Горожане в лице императора и высшей бюрократии управляли страной, горожане служили, горожане торговали. Но кому то ведь надо было и работать руками, то есть производить так называемые материальные ценности. Для этого в городах, посадах, местечках и заводских поселениях и скапливался весьма неоднородный по составу рабочий люд – работные люди, как их называли в старину.

Преимущественно по окраинам городов вокруг предприятий скучивались по зажиточному крепкие или, напротив, ветхие и убогие дома-избы городских рабочих – рабочие слободы. С началом урбанизации и появлением многоэтажных доходных домов масса рабочих снимала углы или даже небольшие квартиры. Но имелся и особый тип коллективного, так сказать, рабочего жилища, также участвовавший в формировании облика русского города, – рабочая казарма.

Там, где скапливались массы временных рабочих-сезонников, например в районах каменноугольных шахт и рудников, владельцы предприятий строили легкое дешевое жилье для сезонников по типу солдатских казарм: огромное неразгороженное помещение, с одним проходом сбоку или в центре или с двумя проходами, заполнялось в два яруса дощатыми нарами, стоявшими в два-три ряда. Обычно у таких казарменных жильцов не было ни постели, ни постоянного места для сна, и спали здесь нередко посменно, в соответствии с рабочими сменами. Немногим лучше могло быть обиталище и постоянных рабочих, даже и в больших городах: «Мастерская, – вспоминал рабочий-слесарь, – находилась в доме Шаблыкина, угол Тверской и Газетного переулка, место бойкое, центр города… В мастерской работало 16 мастеров и 19 мальчиков. Спальня была для всех общая, внизу были общие полати-помост, и мастера спали на них вповалку, рядышком все 16 человек. Между полатями и стеной – аршинный проход, над полатями нижними были верхние полати для учеников, которые спали тоже вповалку. Все кишело паразитами – вшами и клопами… Осенью 1882 года хозяин наш перевел мастерскую в свой дом, на Житную улицу. Здесь условия жизни для рабочих стали лучше: в спальнях были сделаны койки-нары, одна нара на двух человек, перегороженные посередине доской; проходы спальни были просторные ‹…›. В 1886 году я… поступил работать в другую мастерскую – слесарное заведение Куприянова на 4-й Ямской. Здесь распорядки были даже хуже той мастерской, где я работал раньше… Рабочих работало около 40 человек. Спальни были очень скверные…» (184; 392–393, 395).

Фабричные рабочие за обедом

Однако в конце XIX в. некоторые предприниматели для постоянных квалифицированных рабочих стали строить капитальные каменные благоустроенные казармы, часто двухэтажные. Из просторного вестибюля на второй этаж вела широкая лестница, оба этажа были с очень высокими потолками, широкими, хорошо освещенными через торцовые окна коридорами и довольно просторными комнатами, рассчитанными на одну семью; разумеется, одинокие рабочие жили в таких комнатах по несколько человек. Например, познакомиться с такой казармой можно в текстильном Орехово-Зуеве под Москвой, где, кроме того, сохранились фабричная школа для детей рабочих и больничный городок с великолепными корпусами и палатами, которым может позавидовать любая современная больница. А вот сделанное московским студентом-юристом описание Раменской текстильной мануфактуры 1890-х гг. (ее огромные краснокирпичные корпуса с датами постройки на фронтонах может увидеть проезжающий по Казанской железной дороге пассажир): «После обеда мы осмотрели… жилища рабочих: комнаты чистые и просторные для семейных, которым позавидует любой московский студент. В просторных коридорах устроены очаги с отдельной для каждой семьи заслонкой, чтобы не было ссор. Отопление этих очагов было центральным, и кушанья готовились горячим воздухом. Для холостых рабочих были общежития, гораздо лучше содержавшиеся, чем студенческие. Для фабричных рабочих были школа, больница, аптека, баня, театр, качели, каток, ледяные горы. Благодаря таким заботам не было текучки рабочей силы. Всякий, кто попадал на Раменскую мануфактуру, оставался там навсегда, и квалификация рабочих была очень высокой» (122; 147).

Различался и быт рабочих – обитателей казарм этих двух типов. Рабочий-сезонник был неграмотен, по необходимости грязен и оборван, а в воскресенья пьян, развлекаясь дракой: «До чего мы были дики нравом, – продолжает цитировавшийся выше слесарь, – приведу один памятный мне случай: на Пасхе в 1882 году ученики нашей и прочих разных мастерских вздумали сделать кулачные бои-стенку; в какие-нибудь полчаса столько сбежалось рабочих, наступавших друг на друга с противоположных тротуаров, затем смешавшихся и усердно тузивших друг друга, что загородили Долгоруковский переулок и Тверскую улицу и приостановили движение. Для восстановления порядка понадобились большие наряды полиции; к толпе вышел даже поп с крестом. Целую неделю потом полиция с врачом искала зачинщиков, осматривала синяки и ушибы. Но полиция проявила рвение только потому, что эта потасовка произошла в центре города; на окраинах же дрались свободно» (184; 393). И другой современник-москвич вспоминал: «Прежняя физкультура выражалась в «стенках», в кулачных боях…

В местностях, заселенных мастеровыми или фабричным людом, почти каждый праздник, особенно по зимам, происходили «стенки», в них принимали участие большей частью мальчики-подростки; взрослые же находили удовлетворение в кулачных боях на Москве-реке.

Я помню, как происходили кулачные бои на льду Москвы-реки у Бабьегородской плотины, между рабочими Бутиковской фабрики и рабочими завода Гужона. Были большие бои и у Пресненской заставы. В этих боях участвовали сотни людей. А с той и другой были известные, испытанные бойцы» (15; 69).

Постоянный квалифицированный рабочий, живший в благоустроенных казармах, на квартирах или даже в собственном доме, был грамотен, в свободное время читал газеты, обычно типа «Газеты-Копейки», и лубочные книги, например о похождениях сыщиков Путилина или Ната Пинкертона. Рабочие 80 – 90-х гг. вспоминали: «Обыкновенно вечером рабочие усаживались вокруг меня, и я читал вслух про Бову Королевича, Еруслана Лазаревича, но большей популярностью пользовалась «Битва русских с кабардинцами» или «Прекрасная Селима, умирающая на гробе своего мужа»… В 1884–1885 годах рабочие с интересом читали бесконечный разбойничий роман о похождении разбойника Чуркина, который печатался в «Московском листке» (184; 383, 395). Однако было немало квалифицированных рабочих, с удовольствием читавших не только «Еруслана Лазаревича», но и Пушкина или Гоголя, даже Спенсера и Конта, Маркса и Каутского, и составлявшие небольшие библиотечки разрешенных или запрещенных книг. Связанные с пропагандистами-народниками и социал-демократами рабочие вспоминали: «Вот здесь мне впервые в 1883 г. пришлось прочесть две революционные книжки: «Речь Петра Алексеева» и «Кто чем живет» Дикштейна… Здесь мне пришлось прочесть Успенского, Златовратского и некоторые популярные книги, изъятые из обращения» или «Из всей литературы, которую я тогда читал, на меня произвели огромное впечатление произведения Шелгунова, особенно его «Пролетариат Англии и Франции»… Увлекались Шелгуновым, Лассалем, «Историей одного крестьянина» Эркмана Шатриана, «Оводом» Войнич, «93-м годом» Гюго…» (184; 385, 388, 394, 395). Для таких рабочих в городах открывались народные дома: с лекционными залами, где выступала местная интеллигенция, с читальнями и концертными залами, с самодеятельными оркестрами, хоровыми и театральными коллективами и т. п.; имелись и особые рабочие чайные с подачей не только чая, но и газет, и журналов. Подобные заведения, разумеется ближе к концу XIX – началу ХХ в., открывались на общественные средства либеральной интеллигенцией, но иногда и при поддержке полиции, консервативной публикой, а то и администрацией. Рабочий класс, складывавшийся к рубежу веков, становился важной общественной силой, и его уже нельзя было игнорировать. Рабочая голытьба, подлинные пролетарии, в силу уже своего состояния находившиеся в состоянии перманентного озлобления и настроенные неопределенно-экстремистски, были объектом внимания крайне левых политических сил, например в начале ХХ в. социал-демократов – большевиков. Высокооплачиваемый рабочий-специалист, особенно в металлообрабатывающей промышленности, получал свыше 60 руб. в месяц, то есть более младшего офицера и не имел обязательных для того расходов. Так, «указатель» (мастер, руководивший работами) Балтийского судостроительного завода Анфиан Кузнецов в 1900 г. получал 72 руб., а указатель Василий Лебедев – 66 руб. в месяц. Срочно уходивший на Дальний Восток только что построенный крейсер «Рюрик» не был освоен в нужной мере экипажем, и возникла необходимость в отправке в плавание специалистов, участвовавших в постройке; Кузнецов соглашался идти «вольным котельщиком» за 100 кредитных руб. в России и 100 руб. золотом в месяц за границей, а Лебедев за работу машинистом требовал соответственно 88 и 80 руб. (110; 109). Каковы запросы, диктуемые высоким самосознанием! Такой, ощущавший стабильность своего положения, разумеется, грамотный рабочий, хотя и интересовался социалистическими учениями, обычно был умеренных взглядов, а иной раз и весьма консервативен. Даже и внешне такой рабочий тяготел к среднему городскому обывателю. В первую очередь, определившись на место, он старался завести себе хорошую праздничную «одежу»: костюм-пару или тройку, сорочку с крахмальным стояче-отложным воротничком, галстук, пальто с барашковым воротником, котелок, тросточку, часы с цепочкой. Детей по выходным одевали в чистенькие матросские костюмчики, а жены украшали себя горжетками из куницы или чернобурки – чтобы все было не хуже, чем у «людей».

Рабочие-сезонники

Вот с фотографии смотрит на нас крестьянин Вельского уезда Вологодской губернии Глотов, работавший в Петрограде на наждачно-механическом заводе Н. Струка (впоследствии «Ильич»). Аккуратная прическа. Пышные усы и бородка клинышком напоминают нам портреты Г. В. Плеханова. Сходство усиливают жесткий стояче-отложной воротничок белой сорочки и широкий галстук под жилетом и отстроченными лацканами пиджака. Автор неоднократно проверял современное восприятие такой фотографии на московских студентах: «Как вы полагаете, кто бы это мог быть?» – «Купец», «инженер», «предприниматель», «журналист», «интеллигент»… И всеобщее изумление, когда разворачиваешь титульный лист книги: «Дневник Ивана Глотова, пежемского крестьянина»…

Прелюбопытные дневники у этого крестьянина-рабочего («забитого и эксплуатируемого», по недавним клише). В августе 1915 г. Глотов вызвал из деревни в Петроград жену Таю и детей: «С вокзала на квартиру приехали на трамвае. Вещи, багаж оставили на вокзале. Тая с Коноши давала телеграмму, чтобы я мог встретить… Для меня приезд их был неожиданно, потому и встретить на вокзал я не приехал. Тая по приезду в Петроград сейчас же с вокзала мне сказала по телефону (на завод. Это забитому рабочему-то! – Л. Б.), я ей велел вещи оставить на вокзале, а самим сейчас же ехать на квартиру…

15 сентября 1915 г. купил две теплые тельные рубашки Мине и Толе по 1 р. 85 к. за рубашку. 3 р. 70.

15 сентября 1915 г. купил Тае теплую тельную рубашку коричневого цвета 4 р. 50 к.

19 сентября 1915 г. куплены Мине валенки 1 р. 80 к., Толе валенки 1 р. 60 к., Мине туфли 0-70 к., Мине зимние высокие резиновые галоши 4 р. 20 к., Мине серебряная цепочка для креста 1-65 к. Пера для подушек и детского матраса 6 ф. по 70 к. 4 р. 20 к.

19 сентября купил себе золотой перстень 10 р. (требуется переделать – убавить), за переделку 1-50 к.

20 сентября был у доктора 1 р.

30 сентября… Тая разрешилась 4-ми родами… Принимала во время родов акушерка… Разгонова. За труды Разгоновой 15 р.

29 сентября Тая вечером в 9 ч. пошла в баню, приняла ванную, еще до приема ванной почувствовала боли, после ванной боли наступили уже ощутительные. В 12 ч. ночи начались схватки через 10 минут. Акушерка пришла в 2 ч. ночи 30-го сентября, роды были довольно упорные. Тая почти обессилела. С 2 ч. ночи и до появления ребенка акушерка от Таи не отошла ни на минуту, т. е. до 7. 45 утра.

5 октября 1915 г. купил Зиночке золотой крест 6-10 к.; к нему серебряная цепочка 1 р. 80 к.

11 октября купил себе теплую рубашку 4-25 к.

14 октября 1915. Мине и Толе по черным рукавичкам… по 1 р. 35 к. за пару 2 р. 70 к. и Толе черные шерстяные рейтузы 6 р. 00.

6 ноября 1915 г. Тае купил зимнее длинное суконное пальто на беличьем меху с барашковым воротником, воротник шалью… за 135 рублей. В тот же раз купил себе барашковую шапку, фасон Пушкин, за 25 р. 00 и Тае теплый вязаный платок 3 р. 25 к.

21 ноября 1915 г. Война все продолжается… Работы для Государственной обороны… идут усиленно. Все граждане стараются что-либо сделать для обороны Государства и солдат. Прожитье стало очень дорого, но и недостаток почти во всем: хлеб 5 к. фунт, ситный 15 к. фунт, булки французские вес очень маленький, но и достать трудно, ждать в череду, мясо тоже в череду, достать можно два раза в неделю по 28 к. фунт, телятина 60 к. фунт, кура 2 р., баранина 40 к. фунт, колбаса вареная чайная 1 р. фунт, сахарный песок 20 к. фунт, сахар головной 22 к. фунт, но купить сахар нужно стоять в череду 5–6 часов и получить можно только 2 фунта, дрова березовые… за сажень 19 руб. 00, молоко бутылка в два чайных стакана 15 к. Вообще прожить очень дорого, ну зато себе не позволяешь лишнего и заботишься достать чего нет, чтобы дети не остались голодными.

12 декабря 1915 г. купил себе зимнее пальто на лисьем меху… за 145 р. 00 к.

…декабря 1915 г. куплено… синего тику детям на штанишки 5 арш. 3-75;… себе на 2 руб. холстинки по 44 к. 10 арш. 4 р. 40 к.

3 января 1916 г. куплена сукна на пальто Тае 4 арш. по 4 р. 00 к. арш., за шитье пальто 8-00 мех для пальто. Куплен пинжак… 3-00.

8 февраля 1916 г. куплено… 19 арш. холстинки на рубашки мне… 8 р. 70 к.; 6 1/2 арш. на костюмы детям по 75 к. 4-88. Тогда же чулок 5 пар детям 4 р. 00; игрушка Зине – 35 к.; сапоги хромовской кожи Тае механ. 13–00; галоши на байке мне 4-35.

26 февраля 1916 г. купил сапоги смазные с голенищами под брюки механич. 7 р. 30 к.; к ним галоши летние 3-00; 26 февраля купил себе теплое кашне 3 р. 00.

16 марта 1916 г. в среду в 1-20 с поездом, отходящим от Петрограда, поехал в деревню со всем семейством, т. е. я, Тая и дети Миня, Толя и Зина. Билеты на проезд II класса были взяты раньше в конторе. 2 билета по 16 р. и 1 билет детский 7 р. с плацкартами. Извозчик свез багаж до станции, был взят от конторы, где я служу, т. е. от Н. Н. Струка, извозчику уплатил за поездку 10 р. и на чай 1 р.» (50; 41–45).

Конечно, какой-то рабочий… не такой. Одни только покупки и мелочные расчеты. Ни о революции, ни о ненависти к самодержавию, ни о большевиках, ни о Ленине. То же самое и в деревне: сколько земли вспахал, чем засеял, сколько сена накосил, хлеба нажал, жердей навозил… Какая была погода… Например: «24. I/11. I, Четверг. Утром было собрание: пришла телеграмма из Москвы, помер Председатель республики тов. Ленин. 21 января в Горках близ Москвы. Привез воз сухих дров с Черемухово. Погода чистая, мороз» (50; 154–155). Ни холода на сердце, ни горячих слез на глазах, ни заявления о вступлении в партию коммунистов… Сухие дрова в один ряд со смертью вождя мирового пролетариата…

Вопрос о самосознании рабочих не прост. Еще не так давно историки, занимавшиеся историей рабочего класса и его революционного движения, это понятие ограничивали исключительно политическим самосознанием. За большевиков – значит, с высоким уровнем самосознания. Но в самосознание входит и «рабочая этика». Прогулы, появление на рабочем месте в пьяном виде, ленивая работа, воровство с предприятий – куда их отнести? Конечно, если очень хочется, то можно и к «классовой борьбе». Но автор, в 60-х гг. XX в. работавший в литейном цехе Челябинского трубопрокатного завода, во множестве наблюдал и сам не чуждался этого. Вряд ли рабочие 60-х гг. XIX в. были исправнее. Имеются косвенные данные о проступках рабочих: фиксация штрафов. Велась она, правда, только с 1886 г., когда появилась фабрично-заводская инспекция. При этом исследователь вопроса обоснованно утверждает, что количество наложенных штрафов далеко не достигает числа проступков: рабочих штрафовали в случае серьезных и неоднократных проступков. Так вот, в период 1901–1914 гг. «в среднем каждый из них за неоднократное нарушение внутреннего распорядка штрафовался свыше двух раз в год, в том числе 34 % рабочих ежегодно привлекались к ответственности за неоднократный прогул, 27 % – за неоднократное нарушение порядка и каждый – за неоднократные случаи неисправной работы, а треть из них – за многократные». Среди провинностей в целом по России резко преобладала неисправная, то есть некачественная работа (в 1901–1904 гг. – 73 % штрафов, в 1910–1914 гг. – 76,5 %), затем идут прогулы (15–13,5 %) и нарушения внутреннего распорядка (12–10 %) (112; 258). К этому следует добавить нарушения, не подлежавшие по закону штрафованию, например самовольный уход с работы до окончания срока найма, как правило, на полевые работы (76–81 % случаев); вторая причина жалоб администрации на рабочих в фабрично-заводскую инспекцию – ленивая работа в течение двухнедельного срока после предупреждения об увольнении (112; 261).

Кухня рабочей казармы

Кроме штрафов и жалоб в фабрично-заводскую инспекцию, предприниматели для повышения трудовой дисциплины рабочих пытались использовать так называемые рабочие книжки, где фиксировались правила поведения и взаимной ответственности рабочих и работодателей, штрафы, прогулы и пр. Рабочие были против таких книжек, и в ряде случаев их введение не удавалось; они соглашались лишь на введение книжек, в которых фиксировалась бы лишь заработная плата.

На первый взгляд, неграмотный и неквалифицированный рабочий выгоднее для работодателя: ему можно меньше платить, его легче штрафовать, он «робкий и забитый» и не способен на осознанный и организованный протест. Так нас учили в свое время. Но вот что свидетельствовал один московский предприниматель в 1910 г.: «Поведение грамотных рабочих и отношение их к делу выгодно отличается от поведения неграмотных – первые редко попадаются в мелких кражах, реже являются на работу в нетрезвом виде, строже придерживаются правил порядка и осторожности и вследствие этого сравнительно реже подвергаются несчастным случаям. Более бережливое отношение грамотных рабочих к орудиям производства также является выгодным для фабрики. Наконец, отношение грамотных рабочих к администрации отличается большей сдержанностью: вникая в смысл законов, они сознательнее относятся к правам своим и работодателя и поэтому при недоразумениях и конфликтах более склонны к решению их путем переговоров, не прибегая к крайним средствам» (Цит. по: 112; 265). Современники, в том числе и предприниматели, подчеркивали влияние «некультурности рабочих» на производственный травматизм, простои и брак в работе. К тому же низкий культурный уровень рабочих требовал больших расходов на поддержание дисциплины, надзор, контроль и организацию работ. «Рабочая аристократия» охотнее и лучше адаптировалась к правилам жизни, которые диктовал новый буржуазный строй. Недаром негодовал В. И. Ленин: «Этот слой обуржуазившихся рабочих или рабочей аристократии, вполне мещанских по образу жизни, по размерам заработков, по всему своему миросозерцанию, есть главная социальная опора буржуазии» (Цит. по: 112; 280). Это не предпринимателям-капиталистам, а Ленину и ленинцам для совершения революции нужен был малограмотный, неквалифицированный, низкооплачиваемый и некультурный рабочий. Чем малограмотнее и неквалифицированнее был рабочий, тем хуже было его положение, тем больше он был проникнут классовой ненавистью и тем легче было сподвигнуть его на революционные выступления.

Буржуазное мировоззрение индивидуалистично по своей сути. Попробуйте-ка распропагандировать высокооплачиваемого рабочего-индивидуалиста, дорожащего своим положением! А неквалифицированный малограмотный рабочий, по существу крестьянин вчерашний или даже еще сегодняшний, – коллективист. Видный впоследствии советский государственный и партийный деятель П. Г. Смидович, хорошо изучивший в свое время рабочий вопрос, писал: «Рабочие привыкли жить толпою; они чувствуют себя хорошо, если они в толпе, и не любят оставаться в одиночестве. Они и дома ищут «компанию», в праздник их тянет «на народ», «на улицу». К тому же они не дорожили своим положением: воистину, пролетариату нечего было терять, кроме своих цепей». «Рабочие, – писал Смидович, – дорожат деньгами гораздо менее, чем другие слои общества, хотя можно было бы ожидать противоположного, имея в виду тот труд, которым зарабатываются эти рубли» (Цит. по: 112; 274). Пропить зарплату было обычным делом: «Кончай, Ванька, водку пить, пойдем на работу, – пелось в старой рабочей песне. – Будем деньги приносить каждую субботу. Получил получку я: девяносто два рубля. Девяносто на пропой, два рубля принес домой». Да, тот нечеловечески тяжелый труд в душном и шумном помещении среди грохочущих машин и требовал крепкой выпивки, как компенсации. Дело доходило до того, что предприниматели заработки рабочих посылали к ним в деревню, сельским старостам или волостным старшинам, для уплаты податей и передачи семьям.

Конечно, далеко не все рабочие были высокооплачиваемыми, не все могли горжетки женам покупать. Кстати уж, нужно бы о самом термине «рабочий» кое-что сказать. Дело в том, что в XIX в. «рабочим» назывался человек неквалифицированного физического труда. Например, бурлак – это судорабочий. А квалифицированный работник именовался «мастеровым». И оплачивались они по-разному. Когда в 80-х гг., с появлением рабочего законодательства, на заводах весь работающий состав стали именовать «рабочими», квалифицированная часть фабричных усмотрела в этом ущерб своему положению и правам. Опасаясь снижения заработков, мастеровые зароптали, а потом стали увольняться с заводов. Тогда последовало указание властей: квалифицированным работникам фабрик и заводов присвоить наименование «рабочий», а неквалифицированным, выполняющим вспомогательные работы – «чернорабочий». Ну, и, разумеется, остались названия мастера, десятника и указателя.

Рабочий с женой за обедом

Заработки зависели не только от должности и квалификации, но и от города, и, наконец, от заводовладельца. Например, в конце XIX в. на Сормовском железоделательном и судостроительном заводе Курбатовых (около 600 работников) мастер получал от 2 до 5 руб. в день. Но и обязанности его были многосложны и разнообразны, вплоть до найма рабочих, определения их квалификации и заработной платы. Мастеровым на Сормовском судостроительном заводе платили: слесарям (100 человек), кузнецам (60 человек), литейщикам (50 рабочих) – по 1 руб. в день, котельщикам и клепальщикам (по 100 человек) – по 80–85 коп. Токари (50 человек), медники (20 душ) и столяры (30 рабочих) получали по 1 руб. 25 коп. – 1 руб. 30 коп. Чернорабочие, которых было 20–25 человек, зарабатывали по 50–55 коп. в день (163; 499). В московской слесарной мастерской, быт которой был описан выше, мастера «получали плату от 7 до 14 рублей в месяц, готовый стол и помещение для самого работника, но квартир семейным не было». В те же 80-е гг. в московской типографии «Общества распространения полезных книг» «самый машистый и квалифицированный наборщик при 13-часовом рабочем дне мог заработать не более 1 рубля 70 копеек в день, или 40 рублей в месяц, часто прихватывая сверхурочные… Повременщики наборщики акцидентщики получали 30–35 рублей и, как особое исключение, 40 рублей. Это были своего рода художники. Сверхурочные работы оплачивались наборщикам-мелочникам 15 копеек и 20 копеек за час, ученикам первого-второго года – 2 копейки, третьего – пятого – 3 и 5 копеек в час» (184; 371).

В советское время, говоря о положении рабочих, всегда подчеркивалось, что хозяева разоряли их штрафами. За что брались штрафы – это мы уже видели. Но каковы они были? Нужно иметь в виду, что с 1886 г. штрафы шли уже не в карман владельцев, а на социальное страхование самих рабочих (заболевания, несчастные случаи и пр.), так что предприниматели в них не были заинтересованы. Во Владимирской губернии в 1885–1886 гг. на штрафы уходило от 0,16 до 4,85 %, а в среднем 2,46 % заработка, у отдельных рабочих повышаясь до 16 и даже 40 %. В 1886–1887 гг. штрафы составляли от 0,09 до 2,5 %, в среднем 1,7 %, а под влиянием закона 1891 г. за 1901–1913 гг. штрафы составляли около 0,4 % заработка. В 1901 г. в среднем на одного рабочего при этом приходилось 5,8 штрафа в год – в 4,1 раза меньше, чем до 1886 г. (112; 254, 255). Так что не так был страшен черт (штраф), как его малевали советские пропагандисты.

Насколько справедливы были штрафы? Для периода до 1886 г., естественно, сведений нет. А вот за 1901–1910 гг. рабочих по предприятиям, находившимся под контролем фабрично-заводской инспекции, оштрафовали 2554 тыс. раза, при этом жалобы в инспекцию на неправильное штрафование поданы лишь 22 101 раз, иными словами, оспорено было всего 0,086 % случаев штрафования (112; 256).

Говоря о содержании рабочих в конце столетия, нужно отметить, что большей частью они жили на хозяйских харчах: «На кухне обедами пользовались все рабочие, – пишет только что цитировавшийся рабочий типографии, – за исключением наборщиков, которые находились в более привилегированном положении: они жили на своих квартирах и пользовались своими харчами. Все остальные рабочие были «на харчах» у типографии и имели койки в общей спальне, за что высчитывалось у них по 6 рублей в месяц.

К утреннему чаю белого хлеба не полагалось, только черный; чай заваривался в общий чайник, сахару выдавалось по два фунта в месяц на человека.

Ели из общей деревянной чашки деревянными ложками. За каждую чашку усаживалось за стол не менее 12 человек. Мясо делилось старостой по столам, крошилось в чашку, и старостой же подавался сигнал, когда можно приступать к его извлечению из чаши, ударом ложки по ней. Начинался настоящий бой: «если ты смел, то два съел», если проворонил – остался без мяса (полагалось на день в сыром виде по четверти фунта на человека). Отыгрывались главным образом на черном хлебе, каше и картошке, которые чередовались через день» (184; 371). В московской слесарной мастерской на утренний чай полагалось. «…мальчикам одна кружка чаю, полкуска сахару и черного хлеба ломоть; вечером, в 5-м часу, полудничали: давали по ломтю хлеба… Обед и ужин состояли из картофельного супа с мясом и каши с салом или щей с мясом и картофеля с салом, но все наедались досыта…». После перевода мастерской в собственный дом хозяина, когда улучшились условия проживания рабочих (см. выше), «вместо полудничанья с ломтем хлеба был введен чай…» (184; 393, 394).

Как неодинаковы были у разных хозяев и разных рабочих заработки и содержание, так долго не было единообразия в продолжительности рабочего дня. В начале 1880-х гг. в московской слесарной мастерской «рабочий день наш был с 6 часов утра до 8 часов вечера с перерывом 1 час на обед, ½ часа на утренний чай»; на 5-часовой полдник «полагалось полчаса». В 1887 г. мемуарист перешел на работу в Брестские железнодорожные мастерские: «Работа в железнодорожных мастерских по сравнению с работой в мелких слесарных предприятия имела большие преимущества: 10-часовой рабочий день, отпуск на пасху – неделя, а на святки – две недели, аккуратная уплата заработка» (184; 393, 395–396). На московском заводе Вейхельдта, где слесаря работали не повременно, а сдельно «и сами уже следили, чтобы в их бригаду не мог попасть лентяй; такого сейчас же выкидывали из своей бригады», рабочий день в 1891 г. длился 10 с половиной часов; но зато, неплохо зарабатывая, рабочие к вечеру валились с ног (184; 386–387). В московской типографии «Общества распространения полезных книг» в 80-х гг. «рабочий день начинался с шести часов утра и оканчивался в восемь часов вчера, с часовым перерывом на обед, что составляло чистых 13 рабочих часов» (184; 370–371). В типографии Кушнерова, славившейся хорошими условиями (попасть туда было непросто), рабочие хорошо зарабатывали («На «Кушнеревке» каждый индивидуально работавший наборщик имел у себя на руках расчетную книжку, в которую и вносился заработок. Кроме того, существовали небольшие записные книжечки… через каждые два-три дня сосчитанные самим наборщиком гранки подавались в контору; ведающий этими подсчетами К. С. Индрих их проверял и записывал… к получке делалась общая сводка двухнедельного заработка, который вписывался в расчетную книжку.»), но рабочий день в 1887 г. был все же 11,5 часа (184; 380–381).

Вообще продолжительность рабочего дня со временем к началу ХХ в. сокращалась, особенно с появлением рабочего законодательства, и прежде всего на предприятиях, подчиненных фабрично-заводской инспекции. В 50-х гг. XIX в. она составляла в среднем 12,3 часа, колеблясь от 9 часов зимой до 14 часов летом и составляя на большинстве предприятий 12 часов. В 1885 г. повсюду рабочий день длился 11,7 часа. В 1904 г. он составлял уже 10,6 часа, сократившись в 1913 г. до 10 часов. А на КамскоВоткинском заводе ввиду технологических требований уже в 50-х гг. была введена непрерывная трехсменная работа при восьмичасовом рабочем дне (112; 246, 247, 249)! Рабочее законодательство ограничивало продолжительность рабочего дня: сначала детей (1882 г.), потом женщин и подростков (1885 г.), а затем, в 1897 г., для всех рабочих максимальная продолжительность рабочего дня составила 11,5 часа. Много? По-нашему – да. Но не следует забывать, что в деревне крестьянин в страду работал от темна до темна. И придерживавшиеся барщины дореформенные помещики, и Положения 19 февраля определяли крестьянский рабочий день летом в 12 часов, а зимой – в 9. А крестьянин, занимавшийся кустарными промыслами, и зимой работал по 14 часов – это уже на себя, а не на хозяина-«эксплуататора».

Но рабочее время – это не только день, но и год. В дореформенный период большинство предприятий работало не круглый год, а 200–240 дней в году. Например, управляющий петербургской Новой бумагопрядильней писал: «В течение года находится много праздников и дней именин, и, кроме того, рабочие люди отлучаются часто в деревню за паспортами и по другим домашним делам… Эти отлучки составляют в год 56 дней из 296 (то есть кроме воскресных и праздничных дней, коих было 69; законом в 1990 г. установлено 52 воскресенья и 14 праздников – значит, всего 66 дней. – Л. Б.), так что остается рабочих дней только 240» (Цит. по: 112; 245). Не нужно забывать, что подавляющее большинство рабочих составляли крестьяне, сохранявшие связь с землей, и в сенокос (самое горячее время в деревне!) они почти поголовно уходили косить, так что предприятия просто останавливались. Например, на Нижне-Тагильских заводах «на сенокос рабочие увольняются на 4 недели». Но в целом заметна тенденция к увеличению числа рабочих дней: этого требовали и новые технологии, в металлургии беспрерывные, и обычная конкуренция, и обязательства по поставкам контрагентам. В 1885 г. рабочий год в среднем составлял 283 дня (от 278 до 288), в 1904 г. – 287,3 дня, к 1913 г. сократившись (влияние рабочего движения!) до 276,4 дня (112; 248).

Рабочий день заводских окраин регулировался гудком: «Рано утром, ни свет ни заря, раздаются здесь свистки – громко, на всю окрестность. Это рабочих призывают на работу. Каждая фабрика или завод дает свисток по-своему, и рабочие никогда не смешивают их один с другим. По первому свистку рабочие встают, по второму выходят из дома на работу, а по третьему – должны быть все на местах. Еще темно, а вереницы рабочих спешат на фабрики, точно пчелы в улей. В шесть часов утра все фабрики и заводы пущены в ход» (Цит. по: 75; 226). Автор в детстве, в 40-х гг., еще слышал такие разносившиеся по всему городу гудки, утренние, на обед, с обеда, вечерние: жестяные ходики в домах могли и соврать, а опоздание на работу в ту пору грозило очень серьезными последствиями.

Однако формирование класса рабочих, то есть достаточно стабильной и многочисленной группы людей, работавших по найму в промышленности, относится к последней четверти XIX в. Общество, пресса и правительство с некоторым запозданием обнаружили его появление в результате знаменитой Морозовской стачки 1885 г. на текстильной фабрике «Товарищества Никольской мануфактуры Саввы Морозова сын и K°» близ станции Орехово (ныне г. Орехово-Зуево). Стачка была вызвана резким ухудшением положения рабочих: промышленный кризис начала 1880-х гг. заставил хозяина Т. С. Морозова за два года пять раз снижать заработную плату, а штрафы составляли от четверти до половины заработка. Хотя по настоянию губернатора, прибывшего на фабрику с двумя батальонами войск, Морозов сделал некоторые уступки рабочим, те не удовлетворились ими и выдвинули ряд требований общегосударственного характера. После ареста «заводчиков» произошло столкновение рабочих с войсками, и было арестовано уже 600 человек. Над активной частью забастовщиков были организованы два судебных процесса, но на них вскрылась такая картина фабричных порядков, что присяжные заседатели, перед которыми был поставлен 101 вопрос о виновности подсудимых, вынесли оправдательный вердикт. Известный консервативный журналист М. Н. Катков в ответ на это написал о «101 салютационном выстреле в честь показавшегося на Руси рабочего вопроса…».

Именно после этого впервые появилось рабочее законодательство, ограничившее право хозяев на штрафы, которые теперь шли на социальное страхование рабочих, запретившее выдачу заработка продуктами из фабричной лавки и потребовавшее ежесубботнего расчета с рабочими, ограничившее рабочий день 11 часами (сюда входили один час на обед и 30 минут на чай) и запретившее подземные и ночные работы женщин и подростков и прием на работу детей до 12 лет. А чтобы предприниматели не уклонялись от исполнения законов, а рабочим было кому жаловаться, создана фабрично-заводская инспекция. Именно после этого Морозовы выстроили для рабочих и благоустроенные казармы, и школу, и роскошный больничный городок.

Вероятно, не мешает отметить, что и до создания фабрично-заводской инспекции на предпринимателей могла найтись управа, а рабочим было куда пожаловаться. Мало кто из мемуаристов обошел вниманием бурную деятельность московского генерал-губернатора графа А. А. Закревского, шокировавшего москвичей после мягкого, «домашнего» управления князей Д. В. Голицына и А. Г. Щербатова. По единодушным отзывам и купцов, и чиновников, и дворян это был подлинный деспот, уволенный затем Александром II. Но… Вот как (с неодобрением, естественно) отзывается о Закревском купец Найденов: «…рабочему народу была дана возможность являться со всякими жалобами на хозяев прямо в генералгубернаторскую канцелярию; вследствие этого в среде рабочих возникло возбуждение, и они при всяких недоразумениях, ранее прекращавшихся домашним образом, стали обращаться к хозяевам с угрозами, что пойдут жаловаться «граху» (как они называли Закревского); престиж хозяйской власти был поколеблен совершенно, а всевозможным доносам и жалобам не было и конца» (121; 95). Кстати, о расправах Закревского с барами, слишком широко пользовавшимися своей властью над крепостными, писал крепостной Бобков. Вот тут и судите николаевского сатрапа.

В первой половине XIX в., когда рабочим был или оброчный крестьянин, случайный человек, который один сезон работал здесь, другой – там, а на третий мог вообще мог не прийти в город, либо, когда это был вообще неуправляемый люмпен – босяк (он же галах, зимогор, золоторотец), бравшийся за случайную работу от случая к случаю, ни о каком рабочем законодательстве и регулировании положения рабочих не могло идти и речи; единственно, в чем проявилась инициатива правительства, это в запрещении в 1842 г. помещикам отзывать своих оброчных крепостных с фабрик до окончания срока найма.

Правда, была одна категория рабочих, положение которых строжайше регулировалось еще петровским законодательством – приписные (то есть приписанные правительством к казенным заводам) и посессионные (купленные хозяевами к заводам и продававшиеся вместе с ними) крестьяне. Их повинности заключались в работах, главным образом вспомогательных, на заводские нужды: рубке и сплаве леса, выжиге угля, перевозках, земляных и строительных работах. Но это были именно крестьяне, ведшее свое хозяйство, а за строго оговоренные работы (их характер, объем, расстояние от места жительства и пр.) получавшие «задельную» плату. Лишь часть посессионных работала непосредственно на предприятиях, в ткацких «светелках», у стекловаренных печей, подле доменных и пудлинговых печей, на кричных молотах, где многократно проковывались двенадцатипудовые крицы, у прокатных станов. И сейчас, при современном уровне механизации, работа в горячих цехах считается тяжелой и вредной, что же говорить о том времени…

Но подлинной каторгой были работы «в горе»; недаром управляющие отправляли туда ослушников в качестве наказания, и недаром горнорудные работы были самыми распространенными каторжными работами. На большой глубине, спускаемые туда в бадье, рабочие обушками (род кирки с одним клювом) долбили железную или медную руду, мокрые от струящихся со свода и по стенам грунтовых вод, в духоте, при постоянной угрозе обвала. Горняк, если не погибал, то «израбатывался» годам к тридцати пяти, и, чтобы содержать семью и больного отца, «в гору» шел его сын: там немного выше была «задельная» плата. Ничем не лучше были работы и в глубоких каменноугольных шахтах Донецкого бассейна. Навалоотбойщики в забое, при тусклом свете блендочки, маленькой масляной лампы с толстым стеклом, обушками сначала подрубали пласт, а затем обрушивали его. Поскольку пласты нередко были тощими, а выбирать пустую породу было нецелесообразно, навалоотбойщикам частенько приходилось работать лежа или сидя, скорчившись в три погибели. Обрушив пласт, навалоотбойщик брался за лопату, загружая уголь или руду в прочный деревянный ящик на низеньких сплошных полозьях, подшитых железом. Точно так же, ползком или на четвереньках, надев через плечо широкую лямку, саночник тянул эти санки к штреку. Разумеется, крепи в забоях не было, и пласты угля и породы нередко обрушивались, калеча или погребая под собой рабочих. В штреке добыча перегружалась из санок в вагонетки, запряженные лошадьми, всю свою жизнь проводившими на рудничном дворе под землей и здесь и умиравшими; от постоянно царившего полумрака лошади эти нередко слепли. На задок вагонетки становился коногон и во всю прыть гнал лошадь к шахтному стволу. Своды штреков и кавершлагов (поперечных штреков) были невысоки, опять же из-за невыгодности подъема «на гора» пустой породы, и коногоны, все лихие, отчаянные парни, время от времени разбивали себе головы о бревна низкой шахтной крепи (ее устанавливали рабочиекрепильщики, или «столбовые»); об этом была даже сложена шахтерами песня: «Гудит над шахтою сирена, бежит народ толпой густой. А молодого коногона несут с разбитой головой». На рудничном дворе, куда выходил шахтный ствол, добычу и пустую породу перегружали в огромные бадьи, воротами поднимавшиеся вверх. В этих же бадьях спускались в шахту и поднимались из нее рудокопы.

Работа эта, как догадывается читатель, была и очень тяжелой, и опасной – во тьме, чуть рассеиваемой тусклыми блендами, в вечной сырости от постоянно сочившихся грунтовых вод, превращавших пыль в липкую грязь. Пыль эта забивала легкие, и шахтеры отхаркивали ее вместе с частицами легких. А в медных рудниках к этому добавлялась ядовитая окись меди. Не лучше было и на серебряно-свинцовых рудниках: от окиси свинца быстро начинали выпадать волосы, крошиться зубы, кровоточить десны, а затем начиналось кровохарканье и наступало скорое избавление от этого нечеловеческого труда и нечеловеческой жизни.

Нужно ли удивляться, что шахтеры считались отпетыми людьми и большей частью были горькими пьяницами?

Немногим легче были и «огненные» работы по выплавке руд и получению металла. Плавка шла на древесном угле: каменный уголь стали применять в русской металлургии лишь во второй половине XIX в. На старинных заводах практически до ХХ в. плавили металл в небольших домницах, шахтных горнах, при дутье обычными мехами, какие применялись и в деревенских кузницах. Разумеется, никаких приборов и научно разработанных технологий выплавки не существовало, и горновые мастера, старые опытные плавильщики, полагались исключительно на чутье. Постепенно плавившаяся руда стекала на под печи, образуя огромный ком сплавившегося металла и шлака – крицу. Погасив горн и частично разобрав кладку, горячую крицу выламывали длинными ломами и отправляли на переделку.

С появлением доменных печей, из которых выходил жидкий чугун, а не кричное железо, работа легче не стала. Доменное производство – непрерывное, при остановке домны ее остывание и разогрев при запуске требуют массы времени, поэтому печи работали беспрерывно, и ручная загрузка шихты (слоев угля и руды) шла при горячей печи.

Вынутую из домницы многопудовую крицу, время от времени разогревая в горне, несчетное количество раз проковывали тяжелыми молотами, получая чистое мягкое железо. А затем его снова помещали в печь, посыпая толченым углем для обогащения железа углеродом и получения стали. В тех же пудлинговых печах переплавляли чугунные чушки и проковывали металл, напротив, освобождая хрупкий чугун от излишнего углерода. И все это – возле пылающих горнов и печей, среди разлетающегося в стороны под ударами молотов раскаленного шлака и брызг металла, ворочая ломами и огромными клещами куски металла и дыша гарью.

Не легче была работа и возле прокатных станов. Предварительно прокованный и разогретый добела тяжеленный «мильбарс» хватали клещами и заправляли его конец в быстро вращавшиеся обжимные вальцы; на противоположной стороне такие же «катали» хватали клещами вышедшую из вальцов полосу прокатанного металла и быстро тащили ее вдоль цеха, чтобы затем так же быстро заправить в другую пару вальцов, вращавшуюся в обратную сторону. И так раз за разом, без остановок и перекуров (металл остынет!)… Столь горяча была «огненная» работа, что взяли горновые и кузнецы в привычку нательные кресты закидывать за спину: нагреваясь от близости раскаленного металла, медный крест обжигал грудь.

Единственной защитой горновых и кузнецов возле кричных молотов или обжимочных станов была «спецодежда»: их снабжали войлочными шляпами (войлок не горит), кожаными рукавицами-вачегами, большими кожаными передниками, закрывавшими тело, да веревочными лаптями-чунями из старых, разбитых молотками пеньковых веревок: плотно скрученная пенька не горит, а лишь обугливается, и в чунях можно было наступать на раскаленный шлак и металл.

Механизация на таких заводах была самая примитивная. Основным источником энергии долго была вода заводских прудов, вращавшая водяные колеса. От них в производственные помещения шли длинные валы, приводившие в движение и воздуходувные меха возле горнов, и кричные молоты, и вальцы обжимочных станов, и насосы, откачивавшие воду из шахт. Правда, уже во второй половине XVIII в. появились паровые машины, но штука это была дорогая, заграничная, и не всякий заводчик мог позволить себе разоряться на такую роскошь: вода обходилась дешево, а рабочий был еще дешевле. Только освобождение приписных и посессионных в 1862 г. заставило задуматься о механизации работ. Не этим ли и объясняется промышленный переворот второй половины XIX в.?

«Промышленный переворот» – звучит гордо, а для рабочего практически ничего не изменилось: перемены коснулись самого металла, способов его обработки. Те же паровые котлы, обеспечивавшие паром машины, клепали рабочие, красноречиво прозывавшиеся глухарями. Подручный клепальщика, «глухарь», сидя в тесном котле, где пылал небольшой переносной горн с разогревавшимися заклепками, брал нагретую добела заклепку, вставлял ее в заранее пробитое отверстие и, подставив под головку заклепки металлический упор, другой конец его упирал себе в грудь. А снаружи клепальщик ударами молота расплющивал конец заклепки, плотно прижимая новую головку к листу металла. Ему-то было сполугоря, а каково приходилось подручному, дышавшему в тесном гулком котле гарью от горна и горячего металла и получавшему мощные удары прямо в грудь! Да ведь и клепальщики прошли ту же школу, начиная карьеру подручными. И хотя работали они тяжелым молотом и могли бы, кажется, «накачать» мускулатуру на зависть любому нынешнему «качку», но были все слабогрудыми, истощенными и глухими. Такими же слабогрудыми и истощенными были и стеклодувы, весь рабочий день стоявшие над ванной с расплавленным стеклом и с силой дувшие в длинные металлические трубки, выдувая стеклянную посуду, и ткачи, дышавшие пылью ткацких цехов. Легкая промышленность только так называется теми, кто в ней не работал, а для рабочих она оставалась тяжелой.

То, что для нас сегодня кажется естественным, поразило бы нас своей необычностью, окажись мы каким-то чудом на старом производстве. Ведь простейший напильник (он тогда назывался терпугом) насекался острым зубилом вручную: тысячи строго параллельных бороздок, не уже и не шире, не глубже и не мельче необходимого! А вручную «трещеткой» просверлить тысячи дыр под заклепки в тех же паровых котлах или в конструкциях железнодорожных мостов, в бортах кораблей!.. Пневматические «сверлилки» появились лишь в ХХ в.

Нынче с гордостью и много пишут о том, как динамично развивалась дореволюционная Россия, какие блистательные перспективы сулило ей будущее, не окажись на ее пути злокозненных большевиков, на немецкие деньги сделавших революцию. Не худо бы подумать и о тех, чьим адским трудом производились те рельсы, которые соединили Владивосток с Петербургом, и были переброшены через могучие сибирские реки ажурные мосты. Может, и их доля есть в революции? Другое дело, что революции не меняют промышленных технологий, а лишь отбирают власть у одних и отдают другим, точно так же не заработавшим ни куска хлеба собственными руками…

Приписка и покупка крестьян к заводам были прекращены еще в XVIII в., а в XIX в. разрешено было их освобождение: устаревшее посессионное право ограничивало инициативу предпринимателей, которые, впрочем, мало стеснялись им и постоянно нарушали. Казенные и кабинетские предприятия стали использовать труд «непременных мастеровых», набиравшихся путем рекрутирования, как солдаты, с наследственным положением, а купечество все шире стало прибегать к наемному труду. Однако окончательно приписные и посессионные рабочие были освобождены только с отменой крепостного права.

Кроме того, до конца XIX в., главным образом на рудниках, приисках, солеварнях, а отчасти и в металлургии у печей, использовался труд ссыльно-каторжных, разумеется неквалифицированный, требовавший лишь огромных физических усилий. В своем месте читатель сможет познакомиться с «картинками» работ каторжников в сибирских рудниках. Поистине, это была настоящая каторга. Но рядом с каторжными трудились вольные горнозаводские рабочие: «Разница была одна: у каторжных за содеянные преступления положены были сроки, у заводских служителей работа была бессрочная, и то только потому, что они родились от таких же заводских служителей и подзаводских крестьян. Бывали случаи, что последние нарочно делали преступления, чтобы сделаться каторжными, а стало быть, попасть в срочные работы» (106; 160). С 12 лет сын горного служителя поступал уже на работы, сначала легкие и только летом, а с 18 лет наравне с каторжниками впрягался в настоящую работу. Работы продолжались 25 лет – если рабочий поступал из рекрут и 35 – если был сыном заводского служителя или солдата местного конвойного батальона. «Таким образом, служитель, получая одинаковое жалованье и содержание с ссыльно-рабочим, разнился тем, что работа для него была почти бессрочною, тогда как ссыльнокаторжный имел в перспективе самый долгий срок – двадцатилетний. Те же дела тех же архивов переполнены рассказами о случаях побегов с работ горных служителей… Они совершали в бегах преступления для того, чтобы получить наказание плетьми, или шпицрутенами, и быть записанными в разряд ссыльнокаторжных, то есть срочных горных работников», – писал известный бытописатель, обследовавший сибирскую каторгу, С. В. Максимов (106; 266–267). Вот так: обследовал каторгу, а написал о «вольных» рабочих!

Но пришло время и каторжники покинули рудники, а рудничные работы оказались полностью в руках вольнонаемных – освобожденных в 1862 г. заводских работников. Работали они в течение двух недель по 12 часов, а третью неделю отдыхали. Вознаграждение у них было по-прежнему одинаковое со ссыльными: на заводах и рудниках по 50 коп., на золотых промыслах – по 2 руб., да еще казна прибавляла к этому по 2 пуда муки в месяц.

Все это было в «процветающей» и «динамично развивавшейся» России.

Была еще одна категория «рабочих» – крепостные крестьяне на помещичьих мануфактурах. Все более нуждаясь в деньгах (с развитием понятий о роскоши и комфорте натуральное хозяйство все менее удовлетворяло помещиков), душевладельцы все чаще заводили свои предприятия, в основном для переработки собственного сырья. Для их обслуживания использовались и свои крепостные, обычно работавшие «брат за брата»: один человек из семьи постоянно жил и трудился на мануфактуре, за что вся семья освобождалась от повинностей. Семье, разумеется, было хорошо, но положение таких мастеровых граничило с рабством, что сильнейшим образом воздействовало на нравственность таких рабочих. Они считались кончеными людьми, и пьянство, воровство, разврат, полная аморальность были неотъемлемыми признаками помещичьих мастеровых. Впрочем, такие рабочие, сравнительно немногочисленные (помещичьи фабрики были небольшими), сосредоточивались почти исключительно в деревне, перерабатывая сельскохозяйственное сырье.

Огромная масса рабочих, преимущественно портовых грузчиков и бурлаков, состояла из босяков, беспаспортных бродяг. Хотя беспаспортный подлежал высылке по этапу к месту жительства или ссылке на жительство в Сибирь, нуждавшиеся в рабочих руках предприниматели всячески укрывали их от полиции или просто подкупали ее, чтобы она не совалась к рабочим. Зато такие рабочие и были абсолютно бесправны: их в любой момент можно было обсчитать, выгнать или выдать полиции. А это было чревато неприятными последствиями: босяки не только не имели «вида на жительство», то есть были беглыми, но частенько имели и более серьезные счеты с законом: почти сплошь это были воры, разумеется по мелочам, если что-нибудь плохо лежало, но нередко и грабители и даже убийцы. Поэтому за каторжную работу и удовлетворялись они копеечной поденной платой, которая тут же и пропивалась или проигрывалась. В опорках на босу ногу, в бесформенных лохмотьях, грязные и испитые, они беспрерывной цепочкой по гнущимся сходням несли на спине в бездонные барки или с барок в огромные амбары 5 – 8-пудовые кули с хлебом и солью, полосовое железо, пиленый лес, катали бочки со смолой и дегтем. Разумеется, ни о какой охране труда и технике безопасности и речи быть не могло, и несчастные случаи вроде падения с грузом с высоких сходней были повседневными явлениями; а если и убережет Бог крючника-галаха от нечаянной гибели, все равно ждала его смерть от грыжи, горячки, холода, водки или ножа случайного товарища где-либо под забором. Лето было для этих золоторотцев (ироническое название, по аналогии с ротой дворцовых гренадер, носивших мундиры, сплошь расшитые на груди золотыми галунами) благодатным временем, летом босяк был сыт и пьян. Но зимой, когда не было работы и не было крыши над головой, наступало полное горе; поэтому этих несчастных звали еще зимогорами: зимами они горе мыкали. На ярмарках, пристанях и в портах собирались они многими тысячами, а потому эти места почитались среди законопослушной публики опасными. Такие ярмарки, как Нижегородская, отличались не только многомиллионными оборотами товаров, но и купеческим разгулом, пьянством и развратом, собирая со всей России огромные массы темного люда – от карточных шулеров и проституток всех мастей до мазуриков и грабителей, и среди бесчисленных амбаров и бунтов товара не только ночью, но и днем немудрено было лишиться и денег, и даже самой жизни.

На буянах (искусственных островах на сваях для складирования товаров) и пристанях работали и профессиональные рабочие, имевшие некоторую квалификацию и специальные приспособления. Это были крючники, подцеплявшие многопудовые кули и тюки острыми стальными, изогнутыми, как серп, крюками; катали, бегом катавшие по узким доскам тачки с насыпным грузом, и носали, или носаки, переносившие на плече длинномерные грузы – доски, брусья и полосовое железо; чтобы не сбить плечо, на нем они носили мягкую кожаную подушку. Шли сюда городские мещане, обитатели пригородных слобод, подгородные крестьяне, более обеспеченные и жившие по домам, то есть не столь зависимые от хозяев и лучше оплачивавшиеся. В Петербург в 1912 г. по Неве поступило 276 млн пудов грузов и отправлено было 6 млн пудов; около 130 млн пудов пришло морем и около 90 млн было отправлено. Кто-то же все это выгрузил и нагрузил? Подъемные краны? Не смешите… «Впоследствии… я сам наблюдал, считал, соображал и пересчитывал, и убедился, что самый слабосильный грузчик перетаскивал на своей спине столько товаров (по весу), сколько за день не перевезет и лошадь. Видал я неоднократно, как переносит грузчик тяжесть в 20–35 пудов: пристанские мостки под ним гнутся, все жилы у него наливаются кровью, и он не идет, а передвигает ноги. С такой ношей приходилось пройти 15–20 и более саженей» (59; 223).

Обычно в устьях сплавных рек при портах были и лесопильные «заводы», собиравшие не только крестьян-оброчников, но и местное население. Такой «завод» представлял просто ряды высоких, выше человеческого роста, прочных козел либо такой же глубины ямы. На козлы или край ямы укладывалось бревно, один пильщик стоял наверху, поднимая пилу, а другой, внизу, тянул пилу на себя, давая ей рабочий ход. Сделав глубокий пропил, легонько вбивали в него клин, чтобы не зажималась пила, и, периодически передвигая бревно, продолжали пилить: доска за доской, бревно за бревном, целый световой день. Среди пильщиков ходила шутка, что если бы подмышки были чугунные – давно бы стерлись.

Огромная армия рабочих требовалась на транспорте и в строительстве. Ведь строительные работы все были полностью ручными: от выкапывания котлованов и перемещения сотен тонн грунта до кладки кирпичных стен и кровельных работ. Обычная лопата и телега-грабарка с опрокидывающимся кузовом для перевозимого грунта – вот и вся «механизация» земляных работ, включая и отсыпку железнодорожного полотна на тысячеверстных русских железных дорогах. Не было еще подъемных механизмов, и на строительстве многоэтажных кирпичных зданий заметной фигурой был подносчик кирпича, а единственным его приспособлением была «коза»: нечто вроде короткой скамейки, две пары ножек которой смотрели в разные стороны; одна пара клалась на плечи, доска опиралась о спину, а на другую пару ножек укладывались кирпичи – чем больше, тем лучше. По шатким лесам без всякого ограждения (подрядчики экономили на всем) взбирался такой «носак» с этажа на этаж. И было только в Петербурге в 1900 г. почти 66 тыс. строительных рабочих.

А транспортные рабочие? До появления железных дорог миллионы пудов разнообразных грузов перемещались летом по воде, зимой – гужом. О том, что такое труд бурлаков, мы уже имели случай рассказать. Не мешает только напомнить читателю тогдашние нормы: на тысячу пудов – «восемь ног» в разбитых лаптях, упиравшихся в бичевники, а то и шлепавшие по воде. Хорошо проплыть на комфортабельном теплоходе по Волге-матушке, скажем, от Саратова до Рыбинска! Прекрасный отдых, только скучновато бывает: все же медленно идет теплоход. Интересно, скучали ли бурлаки, меряя этот путь своими ногами да еще и влегая в тяжеленную барку, идущую против течения?

А зимами тысячные обозы скрипели полозьями откуда-нибудь из-под Казани или Орлова Вятской губернии до Великого Устюга или Вельска Вологодской губернии со льном и овсом. Шли эти обозы с самыми короткими остановками, только чтобы дать лошадям отдохнуть и накормить их, по разбитым зимникам, где на 30 – 40-градусном морозе пар валил от самого возчика, подпирающего плечом многопудовый воз на раскатах и ухабах.

Возчики, развозившие сырье и товары к предприятиям и торговым заведениям, тоже нередко были городскими обывателями. И уж заведомо были ими ломовики, на своих крепких «полках» с впряженными в них мощными лошадьми перевозившие особо тяжелые грузы – от роялей до паровых котлов. Ломовиками они назывались потому, что сами «ломали», переносили эти грузы. Потому полки были низкие, а ломовики носили толсто простеганные на вате жилетки, чтобы не попортить грузом спины, в несколько раз опоясывались широкими кушаками во избежание грыжи и надевали широкие шаровары, чтобы не видно было, как от натуги дрожат ноги. Кроме того, при гужевом пассажирском городском транспорте требовалась армия извозчиков. В 90-х гг. XIX в. в Петербурге их насчитывалось в 20 тыс. человек. Журналист Н. Н. Животов, поработав извозчиком «бляха № 3216» трое суток, детально описал полное бесправие и тяжелое физическое состояние извозчика. Впрочем, об этом говорилось в моей книге «На шумных улицах градских» (с. 75, 227–228).

Все они – возчики, извозчики и бурлаки, землекопы и «носаки», «катали» и «крючники» – тоже ведь были рабочие. Огромная армия рабочих. Их почему-то не учитывали наши историки партии, когда с пафосом рассуждали о пролетариате – застрельщике революции.

Разумеется, наемные рабочие трудились не только на пристанях и лесопилках, на зимниках и бичевниках, на постройке зданий и железных дорог, но и на предприятиях. Если старинные горные (то есть металлургические, включавшие весь цикл работ, начиная от добычи руды) заводы, стекольные, суконные и полотняные мануфактуры, работавшие в основном на армию, обслуживались приписными и посессионными крестьянами и непременными мастеровыми, а отчасти и ссыльно-каторжными, то новая хлопчатобумажная промышленность и другие отрасли легкой промышленности, а также зарождавшееся машиностроение держались трудом наемных рабочих. Бедой было то, что в стране, почти исключительно крестьянской, не существовало рынка свободной рабочей силы. Вернее, она имелась, но это были временные неквалифицированные рабочие, крестьяне-отходники, лишь в свободное время приходившие в город, так что с Петровок, когда такие рабочие уходили в деревню на сенокос, фабрики останавливались. Постоянный квалифицированный наемный мастеровой из горожан был редок: ведь мещанство и цеховые были при своем деле. Поэтому стоил такой мастеровой дорого: немногочисленный русский постоянный квалифицированный рабочий в первой половине XIX в., пока не хлынул в город поток свободных от власти помещика и от земли крестьян, был самым дорогим в Европе. Это и был зародыш будущего рабочего класса.

Как психология городских рабочих-сезонников практически не отличалась от крестьянской, так и быт и психология постоянных промышленных и транспортных рабочих не отличались от быта и психологии мещан и цеховых. Этому способствовала специфика промышленного производства. Большинство русских предприятий было небольших размеров: 15–20, 25 рабочих с огромной долей ручного труда. В таких заведениях хозяин нередко сам работал рядом с рабочими или, во всяком случае, знал каждого из них, всю их подноготную, знал и понимал их нужды, их слабости и достоинства. У такого хозяина в случае нужды можно было попросить денег вперед, а то и без отдачи, чтобы помочь семье; не вдаваясь в околичности, хозяин собственноручно мог наказать виноватого и поощрить хорошего работника; по субботам, пошабашив, они все вместе, по русскому обычаю, шли в баню, а оттуда – в питейное заведение, выпить косушку. И если рабочие были недовольны прижимистым или слишком строгим хозяином, они тут же, подвыпив, могли «поучить» его – в вину это не ставилось. На мелких предприятиях нарушения трудовой дисциплины, например прогулы, были значительно реже, чем на крупных. В. И. Ленин писал: «В мелких заведениях – например, у городских ремесленников или рабочих, – штрафов нет. Там нет полного отчуждения рабочего от хозяина, они вместе живут и работают. Хозяин и не думает вводить штрафы, потому что он сам смотрит за работой и всегда может заставить исправить, что ему не нравится» (Цит. по: 112; 273). На мелком предприятии нарушение распорядка скрыть было трудно, а наказание следовало незамедлительно, и это был не формальный штраф, а, зачастую, физическое насилие. Особенно если работы производились артельно и были сдельными: тут побить могли и товарищи.

Начавшаяся в конце XIX в. индустриализация страны положила конец этим, хотя и не без червоточинки, но патриархальным отношениям. На огромных заводах с сотнями и тысячами рабочих исчезла всякая личная связь рабочего с хозяином, да и хозяином могло быть безликое акционерное общество. Отношения здесь были анонимные, формальные или полуформальные. Рабочий теперь имел дело с администрацией завода, такими же наемными работниками, которые должны были держаться в рамках предписаний владельцев и не могли входить в детали личной жизни каждого рабочего. Здесь было легче совершить мелкую кражу, иным образом нарушить правила, а администрация была вынуждена относиться к этому формально: штрафовать или увольнять. Это взаимное отчуждение и компактное соединение огромных масс рабочих в цехах привели к выработке особой рабочей психологии, враждебной и администрации, и владельцам.

В современной социологии есть такое выражение – «группа риска». Промышленных рабочих рубежа XIX – ХХ вв. можно было бы отнести к этой группе. Технический прогресс шел значительно быстрее, чем мог к нему адаптироваться человек. Да и прогресс этот был относителен: новая техника была весьма несовершенной и представляла опасность для тех, кто пользовался ею, а если и рабочий еще к этой технике не приспособился – дело совсем плохо. Например, пока в производство прочно не вошел индивидуальный электромотор, машины и станки в цехах получали энергию от паровых машин, а то и водяных колес, передававших вращательное движение огромным, шедшим через все производственное помещение валам со свисавшими с них приводными ремнями. Рабочий-станочник, чтобы пустить в ход механизм, остановить его или изменить скорость, должен был с помощью железного рычага надеть уже вращающийся приводной ремень на шкив, на ходу перебросить его с одного шкива на другой, сбросить его. Попасть одеждой, рукой или длинными волосами между ремнем и шкивом – секундное дело, тем более что ремни эти свисали по всему цеху, возле каждого механизма. Костромской купец М. С. Чумаков описывает в дневнике за 1882 г. несчастный случай на семейной паровой мельнице, случившийся с малолетним рабочим: «Тут он пришел в себя, многих стал узнавать, называя по имени крупчатника и меня, говоря при этом, что по своей неосторожности попал: стал надевать на привод ремень, хотелось ему отточить железку для ножика. Все это он говорил при твердой памяти и даже каялся священнику, так как его приобщали святых Тайн. Тотчас же был приглашен доктор Горелин для операции ноги… Рабочий погибший… одиннадцати лет, находился при обойке мальчиком, но в то время обойка не шла» (94; 146). Итак, рабочий погиб не в том отделении предприятия, где должен был работать, и попытался самовольно воспользоваться механизмом для личного дела – изготовления ножа: двойное нарушение правил. Автор бывал свидетелем подобных случаев и в свою бытность рабочим.

Пресса того времени пестрит сообщениями о несчастных случаях на транспорте и производстве. Их обычная причина – легкомыслие, неловкость, невнимание и тривиальное разгильдяйство в виде пренебрежения правилами техники безопасности. Это наши национальные причины. В 80-х гг. XIX в. в Германии и Австрии на 100 рабочих было два случая травматизма, в России – от 7 до 14; при этом фиксировались в России только серьезные случаи, с утерей трудоспособности более чем на два дня, да и то с пропусками. По вине рабочих в Англии и Германии происходило до 20 % несчастных случаев. У нас инспекция не фиксировала виновников, но известный экономист И. И. Янжул писал, что «довольно значительная доля несчастий от машин происходит от чистки их во время хода или действия», что запрещалось правилами. При этом, от 45 до 67 % несчастных случаев приходилось на долю малолетних, как известно, отличающихся не только неопытностью, но и легкомыслием, и неосторожностью. О роли неаккуратности косвенно свидетельствует тот факт, что несчастные происшествия с мужчинами случались в 3–3,6 раза чаще, чем с женщинами, которые более аккуратны и осторожны. Наконец, в России доля летальных исходов при несчастных случаях была в 1,5 раза выше, чем на Западе (112; 262, 263).

В пекарне

Нам довелось рассказать о многообразной русской снеди и о множестве лоточников, торговавших коврижками да пряниками, маковниками да грешневиками. А ведь кто-то все это делал – не городской ли рабочий люд? Именно города и славились своими лакомствами – вяземскими коврижками, тульскими да городецкими пряниками, московскими калачами да сайками. И бесчисленные пекари да кондитеры вручную месили тысячи пудов теста и вставали за полночь к пылающим печам, чтобы утром горожанин мог откушать чаю или кофию с горячим калачом, мягкой сайкой или вкусным кренделем.

А еще кто-то ведь шил горожанам одежду и обувь, делал мебель и игрушки, дверные замки и ножи и т. д. Сегодня все это производится на фабриках – швейных, обувных, мебельных, игрушечных, металлоизделий… А тогда таких фабрик еще не существовало: легкая промышленность ограничивалась производством сукон, холста и иного текстиля. Все это производилось огромной армией кустарей, работавших отчасти по заказу, отчасти же малыми партиями, на рынок; такой кустарь производил товар для скупщика, а то и сам по старинке, отсидев в мастерской неделю, в воскресенье сам выносил свой товар на базар.

Развитое кустарное производство вело и к дифференциации самого кустаря. Портной, например, работал только верхнее платье. Скрестив босые ноги, сидел он на «катке», невысоком, но широком и массивном столе, и стежок к стежку простегивал швы, предварительно пройдясь по каждому зубом, чтобы шов был ровнее и плотнее. Современники иной раз отмечали кривые ноги и сутулость слабогрудых портных. Так оно и немудрено: учиться портновскому делу начинали с мальчиков, а всю жизнь просидев на катке – ноги калачиком, – поневоле сгорбишься и ноги согнешь. «Работа в мастерских начиналась в 5–6 часов утра, – вспоминал сын хозяина портновского заведения. – Хозяин вставал раньше всех, выходил в мастерскую и начинал будить мастеров. Проснувшись и умывшись, мастера уходили в трактир пить чай, а ученики прибирали мастерскую, чая им не полагалось…

После утреннего чая работа производилась до 12 часов дня. Ровно в 12 обедали…

После обеда работали до 4 часов и снова шли в трактир…

В 10 часов ужинали и ложились спать на том же катке, на котором работали. Спали вповалку, но у каждого была своя постель – подушка с засаленной, годами не стиранной наволочкой, какая-нибудь войлочная подстилка и грязное ситцевое одеяло» (15; 41–42).

Среди портных выделялись штуковщики, способные так заштуковать, заштопать тоненькой шелковинкой некстати появившуюся прореху на парадном фраке, что и зная о ней, все равно не заметишь. Конечно, такая штуковка большей частью была недолговечной. Были и такие мастаки среди недобросовестных портных, что стачивали целые пластины сукна из «шмука», обрезков, оставшихся после других заказов, подбирая их по цвету и фактуре. Разумеется, платье из шмука шло только на базар. Эти шмуклеры большей частью были из еврейской бедноты, противозаконно ютившейся по трущобам больших городов: голод не тетка, а в хорошие дорогие портные не всякому дано было выбиться. Шмуклерами же звались и скорняки, тачавшие пластины меха на воротники и подбой из обрезков и красившие кошку под бобра.

От портных отличались белошвейки, занимавшиеся только бельем – постельным и носильным. Работа эта была тонкая, требовала чистоты и внимания: шов на суконной шинели или даже на фраке не так заметен, как на сорочке тонкого голландского полотна.

Сапожник в городе нередко был пришлым. По всей России расходились сапожники-кимряки да калязинцы из огромного села Кимры и из рядом лежащего города Калязина Тверской губернии. Такой кимряк снимал у домовладельца каморку в полуподвале, а иной раз и «полсвета»: половину каморки, разделенной деревянной перегородкой как раз посередине окна. Надев большой кожаный фартук, работал сапожник, сидя на «липке»: низенькой табуретке с кожаным сиденьем. Размоченная кожа туго натягивалась на березовые разборные колодки по форме ноги и прикалывалась к ним шпильками. Когда кожа высохнет и приобретет формы ступни, кленовыми или березовыми гвоздями пришивали подошву, тачали и прибивали каблук, зашивали шов на заднике и голенище. Колодка внутри разбиралась, вынималась, подшивался поднаряд, а если заказчик требовал, в задник вшивались две берестяные полоски, чтобы сапоги были «со скрипом». Такие вытяжные, под самое колено сапоги с цельными головками из одного куска с голенищем и с одним только задним швом шились только в России и известны как «русские». На Западе сапоги тачались составные, с пришивными головками и передами, с голенищами на застежках: где же цивилизованному европейскому сапожнику собственными зубами натягивать кожу на колодки! Деревянными гвоздями подошва пришивалась не из бедности, а для лучшего качества обуви: при намокании кожи вместе с ней намокала и деревянная шпилька и, разбухая, плотно закрывала дырочку, в которой сидела. А чтобы сапоги не текли по шву, русские сапожники не пользовались стальной иглой. В проколотую тоненьким шильцем дырочку пропускалась просмоленная дратва с всученной в ее кончик свиной щетинкой. Обучение сапожному ремеслу и начиналось с просмолки дратвы сапожным варом и всучивания щетинки, а чтобы дело шло лучше, учитель время от времени прохаживался березовой колодкой по спине и голове непонятливого ученика: без бойла ученичества не бывало среди сапожников.

И опять-таки среди обувщиков выделялись башмачники, шившие тонкую обувь на «господ»: лаковые бальные туфли, шевровые или прюнелевые дамские ботинки, мягкие сафьяновые сапожки для дам, уже оставивших попечение о форме крохотной ножки, или атласные туфельки для девиц, чтобы порхали на балах, словно сильфиды.

И все эти мастера – портные и белошвейки, сапожники и башмачники – были большие певцы. Знамо дело: день-деньской, проходя иглой или шильцем стежок за стежком, поневоле со скуки запоешь. А еще славились они на всю Россию горьким пьянством – все от того же напряжения, от взгляда в одну точку: как неделю посидишь на катке или липке, так в воскресенье в кабак и потянет.

Пьянство мастеровых стало даже своеобразным ритуалом. В сентябре происходили «засидки», то есть начинали работать по вечерам с огнем.

С утра ученики мыли, чистили и заправляли лампы, вечером зажигали одну из них, мастера и ученики усаживались в кружок, и хозяин выставлял им угощение, а затем раздавал деньги на празднование. Но другой день пьянство продолжалось, но уже за свой счет, например у хозяина брали под запись в счет будущего заработка некоторую сумму. Пьянство это шло три-четыре дня, причем хозяин записывал не только взятые суммы, но и прогульные дни.

Мебель вся производилась в России кустарями. Если даже взять знаменитые крупные мебельные мастерские, хотя бы того же Гамбса, так ведь и там работа вся шла вручную. Потому и глаз нельзя отвести от изящной кабриоли – плавно круглящейся ножки стула, что обласкана она была заскорузлой ладонью человека. Столяры-мебельщики делились на белодеревцев, краснодеревцев и чернодеревцев. Белодеревцы работали мебель простую, рыночную, из обычной сосны. Для лучшего вида разве что протравят изделие морилкой или цветным бейцем, да пройдутся по ним вощеной суконкой или покроют лаком. Зауряд с ними работали бесчисленные сундучники – городская да деревенская Россия требовала миллионы сундуков: ведь у каждого члена мещанской или крестьянской семьи был свой сундук, а сколько сундучков требовалось солдатам да матросам (для моряков делались сундучки особой формы: на низеньких ножках, чтобы содержимое не подмокло, с заваленными внутрь стенками, чтобы при качке не опрокинулись, обтянутые промасленной и прокрашенной парусиной, с плетеными из тонкого каната ручками). Русские сундуки и сундучки пирамидами стояли и в юртах кочевых народов до Туркестана включительно, шли они и в Турцию, Персию, Афганистан и Внутреннюю Монголию. А русский дорожный быт был неотделим от погребцов – небольших изящных сундучков, в гнездах которых стояли графинчики с настойками и уксусом, стаканчики и рюмки, тарелки и чайные чашки с блюдцами и сам разборный дорожный самоварчик.

Столяр-краснодеревец работал с привозной заморской древесиной, а из отечественных пород пользовался карельской березой, тополем, а то и просто паплевым деревом – свилеватым комлем матерой березы: протравленные красной морилкой, прихотливо извивавшиеся слои березы таинственно мерцали из-под глубокого слоя лака, словно драгоценные камни. Широко прибегали краснодеревцы к интарсии, выкладывая по простой сосне штучные орнаменты из красного, черного, земляничного, тюльпанового или иного заморского дерева, пользовались они и бронзовыми накладками, а то и просто заменяли дорогую бронзу золоченым резным багетом. Чернодеревцы работали только с привозной древесиной, инкрустируя ее перламутром и черепахой, слоновой костью и поделочными камнями. Работали русские мебельщики и в стиле Буль, и в стиле Жакоб, и иностранцы дивились их мастерству, заявляя, что невозможно отличить стул или кресло самого Чиппендейла от работы какого-нибудь запойного Степана Сидорова.

Слесари-ремесленники

Игрушечное производство тоже сосредоточено было в руках городских кустарей, а пуще того – посадских и слобожан из пригородных слобод. Центром русского игрушечного производства издавна был Сергиев Посад, а «белье» для него еще и во множестве готовили обитатели ближайших сел и деревень, например, села Богородского. В Сергиевом Посаде интеллигенция с помощью земства даже открыла школу мастеров игрушки, эти изделия не раз завоевывали медали на международных выставках в Париже – мировом игрушечном центре. Конечно, ввозилась в Россию и дорогая заграничная игрушка, а того чаще – отформованные из тогдашних примитивных «пластмасс» ручки и головки кукол, а уж на месте им придавали готовый вид.

А в Павловской слободе под Нижним Новгородом работали тысячи умельцев-слесарей, чуть ли не всю Россию снабжая отличными ножами своей работы и удивительными замками: и внутренними – для сундуков, укладок да шкатулок, с «музыкой» (при повороте ключа в замке раздавался мелодичный звон множества подобранных в тон стальных язычков) и навесными – от огромных амбарных, с затейливыми ключами, вплоть до самых миниатюрных, помещавшихся на ногте. Скучно мастеру все рыночный товар гнать, вот и начинал он придумывать, чем бы ему все в том же кабаке в воскресенье перед товарищами похвастаться, вот и сделает цепочку из десятков таких миниатюрных замочков. Тула считается нынче самоварной столицей. А ведь эти десятки тысяч самоваров и на купеческих фабриках, и по домам делали все те же кустари, вручную выколачивая затейливой формы тулово, конфорки и поддувальца, впаивая отлитые такими же умельцами фигурные краны и ручки. Но Тула была еще и оружейным центром. На тульских (а еще и на сестрорецких, ижевских, воткинских) казенных оружейных заводах делали стандартное оружие для армии и флота. А вот охотничьи ружья с гравировкой и насечкой да с переливчатым воронением и многочисленные револьверы гражданского образца да дуэльные пистолеты по домам делали все те же рабочие-кустари. Казенный мастеровой Левша блоху все же у себя в домашней мастерской подковал. Но Тула еще и была центром ювелирного производства. У русских писателей XIX в. – у Н. В. Гоголя, И. С. Тургенева, А. И. Эртеля можно встретить мимохожее упоминание о «тульских булавках и кольцах. Из отходов оружейного и самоварного производства, из обрезков серебра, томпака, мельхиора, а то и из простых латуни и меди миллионами делались булавки для галстуков, кольца, перстни, серьги, браслеты, затейливые пуговицы, расходившиеся в коробах офеней по всей необъятной России. Да мало ли талантов было в русской земле, мало ли умелых рабочих рук, мало ли голодных ртов – всех не упомнишь и не перечислишь.