I

С неба падали холодные крупные капли…

Над болотом, тянувшимся от подножья возвышенностей до далекой деревни, сливавшейся в одно темное пятно, с раннего утра тянулся белый сырой туман…

Рассвет болезненный, бледный, осенний холодный рассвет, застал нас на открытом плоскогорье, поросшем высохшей, притоптанной в грязь и отжившей травой. От самого края, спускавшегося довольно круто к громадному болотистому полю, тянулся бивуак, то есть, вернее, не бивуак, а просто походное расположение громадной серой массы пехоты, два дня бившейся за обладание этой позицией и теперь укрепившейся на срезанных словно гигантским ножом темных холмах, опрокинув и отогнав германский корпус за деревню к далекому синевшему туманной полосой лесу.

Ночь спали посменно. Пока одни дремали на холодном мокром песке глубоких окопов, другие, высунув головы поверх бруствера, с винтовками в руках, бодрствовали, внимательно глядя вперед и словно стараясь зорким немигающим взглядом прорвать черную холодную завесу ночи. Лежа на дне окопа, можно было курить пригнув голову к коленям и тщательно пряча мерцающий окурок между ладонями рук или в рукав шинели. С вечера попробовали поговорить, поделиться впечатлениями двух пережитых боев, но железная усталость свалила с ног, и все, кому было возможно, кто имел право отдохнуть два часа, — все заснули тяжелым, нервным и чутким сном, полным странных, необъяснимых и кошмарных сновидений.

Нервы, слишком напрягшиеся в течения 48 часов, теперь создавали фантастические картины, вплетали в них воспоминания подчас мелкие, казавшиеся незначительными, но теперь, быть может, именно внезапностью и несоответствием своим данным обстоятельствам, приобретающие страшные и щемящие душу размеры.

Я помню ясно, что перед рассветом этого ужасного дня, который оставил глубокий след, незаживающий рубец в моей памяти, мне снились пережитые ужасы, пережитые опасности минувших сражений и одновременно на темном фоне этих воспоминаний почему-то посетили меня, здесь, в открытом поле лицом к лицу с неприятелем, на дне холодного сырого окопа, образы людей, которые были так далеки, мелодии песен, которые были так неуместны здесь, и они, эти воспоминания, эта незваные пришельцы, давили усталый мозг хуже неумолкающего воя гранат и лязга взрывов.

II

Будили нас не сигналом, не барабаном, будила нас утренняя сырость, предрассветный ветерок и бледный румянец облаков, сгрудившихся тяжелыми массами на востоке.

Мы вставали со своего влажного, холодного ложа, стараясь отогнать виденья, посетившие нас под покровом ночи, мы удивлялись царившей вокруг тишине, когда в наших ушах, казалось, все еще грохотали быстрой смертоносной переговоркой пулеметы.

В окопе уже было почти светло. Темные фигуры солдат вырисовывались из ночного мрака, первые робкие лучи солнца, скрытого за облаками, засветились на лезвиях штыков и протянутых к неприятелю винтовок. Из походных кухонь принесли кипяток… В больших чайниках, обшитых войлоком, его спустили в окопы, и каждый спешил подставить кружку, котелок или маленький жестяной чайник, чтобы, получив хоть несколько глотков кипятку, наскоблить в него ножом казенного плиточного чаю и напиться, согреться, обжигая себе губы, но наслаждаясь невыразимо сладким ощущением.

За лесом в ложбинке, вдали от неприятеля и вне его обстрела, расположился обоз, лазаретные повозки и походные кухни, из труб которых тянулись тонкие струйки черного дыма. Перед лесом версты на две позади края плоскогорья чернели пушки батарей и на крыше чудом уцелевшего домика, наполовину, правда, разрушенного, устроился наблюдательный пункт и у задней стены — телефон.

После стакана чаю, выпитого вприкуску с куском черного хлеба, показавшегося вкуснее всякого пирожного, стало как-то веселее, теплее и спокойнее на душе, Понемногу выползали из окопов, стряхивали с себя прилипшую за ночь от лежанья на земле грязь и в бинокли, а у кого их не было и невооруженным глазом, всматривались пристально и нетерпеливо в силуэты далекой деревни и леса, куда отошел после вчерашнего боя неприятель.

Тихие разговоры, добродушная перебранка, смех и шутки, — все это возобновилось вновь, как и вчера, как третьего дня, как и все дни похода, словно не было за спиной десятков верст, пройденных пешком по ужасным дорогам, размякшим от дождей и разбитым снарядами, словно не было боев, не было опасностей…

С рассветом жизнь вернулась в свою прежнюю колею, колею мирного бивуака! Но все ждали и каждый таил в сердце это ожидание нового боя, новых неизбежных опасностей и подвигов…

III

Но вот проснулись и немцы…

Мы сперва видели только в сильные бинокли, как выползла из деревни черная длинная колонна людей, казавшаяся какой-то исполинской змеей, вытянувшей свое чешуйчатое тело по серо-зеленой глади поля, но вскоре и простым глазом можно было различить германскую пехоту, уходившую куда-то вправо, словно отступавшую, но на самом деле пытавшуюся выполнить коварный план глубокого обхода.

И план этот был быстро разгадан: с опушки леса, оттуда, где чернели наши пушки и высился полуразрушенный дом с телефоном, гулко ахнули в упругом утреннем воздухе один за другим шесть выстрелов и через наши головы, через болота, к извивающейся черной змее перемещающихся неприятельских колонн понеслись свистящие и завывающие стальные стаканы. Мы видели издалека белые вспышки взрывов, и только через несколько секунд долетели до нас отдаленные звуки; это был лязг лопающейся шрапнели и чистый медный голос германской трубы, игравшей наступление…

Одновременно далекая синяя полоса леса, в которой упирался тыл неприятеля, словно растрескалась огненными брешами, и каждая вспышка послала к нам по невидимой гранате, пронесшейся над нашими головами и разорвавшейся где-то позади в стороне от нашей батареи.

С этой минуты, словно по какому-то взаимному соглашению, обе батареи, — и наша и немецкая, — уступая любезно друг другу очередь и выжидая равные интервалы, загремели, посылая друг к другу рассыпающуюся свинцовым дождем шрапнель и гранаты, вырывающие с корнем деревья и образующие в земле глубокие воронкообразные ямы..

Это длилось до полудня, пока германская пехота не оставила своего плана обхода, пока она не убедилась, что ее хитрость раскрыта, что раньше, чем добиться своего, ей придется собственными телами заткнуть эти стальные жерла, выбрасывающие ей в лицо целый ад свинца и стали.

Тогда черная змея поползла обратно, извиваясь по полю, то исчезая в какой-нибудь ложбине или за каким-нибудь естественным прикрытием, то снова выползая на открытое место и поблескивая сталью своих примкнутых штыков.

IV

Батареи умолкли. Побитая опушка леса, усеянная расщепленными и вырванными из земли деревьями, еще гудела, и гул этот распространялся в чаще, словно одно дерево передавало другому, один куст шептал своему соседу об ужасе всего виденного и пережитого в это утро.

Солдаты готовились к бою. Теперь уже всем было ясно, что немцы, потерпевшие неудачу со своим обходом и сознавая всю громадную важность обладания позицией, господствующей над местностью, теперь будут делать нечеловеческие, отчаянные попытки овладеть ею, если нельзя было хитростью, то прямо постараются задавить своей численностью, убийственным огнем своей тяжелой артиллерии.

И русские солдаты, устраивающиеся теперь поудобнее в своих окопах, укладывающие на бруствера вещевые мешки и ранцы, понимали это ясно, понимали и чувствовали, что теперь настал их черед действовать, их черед показать, как велико превосходство открытой, прямой и беззаветной храбрости перед исполинскими орудиями и снарядами чудовищной силы.

Одни подтягивали ремни, другие оправляли подсумки третьи осматривали винтовки и обтирали полами шинелей замки, засорившиеся от набивающегося в них мокрого песку.

— «Чемодан» — закричал кто-то. Над головами пронесся пресловутый немецкий «чемодан».

Гудело, словно в лесу перед грозой, когда расходившийся ветер гнет вершины старых высоких елей, и они скрипят и шумят заунывными голосами. Воздух стонал, словно громадное стальное тело несущегося германского снаряда причиняло ему физическую боль.

Взорвался «чемодан» где-то далеко позади, но нам не было уже времени следить за разрывами; один за другим уже не соблюдая очереди, выплевывали в нас свои исполинские снаряды немецкие мортиры, и вой, стон и визг воздуха вместе с лязгом и грохотом взрывов слился в одну ужасающую, терзающую уши, мелодию.

— Теперича и до нас очередь доходит!.. — негромко, но спокойным голосом произнес солдатик, круглолицый, с ясными взглядами и веселым звонким смехом, который я слышал еще в это утро.

Очередь дошла. Германская пехота выползала из деревни бесконечными лентами с двух сторон, под прикрытием своих мортир, все еще продолжавших истязать воздух и землю, рассыпалась в цепи и последние полукругами приближались к нам, минуя громадное болотистое поле с двух сторон.

Словно пробудившись, неожиданно и быстро затрещали пулеметы, и в первую минуту, даже нельзя было определить, где собственно, они находятся: на левой ли стороне, или на правой, в передовых ли цепях, или позади, но зоркий глаз наблюдателя с вышки полуразрушенного дома скоро обнаружил местонахождение этих маленьких убийственных автоматов, и мы увидели, как последовательно один за другим разрывы артиллерийских снарядов повисли белыми клубками над группою кустарника, окаймлявшего болото с правой стороны. Они были там… Русские артиллеристы нащупали их быстро, смелой и твердой, опытной рукой… Два-три разрыва впереди, столько же позади и вдруг несколько вспышек пламени и дыма в самых кустарниках… Дробь пулеметов поредела и вдруг умолкла совсем… Пулеметы уехали… Уехали ли, или остались лежать на мокрой земле, разбитые нашими снарядами, рядом с растерзанными телами германских солдат — мы этого не знали… но пулеметы умолкли…

V

Между тем ружейная перестрелка уже началась…

Сидя в окопе, я наблюдал все за тем же молодым солдатиком с ясными глазами, наблюдал за тем, как он спокойно и деловито, словно на дворе казарм во время прикладки, вскидывал винтовку, стрелял, заряжал снова и опять стрелял, исполняя свое дело без спешки, без суеты, молча и убийственно равнодушно. Но равнодушие это было не ленивое, а прекрасное, полное презрение к напиравшим немцам, к бьющим в бруствер почти рядом с ним германским пулям и к вызывающим «чемоданам».

Костер разгорелся! Уже не было слышно отдельных выстрелов не было слышно взрывов, уже не обращали внимания на белые вспышки шрапнели уже никто не выкрикивал: «чемодан»… и никто не задирал с любопытством головы, все, все смешалось в одном страшном усилии, мы перестали существовать в отдельности, мы слились в одно существо громадной силы, нечеловеческого упрямства, существо, которое должно было или отбросить натиск немцев, или погибнуть, не уступив ни одного шага этого плоскогорья, такого невзрачного и на вид мало значительного.

— Но где же пулеметы, где наши пулеметы?.. — прокричал мне на ухо пробежавший куда-то поручик.

«Действительно, где же пулеметы?» — подумал я, — «почему я не слышу их дроби, их уверенного и быстрого говора?..».

Они нашлись, наши пулеметы!.. Чья-то верная рука, чей-то светлый ум скрыл их до поры до времени и поставил с боку незамеченными никем и потому сугубо опасными для противника и вот когда немецкие цепи, превосходившие нас своей численностью и густотой, под прикрытием артиллерии подошли так близко, так ужасно близко, что мы могли простым глазом различать лица солдат под козырьками надвинутых на лоб остроконечных касок, когда наша стрельба превратилась в один сплошной визг ружейной трескотни, когда справа от немцев оказалось болото, а позади них — открытое поле, усеянное темными пятнами валявшихся человеческих трупов, они, наши пулеметы, вдруг заговорили дружно и весело, засмеялись насмешливым ядовитым смехом и, покрывая гул боя и голоса людей, прямо в лицо немцам закричали тысячами голосов одно слово: «смерть, смерть, смерть!!.»

VI

Мы видели только начало конца. После мы не могли уже оставаться безучастными и вторили своим «ура» их заразительному смеху, но первые минуты, пока мы, пораженные внезапностью их выступления, смотрели на все немые от восторга, мы видели, как начали погибать наши враги! В массах пехоты, бывшей уже совсем близко от склона нашей возвышенности, вдруг произошло какое-то движение: все находившиеся с правой стороны, обращенной к нашим пулеметам, стали падать один за другим, словно скошенные незримой мощной косой, левые же стремительно шарахнулись вправо и, падая, спотыкаясь и скользя, кинулись вниз к болоту и назад в открытое поле…

Как Божья гроза, налетели на них с боку и сзади, со стороны открытого поля казаки, сверкнули в воздухе клинки их шашек, задрожал лес от их гика и свиста и в одно мгновение все было кончено!.. Вся человеческая лавина, только что мчавшаяся на нас вдруг остановилась, изменила направление, внезапно сбилась, скомкалась в жалкое обезумевшее стадо и кинулась по единственному открытому для нее направлению, то есть — в болото…

Дружное могучее «ура» пронеслось над полем… С плоскогорья вниз неслись массы наших солдат в штыки, и их крики, победные и торжествующие, вероятно, слышали и немецкие артиллеристы, расточавшие за десять верст свои бесполезные «чемоданы». А германская пехота, или, вернее, то, что от нее осталось, гибла в холодной трясине, под непрекращающимся дружным огнем наших пулеметов и пехоты… Как сквозь сон видели мы людей, захлебывающихся, вязнущих в грязи, гибнущих с отчаянием в глазах и проклятием тем, которые вызвали на них этот страшный стальной дождь…

И если каменный дождь, посланный Богом в наказание древним, был ужасен, то стальной дождь, под который в этот день попали орды этого народа, бесчестием и варварством которого потрясен и изумлен весь мир, заставил дрогнуть самые твердые сердца!

И много лет, очень много лет, все мы, очевидцы этой трагедии, не забудем картины их гибели, картины понесенного ими наказания!..