения. Трепло он, короче, а трепачи верят только в то, что произносят.
– Почему, верю, – не согласился Смирнов, поняв истинную цель предложенного Стылым диспута. – Я верю, что человек необходимо придет к Богу.
– Сомневаюсь... – проговорил Стылый, принявшись делать вторую кошку.
– Конечно, это трудное занятие, идти к богу, но когда-нибудь эта трогательная встреча состоится, – понесло Смирнова, в юности начитавшегося Ницше. – Вот представь, высоко в горах упал дождь, упал на склоны, на скалы, на снег упал, упал и устремился вниз, потому что вода течет только вниз. Устремился вниз, собрался в ручьи, потом в реки, собрался, чтобы влиться в море, само по себе не способное двигаться, то есть по существу мертвое море. А человеческий дождь упал не высоко в горах, он упал в самой низкой низине и потому течь он имеет возможность только вверх. И он течет вверх, медленно, человек за человеком, преодолевая земное притяжение. И, в конце концов, преодолев все камни и уступы, преодолев свою тупость и тяготение к низости, он доберется до самой высокой вершины и станет... Богом, Святым Истинным Богом.
– Богом? – вопросила Мария Ивановна, прекратившая к этому времени плакать.
– Да, Богом, – серьезно ответил Смирнов. – В этом неимоверно трудном течении вверх, люди объединятся духовно, каждый человек станет частичкой общего разума. Там, наверху, этот разум станет бесконечным, он сможет рождать звезды, населять безжизненные их планеты и...
– Сзади у тебя волосы длиннее, – перебил Смирнов Стылый, заключив, что цель развязанного им диспута достигнута. – Знаешь, как их надо скручивать?
– Знаю, – буркнул Смирнов и, сморщившись, выдрал у себя клок волос.
– Пожалуйста, отнесись к этому делу ответственно, – попросил Стылый, не прекращая работу. – Если и эта веревка лопнет, нам хана, никакой бог не поможет.
Мария Ивановна, уже спокойная, вырвала у себя волосок. И по-детски скривилась:
– Больно...
– Отрастут, – засмеялся Стылый. – Волосы, говорят, и после смерти растут.
Через час он не мог без улыбки смотреть на товарищей по несчастью.
– Ты, Маш, сейчас напоминаешь мне одну модную певичку. Видел недавно по телевизору. Она говорила, что заплатила за свою драную прическу триста с лишним баксов.
Мария Ивановна улыбнулась, но не шутке Стылого, а виду Евгения Александровича – его голый череп, то там, то здесь торчащие жиденькие пряди волос цвета соли с перцем, не могли никого оставить равнодушным.
А Смирнов не обращал ни на что внимания, он плел канат, плел для себя. Только он, располагавшийся прямо напротив сейфа, мог полностью задействовать все свои силы.
Первым делом он расплел порвавшуюся веревку, разделил нити на две части и связал их. Затем принялся прясть вырванные волосы. На это ушло четыре часа.
* * *
Первую кошку Смирнов бросал полчаса, вторая и третья закрепились, соответственно, после пятого и второго бросков.
Первая попытка опрокинуть сейф оказалась безуспешной – голубая громадина даже не двинулась.
– Надо настроиться, – сказал Стылый, отдышавшись. – Настрой – это все. Я где-то читал, что в войну, во время атаки, два наших солдата затащили на вершину Сапун-горы восьмидесяти пятимиллиметровую пушку. После боя они не смогли протащить ее и метра.
– Устали... – пробормотал Смирнов.
– Ты коллектив не разлагай... Черт, если бы этот старый еврей не окочурился...
– Он не окочурился, а слинял вовремя... Эмигрировал на тот свет.
Они помолчали. Смирнов смотрел на Бориса Михайловича. Серый, видимо, уже окоченевший предводитель "Северного ветра" вызывал у него сострадание.
– Я знаю, почему у нас не получилось, – нарушил паузу Стылый скрипучим голосом. – Ты Машу жалеешь...
– Ты не жалей меня, – тут же попросила Мария Ивановна, подняв помутневшие глаза на Смирнова. – Я все равно умру скоро...
– Ты хочешь все испортить? – напустился на женщину Смирнов. – Ты хочешь, чтобы мы с Шурой вышли отсюда без тебя? Ты хочешь, чтобы я страдал всю жизнь?
– Ты будешь страдать?
– Конечно, нет. Если ты слиняешь к небесному прокурору, я через неделю женюсь на этой симпатичной стерве. Ты в гробу перевернешься, обещаю! И будешь переворачиваться всякий раз, когда я буду заниматься с ней любовью.
Глаза Марьи Ивановны потемнели. Зрачки сузились.
– Я отдохну минут пятнадцать, и будем тянуть, – наконец, сказала она. – Ты женишься на мне?
– В настоящее время слово "женитьба" у меня ассоциируется только с тобой. Хотя, когда мы отсюда выберемся, я, конечно, хорошо подумаю и только потом соглашусь.
– А если мне переломает ноги?
– То, что мне в тебе нравиться, сломаться не может...
– А если позвоночник? И я стану инвалидом?
– Инвалидами я считаю только тех, у кого с мозгами неприятности.
– Будешь катать в коляске?
– Не буду. Потому что все кончиться хорошо. Этот шкафчик ушибет тебе лишь пару ребрышек, уверен. Ну, и без синяков, конечно, не обойдется. Через час мы отправим этого зануду Стылого просить у Центнера прощения, а сами побежим в твою квартирку...
– Мазать меня йодом, – залилась Мария Ивановна смехом. – А у меня его нет.
– А коньяк есть?
– Конечно.
– Я оболью тебя коньком, а излишек слижу.
Борис Михайлович хотел поморщиться, но вспомнил, что он мертв. За него поморщился Стылый.
– Угар нэпа, да и только, – сказал он и объявил десятиминутную готовность.
* * *
Через одиннадцать минут, ровно в два часа девять минут ночи, несгораемый шкаф упал на Марью Ивановну.
Она закричала.
В глазу Смирнова лопнул кровеносный сосуд.
В лоб Стылого врезался осколок бетонного монолита.
Борис Михайлович не пошевелился.
8. Бетон – он и есть бетон
Падение двухсоткилограммового шкафа не смогло разрушить бетонного блока, сковывающего Марию Иванову.
Блок лишь подался к блоку Смирнова на несколько сантиметров.
Смирнов смог прикоснуться кончиками пальцев к мертвенно-бледным пальчикам потерявшей сознание женщины.
Стылый уперся лбом в ободранный и потому колкий ковролин. Он думал, сможет ли удушить себя собственными руками. Думал, потому что в результате падения сейфа на бетон, бра слетело со стены на подлокотник кресла и разбилось. От короткого замыкания загорелись мягкие ткани кресла и лежавшие на нем одежды Марии Ивановы и Смирнова.
Через пять минут в комнате нечем было дышать.
Через десять минут в дверь квартиры забарабанили.
Через час она была взломана Службой спасения.
Еще через пятнадцать минут приехали пожарные, вызванные Раей по просьбе Смирнова.
За пятьсот долларов, занятых у той же Раи пришедшей в себя Марией Ивановной, они залили из рукава тлеющее кресло, после чего пролили всю квартиру, да так основательно, что ничего уже в ней не могло напомнить о любовном треугольнике, в одном из углов которого мучился и умер Вадимас Ватрушкайкис.