В старой русской традиции с ее официально признанным разделением всего и всея на «корону» и «землю», «земщину», на «казну» и «мир» людей, служивших государству, бывших на казенной службе, в просторечии нередко называли казенными. И в первую голову казенным человеком считался чиновник. Формально чиновником именовался любой государственный служащий, имевший чин по Табели о рангах, хотя бы и военный офицер. В просторечии же как все духовенство называли «попами», так все казенные гражданские служители, имевшие чин или не обремененные им, именовались чиновниками.
Здесь надобно сделать пояснение. Во введенную в 1722 г. Табель о рангах входили только 14 чинов, или классов: от младшего (мы здесь ведем речь лишь о гражданских служащих) 14-го – коллежского регистратора до высшего 1-го – канцлера либо действительного тайного советника 1-го класса. Но чин сначала нужно было заслужить. Лица, закончившие учебные заведения, хотя бы духовную семинарию или гимназию, получали право на чин по образованию, в зависимости от ранга заведения – от 14-го до 10-го класса. Прочие же, с «домашним воспитанием», никакого курса не закончившие, поступали на государственную службу канцелярскими служителями 1-го или 2-го разряда и более или менее долгий срок тянули лямку в должностях копиистов (то есть переписчиков бумаг, писарей), протоколистов и журналистов.
Государственная служба была привилегий неподатных сословий, а практически – почти полной монополией дворянства. Лишь некоторые группы, не принадлежавшие к дворянству, принимались на службу; даже купцы 1-й гильдии, беспорочно пробывшие в ней 12 лет, могли только просить о приеме сыновей на государственную службу, а податные, то есть крестьяне и мещане, вообще на нее не принимались. Разумеется, не принимали на службу и женщин. При этом, до конца XIX в. преимущественно, а в первой его половине – полностью, условия службы определялись сословной принадлежностью. По закону 1790 г. канцелярские служители из потомственных дворян производились в классный чин коллежского регистратора (14-й класс) через три года, дети личных дворян, купцов 1-й и 2-й гильдий и белого духовенства – через четыре года, разночинцы и низшие служители – через 12 лет, а кантонисты – только через 20 лет службы. Точно так же разными были и сроки чинопроизводства: недворяне служили весьма неспоро, так что даже при благоприятных условиях пройти все ступени с 14-го по 5-й класс можно было лет в 35. Однако в течение XIX в. все большую роль в менявшейся системе чинопроизводства начинало играть образование, и к началу ХХ в. происхождение перестало учитываться. С конца 60-х гг. XIX в. некоторые ведомства (народного просвещения, медицинское, почтово-телеграфное, тюремное) стали принимать на службу и женщин, точнее «девиц», так что в 1897 г. в России служили уже 38 тыс. женщин, из них почти 29 тыс. – в учебных заведениях. Однако служили они по вольному найму и прав на чины не имели.
Чиновник был почти всегда городским жителем: все учреждения, за незначительным исключением, были сосредоточены в городах. Современники отмечали засилье чиновников. На 1796 г. их насчитывалось около 17 тыс., включая и канцелярских служителей. И количество их быстро росло. В 1804 г. только классных чиновников числилось более 13 тыс., в 1850 г. – почти 72 тыс., а в 1856 г. – уже более 82 тыс. К ним нужно добавить и канцелярских служителей, которых в 1850 г. было более 26 тыс., а в 1856 г. – около 32 тыс. В 1901 г. в России насчитывалось около полумиллиона чиновников, в том числе 120–125 тыс. канцелярских служителей. Но нужно иметь в виду и то, что формально чиновниками, то есть обладающими чинами, считали и преподавателей начальной и средней школы, профессуру, казенных врачей, судейских – множество лиц, которых мы сейчас к бюрократии не относим.
Наличие чина, быстро ставшего пережитком и возмущавшего фактом своего существования даже многих видных представителей высшей бюрократии (в правительстве неоднократно обсуждался вопрос об упразднении чинов), было гарантией получения той или иной должности. Например, губернатором мог быть только генерал, военный или штатский, то есть лицо, имевшее чин не ниже 4-го класса Табели о рангах. Даже мизерные должности почтового станционного смотрителя, отпускавшего лошадей проезжавшим, архивариуса или письмоводителя где-нибудь в уездном суде требовали чина 14-го класса.
Чинам соответствовали и награды: первые, или высшие, степени Российских Императорских и Царских (таковыми были польские ордена Св. Станислава и Белого орла) могли получить только лица в чине не ниже 4-го класса. А в обер-офицерских чинах (в группе с 14-го по 9-й класс) можно было получить лишь знаки орденов Св. Анны и Св. Станислава 3-й степени и Св. Владимира и Св. Георгия (для военных) 4-й. Знаки (кресты) первых степеней сопровождались звездами и носились на широких лентах через плечо; лишь у орденов Св. Владимира, Св. Георгия и, недолго, Св. Станислава звезды принадлежали также и вторым степеням, и звезду ордена Св. Георгия мог получить полковник, а Св. Станислава – статский советник. И выражение «получить звезду» или «получить кавалерию через плечо» означало наличие генеральского чина.
Все лица, находившиеся на государственной и даже общественной службе, обязаны были носить мундирное платье. Во второй половине XVIII в. стали вводиться губернские и ведомственные цвета мундиров из так называемого приборного сукна (воротников, обшлагов и пр.), затем – ведомственное серебряное или золотое шитье на мундирах, а с 1834 г. были установлены 10 разрядов мундира с тем или иным количеством шитья по чину. Например, в высшем, 1-м разряде ведомственное шитье того или иного орнамента размещалось на воротнике, на спине под воротником, на обшлагах, фалдах, клапанах карманов и под карманами, на груди и полах в три ряда и на всех швах. В низшем же разряде на воротнике, обшлагах и по борту мундира шел только «борт» – узенький шитый кант. В 1-м разряде на треугольной шляпе, непременной принадлежности мундира, шитье того же орнамента размешалось в три ряда по полям, которые с углов пересекались черными муаровыми лентами с шитым кантом, на пуговицу в центре круглой кокарды-розетки застегивалась шитая петлица, а сверху по полю шел невысокий белый плюмаж из страусовых перьев. Мундирные панталоны были белые, с широкими, шитыми тем же орнаментом лампасами. А в 10-м разряде шляпа была без шитья и лент, с кокардой (кокарда – знак государственной службы) с простой петлицей из шнурка, панталоны же из мундирного сукна, только с приборной выпушкой по шву.
Губернский чиновник конца XVIII в.
В 60-х гг. XIX в. стали появляться и знаки различия по чинам, сначала в ведомствах с мундиром военного покроя – бывших военизированных корпусах: лесном, горном, почтовом, путей сообщений, межевом (до 1864 г. чиновники этих ведомств считались офицерами и носили военную форму и знаки различия), а затем и в других ведомствах. Чиновники непременно желали походить на военных, поскольку военная служба была престижней, и ведомства настойчиво вводили наплечные знаки различия – погоны, то плетенные из плоского шнура, то тканые и даже штампованные из металлической фольги. Военное ведомство так же настойчиво противилось этому, и периодически наплечные погоны заменялись знаками различия на воротниках. В конечном счете, погоны оставили только чинам, работавшим «в поле» (то есть тем же лесным, горным, межевым и прочим чиновникам), так как это придавало им больше веса в глазах простого народа, плохо разбиравшегося в форменной одежде. А в начале ХХ в. погоны были оставлены только главам ведомств – министрам, их товарищам (заместителям), губернаторам и вице-губернаторам, а также чинам тюремного ведомства, служившим на острове Сахалин (последнем месте каторги). Все остальные теперь носили знаки различия на воротниках: на мундирах непосредственно в углах воротника, среди шитья, у кого оно было, а на вицмундирах, сюртуках и тужурках – на галунных или суконных либо бархатных клапанах с металлической окантовкой и просветами по группам чинов. И здесь у особ первых четырех классов звезды были большие, шитые, с блестками и сиянием, у штаб-офицерских чинов тоже шитые, но уже без сияния, а у мизерных обер-офицерских чинов – простые штампованные звездочки. Так что статские генералы были просто загляденье – все в золоте, а мизерабли… ну, они мизерабли и есть.
Шитый мундир был и дорог, и неудобен. Поэтому при «обыкновенной» форме, то есть непарадной и непраздничной, носили вицмундир («заместитель мундира») того же покроя, но без шитья. У старших чинов вицмундиром служил фрак с белой сорочкой, галстуком-бабочкой и со шляпой-цилиндром. А младшие чиновники носили в качестве вицмундирного платья затрапезный сюртук, бывший у старших уже дорожной формой, с простой фуражкой с околышем ведомственного цвета. Чинам, работавшим «в поле» (вне основных подразделений учреждения), в конце XIX в. дана была еще и тужурка, вроде короткого полупальто или матросского бушлата, к которой полагалось особое оружие типа охотничьего ножа установленной формы. При мундире же все носили шпагу, сначала пехотную, а с 1856 г. особую гражданскую, с коротеньким узким клинком и орнаментальным щитиком с государственным орлом под гардой, украшенную офицерским темляком; несчастные канцелярские служители, чина не имевшие, носили при сюртуке шпагу без темляка.
Так что чиновники не одним миром мазаны были. И действительный статский или тайный советник выглядел совершенным олимпийцем, небожителем перед замухрышкой-канцеляристом. Да и был им, презрительно не замечая младших чиновников, говоря им «ты», а в случае особого снисхождения подавая один или два пальца. Вспомним, какой трепет охватил гоголевских уездных чиновников, когда напившийся Хлестаков стал врать о своем высоком положении. Недаром чиновникам разных рангов полагались и различные формы обращения – титулование.
Парадный мундир сенатора
Все обладатели обер-офицерских чинов именовались «Ваше благородие», подобно нечиновным дворянам; следовательно, подразумевалось, что чин придает человеку благородство. Обер-офицеры – лица, имевшие чин, начиная с 8-го класса, титуловались «Ваше высокоблагородие» (значит, они считались благороднее обер-офицеров), но в 5-м классе (статский советник) титул был – «Ваше высокородие». Особы же первых четырех классов, то есть генералы, именовались «Ваше превосходительство» и «Ваше высокопревосходительство». Чин определял все. Даже дворянин, не имевший чина, был ограничен в правах: он не мог участвовать в дворянских выборах и, невзирая на возраст, именовался в официальных бумагах «недорослем» (так в XVII и в начале XVIII в. звали юных дворян, еще не вступивших на службу, не доросших до нее). Именно чином определялся общественный статус человека: перед генералом, пусть и беспоместным и незнатным, заискивали, его в любом случае – даже вне службы, даже дамы в гостиных – титуловали «Вашим превосходительством», а пусть и богатый, но нечиновный дворянин был в пренебрежении. Еще выше ценились придворные чины и звания. Даже камер-юнкерство, пусть и при невысоком чине, придавало большой вес человеку, особенно в провинции, не говоря уж о камергерстве, хотя камер-юнкер и камергер с 1809 г. были не чинами, а только почетными придворными званиями, не сопряженными со службой при дворе.
Для разночинцев, имевших право государственной службы, наиболее вожделенным был чин не генеральский (до него мало кто доходил), а 8-го класса – коллежского асессора: до 1845 г. он давал права потомственного дворянства. С 1809 г. для получения 8-го класса требовалось представить университетский аттестат или сдать специальный экзамен при университете; правда, в 1834 г., с ростом общего уровня образования, этот закон отменили. Военные становились потомственными дворянами, получив уже первый офицерский чин прапорщика или мичмана: военная служба была значительно почетнее гражданской. «Разжижение» старинного столбового дворянства служилым вызвало дальнейшее затруднение получения потомственного дворянства по службе: с 1845 г. его в военной службе стал давать чин 8-го класса (майора), а в гражданской – 5-го, и даже личное дворянство гражданские чиновники стали получать лишь с 9-го класса. С 1856 г. военные офицеры получали личное дворянство с 9-го класса (капитан), а потомственное – с 6-го (полковник), гражданским же чиновникам потомственное дворянство стал давать генеральский чин 4-го класса (действительный статский советник).
Действительный тайный советник, член Государственного совета С. С. Кушников.
В. А. Тропинин. 1828 г.
Лица, избиравшиеся на определенные должности по самоуправлению (городские головы, купеческие старшины, предводители дворянства и др.), на время службы пользовались правами чинов, сопряженных с той или иной должностью, в том числе правом на мундир и шпагу. Разумеется, после окончания службы права эти терялись. Но уездные и губернские предводители дворянства, избранные на третье трехлетие, получали соответствующий чин и право на мундир навсегда. Только кокарды всей этой публике не полагалось. Даже купцы, получившие почетное звание коммерции– и мануфактурсоветников, носили мундир и шпагу: ведь они получали право на чин 8-го класса; вместо мундира и шпаги они, по желанию, могли носить особый шитый кафтан русского покроя и особую купеческую саблю.
В общем, Россия оказывалась действительно страной мундиров: военные, придворные, чиновники, учителя, профессора, школьники, студенты, в определенных обстоятельствах купцы и мещане, неслужащие дворяне (им в торжественной обстановке полагался «дворянский» мундир по ведомству Министерства внутренних дел с фуражкой без кокарды) – все носили мундиры. Даже женам чиновников в конце XVIII в. предписывалось в парадной обстановке носить особое мундирное платье губернских или ведомственных цветов, с коротеньким форменным «фрачком»!
При прохождении службы огромную роль играла протекция. Отправляясь на службу, молодые люди по возможности запасались рекомендательными письмами от влиятельных родственников или знакомых. С. П. Жихарев после окончания университета был с визитом у приятеля отца, сенатора И. И. Дмитриева, который рекомендовал его Н. Н. Бантыш-Каменскому, директору Московского архива Иностранной коллегии, и тот снабдил молодого человека письмом к обер-секретарю коллегии.
В Петербурге, уже определившись на службу, Жихарев познакомился с Г. Р. Державиным и понравился маститому поэту и сенатору, который, со своей стороны, дал ему рекомендательные письма к сенатору князю П. В. Лопухину и к государственному канцлеру графу Н. П. Румянцеву – так, на всякий случай: связи могут и понадобиться. Правда, иной раз такие письма могли выглядеть весьма странно; Жихарев в «Дневнике» приводит рекомендательное письмо знаменитого И. П. Архарова (тот также обещал ему письма к нескольким своим петербургским знакомым): «Любезный друг, Петр Степанович! доброго соседа моего И. А. А. сын Николай отправляется для определения в статскую службу. Он большой простофиля и худо учился, а потому и нужно ему покровительство. Удиви милость свою, любезный друг, на моем дураке, запиши его в свою канцелярию и, при случае, не оставь наградить чинком или двумя, если захочешь, – мы за это не рассердимся. Жалованья ему полагать не должно, потому что он его не стоит, да и отец его богат, а будет еще богаче, потому что живет свиньей».
Вследствие этой рекомендации, – пишет Жихарев, – юноша был определен и в течение трех лет получил три чина» (66; I, 243).
Происхождение и наличие протекции в значительной мере влияли на положение и судьбу чиновника. Современники хорошо понимали это. Ф. В. Булгарин, которого мы привыкли только клеймить и за то, и за се, был журналистом, и хорошим журналистом, отличавшимся, между прочим, резкостью суждений, за что не раз получал замечания из того III отделения, с которым, якобы, был связан. Он оставил нам немало тонких описаний разных сторон современной ему жизни, в том числе и жизни чиновников: «Молодой человек, который по рождению, по связям его родни, по сильному покровительству или богатству помещается в свете на солнечной стороне, вступая на первую ступень службы, вперед рассчитывает время, в которое должен пройти все четырнадцать ступеней. Полагая даже, что этот молодой человек имеет отличные способности, что он усердно служит и исполняет превосходно свое дело, он все-таки не чиновник ‹…›.
…Вам скажут: это некто N. N., служащий в таком-то министерстве.
Так кто же настоящий чиновник? Это человек, живущий от колыбели до могилы не на солнечной стороне света, а в тени, на севере, в особой чиновничьей атмосфере, в особенном чиновничьем климате ‹…›.
Генеалогия его не простирается далее отца, а много деда – сельского священника, приходского учителя или такого же чиновника. Семинария, приходское училище или канцелярия, в которой служил отец, суть обыкновенные места воспитания чиновника. Есть между чиновниками и дети мелкопоместного дворянства, между которыми человек, владеющий тридцатью ревизскими душами и имеющий чин титулярного советника, почитается уже аристократом! Эти дворянские сынки воспитываются по большей части дома, как говорится, на медные деньги!
Служба чиновника начинается всегда с того необходимого звания, без которого не может существовать никакая служба, – с писца. Движение черепахи и рака есть быстрота вихря в сравнении с движением бедного чиновника на поприще службы! Сколько сотен стоп бумаги должен он исписать, пока из подканцеляриста и канцеляриста достигнет наконец до чина четырнадцатого класса… Знаете ли вы, что такое штатное место?… Знаю! Знаете по имени, но постигает его вполне только тот, кто, прослужив лет двенадцать в канцелярии, добился наконец до штатного места» (23; 240–242).
Чиновник высокого ранга. Середина XVIII в.
Чин давал лишь существенные «невещественные» права. Кормил он плохо, особенно людей в малых чинах. Что была за жизнь у мелкого чиновничества, вспоминали очень многие. Подлинно, «не жизнь, а житье – утром встанешь, и за вытье». «У Воронецких, – вспоминал Л. Ф. Пантелеев, – никакого поместья не было, а капиталов и подавно. Брат служил в приказе общественного призрения и получал четыре рубля в месяц; доходов ему никаких не перепадало. Как ни дешева была тогда (в 40-х гг. – Л. Б.) жизнь, все-таки просуществовать на одно жалованье было невозможно; старшая сестра имела покровителя, кладбищенского диакона, и, должно быть, от него получила некоторое пристрастие к водочке; младшая занималась кое-каким рукоделием» (133; 28).
Отметим, что оклады жалованья на одних и тех же должностях различались в Петербурге, Москве и провинции, в центральных и местных учреждениях: справедливо предполагалось, что стоимость жизни в разных городах не одинакова. Во второй четверти XIX в. в гражданской палате Московского губернского суда архивариус получал 11 руб. 50 коп. серебром, коллежские секретари – по 10 руб., губернские секретари – от 14 до 30 руб. (в зависимости от персональных надбавок), канцелярские служители – от 8 до 22 руб., вместе с надбавкой на наем квартиры. Письмоводитель Московского губернского правления получал 4 руб. 75 коп. жалованья и 5 руб. на наем квартиры (115; 19–20). Зато писец уездного суда в середине XIX в. получал 3 руб. 60 коп. в месяц – 12 коп. в день! На эти деньги нужно было снимать жилье, приобретать мундирное платье и кормиться. Даже холостяку, учитывая тогдашнюю дешевизну, нормально прожить на эти деньги было невозможно. С семейством же, не беря взяток, оставалось только умереть с голоду.
Блистательную характеристику чиновничеству дал Ф. Ф. Вигель: «В кабинете Сперанского… зародилось совсем новое сословие, дотоле неизвестное, которое, беспрестанно умножаясь, можно сказать, как сеткой покрывает ныне всю Россию, – сословие бюрократов. Все высшие места президентов и вице-президентов коллегий, губернаторов, обер-прокуроров береглись для дворян, в военной или гражданской службе или при дворе показывающих способности и знания: не закон или правило какое, а обычай, какой-то предрассудок редко подпускал к ним людей других состояний, для коих места советников в губерниях, обер-секретарей или членов коллегий были метою, достижением коей удовлетворялось честолюбие их после долговременной службы. Однако же между ними те, которые одарены были умом государственным, имели все средства его выказывать и скоро были отличаемы от других, которые были только нужными, просто деловыми людьми. Для первых всюду была открыта дорога, на их возвышение смотрело дворянство без зависти, охотно подчинялось им, и они сами, дорожа приобретенными правами, делались новыми и оттого еще более усердными членами благородного сословия. В последних ограниченность их горизонта удерживала стремление к почестям; но необходимое для безостановочного течения дел, полезное их трудолюбие должно же было чем-нибудь вознаграждаться? Из дневного пропитания своего что могли отделять они для успокоения своей старости? Беззаконные, обычаем если не освящаемые, то извиняемые средства оставались единственным их утешением. Зато от мирских крупиц как смиренно составляли они свое малое благосостояние! Повторяя, что всякое даяние благо, они действительно довольствовались немногим. Там, где не было адвокатов, судьи и секретари должны были некоторым образом заступить их место, и тайное чувство справедливости не допускало помещиков роптать против такого рода поборов, обыкновенно весьма умеренных. Они никогда не думали спесивиться, с просителями были ласковы, вежливы, дары их принимали с благодарностью; не делая из них никакого употребления, они сохраняли их до окончания процесса и в случае его потери возвращали их проигравшему. К ним приступали смело и они действовали довольно откровенно. Их образ жизни, предметы их разговоров, странность нарядов их жен и дочерей, всегда запоздалых в моде, отделяли их даже в провинции от других обществ, приближая их, однако же, более к купеческому. Их все-таки клеймили названием подьячих, прежде ненавистным, тогда унизительным. Это было не совсем несправедливо…» (35; 119–120).
Чиновник, не ниже статского советника
По описанию известного очеркиста и мемуариста И. В. Селиванова, даже чиновники, достигшие 8-го класса и потомственного дворянства, большей частью жили не лучше нищих (если, конечно, не имели доходного местечка). Ходили они «в чрезвычайно засаленных сюртуках без пуговиц, замененных веревочками с пряжкой беспорочной службы (награда, знак отличия беспорочной службы. – Л. Б.) и панталонами в сапоги, вероятно во избежание того, что концы этих панталон очень худы ‹…›. Видимо, они тяготились приобретенным службою своим потомственным дворянством и поэтому всегда избегали исконного дворянского общества, а когда и случалось бывать в кругу их, то держали себя стесненно и униженно» (Цит. по: 115; 19). Поэтому среди чиновничества высоко ценились не престижные, а «доходные» места. Правда, в конце года остатки сметных сумм по ведомствам раздавались в качестве помощи недостаточным служащим, но в 1834 г. эта практика была запрещена.
Я. П. Бутков, автор «физиологического очерка» «Порядочный человек», писал о своем вымышленном герое: «Он получал двадцать пять рублей ассигнациями (7 руб. серебром. – Л. Б.) в месяц жалованья и десять рублей в год наградных. Во дни этого получения он хаживал в кухмистерскую, где за полтину медью обедал не только гастрономически, но даже с бешеным восторгом. После такого обеда ему снились суп со свининою, жаркое из свинины и еще какое-то непостижимое блюдо, вроде самого животного с начинкою. Потом ему уже ничего не снилось, и он спокойно питался печенкою и колбасою, которые забирал в мелочной лавке, в долг, до вожделенного первого числа» (74; 252).
Упоминание в разговорах о чиновничьей или офицерской нищеты обычно вызывает недоумение у нашего современника: «Ну, как же, ведь корова стоила три рубля?!.». Во-первых, корова 3 руб. не стоила, разве что на живодерне. Например, в 1849 г. фунт говядины стоил 7 коп. серебром, так что на 3 руб. можно было купить лишь 43 фунта говядины – 17,6 кг: до убойного веса коровы далеко. Во-вторых, одной говядиной не проживешь: не мешает иметь и крышу над головой, и обувь, и одежду. В те же 40-е гг. за комнату брали 12 руб. ассигнациями в месяц – почти 3 руб. 50 коп. серебром, то есть как раз жалованье писца уездного суда. Пара сапог стоила от 20 руб. ассигнациями, сюртучная пара – от 40 руб. Ржаной хлеб стоил 3/4 коп. фунт, а уже ситник – 3 коп. Если жить впроголодь и питаться только ситным хлебом с чаем (чай и сахар стоили довольно дорого), то и тогда на день нужно было хотя бы копеек пятнадцать, что в месяц составляло 4 руб. с полтиной.
В результате служебные комнаты присутственных мест к вечеру нередко превращались в спальни для холостых мелких чиновников и канцелярских служителей: снимать квартиру, одеваться, обуваться и питаться на казенное жалованье было мудрено. В городе Ровно «по вечерам в опустевших канцеляриях уездного суда горел какой-нибудь сальный огарок, стояла посудинка водки, лежало на сахарной бумаге несколько огурцов, и дежурные резались до глубокой ночи в карты… По утрам святилище правосудия имело вид далеко не официальный. На нескольких столах, без постелей, врастяжку храпели «дежурные», в брюках, грязных сорочках и желтых носках. Когда пан Ляцковский, кислый, не выспавшийся и похмельный, протирал глаза и поднимался со своего служебного ложа, то на обертке «дела», которое служило ему на эту ночь изголовьем, оставалось всегда явственное жирное пятно от помады» (92; 155). Это не художественное преувеличение. Ревизовавший Саратовскую губернию сенатор А. У. Денфер докладывал, что документы в Саратовской уголовной палате содержатся в полном беспорядке: канцелярские служители использовали папки с делами вместо матрацев (116; 20). Современник-нижегородец М. Л. Назимов писал: «Проходя ежедневно к своему месту через канцелярию, я нагляделся на тогдашних подьячих. Невозможно было без тяжелого грустного чувства видеть этих оборванных, небритых и изнуренных лишениями бедняков, получавших жалованье от 1 до 2 рублей и не более 3 или 4 рублей в месяц, смотря по своему рангу: копииста, подканцеляриста, канцеляриста. И повытчик получал не более 6 или 8 рублей. Холостяки почти и жили в канцелярской комнате, ложась спать на тех же столах, на которых они скрипели перьями, переписывая нескончаемые бумаги» (Цит. по: 163; 373).
Следовательно, чтобы не лишиться самого живота, чиновник должен был брать взятки. Недаром, по анекдоту, вступивший в губернаторство в Симбирске Магницкий заявил своим чиновникам при первом знакомстве: «Господа! Берите, но не дерите». Однако же взятки перепадали далеко не всем: «…если б даже лукавый и задумал попутать чиновника, – писал Булгарин, – то может только разыграться, с дьявольскими своими кознями, в его воображении и поджечь сердце его неправедным желанием, а на деле и сам лукавый не властен! Поговорка «Взятки гладки» выдумана приказными в насмешку над чиновниками, потому что чиновнику взять не с кого, да и не за что, а если б и было чем поживиться, то чиновнику не упадет с высоты ни одной крохи драгоценной манны! Кроме жалованья и награждения из канцелярских сумм, чиновнику нельзя ожидать ничего от службы, следовательно, он должен искать поживы на стороне». В качестве таких приватных заработков Булгарин называет привычное ремесло переписчика, а также учителя для малолетних детей, что, по его мнению, могло доставить в год от 1000 до 2000 руб. ассигнациями, на хорошем, разумеется, месте. Думается, что Булгарин все же страдал излишним оптимизмом. «Имея же до двух тысяч рублей ассигнациями годового дохода, можно жить прекрасно. Вы смеетесь! Вам мало в месяц двух тысяч рублей, но ведь ценность денег определяется потребностью человека. Чиновник имеет свою комнату с перегородкою на Выборгской или на Петербургской стороне или в полках, живет на хлебах, то есть платит на обед и ужин какой-нибудь скромной семье или хозяевам дома от шести до двенадцати рублей ассигнациями в месяц; чай – великую роскошь и наслаждение – держит сам и даже потчевает чаем своих товарищей. У чиновника есть летний и зимний халаты или архалук, есть феска или шитая шапочка на голову, есть несколько трубок-стамбулок с длинными чубуками и есть даже гитара!.. В досужие часы он играет на гитаре, разумеется без нот, и аккомпанирует себе, напевая водевильные куплеты или даже целые арии, вытверженные наизусть ‹…›. У чиновника, кроме домашнего наряда, тройной туалет: для праздничных дней и Невского проспекта, для обыкновенных прогулок и для канцелярии. У него есть и теплая шинель, и холодная камлотовая, две шляпы – старая и новая, и несколько пар сапогов» (23; 243–245). Нет, все же положительно Булгарин страдал «социальным оптимизмом».
И внешне, и нравственно картина в учреждениях, в провинциальных – до второй половины столетия, в столичных, даже высших, – в начале его, была угнетающей. «В присутственное место, даже в канцелярию сената страшно было войти! – писал Ф. В. Булгарин о рубеже XIX в. – Сальные свечи воткнуты были в бутылки, чернила наливались в помадные банки, песок насыпался в черепки, в плошки или в бумажные коробки; на полах лежала засохшая грязь, которую скребли иногда заступами; стены были везде закоптелые. В канцеляриях торговались, как на толкучем рынке. Растрепанные и оборванные чиновники наводили ужас на просителей! Они иногда, без церемонии, шарили у них в карманах и отнимали деньги» (23; 392).
Взяточничество и казнокрадство чиновников было язвой России. По преданию, Николай I, не любивший и боявшийся чиновничества, которое, по его мнению, было способно продать его самого, однажды заметил своему наследнику: «Мне кажется, что во всей России только двое не воруют: мы с тобой». Дело доходило до анекдотов: в середине XIX в. министр юстиции (!) граф В. Н. Панин дал взятку в 100 руб. судейскому (!) чиновнику, чтобы вполне законное дело его дочери о получении наследства после смерти бабушки прошло в нормальные сроки, не затягиваясь. Сосед и приятель А. С. Пушкина А. Н. Вульф, по делу о неуплате по заемному письму давший сенатскому обер-секретарю (самая что ни на есть доходная должность!) под видом записки двухсотрублевую ассигнацию, сострил в своем дневнике: «Весы правосудия у нас столь верны, что малейший лоскуток бумажки дает перевес!» (45; 96). Это имело глубочайшие традиции: «поминки» воеводам еще допетровской Руси были обычным способом ведения тяжб, и оскудевшие на государевой службе бояре нередко прямо просились у царя на воеводство – «подкормиться». Недаром в России взятка образно называлась «барашек в бумажке»: когда-то по недостатку и дороговизне звонкой монеты взятки давались натурой, в том числе, естественно, и баранами. В первой половине XVIII в. взяточничество получило даже официальный статус: А. Д. Меншиков, сам славившийся воровством и взяточничеством, предложил не платить жалованья мелким чиновникам, дав им право получать с просителей «акциденции», благодарность за ведение дел. Он обосновывал это тем, что заинтересованные в большем количестве просителей чиновники будут быстрее решать дела, а не откладывать их в «долгий ящик», и тем самым можно будет преодолеть другую язву канцелярской России – волокиту. При Екатерине II акциденции были запрещены, чиновникам установлено жалованье, но практика даяний просителей сохранилась. Правительство смотрело на это сквозь пальцы, понимая невозможность прожить на мизерное жалованье, и предпринимало меры, только если «нормальные» взятки превращались в форменный денной грабеж.
Чиновник. Конец XVIII в.
Благодушно смотрело на взятки и общество, считая их делом едва ли не законным. Бескорыстие по службе считалось чем-то странным, каким-то чудачеством, едва ли не признаком неблагонадежности. Собственно, требовать с просителей и не нужно было: каждый сам нес «положенное» и возмущался только в случае, если требовали больше того «положенного» или не исполняли обещанного, а точнее, купленного решения: честным считался чиновник, не требовавший лишнего и быстро и точно исполнявший обещанное. В. Г. Короленко писал о своем абсолютно бескорыстном отце, уездном судье: «Каждый раз на новом месте отцовской службы неизменно повторялись одни и те же сцены: к отцу являлись «по освященному веками обычаю» представители разных городских сословий с приношениями. Отец отказывался сначала довольно спокойно. На другой день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а те толпились в дверях с выражением изумления и испуга… Впоследствии, ознакомившись с деятельностью отца, все проникались к нему глубоким уважением. Все признавали, от мелкого торговца до губернского начальства, что нет такой силы, которая бы заставила судью покривить душою против совести и закона, но… и при этом находили, что если бы судья вдобавок принимал умеренные «благодарности», то было бы понятнее, проще и вообще «более по-людски» ‹…›.
– Ну кому, скажи пожалуйста, вред от благодарности, – говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», – подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?» (92; 17, 19).
Помимо обычных взяток, предшествующих делу, и «благодарностей», следовавших за благоприятным решением дела, масса провинциальных «людей двадцатого числа» (такое прозвище имели чиновники, получавшее жалованье по 20-м числам) просто кормилась возле местных помещиков, которые понимали, что когда-нибудь и им понадобятся услуги «канцелярских крыс»; это было нечто вроде взяток авансом. «Кормление» чиновников даже отчасти имело полуофициальный статус: «Перед Рождеством, да еще летом он (провинциальный чиновник. – Л. Б.) получал позволенье на лошадке, взятой судом «на поруки» или «на расписку», объехать помещиков за благостынею, как то: мучкою, крупицей, пшенцом, баранинкой, иногда вареньицем, часто старыми жилетишками и панталонишками и даже сюртучишками, негодными к употреблению, а, если повезет, то и рублишками», – писал И. В. Селиванов (Цит. по: 115, 19). Многие современники вспоминают эти объезды канцелярских мизераблей…
Еще хуже было положение приказной мелкоты в глубокой провинции, где жалованье было ниже. М. Л. Михайлов, ехавший в сибирскую каторгу, подробно описал весь свой путь и местные картины. В Тобольском приказе о ссыльных «было человек десять, – по-видимому, служащих тут чиновников. Это можно было заключить разве по тому, что некоторые из них писали, некоторые расхаживали, как дома, с развязностью хозяев этих грязноватых мест, и все обступили меня с расспросами, с предложениями погреться у громадной железной печи, которая, как ад, пылала в углу, или сесть, или покурить. Но если бы судить по одежде, их никак бы не принять за чиновников. Такие жалкие костюмы можно встретить, да и то не всегда, разве в казарме, где помещаются ссыльные из бедных слоев общества. Продранные сапоги, продранные валенки, покрытые заплатами штаны, замасленные до последней степени сюртуки с оборванными пуговицами и продранными локтями, какие-то онучки на шее вместо галстука, какие-то странного покроя (и тоже в дырах) одежды – не то ваточные халаты, не то пальто, обличающие под широкими рукавами отсутствие хоть какой-нибудь рубашки. Говорят, что приказные эти побираются гривенниками и пятаками от несчастных, проходящих через их руки. Оно и не удивительно. Кроме зверообразного воспитания, полученного большею их частью, они лишены всякой иной возможности добыть себе денег на существование. Последний лакей получает больше лучшего из них; а работы много… Я теперь сомневаюсь, чтобы и каторжный согласился обменяться своим местом, платьем и делом с кем-либо из канцелярских чиновников тобольского приказа о ссыльных.
Чиновник, действительный статский советник
Ямщик в мохнатой белой шубе, вверх шерстью, привезший меня, вошел почти вслед за нами в канцелярию, спросил у одного из жандармов моих папироску и закурил ее у печки. Куря, как дома, он с таким сознанием своего превосходства смотрел на приказных, что они казались еще жальче. Когда кто-нибудь из них заговаривал с ним, он отвечал с таким достоинством, что заговаривавший как будто еще более умалялся и чуть не начинал заискивать его расположения. А между тем этот ямщик ждал от меня гривенника на водку» (113; 348–349).
Беда была в том, что от всех этих писцов и регистраторов мало что зависело, и «благодарности» они получали копеечные. Эта огромная масса малообеспеченных служащих составляла своеобразный «пролетариат умственного труда», легко переступавший почти незаметную границу к люмпен-пролетариату. Например, в Москве в одном из низкосортных «низков» в Охотном ряду существовала настоящая биржа «аблакатов от Иверской» из изгнанных со службы за взятки и пьянство чиновников, готовых за стакан водки написать любое прошение и засвидетельствовать любой документ. В. Г. Короленко описывает такого провинциального «аблаката»: «Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим человеком: он был выгнан со службы неизвестно за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий – ноги его были иной раз в лаптях… Пробавлялся он писанием просьб и жалоб. В качестве «заведомого ябедника» ему это было воспрещено, но тем большим доверием его «бумаги» пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала такой силой, с которой не могло справиться самое большое начальство. Жизнь он, однако, влачил бедственную, и в трудные минуты, когда другие источники иссякали, он брал шутовством и фокусами. Один из этих фокусов состоял в том, что он разбивал лбом волошские (грецкие. – Л. Б.) орехи» (92; 73–74).
Здесь нужно бы объяснить, что это такое – «заведомый ябедник». Ябедой по-старинному называли жалобу, заявление, судебный иск в какое-либо учреждение. Некоторые сутяги заваливали все инстанции таким количеством ябед, по большей части необоснованных, что выведенный из терпения Сенат, как высшая инстанция для всех исков, издавал указ о признании такого-то «заведомым ябедником». Городничий, уездный исправник или иное начальство при понятых торжественно изымали с квартиры сутяги чернила, перья и бумагу и впредь всем учреждениям запрещалось принимать от него любые прошения, с публикацией о сем в «Ведомостях».
Для чиновника «уметь жить» значило найти возможность брать взятки и воровать. Вологжанин Л. Ф. Пантелеев, в деталях описывая провинциальное мещанско-чиновничье житье-бытье, пишет о первом муже своей матери, подлесничем Никольского уезда. Он настолько крепко пил, что только раз в неделю удавалось протрезвить его для подписания бумаг. Все дела вел письмоводитель, которому и отдавали все годовое жалованье подлесничего – 500 руб. ассигнациями, немногим более 140 руб. серебром. Губернское начальство хорошо было осведомлено об этом казусе, и матушка мемуариста ежегодно платила, кому следовало, 2000 руб. ассигнациями, чтобы на следующий год подлесничего-алкоголика оставили на месте. Уж очень лакомо было место: «В округе считалось около сорока тысяч ревизских душ; все они были обложены регулярною и безнедоимочною податью: пятьдесят копеек с души исправнику, по двадцать пять копеек стряпчему и лесничему и т. д. Это могло давать Александру Федоровичу до десяти тысяч рублей в год, но он почему-то считал такой побор рискованным и им не пользовался. «И без него жили, – говаривала матушка, – дом был как полная чаша, разве только птичьего молока недоставало». Александр Федорович много проигрывал, ублаготворялось губернское начальство – за все расплачивались казенные леса, исчезали целые корабельные боры» (133; 24).
Телеграфист, коллежский регистратор
Искусство заключалось в том, чтобы найти доходное место и возможности его эксплуатации. Наряду с лесным, крайне выгодным считалось соляное дело: соль, облагавшаяся высоким налогом, была тогда дорога. «Главными формами, – вспоминал сенатор М. Б. Веселовский, – здесь были: уменье ловко потопить баржу (с солью. – Л. Б.) и воспользоваться потоплением соляных амбаров»: баржу топили после того, как с нее была выгружена соль, а затопление вешними водами амбаров, стоявших на берегу, служило основанием для списания уже проданной соли (Цит. по: 72; 45). В 1864 г. в Нижнем Новгороде разразился грандиозный скандал, какого, по удачному выражению одной местной помещицы, «не бывало ни в одной Европе». В городе обитали два брата из дворянской фамилии Вердеревских, известные как «братья-разбойники», или «хлебосолы»: А. Е. Вердеревский, нажившийся, в качестве провиантского чиновника Военного ведомства, на поставках в армию во время Крымской войны гнилой муки, прозывался «хлебный Вердеревский», а В. Е. Вердеревский, председатель Нижегородской казенной палаты, в чьем ведении были соляные амбары, слыл за «соляного Вердеревского»; отсюда и прозвище – «хлебосолы». Казна имела на Окском берегу до 80 огромных амбаров, в которые и поступала соль с низовьев Волги. Поскольку амбары были на низменном берегу и весной подтоплялись, соль партиями продавалась на сторону и списывалась на счет сил природы. Но этого показалось мало, и в 1864 г. 25 пустых амбаров, в которых числилось 1,5 млн пудов (!) соли, «неожиданно» сползли в воду. Была назначена ревизия, а затем и следствие, тянувшееся четыре года. За это время зловредные нижегородцы успели сложить стишок: «Близко Нижнего утес / Вырос точно до небес; / А внизу амбаров ряд, / Тут казенной соли склад. / Соли добрый сберегатель / Вердеревский председатель / И помощник его Терский / Оказались оба мерзки. / Они каждою весной / Расправлялися с казной; / Соль грузили караваном, / Деньги клали по карманам…». Стишок, конечно, так себе, зато дело было столь славное, что в мае 1869 г. Вердеревского и Терского приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь, а полицмейстера Лаппо-Старженецкого – к исключению со службы. Прочие участники дела отделались легким испугом (163; 482–484).
Но настоящим золотым дном была служба в провиантском и комиссариатском департаментах Военного министерства, снабжавших армию провиантом, денежным и вещевым довольствием. О комиссариатских крысах не писал только ленивый. Ф. Ф. Торнау объяснял значение этих военных чиновников так: «В те времена, о которых я вспоминаю, в обширных сферах русского чиновничьего мира комиссионер провиантского или комиссариатского ведомства занимал место привилегированного существа, истинного баловня счастья, перед которым прочие чиновники, папеньки взрослых дочерей, низко кланялись, маменьки умильно улыбались, а барышни стыдливо опускали ресницы, выразительно перебирая пальцами оборку платья или комкая носовой платочек. Говорю о барышнях, приобретших уже некоторую долю опытности в оценке жизненных благ, то есть перестрадавших первый период сердечного влечения к идеалам в красных, бирюзовых, зеленых и иного цвета гусарских доломанах, и понявших, наконец, какая бездна отрады гнездится в глубине туго набитого кармана, какой бы мундир его не прикрывал. Комиссионер был тогда не то, что ныне, обыкновенный служащий; для его деятельности раскрывался в то время необозримо широкий горизонт, на склоне которого фортуна рисовала ему розовыми чертами не только чины, ордена и прочие награды, но и очерки домов, фабрик, с придачей сотен и тысяч ревизских душ. О ломбардных билетах нечего и говорить, они сами собой, без всякого труда, укладывались к нему в бумажник» (179; 164–165).
Чиновник Лесного ведомства, действительный статский советник
Не вела Россия войн, во время и после которых общество не наполнено было бы негодованием против интендантов. В походе 1806 г. в Пруссию «злоупотребления по этой части были тогда ужасные. Войско продовольствовалось, как могло, на счет жителей, и мы ни разу не видели казенного фуража, а между тем миллионы издерживались казною!.. Господа комиссионеры, находившиеся при армии… жили роскошно, разъезжали в богатых экипажах, возили за собой любовниц, проигрывали десятки и сотни тысяч рублей, и мотали напропалую, – вспоминал Ф. В. Булгарин. – Я знал одного из этих комиссионеров, который ставил по тысяче червонцев на карту, дарил красавицам по сто червонцев, не пил ничего, кроме шампанского, и не носил другого белья, кроме батистового…» (23; 300).
С повышением в чинах имел место и быстрый рост жалованья: между младшими служащими и верхушкой бюрократии разница в окладах была в десятки раз. Губернатор получал несколько тысяч в год только жалованья по штату, дополнявшегося персональными надбавками, деньгами, казенной квартирой с бесплатным отоплением и освещением; к тому же некоторая часть высшей бюрократии имела личные доходы от имений, домов или из иных источников. Однако высокие оклады и прочие легальные доходы не гарантировали честности чиновников. «Брали» и воровали и наверху, причем, разумеется, уже брали не двугривенными и полтинниками: размер взяток и воровства соответствовал уровню должности. В Орле ходила по рукам рукописная сатира на губернатора В. И. Сафоновича, якобы попавшего в ад: «Скажи мне, мой сосед, / За что сюда попал? / Да ни за что, мой друг! / Я только взятки брал. / А много раз случалось? / Не припомню, право, я. / Они все шли ко мне / Из рук секретаря. / С кого же брал ты деньги на земле? / Да как с кого, мой друг! / Ах, тошно, тошно мне. / С подрядчиков, купцов, / С трактиров, погребов, / Со всех мастеровых, харчевен, мясников…». В конце 40-х гг. Николай I приказал жандармам исследовать, кто из губернаторов не берет взяток вообще, даже с откупщиков. По справке таковых из более чем пятидесяти оказалось всего двое: киевский И. И. Фундуклей и ковенский А. А. Радищев (между прочим, сын известного революционного просветители и бывший жандармский полковник). Император меланхолически заметил: «Что не берет взяток Фундуклей – это понятно, потому что он очень богат, ну, а если не берет их Радищев, значит он чересчур уж (курсив наш. – Л. Б.) честен».
Знаменитый пензенский губернатор А. А. Панчулидзев, с надбавками получавший 8632 руб. (обычный губернаторский годовой оклад со столовыми составлял 3432 руб.), прославился не только феноменальными взятками, но грабежом (в буквальном смысле слова). В начале 40-х гг. чембарский откупщик как-то позамешкался с доставкой «положенного» и был потребован в Пензу. Опасаясь ехать сам, он послал своего сына с 1000 руб. и с извинением, что в настоящее время денег нет, но что оставшаяся тысяча будет доставлена в непродолжительном времени. Панчулидзев бросился на парня, опрокинув его на пол, и сам выхватил у него из кармана бумажник, забрав оттуда все деньги. Никаких последствий для грабителя от этого не было. Но, разумеется, не все Панчулидзев проделывал своими руками. Для особо деликатных дел у пензенского сатрапа был некий советник губернского правления. Однажды в Саранске был убит сиделец суконной лавки. По этому поводу этот советник засадил в острог десятки татар не только Пензенской, но и соседней Тамбовской губернии, и выпускал их по мере внесения ими тысячи, а то и двух, сообразно состоянию.
Военный чиновник, статский советник
Что же касается винных откупщиков, то взятка, или точнее «подарок», от них считалась столь нормальным и даже необходимым явлением, что отвергнувшего ее губернатора, пожалуй, заподозрили бы в вольнодумстве. Кое-где откупщики были обложены настоящей регулярной данью. Так, архангельский гражданский губернатор В. Ф. Фрибес, по словам мемуариста, «взяточником… не был, а получал у откупщика ежегодный подарок (тысячи три или четыре тысячи серебром). Тогда большая часть губернаторов в России брала с откупщиков деньги». Тот же Панчулидзев с 12 бывших в губернии откупщиков получал по 2 тыс. ежегодно, то есть 24 тыс. руб. в год. О нижегородском губернаторе князе М. А. Урусове ходил такой анекдот. При вступлении его в должность винный откупщик Евреинов, представляясь губернатору, якобы сказал: «Ваше превосходительство, наше положение вам известно: губернатору рубль с ведра вина и об этом никому ни слова…». На это Урусов спокойно ответствовал: «Знаете что, дайте мне по два рубля с ведра и… рассказывайте об этом кому угодно».
Сенатор М. Б. Веселовский писал: «Откупщик вернее, чем табеля о рангах или штатное положение, определял удельный вес каждого должностного лица. Тот, кому откупщик платил много, высоко стоял в служебной иерархии, кому платил мало – стоял низко, кому вовсе не платил, представлялся мелкой сошкой. Размеры платежей определяли значение губернских деятелей в глазах высшего начальства. Получающий с откупщика более, мог послать более щедрую дань в Петербург и, следовательно, скорее заслужить благосклонность в высших сферах» (Цит. по: 116; 32).
Отношение к воровству и взяткам у «государева ока», каковым являлись губернаторы, было по-домашнему простым. Нижегородский Анненков сам вроде бы не «брал», или, по крайней мере, не выделялся на общем фоне, но покровительствовал нескольким недобросовестным подрядчикам, а когда однажды министр финансов заметил ему: «Как вам не стыдно просить за заведомых мерзавцев?», Анненков ответил: «Мы все мерзавцы, ваше высокопревосходительство». Надо полагать, знал, что говорил. А вот сменивший в 1856 г. Анненкова А. Н. Муравьев, бывший декабрист, отделавшийся ссылкой в Сибирь на шесть лет без лишения чинов и сыгравший видную роль при начале Крестьянской реформы, сам был честен, но по слабохарактерности оказался под влиянием многочисленных родственников, устроенных им на различные должности. Особенно активной была его племянница, фрейлина Голынская, о которой в местном эпосе «Муравиада» были такие стишки: «Берется протежировать / Дворцовых отставных / И любит дирижировать / Местами становых. / Просители являются / К ней с заднего крыльца. / Делишки тут решаются / Без главного лица» (163; 442–446).
Взятки шли не только от обывателей чиновникам, но и в чиновничьей среде снизу вверх, и местные должностные лица из своих доходов также платили вышестоящему начальству. Пензенский жандармский штабофицер писал в 1856 г.: «Земская полиция и городничие, имея по делам отношения к губернскому правлению, говорят, должны поддерживать оные деньгами, а также утверждают, что, кроме губернского правления, многие исправники, судьи и проч. имеют свои установленные ежегодные отношения к начальнику губернии и чиновнику особых поручений Караулову, которыми и поддерживаются на своих местах». Из Псковской губернии жандармский майор Деспот-Зенович сообщал в 1845 г., что губернатор Г. М. Бартоломей требовал от одного из полицмейстеров, «чтобы он платил ему ежегодно пять тысяч рублей ассигнациями». А нижегородский председатель казенной палаты Б. Е. Прутченко «ежегодно отправлял в Петербург чиновника (которого и прямо называли) с надлежащим приношением начальству и, само собой разумеется, что за такое приношение начальству он получал право сводить очень прибыльные для себя счета с винным откупщиком и другими лицами, пробавляющимися около казенного сундука». Согласно жандармскому донесению, Прутченко «составил значительное состояние, тысяч до четырех душ крестьян», приобретая их на имя своей сестры (70; 45).
Чиновник, губернский секретарь
Более высокопоставленные чиновники также пользовались возможностями, которые давал высокий пост. Знаменитый николаевский министр путей сообщения граф П. А. Клейнмихель в глазах всей России считался первым вором, и громко говорили, что наиблестящим для него делом было восстановление после пожара царской резиденции – Зимнего дворца. В 1882 г. Костромская городская дума начала хлопоты о проведении железной дороги до Костромы. Депутация была принята императором. Но дело шло туго, и видный сановник, от которого зависело окончательное решение, даже выгнал надоедавших ему купцов и запретил их принимать впредь. Тогда было решено послать одного представителя делегации для «личных объяснений». «Для ниспослания удачи был отслужен молебен, после чего выделенный член делегации отправился на дом к сановнику. Прежде всего, он дал монументальному швейцару двадцать пять рублей и повел дипломатические разговоры, берет или не берет его хозяин. Так как ответ был хотя и туманный, но не безнадежный, делегат отправился в гостиную, куда вскоре влетел сановник. Увидя просителя, он закричал: «Опять вы здесь? Сейчас же вон!». Но пришедший шепотком спросил: «Ваше превосходительство, смилуйтесь, скажите, сколько Вам надлежит выразить благодарности?». На сие сановник уже другим тоном сказал: «Садитесь». В общем, быстро сошлись на трех с половиной тысячах серебром» (94; 387).
Министр финансов Вышнеградский при Александре III (не он ли решал вопрос о дороге на Кострому?) был уличен в том, что поставлял шпалы для железнодорожного строительства из своего имения; это скандальное разоблачение вызвало императорский запрет на участие высших должностных лиц и членов Императорской фамилии в коммерческих предприятиях. Простоватый, мягко выражаясь, Николай II отменил этот запрет, и высшая бюрократия обратилась к активному участию в разного рода акционерных предприятиях, с высоты своих постов способствуя их процветанию. Между прочим, именно такой активности бюрократов и членов Императорской Фамилии Россия обязана войной с Японией: все началось с учреждения группой придворных и высших бюрократов (поговаривали и о тайном участии императрицы) лесной концессии в Корее (сфера влияния Японии) на пограничной реке Ялу – как будто в России лесов не было; к тому же рубкой леса занимались воинские команды, и у японцев сложилось впечатление, что Россия ввела в Корею войска. Ну насчет того, как большие «шишки» распоряжаются солдатами, мы знаем по генеральским и полковничьим дачам.
Брали взятки и воровали разными способами – и напрямую, и завуалированно. Саратовский губернатор А. Д. Панчулидзев (отец пензенского губернатора, о котором речь шла выше; вот уже где оправдывалась поговорка о яблоньке и яблоке!) предпринял усилия по открытию в городе гимназии. Дворянство изъявило согласие пожертвовать 55 тыс. руб. ассигнациями – остатки от сумм, собранных в 1812 г. на формирование в губернии егерского полка, а городское общество назначило 95 тыс. из оброчных сумм за сдачу городских земель. Панчулидзев уступил под гимназию свой собственный недостроенный дом, взяв за него с города все пожертвованные 150 тыс. руб., обязавшись достроить дом и приспособить его к нуждам гимназии за свой счет. Издержки на достройку дома достигали по смете 40 тыс. Однако «несмотря на то, что дом этот со времени Панчулидзева был несколько раз переделываем заново, сделаны к нему капитальные пристройки, за этот дом едва ли кто теперь (писано в шестидесятых годах) даст больше 40 000 р. сер. Надобно еще заметить, что цены на строительные материалы и работы в настоящее время сравнительно с 1820-ми годами увеличились почти втрое» (141; 35). Конечно, ценность ассигнационного и серебряного рубля несравнима, но ясно, что губернатор неплохо заработал на благородном поприще ревнителя просвещения. Впрочем, деньги-то все равно были «ничьи», а дело было важное, так что эту маленькую спекуляцию саратовскому губернатору можно было бы простить, если закрыть глаза на вопиющее расхождение этого поступка с правилами чести. И не следует полагать, что только отец и сын Панчулидзевы пренебрегали этими правилами. Богатейший нижегородский мукомол, миллионер-старообрядец Бугров перед уходом одного из губернаторов со своего поста якобы поднес ему в качестве прощального подарка серебряный поднос с грудой надорванных губернаторских векселей. «Чтобы вашему превосходительству не думалось по ночам», – пояснил Бугров. И губернатор… взял.
Жандармский штаб-офицер так характеризовал моральные качества чиновничества: «Относительно нравственного убеждения большинства лиц чиновников и служащих, к сожалению, по справедливости должно сказать, что многие наблюдают свои выгоды и установление благодарности и поборы не считаются взятками, о совершенном же бескорыстии по службе не имеют понятия. Общее направление к изобретению из службы к получению денежных выгод сделалось столь общим большинству служащих, что заменить лучшими почти нет возможности и к малейшему уменьшению такого направления нужно весьма много стремления и времени» (72; 37).
Невысокому моральному уровню чиновничества, простодушно уверенного, что «казенного козла за хвост подержать – шубу сшить», соответствовал и низкий образовательный уровень. Речь не идет о низших слоях – канцелярских служителях и классных чиновниках, учившихся на медные деньги и в лучшем случае проходивших курс уездного училища. Хотя для подготовки высшего слоя чиновников из потомственных дворян существовало специальное высшее учебное заведение – Училище правоведения, а всем известный Царскосельский (Александровский) лицей выпускал, прежде всего, в гражданскую службу, в целом даже верхушка бюрократии образованием не блистала. О получившем домашнее воспитание киевском генерал-губернаторе, впоследствии министре внутренних дел Д. Г. Бибикове правитель дел его канцелярии Э. И. Стогов (по словам современников, его свидетельства отличались правдивостью) вспоминал: «Наук он не знал никаких, говорил по навыку по-французски и немецки ‹…›, но писать не умел ни на каком языке. По-русски до того плохо знал грамоту, что не умел и строки написать без руководства ‹…›. Арифметику Бибиков вовсе не знал ‹…›. Я готов держать пари, что он до смерти не верил, что можно сложить 1/2 с 1/3 ‹…›. Историю, географию вовсе не знал» (Цит. по: 72; 36). Конечно, Бибиков (между прочим, пробывший на генерал-губернаторстве 15 лет) был скорее исключением, чем правилом. Но все же на 1853 г. (апогей николаевской бюрократии!) из 48 губернаторов, на которых сохранились формулярные списки, домашнее образование (не под стать ли Бибикову?) имели 30 человек, среднее (кадетские корпуса и гимназии) – девять и высшее – девять. Естественно, что губернаторы, а иной раз и министры, были не слишком компетентны в делах управления. Так, об упомянутом выше нижегородском губернаторе князе М. А. Урусове губернский жандармский штаб-офицер доносил: «Он человек бескорыстный и занимается делами, но все не впрок: ибо сам оных не понимает, а подписывает то, что советники его скажут» (это тот самый Урусов, который якобы предложил откупщику платить ему по два рубля с ведра; не кривил ли душой жандарм?). Так же жандармами характеризовался и томский губернатор инженер-генерал-майор С. П. Татаринов: «Если нельзя оспаривать у генерал-майора Татаринова знания горного дела в отношении искусственном, то утвердительно можно сказать о совершенной его неспособности к управлению губернией в отношении административном». Такого рода характеристик современников немало. Вот, например, мнение известного художника графа Ф. П. Толстого: «Сколько у нас было и есть губернаторов, вовсе не подготовленных ни наукою, ни опытностию к этим важным в государстве должностям… а особливо из военных, которые, воспитываясь в военных заведениях и проведя в молодости время в занятиях по фрунтовой службе, не изучали и не могли изучать наук, необходимых для гражданской службы… Сколько у нас теперь военных генералов губернаторами! У нас, как видно, вполне убеждены не только определяющие, но и сами определенные, что с получением еполет с толстою бахромою приобретаются всевозможные знания и способности, и отважно принимают на себя управление должностями, к которым никогда не готовились и не знают» (178; 149).
Но если сливки бюрократии, губернаторы, поголовно потомственные дворяне, генералы, не отличались высоким уровнем образования, то что же говорить о низшем чиновничестве? В палате уголовного и гражданского суда Московской губернии из 144 чиновников три человека окончили университет, шесть – кадетские корпуса и один человек не закончил курса в Медико-хирургической академии, пятеро закончили полный курс гимназии, 12 воспитывались в духовных училищах, а остальные 117 человек имели домашнее образование или не имели никакого! Это в высшем судебном губернском учреждении столичной губернии! А вот в Оренбургском уездном суде с высшим образованием чиновников не было, со средним был один, с начальным – семь и с домашним – семь. Примерно такая же пропорция была во второй четверти XIX в. в других местных учреждениях.
При Николае I, всецело доверявшем военным и не любившем чиновников, губернаторы и министры почти поголовно назначались из военных генералов. Огромный процент военных был и на других местах. Так, из 326 человек, состоявших в Тамбовской губернии в 1834 г. в должности председательствующих и членов уездных присутственных мест, 268 (82 %) были отставными военными. В Калужской губернии отставные офицеры занимали 68 % мест в присутствиях. Конечно, в известной мере этот перевес военных был обусловлен тем, что дворянство вообще предпочитало военную службу, а затем, выходя в отставку, оказывалось на гражданских местах. И все же это была тенденция к милитаризации бюрократического аппарата. Разумеется, человек, все познания которого ограничивались фрунтом, был никуда не годным администратором: «Прибавьте к этому полнейшее неведение в администрации и делах гражданских, так как служба его при великом князе (Михаиле Павловиче) далее выправки солдатских носков и пригонки амуниции не заходила», – писал о виленском генерал-губернаторе И. Г. Бибикове, брате киевского, один из его чиновников. Такие сановники были просто послушным орудием какого-нибудь правителя дел канцелярии или секретаря, прожженного волка, съевшего зубы на законах; они и были подлинными правителями России. О стяжании этими «правителями» губернаторов неправедных богатств можно не распространяться – все и так ясно. Приведем только один вопиющий факт.
Чиновник, действительный тайный советник
В бумагах Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии хранится дело «О лихоимстве чиновника для особых поручений при киевском генерал-губернаторе Писарева», то есть ближайшего помощника упомянутого Д. Г. Бибикова. По нему в 1840 г. Писарев получил от польских помещиков, замешанных в национальноосвободительном движении, 46 тыс. руб., а в 1847 г. от волынских помещиков – 35 тыс. По последнему поводу жандармский генерал доносил: «Волынские помещики, привыкшие к тому, что управление киевским генерал-губернаторством основано на безнравственности интереса в высшей степени, решились… принести жертву и собрать с губернии тридцать пять тысяч рублей серебром, определенную главным преступником долговременных лихоимств в киевском генерал-губернаторстве камергером Писаревым». Самого Бибикова в лихоимстве вроде бы не упрекали, но при малограмотном, некомпетентном начальнике весьма компетентный чиновник чинил полный произвол. В фонде Третьего отделения по поводу Писарева есть еще одна любопытная записка: «Хотя МВД имеет о… Писареве те же сведения, какие и гр. Бенкендорф, но при всем том не только не находит благовидной причины, но полагает даже совершенно неудобным переводить кол. сов. Писарева от Д. Г. Бибикова, ибо он состоит при нем для особых поручений. Сверх того Писарев по своим способностям (!) так необходим ген. – лейт. Бибикову и удаление от него Писарева без его согласия так огорчит его, что он, без всякого сомнения, и сам будет просить об увольнении его от должности генералгубернатора». Отметим, что «знание дел» Писаревым было бы не единственной причиной огорчения Бибикова: всем широко было известно, что он находился в самой нежной дружбе с женой Писарева. В результате, несмотря ни на что, в начале 50-х гг. Писарев был назначен олонецким губернатором. То-то компетентный был администратор!
Нынче у нас объявилось великое множество поклонников российского дворянства, которое, по их мнению, было носителем благородства и высокой культуры. Так вот, из 48 губернаторов николаевской эпохи, на которых сохранились служебные формуляры (о некоторых из них здесь и шла речь), все были потомственными дворянами, из коих князей было пятеро, графов – один и баронов – один. И воры – все.
Речь здесь шла в основном о губернаторах, вершине российской бюрократии, назначавшихся лично императором и ему подотчетных. Что же говорить о тех, кто стоял ниже их или на самом низу иерархической пирамиды?! За 19 лет, с 1841 по 1859 г. к ответственности за должностные преступления (какими они могли быть, кроме воровства и взяточничества?) палатами уголовного суда и «равными им местами» было привлечено 78 496 (!) чиновников только низших рангов – с 14-го по 8-й. Кстати, из них потомственных дворян было 17,3 % и детей личных дворян – 18 %. (70; 26–27). Разумеется, чиновников высших рангов к суду должно было привлекаться значительно меньше. И не потому, что там был гораздо выше процент дворян и они меньше воровали. Просто, во-первых, их и самих было меньше; во-вторых, по закону уголовным палатам по должностным преступлениям были подсудны только чиновники, служившие в общем составе и особенных подразделениях (соляном, лесном и т. п.) губернского управления, канцелярские служители, волостные головы и прочая мелочь; а в-третьих, согласитесь, неловко же судить даже и не министра или губернатора, а хотя бы директора столичного департамента – неполитично, непрестижно для власти.
В какие деньги, с учетом воровства и взяток, обходилась народу армия чиновников – учесть невозможно. Можно примерно представить лишь, чего стоила она государству. Высший орган государственной власти, Государственный совет, состоявший в конце XIX в. из 80 человек, обходился в 1 318 137 руб. в год! А был он, по существу, богадельней для престарелых бюрократов.
По единодушным отзывам современников, не слишком блистательным был и культурный облик чиновничества. Уездное общество вплоть до ХХ в. ограничивало свои внеслужебные интересы карточной игрой, пьянством, сплетнями и интригами, так что гоголевский Ляпкин-Тяпкин, «бравший» борзыми щенками, то есть увлеченный псовой охотой, может считаться все же человеком с разносторонними интересами. Картеж был настолько распространен, что иногда в присутствиях на несколько дней останавливались все дела: начальники отделений и столов сражались «на зеленом поле». Круг чтения даже губернских чиновников, если о таковом можно говорить, в основном ограничивался местными «Ведомостями» и «Северной пчелой», да и то… В Оренбургской губернии в 1842 г. подписчиков на губернскую газету не оказалось, в Тамбовской в том же году их было 12, а в Тверской в 1849 г. таковых нашлось шесть. Среди читателей публичных библиотек даже в конце XIX в. чиновники составляли не слишком большую долю. Хорошо знакомый с чиновничеством известный издатель А. С. Суворин писал так: «Русские люди высшего образования ничего не читают; поступив на службу и по прошествии некоторого времени русский человек выходит невеждой, ибо сам считает себя образованным, и другие считают его таким, а у него остались смутные понятия, ибо прежнее образование не обновлялось и не развивалось чтением; о научных предметах начнет говорить – чепуха, поклонение старым богам; если что прочтет, хвалит на удачу, восхищается без толку и без толку ругает, и все с видом знатока; особенно если успел на службе попасть в большие чины. Учителя не составляют из этого исключения. Некогда читать» (Цит. по: 150; 22). А ведь речь идет о второй половине XIX в. и о людях с высшим образованием, да и не о провинции, а о столице!
Подавляющее большинство чиновничества на низших должностях принадлежало к «несчастливцам», к маргинальной части российского общества, разночинцам. Хотя дворянство и обладало почти монопольным правом на государственную службу и преимуществами при ее прохождении, карьера чиновника мало привлекала дворян, и они шли предпочтительно на службу военную. Чиновник в глазах дворянина был «приказным», «крапивным семенем», «щелкопером», «бумагомаракой», а в глазах военных – презренным «стрюцким», «стрюком», «шпаком», «штафиркой». Так что во второй четверти XIX в. из 114 служащих Московской палаты уголовного и гражданского суда дворян было всего 12; среди прочих 54 были выходцами из духовенства, 33 – обер-офицерскими детьми, то есть детьми лиц из податных сословий, выслужившихся в офицеры, семеро – воспитанниками Московского воспитательного дома (незаконнорожденные неизвестного происхождения), 45 – из приказных и канцелярских служителей. Но это в Московской губернии, в одной из центральных и «помещичьих» губерний, в губернском учреждении. В Оренбургском уездном суде из 15 чиновников тогда же из дворян было трое, из духовных – четверо, из обер-офицерских детей – четверо и из потомственных канцеляристов – четверо же. В целом, по Калужской, Тамбовской и Оренбургской губерниям дворяне в местных учреждениях составляли 21 %. Естественно, что единственным источником существования для чиновников-разночинцев было жалованье, как мы уже видели – ничтожное, и… взятки.
Генерал-майор, начальник оружейного завода
Разница в чинах и должностях, происхождении и окладах жалованья была не только формальной. Бюрократы высокого ранга держали себя большими барами, а на своих подчиненных смотрели примерно так же, как помещики на крепостных. Ф. В. Булгарин писал: «Прежде начальник никогда не говорил подчиненному иначе, как ты, и даже проситель никогда не слыхал вежливого слова от сановника. У большей части сановников в приемной комнате не было даже стульев, а у иных просители должны были ждать в сенях или на улице» (23; 392). Виленский генерал-губернатор И. Г. Бибиков, по словам его чиновника, «ума недальнего, болтлив, бестактен и уверен в превосходстве своем над всеми ему подвластными до такой степени, что не допускает ни малейших противоречий». И это еще сущие пустяки. Костромской губернатор генерал-майор И. В. Каменский выбил зубы своему правителю канцелярии – очевидно, по привычке к кулачной расправе: он был переведен в Кострому с поста волынского губернатора за избиение своего вице-губернатора. Ревизия сенатора Б. Я. Княжнина Новгородской губернии обнаружила крайнюю грубость губернатора, после разговора с которым подчиненным приходилось оказывать медицинскую помощь (115; 14, 35; 72; 35). Впрочем, признаем, что подчиненные нередко и заслуживали этого уже по своему нравственному облику. В. Г. Короленко, описывая нравы Ровенского уездного суда, вспоминал историю с запившим архивариусом: «Крыжановский, жалкий, как провинившаяся собака, подошел к судье и наклонился к его руке. Отец схватил нагнувшегося великана за волосы… Затем произошла странная сцена: судья своей слабой рукой таскал архивариуса за жесткий вихор, то наклоняя его голову, то подымая кверху. Крыжановский только старался облегчить ему эту работу, покорно водя голову за рукой. Когда голова наклонялась, архивариус целовал судью в живот, когда поднималась, он целовал в плечо и все время приговаривал голосом, в который старался вложить как можно больше убедительности:
– А! пан судья… А! ей-богу… Ну, стоит ли? Это может повредить вашему здоровью… Ну, будет уже, ну, довольно… ‹…› Нравы в чиновничьей среде того времени были простые. Судейские с величайшим любопытством расспрашивали нас о подробностях этой сцены и хохотали. Не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь считал при этом себя или Крыжановского профессионально оскорбленным» (92; 153–154). Между прочим, этот Крыжановский был дворянином и некогда богатым, но пропившимся помещиком. Короленко вспоминает также, как после получки по вечерам среди дежурных чиновников в помещении суда возникали драки: «Если авторитет сторожа оказывался недостаточным, то на место являлся отец, в халате, туфлях и с палкой в руке. Чиновники разбегались, летом прыгая в окна: было известно, что, вспылив, судья легко пускал в ход палку…» (92; 155).
Впрочем, высшие администраторы отличались презрением не только к подчиненным, но и к самому закону. Нижегородский губернатор Анненков якобы говаривал: «Закон в России, как железо. Когда вынут из печи, так до него пальцем дотронуться нельзя, а через час хоть верхом садись на него». О московском генерал-губернаторе А. А. Закревском и его самодурстве ходило множество анекдотов, и член Государственного совета М. А. Корф в дневнике писал «о том самовластном управлении и презрении ко всякому законному порядку, коими отличается теперь Закревский в Москве». Произволом и беззакониями отличался не только граф Закревский. В 1838 г. генерал-губернатор Восточной Сибири генерал-лейтенант В. Я. Руперт запретил свободную торговлю хлебом впредь до удовлетворения казенных потребностей. Комитет министров (!) в 1839 г. отменил это незаконное распоряжение, но Руперт, как обнаружилось при ревизии 1845 г., «продолжал воспрещать свободу в покупке хлеба, разрешая это только некоторым лицам по своему усмотрению;… по продовольственной части, по заготовлению казенного вина и по другим предметам происходили весьма важные злоупотребления, тягостные для жителей, разорительные для промышленности и вредные для казны». Более того, Руперт самовольно ввел новые налоги с населения: «Сборы эти, – писал по итогам ревизии министр юстиции, – были употребляемы им на расходы, не определенные законом, или на замену вещественных повинностей денежными, или, наконец, на такие статьи, которые были уже внесены в высочайше утвержденную смету повинностей», иначе говоря на фиктивные расходы! И что же? А ничего. По резолюции Николая I, написанной на представлении Комитета министров, Руперт должен был выйти в отставку «по прошению», другими словами – с сохранением мундира и пенсией (70; 37). Ну, как тут не воровать?!
В младших чиновниках требовались раболепное послушание, исполнительность и при особенностях делопроизводства, когда каждый предыдущий документ многократно переписывался вместе с подходящими для решения законами и резолюциями, то есть при усиленной бумажной работе, наиболее ценился… почерк. Некоторые мемуаристы, в начале карьеры оказавшиеся на младших должностях, с недоумением и горечью вспоминают, что в глазах начальства вместе со своим образованием и знаниями оказывались никуда негодными чиновниками именно вследствие высокого образования и плохого почерка. Известный в свое время педагог Н. Ф. Бунаков вспоминал: «На службе требовалось: слепое повиновение, аккуратность, беспрекословное исполнение приказаний, отсутствие всякой самостоятельной мысли… хороший писарский почерк да уменье угодить, а к кому следует подслужиться». Образованных же людей на службу, особенно в низшие учреждения, брали с большой неохотой: от них не ожидали ничего, кроме «завиральных идей» и «фордыбаченья». Особенно ценилась четкость почерка в военном делопроизводстве, где даже было выработано специальное «военно-писарское рондо». Действительно, читать в архиве бумаги, переписанные профессиональными канцеляристами, – одно удовольствие, и это при том, что от времени выцвели железистые чернила и пожелтела бумага. Начальство высоко ценило хороших писарей, прощая им и пьянство, и лень ради особо важных бумаг, шедших на самый «верх».
Десятилетиями писали, разумеется, гусиными перьями. И даже когда появились стальные перья, любители и знатоки каллиграфии еще долго пользовались по старинке гусиными перьями, полагая, что стальным пером так не выпишешь. Да и верно: на той рыхлой, толстой бумаге жестким пером, наверное, красиво написать было трудно. Очинка пера была не столь простым делом. Но не пустяком было и приготовление пера. Это только в детских книжках, сбив на лету из лука пролетавшего гуся, герой вырывает из крыла перо и, очинив его кинжалом, пишет записочку любимой: такое перо просто не держало бы чернил. Наиболее ценились перья из левого крыла: они, благодаря изгибу, лучше ложились в правую руку. В противность тому, что показывают в кино и музейных экспозициях, верхняя часть пера обрезалась: длинное перо мешало бы, утыкаясь в лицо. Перья сначала обезжиривались в горячей золе (птичьи перья потому и не намокают в воде, что птица, постоянно перебирая их клювом, смазывает жиром из особой железы в гузке), а затем, после удаления кончика, из трубочки вытаскивали тонкую пленку, выстилающую внутренность пера. В таком виде перья связками поступали в продажу. Каждый пишущий чинил себе перо по вкусу особым острым перочинным ножичком, напоминающим миниатюрную финку. Перо наискось срезалось, в нем делался небольшой продольный разрез, а затем нажимом на ноготь большого пальца оно раскалывалось на нужную длину, после чего на том же ногте обрезался микроскопический кончик пера. С появлением деревянных ручек-вставочек короткие гусиные перья вставляли в них для удобства работы. Стальные же перья появились в 40-х гг. XIX в. сначала в Англии, откуда они ввозились в Россию, а вскоре были открыты фабрики стальных перьев в Риге и Москве.
Так что совсем недаром в некоторых крупных департаментах особо умелые канцеляристы годами занимались только очинкой перьев для начальства. Впрочем, были по канцеляриям и иные немаловажные занятия. Юный чиновник Иностранной коллегии записал в дневнике: «Потом рекомендовался экспедитору М. В. Веньяминову, предоброму и очень живому старику, который более сорока лет занимается одним и тем же: изготовлением кувертов для отправляемых бумаг и запечатыванием их. Эти куверты делает он мастерски, без ножниц, по принятому в Коллегии обычаю и поставляет в том свою славу. «Вот, батюшка, – сказал он мне, – милостиво просим к нам: выучим тебя делать кувертики, выучим на славу» (66; II, 38).
У закаленных в канцелярских битвах секретарей и столоначальников, или повытчиков, как их называли по старинке (повытье – подразделение старинного приказа), напротив, ценились знание законов и циркуляров да умение при необходимости так составить бумагу, чтобы в ней сам черт сломал голову. За десятилетия, прошедшие со времени принятия Соборного уложения 1649 г., в канцеляриях осели тысячи нормативных актов, часто забытых и полузабытых, нередко противоречивших друг другу. Неоднократные попытки составления нового уложения (Екатерина II в начале царствования даже создала специальную Уложенную комиссию из депутатов, избранных от всех сословий, кроме помещичьих крестьян) увенчались успехом только в 1832 г., когда под руководством М. М. Сперанского сперва были приведены в известность все законы, начиная от Уложения Алексея Михайловича, и напечатано Первое Полное собрание законов Российской империи (1830), а затем и пятнадцатитомный Свод законов, куда вошло только действующее законодательство. Дотоле же чиновникам приходилось полагаться исключительно на канцелярских крыс, способных извлечь из памяти подходящий закон и воспользоваться им нужным образом. Потому-то секретари, подбиравшие подходящие законы, имели такой успех у просителей, что могли выбрать нужный закон и умело им воспользоваться. Как же тут было не расцвести взяточничеству?
О «важности» умения архисложно писать бумаги вспоминал известный в свое время мемуарист Ф. Ф. Торнау, офицер, которому доводилось служить и в строю, и в штабах: «Служебные бумаги, писанные педяшевским слогом (майора Педяшев. – Л. Б.), бывали не редкостью по военному ведомству; в палатах, и особенно в уездных и земских судах, писать иначе считалось тогда противным заветным изворотам таинственности, в которую облекалось гражданское делопроизводство. Да и не для чего было выражаться более понятным слогом: ведь бумаги писались в то время по присутственным местам не для уяснения, а для искажения правды, из чего для дельцов благодатной старины проистекала немалая польза, которую умницы старались хранить про себя, воздерживаясь между прочим в делоизложении, если возможно было, от траты смысл разъясняющих точек и запятых. Даже в министерствах, в которых служили действительно способные люди, чиновник, обладавший плодовитым пером, то есть умевший нанизывать слова и растягивать фразы, не придавая им положительного смысла, высоко ценился в служебном кругу». Торнау приводит анекдотический случай в штабе фельдмаршала Паскевича, когда в присланном майором Педяшевым донесении писалось: «Ахалцих турками взят», затем следовало полторы страницы описаний состава турецких войск, распоряжений для защиты крепости, и лишь на оборотной стороне листа находились вторая запятая и окончание фразы: «во блокаду. О чем Вашему Сиятельству…» и т. д. Крепость была взята турками в блокаду, главнокомандующий же, только взглянув на начало донесения, решил, что крепость пала, и воздвиг на подчиненных целую бурю. Этот случай приведен Торнау для того, чтобы пояснить, «как хитро была сплетена прежняя фразеология, какие тонкие оттенки следовало соблюдать в сношениях с равными, с зависимыми и независимыми ведомствами, с младшими, высокими и высшими лицами и какие разнообразные формы были установлены на основании этих отношений для вступления, изложения и заключения в каждой бумаге. От беспрестанного повторения титулов и от выражений преданности и подчиненности рябило в глазах; настоящий смысл дела утопал в потоке исковерканных фраз» (179; 187–190).
Конечно, определенный смысл в этом был: существовал принцип «чин чина почитай» и установленные формы вежливости даже при неприятной бумаге смягчали ее содержание. И все же… В подтверждение приведем очень ясную бумагу, написанную начальником подчиненному:
«Милостивый государь Александр Александрович! По случаю представленных мне Вашим превосходительством донесений от г. полковника Волкова, что в Харькове ходят по рукам разные нелепые сочинения, я хотя и должен заключить по самим заглавиям оных, что они те самые, по которым производилось следствие и коих сочинители открыты, но при всем том покорнейше Вас просить предписать полковнику Волкову стараться удостовериться, точно ли сии сочинения продолжают ходить по рукам и в таком случае доставить мне списки оных с извещением, от кого получено.С совершенным почтением честь имею быть Вашего превосходительства покорнейший слуга
Каковы затейники?
Так что чиновничье бумагомарание было делом многотрудным.
Что же касается «вышнего» начальства, то в нем ценились благодушие и… глупость. Благодушным и глупым, некомпетентным начальником какой-нибудь секретарь или правитель дел мог вертеть, как хотел, запутывая текст бумаги и добиваясь нужного решения.
Чиновник почтово-телеграфного ведомства, надворный советник
Служащий Почтово-телеграфного ведомства, инженер, коллежский советник
Красноречивую и детальную панораму нравов в саратовских присутственных местах первой половины XIX в. рисует некто К. И. Попов: «Губернское правление в то время было наказание Божие. В нем, исключая присутствующих (то есть членов присутствия, высших чиновников. – Л. Б.) и секретарей, были все люди нетрезвые, с предосудительными наклонностями и характерами. К должности приходили в небрежном виде, в дырявых замазанных сюртуках, с голыми локтями, часто летом в валяных сапогах. Канцелярские камеры содержались весьма неопрятно: столы грязные, неокрашенные, все изрезанные, запачканные чернилами; сидели не на стульях, а на каких-то треножных скамейках, чего теперь нельзя видеть и в сельских управлениях. Со служащими старшие обращались деспотично, точно как помещики с своими крепостными, ругали их неприличными словами, а иногда задавали трепку. Никто на это не обращал внимания… Хотя из служащих в нем были умные и талантливые от природы люди, но судьбою утопленные в грязи. Для службы и присутствующих они были полезны и необходимы, потому что все уложения Петра I и Екатерины II помнили наизусть; тогда еще свода законов не существовало, а руководствовались вновь издаваемыми законами, публикуемыми в указах. Кто же мог их припомнить? Гг. советники обращались с такими людьми сурово и грубо; но бывало время, в которое их ласкали с приветом и возвышенностью, для того собственно, чтобы они рассмотрели и составили записку из многосложного и серьезно-важного дела и высказали свое мнение и постановление, чем и как закончить дело. По исполнении того они опять теряли свое достоинство, по случаю нетрезвой и угнетенной жизни, предоставив только своими трудами выгоды начальствующим над ними. Начальники за них получали награды и возвышались по службе должностями, а сами талантливые, работавшие как батраки, за все ими сделанное, были забываемы и также угнетаемы. Об них я еще и дальше буду говорить, ибо такие люди существовали и при других губернаторах и были необходимы для губернского правления…
В Саратове существовала еще межевая контора… Служащих было человек до 60: землемеров, помощников их, чертежников, разных делопроизводителей. Они получали хорошее жалованье и пользовались безденежно обывательскими квартирами. Что был это за народ и откуда он собрался! Все пожилых лет, исключая чертежников и писцов, пьяные, небрежные; одеты были всегда дурно, кроме молодых людей, державших себя прилично… По окончании присутствия все, исключая молодых, шли прямо в кабак, который и теперь существует в ряду рыбного базара и носит наименование «большой бумажный», где сидели и пили до самой ночи. В этот кабак приказные других присутственных мест мало ходили; у них был свой, неподалеку от присутственных мест… который и теперь существует… Сюда сходились любители выпить из губернского правления, уездного и земского суда и других. Этот кабак имеет и теперь наименование «малый бумажный». Если сюда, в их компанию, попадал приказный межевой конторы, то они его выталкивали и не давали выпить вина, и наоборот: кто зайдет из приказных присутственных мест в «большой бумажный», то их межевые крысы (их так называли) выталкивали, иногда между ними бывали ссоры и драки. От присутственных мест и межевой конторы так и были проложены торные тропочки к этим кабакам. ‹…›
Правитель канцелярии В. С. Симановский имел грубый и крутой нрав… Он с своими канцелярскими чиновниками (их было человек до 40) обращался весьма невежливо, не любил ленивых франтиков… на них он всегда кричал, называя их приватными именами, так, как ему вздумается…
В губернском правлении были два лица, подобные Симановскому, еще более сварливые и грубые. Это – секретари В. И. Иванов и В. П. Львов. Впоследствии первый был советником, а последний – асессором. Они с канцелярскими служителями, судьбою утопленными в грязную жизнь, крайне дерзко и дурно обращались, ругали их неприличными словами и даже давали толчки, арестовывали их. Они во время присутствия ходили по комнатам – одна нога в сапоге, а другая босая. Сапог, картуз, а зимою и шинель или тулуп были на сохранении у экзекутора» (141; 39–40, 42).
Неясным остается вопрос о загруженности чиновников работой. Разумеется, были особые присутственные часы с большим, как водилось в России, перерывом на обед: обедали по домам, а после обеда полагалось слегка соснуть. Так в канцелярии саратовского губернатора Панчулидзева занятия «продолжались от 9 часов утра до 2 часов и с 6 вечера до 10 часов ежедневно, не исключая табельных и праздничных дней, тем более потому, что московская почта отходила из Саратова один раз в неделю, и то в воскресенье…» (141; 42). Но, как представляется, продолжительность занятий зависела от необходимости и начальства. При характерном для России, особенно дореформенной, делопроизводстве, когда каждый предыдущий документ (решение суда и т. п.) полностью переписывался в последующем для вынесения затем резолюции, а при передаче дела в следующую инстанцию переписывались и документ, и подходящие статьи закона, и резолюция – и так до бесконечности, младшие служащие, механически копировавшие документы или подыскивавшие нужные справки и статьи законов, были перегружены работой.
В мемуаристике встречаются упоминания о том, что перед ревизиями дел, в конце служебного года и в прочих чрезвычайных случаях начальники, не мудрствуя лукаво, отбирали у мелкого канцелярского люда сапоги, засаживали их за столы под надзор сторожа и даже приковывали за ногу к столу (канцелярские столы в ту пору были весьма массивны и тяжелы); для интенсификации работы, якобы, копиистам и регистраторам доставлялись хлеб, огурцы и водка за счет начальника. В обычное же время документы могли неделями и месяцами не регистрироваться и не подшиваться. Будто бы и «вышнее» начальство не слишком обременяло себя занятиями, появляясь в канцеляриях лишь на краткий срок утром и предаваясь в остальное время карточной игре и светской жизни. Можно вспомнить знаменитых по русской литературе «архивных юношей», молодых чиновников Московского архива Министерства иностранных дел, большей частью представителей «золотой молодежи», которые все как один отмечают отсутствие настоящей работы, но связывают это со снисходительностью начальства. «Архивные юноши» предавались литературным и светским удовольствиям, а дела стояли. Один из известных мемуаристов, С. П. Жихарев, писал по этому поводу: «Был у Н. Н. Бантыш-Каменского… Принял благосклонно и удивлялся, отчего я не просился на службу в Архив, как то делают все московские баричи. В том-то и дело, сказал я, что я не московский барич и мне нужна служба деятельная» (66; I, 5).
Вспомним и знаменитого ссыльного чиновника А. С. Пушкина, служившего при новороссийском наместнике М. С. Воронцове, отправленного в командировку по случаю нашествия саранчи и необходимости определить на местах размеры помощи населению, а вместо того на казенный счет гостившего в имениях и волочившегося за помещичьими дочками; когда же пришло время дать сведения о положении населения и отчитаться в затраченных казенных суммах, он отделался стишком: «Саранча летела, летела, села, посидела, все съела и снова полетела», и ему сошло это с рук; между прочим, жалованья Пушкин получал 700 руб., то есть почти по 60 руб. в месяц – много больше основной массы чиновников, имея в виду его мизерный чин губернского секретаря. Главным образом, настоящей синекурой была должность чиновника для особых поручений, служивших у высших должностных лиц – министров и губернаторов. Эта должность как будто была создана специально для ловких, хорошо воспитанных светских молодых людей, не обремененных специальными знаниями. Иногда все «особые поручения» ограничивались сопровождением губернаторши или министерши в поездках по городу, доставкой букетов дамам и тому подобными приятными и необременительными делами. В принципе же должность существовала для исполнения важных, иногда секретных дел, выходивших за рамки компетенции обычных учреждений и чиновников. Некоторая часть молодых людей с солидными связями, за неимением вакансий, просто причислялась к министерству, ничем не занимаясь, но получая чины. В общем, все, очевидно, зависело от чина, должности, места службы и обстоятельств, из которых главным была влиятельная «бабушка» («Хорошо тому служить, кому бабушка ворожит»).
Помощник частного пристава
А. Н. Вульф, поступивший на службу в Петербурге в 1828 г., писал в дневнике: «В Департаменте мне дали ведение журнала входящих бумаг в IV отделение I стол и ведомостей от военных чиновников о присылке денег за употребление простой бумаги вместо гербовой – не головоломное занятие, чему я весьма рад, ибо тем более мне остается времени на свои занятия… В Департаменте я по сию пору совершенно ничего не делаю, кроме ведения журнала входящих бумаг, – работа не трудная и немного времени требующая…» (45; 91, 93). И так на протяжении трех месяцев: прогулки, обеды, целые дни, проведенные у женщин, за которыми он волочился… Служить он начал без жалованья, но затем начальник отделения предложил ему 200 руб. в год; «Он извинялся, что предлагает такую безделицу, и советовал мне оное принять для того только, что считают тех, которые на жалованье служат, как истинно и с большим рвением служащих» (45; 100). Для сравнения отметим, что городничий в уездном городе, обремененный делами, получал в это время 12 руб. в месяц – 144 руб. в год. Современник Вульфа, С. П. Жихарев, в своем дневнике также постоянно жаловался на полное отсутствие дел (он и служил «у разных дел» – это официальная формулировка) в Иностранной коллегии: «Целое утро проболтался в Коллегии по-пустому, спрашивая сам себя: да когда же дадут мне какие-нибудь занятие? До сих пор я ничего другого не делаю, как только дежурю в месяц раз да толкую о Троянской войне»; между тем это происходит в самое горячее время, в 1806 г., когда Россия ввязалась в сложнейшие европейские политические интриги в связи с Наполеоновскими войнами, и уж Коллегия иностранных дел должна была оказаться погруженной в дела по самое некуда (66; II, 82).
Князь В. А. Оболенский, поступивший в 1893 г. в Министерство земледелия и получивший вскоре должность, соответствовавшую посту столоначальника, отмечает отсутствие дела: «Дела у нас было очень мало. Мы приходили в министерство к часу дня, а уходили в половине шестого… Но значительную часть и этого краткого служебного времени мы проводили в буфете за чаепитием и разговорами. Только в сроки выпуска печатных бюллетеней о состоянии посевов и урожая нам приходилось работать по-настоящему, но и этой срочной работой мы, главным образом, занимались по вечерам, у себя на дому, прерывая ее хождением в министерство, где в общей атмосфере безделья работать было трудно. Я не хочу этим сказать, что петербургские чиновники вообще ничего не делали. Были и в нашем и в других министерствах отделения, где работы было больше, но наш отдел во всяком случае не составлял исключения. Несомненно, в Петербурге было перепроизводство чиновников, и многие из них на низших должностях не имели достаточно работы. Работали по-настоящему высшие должностные лица, начиная с начальников отделений, а министры были перегружены работой» (129; 129–130). Действительно, военный министр А. Ф. Редигер, подводя в 1909 г. итоги своей деятельности на этом посту, отмечал, что работать приходилось «урывками и по ночам», но сетовал он при этом на огромное число заседаний и поездок с докладами к императору; по его, по-немецки скрупулезным, подсчетам, в 1908 г. у него было 76 докладов у государя, 92 разных заседания, 7 обедов и раутов и т. д. – по пять с половиной отвлечений от прямого дела в неделю (149; II, 264–265). Помимо подготовки бумаг и докладов руководству (министры регулярно делали длительные доклады о ходе дел императору), много времени у руководителей высших подразделений, вплоть до министров, занимал прием просителей. В назначенное время в приемной собирались нуждающиеся в решении с заготовленными прошениями, выстраивались в шеренгу: женщины – первыми, а мужчины – по чинам, кратко сообщали вышедшему из кабинета сановнику свое дело и передавали прошение, которое тот отдавал секретарю или чиновнику для особых поручений; в чрезвычайных случаях просителя приглашали для более подробной беседы в кабинет.
Перегружены ли были чиновники работой или они бездельничали в присутствиях, но дела шли плохо. Сенатор С. И. Давыдов, ревизовавший Калужскую губернию в 1850 г., запрашивал у губернского правления объяснений по делу, открытому в мае 1847 г., по которому предписание земскому суду было дано лишь в декабре 1849 г.; а дело было пустяковым: о взыскании церковным старостой денег с прихожан своего села. Сенатор И. Э. Курута делал подобный же запрос во время ревизии Тамбовской губернии в 1843–1845 гг. по делу, начатому в… 1830 г.! Сенатором А. У. Денфером, ревизовавшим Саратовскую губернию в 1838 г., были обнаружены 17 нерешенных дел по Питейному ведомству, начатых в 1817 г., 655 дел – по Лесному ведомству, начатых в 1823 г., 98 дел – по казначейству, начатых в 1827 г., 223 дела – по конторскому управлению, начатых в 1830 г., 119 дел, открытых в 1809 г. (!) по Соляному ведомству и 3024 (!) дела – по хозяйственному управлению, начатых с 1825 г. По объяснению председателя казенной палаты, «дела частные были остановлены, даже забыты лицами, их начавшими», в связи с неурожаем 1833 г., «а когда тяжесть бедствий уменьшилась, частные лица обратились к настоянию о решении дел их… переписка возросла». В качестве оправдания были названы также восьмая народная перепись, рекрутские наборы и ревизия губернии: отговорок можно было найти много (115; 33–34). На самом же деле это были старинная приказная волокита, пресловутый русский чиновничий «долгий ящик».
Нельзя сказать, что чиновники не старались разделаться с нерешенными делами. Например, перед сенаторской ревизией Орловской губернии губернатор Н. М. Васильчиков приказал… поджечь архив губернского правления, за что был отправлен затем в отставку. А в Курской губернии в 1850 г. накануне ревизии нерешенные дела были утоплены в реке, и когда казус вскрылся, «сам сенатор с надлежащими властями в лодках, представляя собой целую победоносную флотилию, наблюдал за извлечением дел из царства Нептуна» (115; 32).
А впрочем, весь этот казенный люд был простой в обхождении, добродушный и хлебосольный, вне службы во всяком случае. Чиновник, даже и в высоких чинах, – это не светский человек с его сдержанностью и нарочитой холодностью, за которой нередко скрывалось самое пылкое хищничество. И весь домашний обиход чиновника, провинциального ли, столичного ли, был прост. «Дневник чиновника» С. П. Жихарева содержит красочное описание обеда по-домашнему у некоего действительного статского советника, занимавшего должность советника экспедиции для ревизии счетов Иностранной коллегии: «Входим: в передней встретили нас два плохо одетые мальчика лет по двенадцати, с румяными личиками и веселыми физиономиями; в столовой ожидал сам хозяин, занимаясь установкою графинчиков с разными водками и нескольких тарелок с различною закускою. В углу, на креслах, сидел уже один гость, довольно тучный барин с отвислым подбородком и с крестиком в петлице, и гладил жирного кота, мурлыкавшего на окошке. Поставленный в середине комнаты стол накрыт был на пять приборов… Филатьев спросил его (хозяина. – Л. Б.), не ожидает ли он еще кого-нибудь, что стол накрыт на пять приборов. «Никого, сердечный, – подхватил Овчинников. – Вишь, так накрыть догадалась Марфа; говорит: может быть, кто-нибудь завернет и еще, так не стать же перекрывать стол. Умница, спасибо ей, право умница!.. Гей! Марфа! готовы ли щи? упрела ли каша?» – «Готово, родимый, готово; извольте закусывать да садиться за стол, – раздался из кухни громкий голос Марфы, – сейчас принесу». И вот Семен Тихонович предложил приступить к закуске. «Милости просим, водочки, какой кому угодно: все самодельшина… вот зорная, эта калганная, желудочная; а вот и родной травничок, такой, бестия, забористый, что выпьешь рюмку, другой захочется…» ‹…›.
Но вот толстая Марфа с веселым видом поставила на стол миску щей и принесла горшок с кашею. Мы сели за стол и не положили охулки на руку: все было изготовлено вкусно: щи с завитками, каша с рублеными яйцами и мозгами – словом, объеденье. За этими блюдами последовали: огромный разварной лещ с приправою из разных кореньев и хреном, сосиски с крупным зеленым горохом, часть необыкновенно нежной и сочной жареной телятины с огурцами и, наконец, круглый решетчатый с вареньем пирог вместо десерта. После каждого блюда Семен Тихонович подливал нам то мадеры, то пива, а после жаркого раскупорил сам бутылку прекрасной шипучей смородиновки собственного изделия. Служившие за столом общипанные мальчики не были им забыты: от всякого кушанья откладывал он бесенятам своим, как называл он их, обильные подачки, и даже кот на свой пай получил порядочную порцию телятины…
Не успели отобедать, как толстая Марфа явилась с несколькими бутылками разных наливок… «Мы ведь не французы, – сказал Семен Тихонович, осматривая бутылки, – чертова напитка – кофию не пьем, а вот милости просим отведать наших домашних наливочек, кому какая по вкусу придется…» (66; II, 187–189).
Частный пристав
Вот и видно, что у ревизии казенных счетов недурно жилось. Тут, как жирком подзаплывешь, поневоле добродушным станешь.
Но подлинной чиновничьей клоакой в дореформенный период были суд и полиция. Недаром поэт-славянофил А. С. Хомяков, обращаясь к горячо любимой им России, писал, что она «в судах черна неправдой черной и всякой мерзости полна». Дело доходило до анекдотов. Конечно, во многом эта мерзость взяточничества и судейской кривизны была вынужденной: на свое жалованье ни городничий, ни уездный исправник, избиравшийся из отставных младших офицеров, не выслуживших пенсии, прожить не могли. Тем более, не могли существовать заседатели нижнего земского суда, без конца мотавшиеся по уезду на следствия. Был выработан ряд приемов для получения взяток. Например, при скоропостижной смерти выехавшие на следствие исправник, становой пристав, заседатель, полицейский врач заявляли о необходимости вскрытия. Между тем в сознании простонародья «потрошить» мертвеца значило искажать его божественный образ и подобие, издеваться над дорогим покойником. Естественно, вслед за просьбой не трогать тело следовала взятка. Особенно же лакомым кусом было «мертвое тело» – труп постороннего человека, умершего естественной смертью, убитого или покончившего с собой и случайно обнаруженного. По давней традиции, ответственность за преступление несли владельцы земли, где оно совершалось: помещик, или его управляющий, или крестьянская община. Обнаружение «мертвого тела» навлекало подозрение на землевладельца, и на этом основании можно было выкачивать изрядные суммы. Поэтому обнаружившие его старались перенести труп на чужую землю или бросить в реку, иначе приходилось кормить и поить сонм полицейских чиновников и платить им большие деньги; вспомним пушкинского «Утопленника»: «Суд наедет, отвечай-ка; / С ним я век не разберусь… / Озираясь, он спешит; / Он потопленное тело / В воду за ноги тащит / И от берега крутого / Оттолкнул его веслом, / И мертвец вниз поплыл снова / За могилой и крестом». Иной раз дело доходило до того, что полиция сама тайно перевозила труп из одних владений в другие, пока он окончательно не разлагался, и, таким образом, наживала кругленькие суммы, собиравшиеся с крестьян или управляющих. Можно напомнить читателю популярную народную песню на стихи Н. А. Некрасова «Меж высоких хлебов…».
Отсутствие собственных средств к существованию городничие, полицмейстеры, квартальные и прочие казенные люди, наблюдавшие за порядком в городе, успешно компенсировали сборами с «благодарного населения». Да как было и не брать взяток городничему, на жалованье которого, по признанию самого министра внутренних дел С. С. Ланского, жить было невозможно (во всяком случае, так утверждал Н. С. Лесков в «Однодуме»). И сами обыватели не претендовали на умеренные поборы: таково было всеобщее представление о жизни. Можно вспомнить гоголевского полицмейстера из «Мертвых душ», который «был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую… Дело было поведено так умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города. Купцы первые его очень любили, именно за то, что не горд; и точно, он крестил у них детей, кумился с ними и хоть драл подчас с них сильно, но как-то чрезвычайно ловко: и по плечу потреплет и засмеется, и чаем напоит, пообещается и сам прийти поиграть в шашки, расспросит обо всем… Если узнает, что детеныш какой-нибудь прихворнул, и лекарство присоветует… Поедет на дрожках, даст порядок, а между тем и словцо промолвит тому-другому: «Что, Михеич! нужно бы нам с тобою доиграть когда-нибудь в горку!» – «Да, Алексей Иванович, – отвечал тот, снимая шапку, – нужно бы». – «Ну, брат, Илья Парамоныч, приходи ко мне поглядеть рысака: в обгон с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые; попробуем». Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!». Даже все сидельцы обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!». Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст». В автобиографической «Пошехонской старине» М. Е. Салтыкова-Щедрина выведен родственник героя, «р-ский городничий» (по всем признакам – рыбинский), отставной майор, которому «в походе под турка» оторвало ядром ногу: «С утра до вечера, зимой и летом, Петр Спиридоныч ковылял, постукивая деревяшкой, по базару, гостиному двору, набережной, заходил к толстосумам, искал, нюхал и, конечно, доискивался и донюхивался. Лет через десять деятельного городничества… у него был уже очень хороший капитал, хотя по службе он не слыл притязательным. Ласков он был, и брал не зря, а за дело. Купцы дарили его даже «за любовь», за то, что он крестил у них детей, за то, что не забывал именин, а часто и запросто заходил чаю откушать. Каждомесячно посылали ему «положение» (не за страх, а за совесть), и ежели встречалась нужда, то за нее дарили особо. Но не по условию, а столько, сколько бог на душу положит, чтоб не обидно было… Только с рабочим людом он обходился несколько проще, ну, да ведь на то он и рабочий люд, чтобы с ним недолго «разговаривать». – Есть пачпорт? – вот тебе такса, вынимай четвертак! – нет пачпорта – плати целковый-рубль, а не то и острог недалеко. – И опять-таки без вымогательства, а «по правилу»… Он умер, оплакиваемый гражданами, оставив жене значительный капитал (под конец его считали в четырехстах тысячах ассигнациями)…» (158; 132).
А вот не литературный, а подлинный полицмейстер-инвалид, потерявший при Бородине руку, нижегородский Махотин. На первых порах он вроде бы стеснялся «брать», а когда ему приносили «подлежащее», говорил: «Уж это, кажется, много!». А уже через год, попривыкнув, ласково пенял приносящим: «Маловато, батенька, маловато, что-то скупиться стали!». Через пять лет он уже приобрел два дома и хутор – это с полицмейстерского-то жалованья! Правда, Махотин занимался еще и предпринимательством: скупая на Нижегородской ярмарке чихирь у кавказцев, фабриковал из него «шампанское» и затем навязывал его содержательницам ярмарочных публичных домов. Закончил Махотин земное поприще генералом и крупным нижегородским помещиком (163; 448). Но если Махотин требовал «подлежащего», то его преемник фон Зегенбуш не брезговал даже четвертаками. Особенно же солоно пришлось нижегородцам при следующем полицмейстере – Лаппо-Старженецком, отставленном со службы за «соляное дело» Вердеревского, о чем уже говорилось выше. Об этих трех полицмейстерах нижегородцы говорили: «Один брал одной рукой, другой – двумя, а третий лапой загребал».
Вероятно, нужно объяснить инвалидность городничих. На полицейские должности полицмейстеров, городничих, частных приставов, уездных исправников, сопряженные с судебными функциями по мелким делам, обычно назначали отставных младших офицеров, из-за ранений, увечья или болезней не способных нести строевую службу, не выслуживших пенсии и не имевших иных средств существования. Городничий-инвалид оказался даже популярным литературным персонажем: капитан Тушин, лишившийся руки и ставший городничим г. Красного у Л. Н. Толстого, Серапион Мардарьевич Градобоев в «Горячем сердце» А. Н. Островского; народ этот происхождения невысокого, нередко грубый и невежественный, выслужившийся из рекрутов, каков, по всей видимости, и самый знаменитый в России городничий Сквозник-Дмухановский.
Низшую полицейскую службу исправляли будочники и хожалые. Те и другие отличались грубостью, склонностью к горячительным напиткам и мелким взяткам с правонарушителей и, согласно всеобщей молве, по ночам грабили запоздавших прохожих. Во всяком случае, в Москве при обер-полицмейстере Архарове солдаты полицейского полка получили прозвище «архаровцы», и это слово с тех пор обозначало забияк и грабителей. Кроме того, у будочников была особая популярная «специальность»: при своем обширном досуге они терли нюхательный табак для любителей; этот табак, на французский манер, назывался «бутатре», то есть тертый «бутарем», в отличие от самодельного «самтре».
Как все люди «при должности», будочники также имели доходы от обывателя. Особенно благодатна в этом смысле была глухая провинция с ее мирным и простодушным обывателем, уверенным, что «на то и щука в море, чтобы карась не дремал».
«В летнюю пору спрос на калачики за отъездом господ по усадьбам сильно ослабевал; поэтому Иван Николаевич, не мешая своему главному заработку, мог довольно времени уделять рыболовству… Но так уж обывательская жизнь складывалась, что и это непредосудительное увлечение Ивана Николаевича было отравлено значительной примесью горечи. Иван Николаевич, бывало, ловит, а все посматривает – не следит ли за ним недреманное око Михеича (будочника. – Л. Б.).
– Беляев (частный пристав. – Л. Б.) наказывал, чтобы непременно ты ему рыбы послал, завтра у него будут гости; ну, показывай-ка, что у тебя в ведре?
– А черт бы побрал твоего Беляева, да и тебя с ним! – с сердцем отзывается Иван Николаевич…
Хотя Михеич и был в данном случае… «при исполнении официальных обязанностей», но в те отдаленные времена некоторая свобода в излиянии чувств не ставилась в вину обывателю, и протоколов по этому поводу не составлялось.
– Ну, ты много-то не разговаривай, – спокойно отвечал Михеич, запустивши руки в ведро; вытащит оттуда что покрупнее, да иногда и для себя захватит какого-нибудь щуренка. – Еще барыня говорила: калачики все вышли… Чтобы принес их.
И несет Иван Николаевич калачики, как поступается крупной рыбиной, ибо знал за собой вину, и притом вину тяжкую, прародительскую: его ветхий домишко стоял не «по плану» и давно был предназначен к сломке…
А вот у Матрены – вдовы-мещанки с тремя детьми – так, собственно, и вина-то была самая пустячная: чтобы кормиться, она торговала с лотка разными общедоступными яствами и квасом.
«Нечего Бога гневить, – говаривала она, – никакого худа от Беляева не видала. Снесешь это ему о Рождестве да на Пасхе по рублевику, ну и знать его больше не знаешь; разве летом, проходя мимо, скажет: «А угости-ка меня, Матрена, кваском». – «С удовольствием, ваше благородие». Ну, нальешь ему кружечку, выпьет да еще похвалит.
А вот этот толстопузый, – речь идет о Михеиче, – во где у меня сидит, – указывая на горло, с ожесточением продолжает Матрена. – Ведь каждый день норовит что-нибудь стащить да еще роется – подавай ему непременно свежую печенку, а как ждет свою подлюгу Дуньку, то и пирога с рыбой…».
А на самом деле Михеич совсем не был злодей… Михеич знал только, что есть «для порядка» будка, значит должен быть и будочник; а затем знал еще, что место ему дано, чтобы было чем кормиться. Михеичу полагался паек и какие-то «третные»; мука и крупа, доходившие до него, даже в нем, не избалованном гарнизонным хлебом, нередко возбуждали вполне основательный вопрос: на что они могут быть пригодны? Что же касается до «третных», то Михеич в них регулярно расписывался, но никогда в глаза не видал.
Не виноват же он, что в его участке торговала Матрена, и притом только она одна; водилась, правда, еще мелочная лавочка, так ведь Михеич без табаку и чаю жить не мог. А так против Матрены он решительно ничего не имел…
Настоящим благодетелем Михеич считал откупщика, попечения которого в нисходящей линии доходили и до него. Михеич получал ежемесячную дачу натурой, которой ему при его умеренности в спиртных напитках не только хватало для своего употребления, но и Авдотью угостить, курносую вдову-солдатку…
По инструкции полагалось Михеичу день и ночь пребывать в неослабном Городовой бдении; но так как против этого резонно восставали законы природы, то Михеич ночью крепко спал… а днем, если был свободен, то есть не имел каких-нибудь хозяйственных поручений от Беляева или его барыни, вечно что-нибудь чинил из своей амуниции… Под вечер Михеич делал обход своего участка, тщательно осматривая все канавы и пустые заборы – не валяется ли где-нибудь упившийся обыватель. Если таковое тело оказывалось, то Михеич прежде всего подвергал самому внимательному осмотру обывательские карманы – не содержится ли в них табачного зелья или каких-нибудь трех, пяти копеек. На то и другое Михеич предъявлял свое бесспорное право… А затем заставлял обывателя просыпаться… Но случалось, что никакие воздействия не пробуждали обывателя. «Ишь, собачий сын, как нализался», – с сердцем проговорит Михеич, видя тщету своих усилий, и потащит за что попало обывателя к себе в будку» (133; 55–57).
В общем, полицейские нравы большей частью были самые патриархальные.
Городовой
Об организации полиции уже шла речь в другой книге, как и о полиции политической, то есть жандармах и охранных отделениях. Здесь же мы говорим о людях, служивших в этих органах и об их нравах.
Поступление в Корпус жандармов, во всяком случае в конце XIX в., было делом непростым: «Для поступления в корпус от офицеров требовались прежде всего следующие условия: потомственное дворянство; окончание военного или юнкерского училища по первому разряду; не быть католиком; не иметь долгов и пробыть в строю не менее шести лет. Удовлетворяющий этим требованиям должен был выдержать предварительные испытания при штабе корпуса жандармов для занесения в кандидатский список и затем, когда подойдет очередь, прослушать четырехмесячные курсы в Петербурге и выдержать выпускной экзамен» (168; 30).
В образованном обществе жандармов не любили, презирали и откровенно демонстрировали свое отношение к «шпионам», хотя жандармы, как военнослужащие, обязаны были всегда ходить в их заметной форме голубого сукна с серебряным аксельбантом. Жандармским офицерам не принято было подавать руки, а они на это и не претендовали, ограничиваясь поклонами; там, где стояли гарнизоны, их не приглашали в офицерское собрание, а с офицерами, прельстившимися высоким жалованьем и перешедшими на жандармскую службу, нередко порывали отношения не только сослуживцы и друзья, но иной раз и родственники. Это отношение распространялось даже на членов семьи жандарма. В. В. Стасов вспоминал годы своего ученичества в Училище правоведения: «Другой из наших товарищей, Замятнин, был… провинциал родом. Мы вначале подозрительно смотрели на него и одно время даже чуждались его, так как он был сын жандармского полковника из которой-то губернии» (169; 312).
Таковы в тогдашнем обществе были представления о «можно» и «нельзя», «прилично» и «неприлично»: служба в жандармерии вызывала брезгливость, которую не стеснялись демонстрировать.
В. Г. Короленко описывает характерный факт, имевший место в бытность его под надзором полиции в Кронштадте. Один из артиллерийских офицеров, некто Франк, решил перейти на жандармскую службу. «Военная молодежь отнеслась к этому с нескрываемым негодованием. Офицеры постарше не были так решительны, но в общем разделяли взгляд молодежи. Франк вдруг был вызван к начальнику артиллерии петербургского военного округа… Когда Франк явился, генерал быстро вышел из своего кабинета в приемную, подошел вплотную к Франку, смерил его взглядом с ног до головы и сказал: – Я вызвал вас, чтобы посмотреть на офицера, который решается променять честный артиллерийский мундир на мундир шпиона. – Затем, резко отвернувшись и не кивнув головой на прощание, ушел. Многие офицеры перестали подавать Франку руку. Говорили даже, что ему предложено было старшинами морского клуба, в который принимались и артиллеристы, выйти из состава членов» (92; II, 193). Заметим, что история эта происходила в начале 1870-х гг., в разгар революционного народнического движения, когда выражать презрение жандармам значило проявлять нелояльность.
С другой стороны, бывший жандармский генерал А. Спиридович, перешедший в Корпус жандармов из пехотного полка, писал: «В полку у нас на корпус смотрели очень хорошо. Несколько наших офицеров уже служили там, занимали хорошие должности и были предметом нашей зависти. В Вильне жандармерия была представлена блестяще. Генералы фон-Эксе и Черкасов пользовались уважением русского общества, первый же был принят и в польских кругах и принадлежал к местной аристократии.
Я лично в жандармах ничего нехорошего не видел. Еще с детства я помню, что жандармы были хорошо приняты, бывали они и у нас в доме. Даже женихом одной из моих сестер был жандармский ротмистр…
Матушка моя не раз говорила мне затем, что она хотела бы видеть меня или артиллеристом, или жандармом, сестры же уже прямо убеждали меня идти в жандармерию. Воспитанные в архангельской провинциальной глуши, далекие от всякой политики, они были чужды обычных интеллигентских предрассудков против синего мундира и смотрели на жандармского офицера просто: офицер, служба серьезная, очень важная, жалованье хорошее и форма красивая, чего же еще нужно для брата? А что ругают – так за глаза и царя ругают…
Но многие в обществе не любили жандармов, службу их бранили и говорили о них, что они все доносчики. Это неприязненное отношение к жандармам я встретил тогда же в семье почтенного присяжного поверенного, на дочери которого я хотел жениться. Русский человек, сын генерала, севастопольского героя, мой будущий тесть не хотел и слышать, чтобы его зять был жандармом. Он предлагал нам с дочерью материальную помощь, а также устроить меня куда-либо на гражданскую службу, лишь бы я не шел в жандармы. Я упорствовал, доказывая ему, что служба корпуса жандармов идейная и полезная для государства. Не имея ничего мне возразить по существу, он все-таки был против нее» (168; 29–30). Добавим, что когда николаевский жандармский офицер Э. И. Стогов просил у одного из провинциальных помещиков руки его дочери, тот также посомневался насчет неблаговидной службы будущего зятя («Но вот, видите ли, вы в голубом мундире, этого мундира никто не любит…»).
Когда Спиридович в 1899 г. после сдачи специального экзамена был переведен в корпус жандармов, «адъютант по строевой части подполковник Чернявский, с особенным пренебрежением швырнул нам отдельный листок с вакансиями охранных отделений… Чернявский смотрел на нас с нескрываемой враждебностью и буквально фыркал, а не говорил, когда мы обращались к нему за какими-либо справками» (168; 38).
И сами жандармы, во всяком случае некоторые из них, не так легко свыкались со своей работой, прежде всего с необходимостью вербовки «сотрудников», то есть осведомителей: «Воспринять сразу эту государственную точку зрения на внутреннюю агентуру было трудно. Мы принимали, как бесспорные, все советы относительно сотрудника, и все-таки они в наших глазах были предателями по отношению своих товарищей. Мы понимали, что без шпионов ничего нельзя знать, что делается во вражеском лагере; мы сознавали, что сотрудников надо иметь так же, как военных шпионов, чтобы получить необходимые сведения о неприятельских армии и флоте, об их мобилизационных планах и т. д. Все это мы понимали хорошо, но нам, офицерам, воспитанным в традициях товарищества и верности дружбы, стать сразу на точку холодного разума и начать убеждать человека, чтобы он, ради пользы дела, забыл все самое интимное, дорогое и шел на измену, было тяжело и трудно. Наш невоенный начальник не мог этого понять. Да, мы и не говорили много с ним об этом. Но между собою мы, офицеры, подолгу беседовали на эту тему. В нас шла борьба» (168; 51).
Надо сказать, что те, кто прошел через руки жандармов, отзываются о них хотя и с презрением, но, в общем-то, неплохо, а иной раз и с похвалой. Н. В. Шелгунов, арестованный уже в 80-х гг. за связь с народовольцами, писал: «По нашему делу были приглашены для допроса (как свидетели) Павленков и Благосветлова, Павленков – по поводу каких-то статей Кольцова (Тихомирова), а Благосветлова, чтобы получить от нее конторские книги за 1881 год (мое редакторство). Но когда Павленков и Благосветлова обнаружили некоторую несговорчивость, то Богданович так на них раскричался, что Благосветлова заплакала. Если так обращаются с свидетелями, то, уж конечно, с обвиняемыми церемонятся еще меньше. Со мною, впрочем, обращались с очень изысканной вежливостью, которой вообще отличаются жандармы старого типа. Говорят, по инструкции, составленной еще при Бенкендорфе, жандармы должны уподобляться по кротости первым христианам. Жандарм должен сносить безответно не только брань и ругательства, но даже и побои. Жандармы нового типа этой инструкции, должно быть, не знают, по крайней мере капитан Иванов, составивший себе репутацию зверя. Зато Жолкевич был безукоризнен: мало того, что при допросах он потчевал меня чаем и всегда спрашивал меня, каких я желаю булок, но раз, обещая продержать меня больше обыкновенного, послал даже в трактир за обедом. Когда в начале знакомства я отказывался от чая, Жолкевич мне говорил несколько раз: «Ведь этот чай мой» (193; 295). По поводу уподобления жандармов кротостью первым христианам вспоминается анекдот: якобы А. Х. Бенкендорф, назначенный шефом жандармов, попросил у Николая I инструкцию; тот вынул платок и, подав ему, сказал: «Вот тебе моя инструкция. Чем больше ты вытрешь им слез вдов и сирот, тем лучше выполнишь ее».
Особенно отличались либерализмом, доходящим до пренебрежения службой, жандармы старого времени в Сибири. Шестидесятник Л. Ф. Пантелеев дал несколько портретов таких жандармов-либералов. В Томске «что касается до местного жандармского начальника Тица, то вот как он себя держал. Он нанимал дом, при котором был большой сад – нанимал ради сада. Но в другом доме того же хозяина поселились Булгак; у них с утра до ночи было становище легальных и нелегальных поляков (сосланных в Сибирь после восстания 1863–1864 гг. – Л. Б.). Тогда Тиц перестал выходить в сад, чтобы как-нибудь не столкнуться и не вызвать истории» (133; 439).
«Не лишним считаю сказать, – продолжает Пантелеев, – несколько слов об енисейских жандармах. Я застал (в 1866 г.) в Красноярске штаб-офицером полковника Ник. Игн. Борка… К политическим относился с большим тактом; тут, без сомнения, имело влияние и то, что он был католик. Сколько припоминаю, по его инициативе никаких ограничений ссыльные не видели… Установилось и наше знакомство с Борками, и мы всегда приглашались на разные семейные праздники, которые с широким гостеприимством справлялись Борками.
По времени и в самом Енисейске завелся жандармский офицер, то был капитан Вик. Вас. Яшин, человек весьма недалекий, но добродушный. Он еще менее возбуждал какие-нибудь дела по своему усмотрению. Пробовал было заняться преследованием тайной продажи золота, но из этого ничего не вышло. Дела у Яшина решительно никакого не было, и он все вечера, а подвертывался случай, то и днем, отдавал картам «по маленькой»… Яшин чуть не каждый день заглядывал ко мне, нередко обедал, а после обеда запросто укладывался спать ‹…›.
На место Борка, умершего… в 1868 г., был назначен полковник А. С. Банин… Это был… человек с большим честолюбием и жаждою деятельности. Но Банин скоро сообразил, что, несмотря на присутствие в губернии большого числа ссыльных поляков и нескольких русских, в области «специальной политики» дела никакого не было… Зато в области чисто гражданского управления материал был неисчерпаемый. Полицейская власть через посредство волостных писарей собирала в свою пользу точно установленные ежемесячные дани; в свою очередь волостные писаря смотрели на волостную кассу, как на свою собственную; далее, полное отсутствие имущественной и личной безопасности, хаос во всех канцеляриях… И Банин, имея в своем распоряжении дюжину ничем не занятых жандармов, для приятного препровождения времени принялся за раскрытие краж, разных преступлений; сначала в самом Красноярске, а так как успех сопровождал его, то расширил свою практику на уезды.
[Губернатор Лохвицкий] по отношению к политическим ссыльным во всем положился на советника Бекетова, воплощенной канцелярской зацепе и крючке. Тогда Банин, напротив, стал заступником и делал в их пользу все, что только можно было. Раз даже устроил лотерею в пользу одной бедной вдовы, получившей разрешение на выезд.
[Банин] Знал всю подноготную губернии и охотно делился своими сведениями; сообщительность свою довел даже до того, что раз прочитал мне свои характеристики (из ежегодного отчета в III отделение) не только всей высшей администрации губернии, начиная с архиерея, но и почему-нибудь выдающихся частных лиц, – надо признать, характеристики весьма меткие и близкие к действительности» (133; 609–611).
Нужно сказать, что такое легкомысленное отношение к секретным делам и политическим поднадзорным было вообще характерно. Например, поднадзорным показывали их собственные дела. А. И. Герцен, сосланный на службу в Вятку, замещая одного из чиновников губернского правления, сам составлял на себя характеристики для предоставления в Петербург! Может быть, это вообще черта русской бюрократии, у которой отвращение к делу доходило до того, что правая рука не знала, что делает левая. Во всяком случае, вспоминая свой арест, Герцен писал о жандармских офицерах: «Большая часть между ними были довольно добрые люди, вовсе не шпионы, а люди, случайно занесенные в жандармский дивизион. Молодые дворяне, мало или ничему не учившиеся, без состояния, не зная, куда преклонить главы, они были жандармами потому, что не нашли другого дела. Должность свою они исполняли со всей военной точностью, но я не замечал тени усердия… Нельзя быть шпионом, торгашом чужого разврата и честным человеком, но можно быть жандармским офицером, – не утратив всего человеческого достоинства…» (47; 201–202).