Исследуя «рабочий вопрос», историю рабочего класса, историки всегда имеют в виду рабочих в нашем современном смысле слова – промышленных, трудившихся в тяжелой, легкой и добывающей промышленности. Это и понятно: им принадлежала (или приписывается) ведущая роль в революционном движении и превращении царской, капиталистической России в социалистическую. Между тем имелась еще огромная масса людей, работавших по найму, то есть бывших рабочими, но только не транспортными или фабрично-заводскими. Это прислуга разного рода, или, как сейчас сказали бы, лица, работающие в сфере обслуживания. Ресторанные официанты и половые трактиров, горничные и лакеи, няньки, дворники, кучера, им же в тогдашней России не было числа – в буквальном смысле, поскольку статистика такого рода практически отсутствовала. Но вот в Петербурге на 1900 г. числилось домашней прислуги, в основном женщин, – 100 тыс. человек! В Лондоне в конце XIX в. из каждой тысячи женщин состояло в качестве домашней прислуги 42, а в Петербурге – в 4,5 раза больше; на тысячу петербуржцев-мужчин к домовой и домашней прислуге принадлежало 59 человек, а в Лондоне – 7. Вот что значила привычка к разного рода «послугам» в стране, недавно расставшейся с крепостным правом.

Как вспоминал С. Е. Трубецкой, сын либерального профессора, ректора университета, философа Е. Н. Трубецкого: «Несмотря на нашу «скромность» в еде, иметь кухарку, а не повара, даже на ум не приходило, а повару еще был нужен помощник, а еще на кухне считалась необходимой специальная судомойка. Все это на семью из четырех человек (потом – пятерых, когда родилась сестра Соня). Еще была многочисленная прислуга, штат которой, искренно, казался нам очень скромным по сравнению, например, с большим штатом людей у Дедушки Щербатова…» (181; 20). В других местах воспоминаний Трубецкого попутно упоминаются подняня (помощница няни), выездной лакей Алексей, подававший на стол лакей Иван, гувернантка… И это – в 90-х гг. XIX в., в хотя и княжеском, но либеральном семействе. Считалось, что даже одинокий человек достаточно высокого положения должен иметь камердинера, горничную для уборки комнат и повара или кухарку. Вспомним знаменитую картину П. А. Федотова «Свежий кавалер»: мизерный петербургский чиновник, живущий на чердаке, разгуливающий босиком и в рваном халате по явно единственной комнате (здесь шла ночная пирушка, здесь же он бреется и завивается перед уходом на службу – значит, нет отдельной спальни), обладатель драных сапог – и кухарка, возможно, приходящая прислуга «за все»! В картине И. Е. Репина «Не ждали» подчеркнуто демократическому семейству, куда возвращается с каторги или из ссылки отец или старший брат, о появлении этого «революционера-демократа» докладывает горничная. А можно вспомнить историю знаменитой коммуны, организованной писателем-шестидесятником В. А. Слепцовым. В огромной квартире, снятой им на гонорары, совместно проживало более десятка людей, увлеченных идеями революции и социализма. Тем не менее никто из «коммунарок» не считал возможным заниматься хозяйством, и приходилось нанимать кухарку, обсчитывавшую и обворовывавшую «господ» (никто не хотел заниматься учетом расходов), и, вероятно, и иную прислугу – кто-то же должен был убирать комнаты, вечно наполненные гостями-демократами. Для тогдашних революционеров-демократов наличие прислуги было столь же естественным, как и для консерваторов-аристократов. Недаром в тюрьмах камеры политических заключенных (большей частью из «господ») убирались по утрам уголовными заключенными.

На конец XIX в. в Петербурге насчитывалось до 40 тыс. поденщиков, 15 тыс. курьеров, сторожей, других низших служителей в казенных, общественных и частных учреждениях.

Трудно достоверно сказать о материальном положении этой бесчисленной прислуги: большей частью и мемуаристы, и беллетристы XIX в. лишь вскользь, походя, упоминают о ней, словно о мебели. К счастью, в 40-х гг. в русской, преимущественно петербургской, литературе сложился целый жанр «физиологического очерка»: небольших лирических, юмористических или сатирических рассказов о жизни городских низов. Н. В. Гоголь, Ф. В. Булгарин, В. И. Даль, Д. В. Григорович, плодовитый А. П. Башуцкий и другие описали читателю дворников, разносчиков, водовозов, гробовщиков, свах, мелких чиновников, шарманщиков, приказчиков… Где же и родиться было этому очерку, как не в огромном Петербурге с его тысячами аристократов и прохвостов, чиновников, офицеров, купцов, тех же литераторов, которых обслуживали десятки тысяч незаметных «гномов земли», сливавшихся в неразличимую массу «людей».

Вот очерк известного только своим словарем В. Даля (казака Луганского) «Петербургский дворник»: «До свету встань, двор убери, под воротами вымети, воды семей на десяток натаскай, дров в четвертый этаж, за полтинник в месяц, принеси. И Григорий взвалит, бывало, целую поленницу на плечи, все хочется покончить за один прием, а веревку – подложив шапку – вытянет прямо через лоб и только после потрет его, бывало, рукой.

Тут плитняк выскреби, да вымети, да посыпь песком – улицу вымети, сор убери; у колоды, где стоят извозчики, также все прибери и снеси на двор… Тут, глядишь, – опять дождь либо снег, опять мети тротуары – и так день за днем. Во все это время и дом стереги, и в часть сбегай с запиской о новом постояльце; на ночь, ляжешь не ляжешь, а не больно засыпайся: колокольчик под самой головой, и уйти от него некуда, хоть бы и захотел, потому что и все-то жилье в подворотном подвале едва помещает в себе огромную печь. Сойдите ступеней шесть, остановитесь и раздуйте вокруг себя густой воздух и какие-то облачные пары; если вас не сшибет на третьей ступени обморок от какого-то прокислого и прогорклого чада, то вы, всмотревшись помаленьку в предметы, среди вечных сумерек этого подвала увидите, кроме угрюмой дебелой печки, еще лавку, которая безногим концом своим лежит на бочонке; стол, в котором ножки вышли на целый вершок поверх столешницы, а между печью и стеной – кровать… Подле печи три коротенькие полочки, а на них две деревянные чашки и одна глиняная, ложки, зельцерский кувшин, штофчик, полуштофчик, графинчик, какая-то мутная, порожняя склянка и фарфоровая золоченая чашка, с графской короной. Под лавкой буро-зеленый самовар о трех ножках, две битые бутылки с ворванью и сажей, для смазки надолб, и, вероятно, ради приятного, сытного запаха, куча обгорелых плошек. Горшков не водится в хозяйстве Григория, а два чугунчика – для щей и каши… Тулуп и кафтан висят над лавкой, у самого стола… В углу образа, вокруг вербочки, в киоте сбереженное от Святой яичко и кусочек кулича, чтобы разговеться на тот год; под киотом бутылочка с богоявленской водой и пара фарфоровых яичек. Об утиральнике, который висит под зеркальцем в углу, подле полок, рядом с Платовым и Блюхером, надо также упомянуть… утиральник этот упитан и умащен разнородной смесью всякой всячины досыта, до самого нельзя, и проживет, вероятно, в этом виде еще очень долго, потому что мыши не могут его достать с гвоздя, а собак Григорий наш не держит…

Дворник

В праздник Григорий любил одеваться кучером, летом в плисовый поддевок, а зимой в щегольское полукафтанье и плисовые шаровары, а тулуп накидывал на плечи. У него была и шелковая низенькая, развалистая шляпа…

Годовые праздники… замечательны были для него тем, что он ходил по порядку собирать подать со всех постояльцев. И у него, как у самого хозяина, квартиры все были расценены по доходу – от гривенничка, получаемого два раза в год с прежалкого и прекислого переплетчика, проквашенного насквозь затхлым клейстером, и до красненькой двух квартир второго жилья. Он перенял у остряка Ивана давать постояльцам своим прозвания по числу рублей, получаемых от них к Рождеству и к Святой: «двугривенный переплетчик», «трехрублевый чиновник» и проч…С жильцов беспокойных, которые постоянно возвращались домой по ночам, Григорий иногда настоятельно требовал на чай, уверяя, что за ними-де хлопот много» (55; 76–80).

Думается, здесь не лишним будет объяснить непонятные современному читателю некоторые реалии старого быта. С размножением многоквартирных доходных домов и увеличением числа пришлого населения в больших городах была заведена регистрация приезжих при полиции; на дворнике лежала обязанность предоставлять в полицейскую часть сведения о вновь прибывших жильцах. Дворник же был обязан не только содержать в чистоте тротуар и мостовую напротив домовладения, где он служил (а при гужевом транспорте и размещении кавалерийских полков в гарнизонах на мостовой скапливалось много конского навоза), но и регулярно натирать смесью сала и сажи чугунные тумбы («надолбы»), отделявшие тротуар от мостовой, дабы экипажи не въезжали на тротуар, как это сейчас проделывают автомобилисты. Во время иллюминации на этих тумбах, на воротных столбах, карнизах домов расставлялись «плошки» – глиняные или даже картонные тарелочки с фитилем и смолой, салом, стеарином; их установка, зажжение, уборка и хранение также лежали на дворнике. Наконец, Платов и Блюхер, висящие в углу дворницкой подле зеркальца, – популярные в народе казачий атаман и прусский фельдмаршал, участники сокрушения Наполеона; их портреты, во множестве литографированные или даже попавшие на народный лубок, были распространеннейшим украшением простонародного жилища.

Так что обязанности старинного дворника были весьма многообразны, не в пример нашим нынешним блюстителям чистоты, ограничивающимся посыпанием тротуаров солью.

Быть бы Григорию революционно настроенным врагом «господ» разного рода, идейным пролетарием. Ан нет. Дворники были ближайшими и ретивыми помощниками полиции, их даже специально привлекали для разгона уличных беспорядков, для чего они вооружались метлами с крепкими держаками. Не потому ли дворники и остались вне поля зрения историков рабочего класса?

Примерно таково же было житье и швейцара при многоквартирном доме: швейцарская в полуподвале, выходящая в парадный подъезд, наблюдение за входящими-выходящими, гривенники от припозднившихся обитателей дома, сборы с них же по праздникам, отсутствие покоя днем и ночью, уборка подъезда, натирка медных ручек и светильников, протирка стекол… Именно не жизнь, а житье: утром встанешь – и за вытье.

В жанре физиологического очерка писал и полузабытый нынче московский писатель И. Т. Кокорев. Трудно удержаться от соблазна обильно процитировать его «Кухарку»:

«Жалованье красная цена шесть рублей, да за шестерых и делай: ты и лакей, и горничная, и прачка, и кухарка. Еще куры не вставали, а ты уж будь на ногах, принеси дров, воды, на рынок надобно идти, а придешь с рынку – сапоги барину вычистишь, одежду пересмотришь, умыться подашь; а тут самовар наставляй, а тут печку пора топить, в лавочку раз десять сбегай, комнаты прибери; в иной день стирка, глаженье; тут на стол велят подавать, беги опять в лавочку – то, се, пятое: до обеда-то так тебя умает, что и кусок в горло не пойдет… Еще хорошо, что заведенья-то большого нет…

– А кто твои хозяева?

– Господа, да не настоящие, так себе – из благородных. Сам-то служит в новоституте, да по домам ездит уроки задавать. Достатка большого нет. Только что концы с концами сводят… А добрые люди, грех сказать худое слово, и не капризные, и не гордые. Этак, года с два тому, жила я у одного барина… Так тот, бывало, никогда не назовет тебя крещеным именем, знай орет: «Эй, человек, братец!» – «Какой же, говорю, сударь, я человек?» – «Кто же ты?» – «Известно, говорю, кто, совсем другого сложения». – «Ну, говорит, когда ты не человек, так у меня вот какое заведение: слушай!» – и засвистит, бывало… «Ну уж, после такого сраму, говорю я, пожалуйте расчет». Взяла да отошла, а три гривенника так-таки ужулил, не отдал!.. А здесь нельзя пожаловаться: Акулина да Акулина либо Ивановна. А сама барыня точно из милости просит тебя сделать что-нибудь: «Пожалуйста, говорит, милая, послушай, говорит, Акулинушка!». Хорошие люди. Жалованье хоть и небольшое, а на плату поискать таких. Чай идет всегда отсыпной, не спивки, пью, сколько душе угодно; пришел кто в гости – запрету нет, станови самовар, барыня и чаю пожалует. Здесь сама себе я госпожа. Искупила что на рынке или в лавочке, отдала отчет – и ладно; не станут скиляжничать, допытываться до последней денежки… А в другом месте живешь, так горничная на тебя наябедничает, нянька в уши хозяевам нашептывает, лакей либо кучер что сплутовал, а на тебе спрашивается… Одно лишь забольно: насчет подарков очень скудно. Год-годской живши, только и награжденья получила, что линючий платчишко к Святой. Заговаривала не раз, что у хороших хозяев так не водится, да мои-то иль вдомек не возьмут, или подняться им не из чего.

– А разве у других хозяев по многу дарят?

– У хороших-то? Как и водится. Жила я у купца Митюшина, по восьми рублей на месяц получала, кушанье шло с одного стола с хозяевами; а дом-то какой – полная чаша, все готовое: и мука, и крупа, и солонина, и капуста… Бывало, окромя годовых праздников, и в свои именины, и в женины, и в твои – всякий раз дарит тебе: то ситцу на платье, то платок прохоровский либо шелковую косынку…

– Гм!.. Стало быть, у купцов хорошо жить?

– Ну, это как случится. Всякие бывают. Иной попадется такой жидомор, что алтынничает хуже всякого кащея. Какой у кого карактер. Коли сам хорош, так иногда сама-то перец горошчатый либо семь хозяев в одной семье. У немцев тоже жить оченно хорошо. Только строгости большие: уж этак что-нибудь… мало-мальски… чуть заметят, сейчас и пашпорт в руки. Штрафами допекают» (88; 40–41).

К кокоревской кухарке мы еще вернемся, сейчас же лишь подчеркнем, что хлопот у нее, при в общем-то неплохом для 40-х гг. XIX в. жалованьи (сравним с двенадцатирублевым жалованьем городничего) и житье на всем готовом, хлопот столько, что иной трехрублевый писец в уездном суде, пожалуй, не пошел бы на такую должность, даже если бы и умел готовить. Объясним также, что при найме прислуги хозяева забирали себе паспорта, чтобы застраховаться от покраж и прочих неприятностей.

Дворник, швейцар худо-бедно, но имели собственное жилище, пусть и в полуподвале. Где же обитала кухарка?

«Вот кухня – что-то вроде комнаты, более или менее закопченной, так что иногда трудно решить, из какого материала построена она. В кухне печь, простая русская, сложенная из кирпичей, не хитро, но удачно приспособленная к своему назначению, – печь с печкою (плитой? – Л. Б.), иногда даже с полатями. Далее глазам представляются две-три полки, на которых стройно расставлена разная кухонная посуда; потом следуют: самовар, блистающий на почетном месте; стол почтенных лет, но всегда вымытый на загляденье, и около него скамья, вероятно для противоположности, более или менее серого цвета; рукомойник, семья ухватов и кое-какой домашний скарб довершают принадлежности кухни. Тут и постель кухарки, и имущество ее, заключающееся в небольшом сундуке; тут красуются и двухвершковое зеркальце, обклеенное бумагою, и рядом с ним налеплена какая-нибудь «греческая героиня Бобелина», или картинка с помадной банки; тут и лук растет на окне, а иногда судьба занесет и герань; здесь и чайник с отбитым рыльцем, окруженный двумя-тремя чашками, в соседстве с какою-то зеленою стеклянною посудой, выглядывает с полки» (88; 42–43).

Представляется, нет нужды, да нет и возможности продолжать цитирование. Лучше прямо отослать любознательного читателя к Кокореву, а с нелюбознательного и этого станется. Житьишко всех этих дворников, швейцаров, горничных, камердинеров, лакеев, кучеров собственных выездов довольно серенькое. Комнатной прислуге тоже чуть ли не с рассвета приходится хлопотать: господскую обувь начисти, платье вытряси, вычисти, а то и погладь, подшей, умыться подай, побрей или причеши, комнаты прибери, вымети, пыль вытри, двери открой-закрой, о гостях доложи, а если хозяева отправились в театр, на бал, в гости – жди их в передней хоть до утра. Кучер, если конюха нет, не только ездит с господами и ожидает их, сидя на козлах, и в дождь, и в мороз, и в метель, но и за лошадьми должен ухаживать, чистить их, кормить-поить, к кузнецу водить, экипаж мыть, колеса подмазывать, сбрую начищать да чинить.

И как при крепостном праве бесчисленная прислуга в барских домах не имела своего угла, спала вповалку на полу на кошмах, покрываясь собственным платьем, так и позже наемная прислуга большей частью обитала, где и как придется. Когда, после смерти мужа, мать Е. А. Андреевой-Бальмонт, очевидно, уже в самом конце 70-х – начале 80-х гг. выстроила на своем обширном московском дворе под жильцов «двухэтажный дом с четырьмя квартирами, выходящими в переулок, и еще два небольших изящных особняка», в этих небольших квартирах были «три-четыре комнаты и со всевозможными удобствами: с чердаком, погребом, с комнатками для кухарки и для лакея, что было тогда большим новшеством. В старых квартирах кухарка спала обыкновенно в кухне, для лакея не было специального места, он спал где-нибудь в углу передней на сундуке или в коридоре на полу» (6; 163–164).

Численность прислуги в городских особняках и квартирах сильно колебалась. До отмены крепостного права у владельцев крепостных душ она зависела от благосостояния этого владельца, исчисляемого именно количеством душ. У безземельного душевладельца П. И. Чичикова их всего-то было две: лакей Петрушка и кучер Селифан. А у графа А. Г. Орлова, оставившего дочери 5 млн руб. и 30 тыс. душ, после его смерти в 1808 г. насчитали в его палатах в Нескучном 370 человек! Разумеется, во второй половине XIX в. положение должно было измениться. Многие из тех, кто по общественному положению должен был иметь прислугу, но сам еле-еле сводил концы с концами, довольствовались одной кухаркой, бывшей «прислугой за все», много добавляя к ней лакея или горничную. Зато у богатейших московских купцов Андреевых всей прислуги в московском доме и на подмосковной даче «было человек двадцать, не считая их детей»: «Эти прислуги – повар, кучер, прачки, конюх, черная кухарка (то есть готовившая для «людей». – Л. Б.), садовник – жили при своих службах на дворе. Горничные, лакей, портнихи, экономка помещались у нас в доме…» (6; 95, 90).

Какого-либо законодательного регулирования отношений между хозяевами и прислугой не существовало, хотя вопрос такой и поднимался. В целом же такие отношения трактовались следующим образом: «При домашнем сожительстве и беспрерывном личном общении с хозяином и его семейством, домашняя прислуга составляет часть дома; домашнее хозяйство, при служебных отношениях составляющих его лиц, необходимо требует порядка, а порядок невозможен без подчинения, с одной стороны, и власти, имеющей право приказывать, – с другой. Вместе с тем и личныя отношения предполагают, с одной стороны, доверие, с другой – верность, с одной стороны, попечительность власти о подвластных людях, с другой стороны, заботливое и попечительное исполнение должности». Так трактовал эти отношения известный законовед и еще более известный государственный деятель К. П. Победоносцев.

Уже промелькнула кокоревская кухарка 40-х гг. с шестирублевым жалованьем «на всем готовом» и грошовыми подарками по праздникам. С тех пор, как Кокорев описывал свою кухарку, прошли десятилетия. Но и в 1910 г. в среднем петербургская кухарка получала в месяц 5 руб. 54 коп., а в 1913 г. – 6 руб. 26 коп., «прислуга» – соответственно 5 руб. 8 коп. и 5 руб. 82 коп., нянька – 3 руб. 42 коп. и 4 руб. 29 коп. (118; 79). Правда, кроме жалованья и подарков, был и еще доходец: «мзда», комиссионные с лавочников, которые кухарка получала за то, что была постоянной покупательницей. Поэтому кухарки очень не любили, когда хозяйки сами закупали провизию: у таких кухарки быстро «сходили с места». Какая «мзда» была у прислуги и нянек и была ли – неизвестно.

Откуда же бралась эта домашняя прислуга? А большей частью из деревни, ближайшей, а то и отдаленной. Особенно это касается женской прислуги. Но на ответственные должности дворника, швейцара, реже кучера предпочитали брать отставных солдат, особенно из старослужащих, украшенных медалями: и гарантий исполнительности было больше, и выглядел такой дворник или кучер весьма импозантно. «Семейственные» отношения, разумеется, возникали при длительной службе, а таковую предпочитали и «услужающие», и особенно хозяева: старый слуга – верный слуга. Дворники, кучера, камердинеры могли служить десятилетиями на одном месте, но особенно характерна была длительная служба для нянек, через руки которых проходили иной раз два-три поколения господ и которые становились в полном смысле членами семейства да еще и более авторитетными распорядителями всей домашней жизни, нежели сами хозяева.

Не следует идеализировать эти «семейственные» отношения: ведь и собственно внутри семей они нередко бывали далеко не безоблачными. В купеческом семействе Андреевых, где прислуга была наемной, во второй половине XIX в. хозяйка, например, «холостых и молодых людей… не брала к себе в дом и не допускала браков между служащими у нас… Я помню, как она удалила двух людей, когда они захотели пожениться. Наш буфетчик Гурий, овдовев, хотел жениться на нашей с сестрой горничной Поликсене. Они оба были исключительно хорошие, тихие и приятные люди. Мать моя была ими отменно довольна. Но она отказалась оставить их у себя. Я уже была взрослая, очень сочувствовала Поликсене и по ее просьбе хлопотала у матери за них. Но мать резко оборвала меня…» (6; 97). Та же Андреева-Бальмонт отмечает случаи утаивания прислугой вещей и особо поразивший ее в детстве случай: сынишка прачки, упав в саду, раскроил себе лоб о кирпич: «Из раны хлынула кровь, я, подхватив его, орущего, под мышки, повлекла к матери. Та, увидев своего мальчика в крови, выхватила его у меня, понесла к колодцу, стала поливать ему голову водой, ругая меня и всех нас, «барчуков», неслыханными мною доселе словами. «Убили ребенка, сволочи», – кричала она. Я сначала онемела от удивления, не могла поверить, что эти ругательства относятся к нам, потом дрожащим голосом стала объяснять ей, что Ваню никто не толкал, что он сам упал и что его никто не хотел убивать. «Знаю я вас, барское отродье, плевать вам на наше горе. Чего стоишь, чего буркалы пялишь! Пошла отсюда!» И когда я уже пошла, она не переставала кричать на меня с перекошенным от злобы лицом» (6; 89).

Кроме домашней прислуги, к числу «услужающих лиц» относятся и не менее многочисленные «работники сферы бытового обслуживания»: прислуга ресторанов, трактиров, кофеен, нумеров и пр. Почти сплошь это были все те же выходцы из деревни или обитатели подгородных слобод, реже – городские мещане.

Для российских народных отхожих промыслов характерна была определенная специализация. Как писал в 1840-х гг. И. Т. Кокарев, «владимирец принялся за плотничество, в офени или в кулаки пошел, а то «по ягоду, по клюкву» стал распевать (то есть заниматься торговлей съестным вразнос. – Л. Б.); ярославец сделался каменщиком, разносчиком, сидельцем в гостином дворе и, наконец, трактирщиком; ростовец поступил на огороды; тверитянин с рязанцем явились как простые чернорабочие, поденщики (Кокорев в примечании указывает, что «первый нередко и торгует; например, все мороженщики – тверитяне». – Л. Б.); туляк принес с собой ремесло коновала, а костромич и галичанин – бондарное мастерство или кровельное со стекольным, корчевец начал тачать сапоги; подмосковный – искусник на все руки: и в извозе ездить, и с лотком на голове ходить; коломенец, сверх того, печет калачи и на барки нанимается; можаец с звенигородцем – летом мостовщики, а зимой ледовозы, пильщики, дровоколы. Из широких степных губерний, где человеку только что впору управиться с благодатною землею, к нам не ходит никто» (88; 31).

Можно сомневаться в точности кокоревских определений ремесел, но речь-то в данном случае идет именно о специализации промыслов. И речь у нас сейчас будет идти преимущественно о ярославцах: «Но ни в Москве, ни в Питере, – пишет Кокорев, – нет гостей многочисленней ярославцев ‹…› между разносчиками встретите многих и не с ярославской стороны, но трактирщики все оттуда. Трактирщик не ярославец – явление странное, существо подозрительное. И не в одной Москве, а в целой России, с незапамятных времен, белотельцы присвоили себе эту монополию. Где есть заведение для распивания чаю, там непременно найдутся и ярославцы, и, наоборот, куда бы не занесло их желанье заработать деньгу, везде норовят они завести хоть растеряцыю, коли не трактир» (88; 34–36). В единственном мы будем вынуждены поправить Кокорева совершенно определенно: в питерских, а отчасти и московских «растеряцыях» официанты в немалом числе были из касимовских и нижегородских татар; татарин-официант был таким же естественным явлением, как трактирный половой-ярославец. Впрочем, подлинными монополистами татары были в ветошном деле – скупке старья по дворам. Все современники вспоминают унылое старьевщицкое: «Халат, халат! Шурум-бурум!..».

Как хлопотно и незавидно было житье дворников или кухарок, так печальна была и доля официантов и половых. Можно отослать читателя к известнейшему произведению И. С. Шмелева «Человек из ресторана», повествующему о юдоли маленького «человека». Не позавидуешь и ярославцу-половому: «И надобно иметь такие же зоркие глаза и слухменные уши, как у него, чтобы среди говора посетителей, звона чашек и нередко звуков музыкальной машины отличить призывный стук или повелительное – «челаээк», произносимое известного рода гостями; надо обладать его ловкостью, достойной учителя гимнастики, чтобы сновать со скоростью семи верст в час среди беспрестанно входящих и выходящих гостей и не задеть ни за кого. Ярославец, когда он несет на отлете грузный поднос в одной руке и пару чайников в другой, несет, едва касаясь ногами до пола, так что не шелохнется ни одна чашка, – потом, когда бросает (ставит – тяжелое для него слово) этот поднос на стол и заставляет вас бояться за целость чашек, – он в эти минуты достоин кисти Теньера…» (88; 39).

И ведь так весь длинный рабочий день – не восьмичасовой, а, по меньшей мере, двенадцатичасовой. В. А. Гиляровский писал: «Сколько часов работали половые, носясь по залам, с кухни и на кухню, иногда находящуюся внизу, а зал – в третьем этаже, и учесть нельзя. В некоторых трактирах работали чуть не по шестнадцать часов в сутки. Особенно трудна была служба в «простонародных» трактирах…» (49; 348). И ведь нужно не только запомнить все заказы и незамедлительно, с усердием и угодливостью выполнить их, но и не упустить гостя, норовящего улизнуть, не уплатив, быстро рассчитать встающих из-за стола, не забыв слегка, но незаметно обсчитать их, успокаивать излишне развеселившихся и терпеливо, с улыбкой сносить шутки и издевки крепко подпивших. А «шутки» тогдашних гостей, любивших тряхнуть мошной, были терпкими. Например, излюбленной проделкой было вымазать физиономию «шестерки», «лакузы», «халуя» горчицей. А каков результат?

«Да что, сударь… дела как сажа бела. Жалованье небольшое, туда, сюда все изойдет, еле-еле натянешь концы с концами: оброк надобно заплатить, в деревню что-нибудь послать, на сапогах да на рубашках сколько проносишь – сами изволите знать, что с нас чистота спрашивается. Сказать правду, живешь в этой должности больше по одной привычке. Не то что как в городе, у Бубнова, у Морозова, у Печкина – там нашему брату житье разлюли. Хозяева солидные, двадцать лет у одного прослужишь, и за услугу он всегда тебя наградит; на волю скольких откупают. Жалованье вдвое супротив здешнего, а дохода втрое супротив жалованья. Народ ходит все первый сорт, на чай дают по малости полтинник; городские купцы ситцами, материями дарят служителей… А здесь голо, голо, да посинело… Какие гости ходят? Трое три пары спрашивают, чайников шесть выдуют да еще норовят своего сахара принести, чтоб и четвертому было что пить. Все голь перекатная, мастеровщина или выжиги-торговцы – кто пыль в проходном ряду продает, кто колониальные товары – капусту да свеклу развозит. Тут взятки гладки; на масленице разве на пряник что-нибудь из глотки вырвешь» (88; 37).

Кокорев говорит о жалованьи половым. Но Гиляровский, в противность этому, писал, что «половые и официанты жалованья в трактирах и ресторанах не получали, а еще сами платили хозяевам из доходов или определенную сумму, начиная от трех рублей в месяц и выше, или 20 процентов с чаевых, вносимых в кассу.

Единственный трактир «Саратов» был исключением: там никогда хозяева, ни прежде Дубровин, ни после Савостьянов, не брали с половых, а до самого закрытия трактира платили половым и мальчикам по три рубля в месяц.

– Чайные – их счастье. Нам чужого счастья не надо, а за службу мы платить должны, – говаривал Савостьянов» (49; 348).

Кто тут прав – сказать трудно. Во всяком случае, Кокорев описывает 40-е гг., а Гиляровский – конец XIX – начало ХХ в. Вездесущий петербургский журналист Животов, кем только не побывавший в поисках материала для репортажей, писал в начале ХХ в., что официанты мало того, что не получали жалованья, но ежемесячно должны были вносить хозяину залог в 25 руб.: 10 – за харчи, 5 – за жилье, 10 – за будущую разбитую посуду, да по 30 коп. ежедневно опускать в кружку – на нужды заведения. И на свой счет «справлять» фрак, белый жилет, манишку, галстук.) «Здесь необходимо быть своего рода мазуриком, живущим ежедневным, ежечасным обманом, – писал Животов. – Раньше, когда официантам платили, обсчитывать гостей считалось предосудительным… Раньше обшариванье карманов пьяного гостя случалось редко и считалось преступлением… Прежде слуга только служил гостям, теперь он коммерсант, торгующий на своих столах и устраивающий целые аферы и облавы на гостей». (Цит. по: 118; 86)

Но так или иначе, ни половые-ярославцы, ни официанты-татары в русских городах не переводились: или на чаевых хорошо получали, или в малоурожайных губерниях жить было «не у чего». Кокорев отмечал, что трактирных заведений в его годы в Москве было более 300, «следовательно, полагая кругом по десяти человек служителей на каждое, выйдет слишком три тысячи одних трактирщиков» (88; 38): немалая добавка к прочему городскому люду. В Петербурге же в середине 90-х гг. считалось 11 тыс. трактирных слуг.

Тяжела была работа промышленного рабочего, но не легче был и труд «услужающих». Взять хотя бы прачку, в темном полуподвале, наполненном вонючим паром, гнувшуюся изо дня в день и день-деньской над корытом, стиравшую до крови руки о стиральную доску, затем волокущую и летом, и зимой тяжеленные корзины с мокрой постирушкой на Неву или Мойку, чтобы, согнувшись в три погибели, полоскать все простиранное в ледяной воде, а потом накрахмалить и отутюжить те тонкие сорочки с плоеной манишкой или легкие изящные дамские наряды, которыми так любят восхищаться поклонницы «блестящей дворянской культуры». И все это – за сущие копейки. А водовоз, по совместительству разносивший и дрова по квартирам «униженных и оскорбленных» Ф. И. Достоевского? За 7 руб. в месяц, кое-как сползши к воде по обледенелым спускам одетой в гранит Невы (вы ведь гордитесь одетой в гранит Невой, читатель?), с полными бочонками вскарабкаться наверх, к тележке или салазкам, и, впрягшись в веревку, развезти все это по дворам, а потом не раз вскарабкаться с ведрами по обледенелым ступеням черной лестницы куда-нибудь на четвертый этаж? А потом по этим же обледенелым ступеням разнести по квартирам вязанки дров. И не упасть под тяжестью, не скатиться вниз, поломав ребра и разбив грудь. И все это – до света, чтобы рано встающая кухарка успела вытопить печи и приготовить завтрак для какого-нибудь революционера-демократа, торопящегося в редакцию «Современника», или, наоборот, для интеллигента-дворянина, собирающегося в блестящий салон умиляться «по книгам, о том, как Русь смиренна и проста» (И. А. Бунин). «Вы не увидите водовоза старика, потому что для старости они не доживают, – писал А. П. Башуцкий, – а стариком начинать эту службу – невозможно. Водовоз – человек между 22-мя и 40 годами. Он человек, говорю я, но человек-товар; он ежегодно продает нам, то есть убивает настолько – не страстей своих, мнений, чувств, совести, исповеданий, не того, что можно теперь продавать за так называемое благосостояние, а просто лучшего цвета своей здоровой жизни… он продает ее за столько, сколько едва ли хватит светскому франту на жилет и дюжину перчаток… и для чего же, спросите вы? Для хлеба!!.

Водовоз

Водовоз, если он не испугается своей истомы и не бросит занятий, умирает преждевременно – от чахотки, от натуги мышц, от истощения сил, от опасных изломов и ушибов. Ни одному из многих тысяч владельцев богатых домов никогда еще не приходило на мысль, что по грязным, темным лестницам его должен ежедневно цепляться, с опасностью живота, человек, непостижимо гнущийся под тяжестью непомерных нош; пыхтящий и охающий так, что даже у вас поворотится сердце; с лицом, до того налитым кровью, с веревкой, до того надавившей на череп, что вы не поймете, как не разлетится эта голова вдребезги!» (74; 166).

В изящном обществе читателей и особливо читательниц неловко говорить об этом, но все эти литераторы-интеллигенты, критики-демократы, певцы народного горя и завсегдатаи литературных салонов регулярно, а при хорошей пище и обильно, эвфимистически выражаясь, «отдавали дань природе», а грубо говоря – испражнялись, гадили. И вот грубый мужик, облаченный в смердящий зипун и длинный, до земли, клеенчатый фартук, спускался регулярно и ежедневно (по требованию полиции, чтобы не беспокоить господ, еженощно) в глубокую вонючую яму, и, коекак примостившись там, зачерпывал ведром продукты интеллигентноаристократической жизнедеятельности и отправлял наверх подручному (был профессиональный анекдот: подручный уронил полное ведро на стоявшего наверху золотаря, и тот закричал ему: «Осел! Так всю жизнь наверху и простоишь!»). А потом, сидя на дрогах с полной бочкой, вез жидкое дерьмо по ночным улицам за город, со скуки тут же закусывая калачом.

Так русские города наполнялись колоссальной армией работников, живших не лучше сезонных фабрично-заводских, рудничных или транспортных рабочих, работавших не легче их, а получавших много меньше, но почему-то незаслуженно забытых советскими исследователями «рабочего класса».