К чиновничеству, в общем и буквальном смыслах, принадлежало и довольно многочисленное офицерство (еще в начале XIX в. офицеров официально именовали «чиновниками» ввиду наличия у них чина). Оно составляло часть именно городского населения: не говоря о высших военных учреждениях и военно-учебных заведениях, а также гвардии, сосредоточенной в Петербурге и его пригородах, войска квартировали в городах, по казармам или постоем на «кантонир-квартирах» (в обывательских домах). Лишь летом они выступали в лагеря, располагаясь на «тесных квартирах» сельских обывателей при лагерных сборах и маневрах либо на «широких квартирах» по деревням в обычное время, что особенно нужно было для кавалерии и артиллерии для содержания лошадей. По происхождению, образовательному уровню, культурному облику, кругу интересов и морали офицерство лишь отчасти отличалось от гражданских чиновников. Правда, здесь был значительно выше (особенно в первой половине ХIX в.) процент дворянства, в том числе столбового, но главным образом провинциального, включая мелкопоместное. Сухопутные вооруженные силы страны представляли довольно сложную и изменявшуюся систему. Около двух третей их составляла пехота. С самого начала XVIII в. ее основной массой были фузелерные (от слова «фузея» – ружье) полки, с середины столетия названные мушкетерскими, а с 1811 г. – пехотными; однако по традиции в пехотных полках до 50-х гг. сохранялись фузелерные и мушкетерские роты и взводы, отличавшиеся лишь мелкими деталями форменной одежды. Кроме этой линейной пехоты, имелась и тяжелая пехота – гренадеры, с середины XVIII в. превратившаяся в отборные полки. Гренадерские полки до 1917 г. составляли особый Гренадерский корпус, а также входили в состав Кавказского и Гвардейского корпусов. Во второй половине XVIII в. стали появляться части легкой стрелковой пехоты – егеря, и в первой половине XIX в. егерские полки и бригады составляли уже четверть пехоты; с развитием стрелкового оружия нужда в них отпала, в середине столетия они были преобразованы в пехотные полки, и остался только гвардейский Егерский полк. В XIX в. стали появляться в составе пехотных полков и стрелковые взводы и роты, а затем постепенно формировались стрелковые полки, дивизии и даже корпуса, фактически ничем, кроме цветов приборного сукна, от пехотных не отличавшиеся. Однако комплектовались они преимущественно уроженцами Сибири, охотниками, сызмальства привыкшими к оружию. Наконец, в первой половине XIX в. существовали в составе пехоты карабинерные полки, бывшие учебными для подготовки пехотных унтер-офицеров. Кроме того, по окраинам, на «линиях» с крохотными крепостями и пикетами, прикрывали границы линейные батальоны, а по городам несли полицейскую и конвойную службу гарнизонные войска разных наименований (инвалидные, губернские, местные, конвойные и прочие батальоны). Служба здесь для офицерства была самой незавидной, особенно в линейных батальонах, стоявших в глухомани; недаром они были местом ссылки для проштрафившихся офицеров, да и, вообще, офицерский состав здесь был весьма не блестящ, включая множество офицеров, выслужившихся из нижних чинов, умевших только читать и писать (вспомним простодушного лермонтовского Максим Максимыча). Пограничные войска, подчинявшиеся Министерству финансов, тоже представляли собой нечто отнюдь не блестящее, хотя уровень их боевой подготовки при частых стычках с контрабандистами и конокрадами был довольно высок, а во время войны хорошо знавшие местность пограничники оказывались в высшей степени полезными.

Традиционно не менее сложной была структура и кавалерии. Основную массу ее изначально составляли драгуны – ездящая пехота, способная действовать в конном и пешем строю. Здесь долго даже отсутствовали типично кавалерийские чины корнета и ротмистра. В конце XIX в. это был практически единственный вид регулярной конницы, за исключением некоторых гвардейских полков. В 1812–1833 гг. существовали и конно-егерские полки. Но еще в начале XVIII в. появились части тяжелой кавалерии – конно-гренадеры; кроме того, во второй половине того же столетия в состав тяжелой кавалерии входили карабинерные полки. Главным же видом тяжелой кавалерии, наносившей решающий удар холодным оружием, были появившиеся в 30-х гг. XVIII в. кирасиры – рослые люди, вооруженные длинными палашами и тяжелыми пиками, одетые в каски и стальные кирасы и посаженные на огромных коней. Поголовное вооружение армии скорострельными дальнобойными винтовками сделало невозможными кавалерийские атаки на пехотные каре, и с 60-х гг. в русских войсках остались только четыре гвардейских кирасирских полка, отличавшиеся лишь парадной формой. Значительную часть русской регулярной кавалерии составляла легкая конница. Еще Петр I создал из перешедших в русское подданство молдаван, валахов и сербов гусарские «хоронгви». В 30 – 40-х гг. XVIII в. из этих выходцев создавались уже иррегулярные поселенные гусарские полки (отсюда среди русского офицерства все эти Шевичи, Депрерадовичи, Милорадовичи и т. д.), а затем такие же полки стали формироваться из казаков Слободской Украины. Во второй половине столетия в южнорусских степях служили также пикинерные и легкоконные полки, после расформирования которых началось комплектование регулярных гусарских полков. Два оставшихся к концу XVIII в. в бывших польско-литовских землях пикинерных полка были разделены, и новые четыре полка названы уланскими – так в России появился еще один род легкой кавалерии, в память о своем татаро-польском происхождении сохранивший название уланской (уланы, или огланы, что значило потатарски «удалец», «молодец», – младшие сыновья ханов татарских орд, уходившие с верными татарами на службу к молдавскому и валашскому господарям, литовскому великому князю, польскому и венгерскому королям: дома от старших братьев они могли ждать только стрелу в спину на охоте или чашу с ядом на пиру – кому нужны соперники?). «Блестящая» гусарская и уланская кавалерия в условиях насыщения армии новым огнестрельным стрелковым и артиллерийским оружием становилась бесполезной, и рационалист Александр III переформировал ее в драгунскую. Однако Николай II ввиду падения авторитета русской армии после позорных поражений Русско-японской войны и участия ее в карательных экспедициях 1905–1907 гг. возродил прежние уланские и гусарские полки с их опереточной парадной формой.

Обер-офицер лейб-гвардии Кавалергардского полка в супервесте. Вторая половина XIX в.

Кроме того, огромную массу конных войск составляли казаки. Это была иррегулярная (нерегулярная) конница, расположенная по окраинам страны и в мирное время преимущественно несшая пограничную службу, а в военное – поддерживавшая регулярную кавалерию и пехоту. Казаки несли службу за свой счет, являясь своеобразным военно-служилым сословием, за что на льготных правах владели войсковыми землями. Казачьи войска создавались и упразднялись правительством по мере надобности: кроме всем известных Донского, Кубанского, Терского, Астраханского или Уральского войск, более или менее длительное время существовали Дунайское, Бугское, Украинское, Азовское, Волгское, Гребенское, Линейное и другие войска, в азиатских владениях были созданы Семиреченское, Сибирское, Амурское, Уссурийское войска и отдельные части, вплоть до Якутских сотен. Некоторые войска выставляли казачью артиллерию, а на Кавказе и пехотные части – так называемые пластунские батальоны. Кроме того, на правах казачьих создавались и упразднялись Калмыцкое, Башкирское, Тептярское, Мещеряцкое войска, а на добровольческих основах – Крымско-татарские полки, Туркестанский (затем Текинский) полк и знаменитая Кавказская туземная дивизия, более известная как Дикая, из Кабардинского, Дагестанского, Татарского, Чеченского, Черкесского, и Ингушского конных полков и Осетинской пешей бригады. Естественно, что во всех этих казачьих и инородческих войсках служили свои офицеры из казаков и представителей нерусских народностей, форма их была создана на основе национального костюма, а при полках были мусульманские муллы.

Структурно сложной была и русская артиллерия: крепостная, осадная, полевая ездящая и пешая, а также конная, сопровождавшая кавалерию. Инженерные войска, первоначально немногочисленные, состояли из минерных, саперных, понтонерных и пионерных частей; в первой половине XIX в. для сопровождения конной артиллерии создавались и конно-пионерные части. Во второй половине XIX в. из них остались только саперные войска, зато стали появляться железнодорожные, воздухоплавательные, телеграфные, а в начале ХХ в. и автомобильные, и автоброневые и искровые (радиотелеграфные), и авиационные части. Наконец, существовали и обозные войска – фурштат – самая незавидная служба для офицеров.

Тактическое назначение нередко диктовало отбор людей в полки и даже их характер и нравы. Правда, в первую очередь это касалось нижних чинов. Гренадеры и кирасиры были люди рослые, массивные, несколько медлительные, но отвага и хладнокровие от них требовались отменные. Рослый и тучный князь А. А. Щербатов, по его словам, «по телосложению своему… мог быть только кирасиром». В начале XIX в. личный конвой Александра I составляли кирасиры, и оказалось, что они просто не поспевают на своих огромных конях за императором. Егерская, конно-егерская, а особенно гусарская и уланская служба требовала также отваги, но еще и дерзости, лихости, подвижности и индивидуализма: в пикеты и секреты, для прикрытия флангов, разведки, рейдов по тылам врага, завязывания огневого боя и прикрытия отходящих войск кого попало нельзя назначать. Набирали сюда людей малорослых и энергичных, ловких. Знаменитый Денис Давыдов сначала поступил в Кавалергардский полк, и в записках он иронически писал о себе в третьем лице, как его привязали к огромному палашу и опустили в глубокие ботфорты; зато потом в гусарах этот малорослый человек оказался как раз на месте. Легкоконники еще и отличались пренебрежением дисциплиной, склонностью к дерзким выходкам и пьянству. Даже внешний вид их должен был свидетельствовать об их характере: в первой четверти XIX в. офицерам была запрещена растительность на лице, кроме бакенбард, но в легкой кавалерии усы, украшение лихача, были дозволены. Недаром Козьма Прутков говаривал: «Если хочешь быть красивым – поступай в гусары».

Кстати уж, здесь скажем о некоторых специфических чертах внешнего облика офицеров. Всем со средней школы хорошо известно, какое внимание русские императоры, а за ними и генералитет, придавали внешним формам военной жизни: выправке, маршировке, деталям форменной одежды. Отсюда вытекали и строжайшие требования к соблюдению формы: в первой половине XIX в. за расстегнутую пуговицу мундира, не говоря уже о не положенных галошах, можно было попасть на гауптвахту, а то и вылететь из полка. Строжайше регламентировалось все. В XVIII в. военным рекомендовалось носить усы, хотя требование было не слишком жестким. Павел I предписал непременное ношение усов: тем, у кого они росли плохо, в строю приходилось носить накладные, а светлые усы ваксились. С начала XIX в. ношение усов офицерами было строго запрещено, кроме гусар и улан. В 1820 г. усы были разрешены всем кавалерийским офицерам, а в 1832 г. – всем офицерам вообще, в том числе и в отставке. Во второй половине XIX в. можно было носить усы с подусниками, то есть переходящие в бакенбарды (так брился Александр II), а с воцарением носившего бороду Александра III можно было вообще не бриться. К прическе таких строгих требований не было. Правда, весь XVIII в. военные носили парики: сначала алонжевые, с длинными локонами, с 1727 г. пудреные, гладко причесанные, с буклями на висках (в лейб-гвардии Преображенском полку поначалу парики имели по три букли, в Семеновском – по две, в прочих полках – по одной) и косичкой с черным бантом. В 1785 г. у солдат парики были отменены, но офицеры продолжали носить их, а Павел I требовал не просто ношения париков, но и с косами строго определенной длины, для чего в полки были розданы железные мерки. Коса вкладывалась в узенький «кошелек» из черной тафты, и к ней прикалывался черный бант сложной формы. В 1801 г. у солдат были отрезаны косы и убраны букли, а короткий пучок сзади перевязывался лентой, офицерам же парики были оставлены на их усмотрение. Вскоре парики вообще были отменены, но требовались недлинные, слегка подвитые, густо напудренные волосы. В 1809 г. пудра была запрещена, можно было стричься на любой манер, но волосы рекомендовались короткие.

Тем не менее даже в этих условиях военные, которые в ту пору были большими щеголями, ухитрялись следовать моде. Так, в конце 10-х гг. XIX в. появилась мода как можно туже перетягивать талию офицерским шарфом с очень длинными концами и говорить с командной хрипотцой. Напротив, в XVIII в. слабо повязанный шарф оттягивали на животе вниз, так что вырисовывалось рельефное брюшко. В 30-х гг. XIX в. появилась мода на большие эполеты, загибавшиеся вверх над плечами. После Крымской войны стали шить мундиры с зауженными плечами, и только что введенные погоны спускались на верхнюю часть очень длинных рукавов, обшлага которых закрывали пальцы, а удлиненные панталоны зауживались у ступни и расширялись в колене, напоминая шаровары. Эта мода появилась под влиянием французских легких африканских стрелков, зуавов, своей лихостью и дерзостью произведших большое впечатление на русских.

Обер-офицер лейб-гвардии Стрелкового Императорской Фамилии батальона

При Александре III введен был мундир русского покроя, носившийся с шароварами, и на некоторых портретах, особенно у казачьих офицеров и восточно-сибирских стрелков, можно увидеть преувеличенно широкие шаровары, спускавшиеся на низко опущенные, собранные в гармошку голенища сапог – это считалось признаком лихости. Одновременно известны скандальные случаи выхода в отставку гвардейских офицеров, не желавших носить «кучерский кафтан». Точно так же у кадровых офицеров, особенно кавалерийских, можно увидеть на фотографиях фуражки с лихо смятой тульей, а у сибирских стрелков – огромные папахи с длинными космами собачьего меха. Предметом щегольства служили и непременные офицерские шпоры, и каждый молодой гвардейский офицер ценой экономии на обедах считал нужным обзавестись шпорами от знаменитого мастера Савельева – с «малиновым» звоном; их ремешки отпускали и слегка пришаркивали на ходу ногами, чтобы шпоры, волочась по плитам тротуара или паркету, нежно звенели. В 50 – 70-х гг. всем офицерам полагались сабли (с 1881 г. офицеры пеших войск и драгунской кавалерии носили шашки). Хотя на ножнах были короткие цепочки с крючками, чтобы носить оружие у бедра, модно было перебрасывать саблю через руку или низко отпускать ее на пасиках портупеи, чтобы ножны, гремя, волочились по тротуару (на концах ножен был стальной гребень, защищавший тонкий металл и высекавший искры из каменной кладки тротуара). Конечно, можно слегка посмеяться над этим, но, глядя на нынешних офицеров в висящих мешком камуфляжных штанах, можно и задуматься: не лучше ли, когда военный, пусть и преувеличенно, гордится своим мундиром и своей службой?

Выбор рода и места службы диктовался разнообразными причинами. Иногда он был случайным, порой обусловлен возможностью протекции со стороны знакомых и родственников при прохождении по лестнице чинов. Нередко причиной выбора полка была служба в нем в прежние годы отца, деда и др. А. А. Брусилов выбрал по выпуску из Пажеского корпуса 15-й драгунский Тверской полк «вследствие того, что дядя и тетка рекомендовали мне именно этот полк, так как он ближе всех стоял к месту их жительства» (21; 16). Иной же раз на выбор влияла даже… форма. Так, А. Н. Вульф, решивший перейти со статской службы на военную в надежде на более быстрое продвижение в чинах, избрал себе «е. и. в. Принца Оранского гусарский полк, выбранный мной единственно по мундиру, ибо он лучший в армии» (45; 130). Случай этот не единичный: один из современников избрал себе Эриванский гренадерский полк за красную оторочку голенищ сапог; этой оторочкой полк был награжден за то, что в одном из боев дрался «по колено в крови».

Сравнительно немногочисленные военно-учебные заведения, кадетские корпуса, зародившиеся в середине XVIII в. под названием шляхетских корпусов, не обеспечивали потребности армии, тем более что офицеры имели право выхода в отставку в любое время: помещики большей частью выходили в отставку, прослужив несколько лет, в младших чинах корнетов, много – поручиков. Во второй четверти XIX в. доля офицеров из числа выпускников кадетских корпусов и артиллерийского, и инженерного училищ составляла 25–26 %; ежегодно их поступало около 600 человек. Поэтому значительную часть офицерского корпуса составляли так называемые недоросли из дворян, не имевшие специального военного образования. Они поступали в полки рядовыми, «на правах дворян», получив домашнее воспитание (они производились в офицеры, выслужив в унтер-офицерском звании два-три года), либо «на правах студентов», если они хотя бы год проучились в университете (им нужно было прослужить унтер-офицерами три – шесть месяцев). В XVIII в. дворянство, обязанное непременной поголовной и пожизненной службой («нетчиков» при Петре I подвергали «шельмованию», отбирая поместья), шло рядовыми, главным образом, в полки гвардии и после получения, через несколько лет службы, сержантского звания, переводилось офицерами в армейские полки, для чего чины гвардии числились двумя классами выше гвардейских. При отсутствии протекции служба рядовым могла затянуться надолго: например, бедный казанский помещик Г. Р. Державин тянул солдатскую лямку в лейб-гвардии Преображенском полку 12 лет! Всем известный способ получения офицерского чина ко времени поступления в полк через запись на службу с рождения или малолетства на деле не был столь уж распространен: для этого требовались хорошие связи в столице или в полках, существовавшие далеко не у всех. Появилась такая лазейка в 1744 г., когда Елизавета I указала расписать дворянских недорослей, имевших поместья, по полкам гвардии, разрешив им за малолетством три года оставаться с родителями при условии обучения дома наукам и строю. Таких «военнослужащих», пребывавших на руках у нянек или гонявших голубей в усадьбе, к концу XVIII в. было едва ли не половина комплекта; гвардейские полки, якобы, даже имели от трех до четырех тысяч сверхкомплектных сержантов, которые никогда не служили. Мемуарист граф А. Ф. Ланжерон писал, что вельможи или лица, пользующие протекцией, нигде почти не служили в обер-офицерских чинах: уже в день рождения их записывали сержантами в гвардию; в 15–16 лет они – офицеры, а живут дома. Если же находятся в Петербурге, то едва занимаются службой; наконец, «дослужившись» до капитанов гвардии, выходят в армию полковниками или в отставку бригадирами. Правительство, понимавшее порочность такой системы, не предпринимало решительных мер, будучи зависимым от дворянства и особенно гвардии; Екатерина II лишь приказала считать старшинство не с пожалования чином, а с вступления в действительную службу. Взойдя на престол, служака Павел I приказал всех «нетчиков» выписать из полков и впредь принимать дворян в полки с 16 лет юнкерами, с производством в офицеры по экзамену через несколько лет действительной службы (вспомним лермонтовского юнкера Грушницкого или толстовских юнкеров Николая и Петю Ростовых; юнкером начинал службу и сам Л. Н. Толстой). Такие офицеры, получавшие нередко весьма скудную подготовку в родительском доме, составляли около половины офицерского корпуса.

Положение этих юнкеров было двойственным. С одной стороны, они были «нижними чинами»: носили солдатскую форму и исполняли в строю солдатские обязанности, а в общежитии подвергались, как нижние чины, многим ограничениям (тот же юнкер Грушницкий, влюбленный в княжну Мэри, взирает на танцующую пассию с улицы, через окно: как солдат, он не может попасть на бал). С другой стороны, это были «господа»: все, и офицеры, и унтер-офицеры, и солдаты, говорили им, как дворянам, «Вы», жили они не в казармах, а у себя на квартирах, в соответствии со своим уровнем благосостояния, и даже имели с собой крепостную прислугу. Юнкер князь А. А. Щербатов описывает свой отъезд из Москвы на место службы: «Сборы мои имели мало военного характера: ехал я в огромных санях с кибиткою, с сидевшим рядом со мною Трифоном Григорьевым и на козлах – поваром Данилою, с массою вещей и поклажи. При этой помещичьей дорожной обстановке, ввалился я наконец в Крылов или Новогеоргиевск – военное поселение, верстах 30 от Кременчуга… Остановился на постоялом дворе, на котором, заняв его весь (кроме одной комнаты для извозчиков), я и остался жить на все время нахождения моего в Орденском полку» (198; 99). В общем, ни солдат, ни офицер, каков солдат, таков и офицер.

Наравне с недорослями из дворян (не достигшими возраста действительной службы) часть офицерских кадров, не имевших специального образования, поставляли некоторые другие сословия. Выходцы из них поступали в полки на правах вольноопределяющихся, причем срок производства в офицеры здесь зависел от происхождения. Так, к середине XIX в. сыновья личных дворян, дети священников, купцов I и II гильдий, пробывших в гильдии 12 лет, врачей, аптекарей и прочих получали чин, пробыв унтер-офицерами четыре года; однодворцы, дети почетных граждан и купцов, имевших гильдейское свидетельство менее 12 лет, должны были отбыть в унтер-офицерском звании шесть лет; сыновья купцов III гильдии, колонистов, мещан должны были прослужить унтер-офицерами 12 лет, что приравнивало их фактически к обычным рекрутам. Впрочем, указанные сроки – минимальные, только дававшие право на чин, но это отнюдь не значит, что он давался автоматически.

С. Н. Тургенев – юнкер лейб-гвардии Кавалергардского полка. 1807–1811 гг.

Качество службы таких офицеров было очень невысоким. «Поступающие на военную службу недоросли из дворян и вольноопределяющиеся, – писал в 1857 г. начальник штаба 2-й гренадерской дивизии полковник Саблер, – экзаменуются в штабах по программе 6 мая 1844 года, в которой не помещено ни одной из военных наук. Молодые люди эти, прослужа узаконенный срок, производятся в офицеры, приобрев познания только в строевом уставе…» (Цит. по: 69; 29). Само собой разумеется, что экзамен на чин в штабе части был скорее формальностью, и такие офицеры нередко умели только кое-как писать и знали арифметику, в лучшем случае в пределах четырех действий.

Между тем с 1825 по 1850 г. из 59 091 офицера, поступившего в армию, 36 152 были произведены в чин из унтер-офицеров. Нужно только добавить, что в это число входят и офицеры из нижних чинов, поступивших в армию по рекрутским наборам. Это так называемые бурбоны. Свое оригинальное название они получили в 1815 г.: расквартированная во Франции армия, потерявшая в походах множество офицеров, не могла пополнить их ряды за счет русских дворян, и пришлось в массовом порядке производить отличившихся нижних чинов, что совпало с реставрацией династии Бурбонов. Они делились на три группы. По русским законам нижний чин, беспорочно прослуживший в унтер-офицерском звании 12 лет, мог быть за отличие произведен в офицеры после сдачи несложного экзамена в полковой школе. Без всяких условий производились в офицеры нижние чины (в основном из старших унтер-офицеров) за выдающиеся воинские подвиги; разумеется, таких было очень немного. Наконец, значительную долю бурбонов составляли офицеры, выслужившиеся из кантонистов, которые и составляли массу унтер-офицеров, младших специалистов, писарей и военных чиновников. Объясним, что это за кантонисты.

При наборах в армию семьи женатых рекрутов перечислялись в Военное ведомство, и жены могли жить при полку вместе с мужьями; в казармах для женатых солдат устраивались особые отделения. Солдатки при полках обычно были маркитантками, прачками и т. п., а сыновья с семи лет поступали в солдатские школы, на рубеже XVIII–XIX вв. называвшиеся военно-сиротскими отделениями, а затем – ротами и батальонами военных кантонистов. Здесь они получали начальное общее и, по способностям, специальное образование, а также проходили строевое обучение. С 18 лет начиналась их действительная служба. Имевшие способности и склонности и прошедшие специальную подготовку направлялись в полки музыкантами, писарями, топографами или мастеровыми в арсеналы, а не способные к наукам – рядовыми солдатами. Разумеется, выросший в казарме, в обстановке военной дисциплины, грамотный, хороший строевик, если только он отличался примерной нравственностью, быстро получал унтер-офицерское звание, а затем и выслуживался в младшие офицеры. Но, безусловно и то, что все эти офицеры отличались грубостью и жестокостью (таковой была военная служба, накладывавшая отпечаток на человека), низкой общей культурой и невежеством во всем, что выходило за рамки строевой службы. Недаром прозвище «бурбон» было синонимом невежественного грубого служаки.

Нужно отметить, что офицеры из нижних чинов обычно производились в дальнейшем только до чина капитана, после чего перечислялись в аудиторы, то есть военные чиновники. Лишь очень небольшая их часть оставлялась в строевой службе и добиралась до более высоких чинов, но известны даже генералы из кантонистов.

Не следует заблуждаться и на счет той четверти офицерства, которая получала специальное образование. Курс обучения в кадетских корпусах был рассчитан на восемь-девять лет, из коих один год был приготовительный, пять лет – общих, и два-три года – специальных; однако в довольно многочисленных губернских корпусах специальных классов не было, и их выпускники могли продолжить образование в Дворянском полку, представлявшем специальное военно-учебное заведение. А могли и не получать. Объем знаний, даже по общеобразовательным предметам, в корпусах был очень неширок (например, русскую историю изучали, лишь начиная от воцарения Романовых), качество преподавания, бывшего в руках случайных людей, а также воспитания, которым занимались обычные строевые офицеры, было крайне низко. Никто из мемуаристов, прошедших кадетские корпуса, не вспоминал их не то что добрым словом, но хотя бы спокойным тоном. Рассуждения более общего плана о характере и пользе (или вреде) корпусов мы находим в дневнике А. Н. Вульфа, которого на 13-м году жизни отдали даже не в обычный кадетский, а в Горный корпус; правда, здесь он пробыл только год, в 1819 г. оказавшись в Дерптском университете. «Это учебное заведение, – пишет Вульф о Горном корпусе, – должно причислить к одному разряду со всеми кадетскими корпусами, про которых можно сказать, что они лучше, нежели ничего, но не более. Все они далеки от того, чтобы приносить ту пользу, которую от них ожидают, ибо за очень необширные познания, которые там приобретают воспитанники, слишком много они теряют в нравственном отношении, чтобы можно назвать первое прибылью…

Надобно побывать самому в таком корпусе, чтобы иметь понятие о нем. Несколько сот молодых людей всех возрастов, от семи до двадцати лет, заперты в одно строение, в котором некоторые из них проводят более десятка лет; в нем какой-то особенный мир: полуказарма, полумонастырь, где соединены пороки обоих. Нет разврата чувственности… которого не случалось бы там, и нет казармы, где бы более встречалось грубости, невежества и буйства, как в таком училище русского дворянства! Всем порокам открыт вход сюда, тогда когда не принято ни одной меры к истреблению оных. Телесные наказания нельзя к таким причислить, ибо они наказывают, а не предупреждают проступок. Принимаемые без всякого разбора воспитанники приносят с собою очень часто все пороки, которые мы встречаем в молодых людях, в праздности вскормленных в кругу своих дворовых людей, у коих они уже успели все перенять, и передают их всем своим товарищам. Таким образом, ежедневно в продолжение нескольких десятков лет, там собираются пороки, пока они не сольются в одно целое и составят род обычая, закона, освященного временем (всегда сильною причиною) и общим примером… Зная сие, ясно, отчего новые училища такого рода сначала несколько соответствуют своей цели и потом так скоро упадают… Всякий, бывший в корпусе, согласится со мною…

Взглянув на учебную часть корпусов кадетских, мы найдем в них немного более утешительного. У нас еще не знают или не хотят знать, что хорошим офицером может быть только образованный, а образованным офицером – только образованный человек. Преимущественно перед всеми другими науками, и исключительно, занимаются преподаванием математики… На исторические, географические науки, столь необходимые, обращают мало внимания, даже и на знание отечественного языка. Также совсем не заботятся о том, чтобы приохотить молодых людей к ученью, отчего те и думают только о том, как бы скорее выйти в офицеры и бросить книги, полагая, что, достигнув эполет, они уже все нужное знают…» (45; 84–86).

Несколько лучше были лишь четырехлетние Михайловское артиллерийское и Главное инженерное училища, при которых к середине XIХ в. появились и специальные офицерские классы, нечто вроде специальных академий. Имелась и Военная академия для подготовки офицеров Генерального штаба. Но даже в конце 40-х гг. штат ее составлял 25–27 слушателей, а об обучении в ней один из ее выпускников писал: «От офицера требовали не изучения предмета и обсуждения со всех сторон, а безусловное повторение слов импровизированного доморощенного профессора, выучившего свой предмет по коротенькой тетрадке выписок из науки» (Цит. по: 69; 31).

Естественно, что при такой системе комплектования офицерского корпуса и постановки военного образования, в массе своей офицерство было малообразованным, плохо воспитанным и невежественным, а круг его интересов ограничивался картежом и тривиальным пьянством. Да и что оставалось делать офицерам рот, расквартированных по уездным городкам, а то и по селам. Офицерские собрания с их библиотеками, беседами, любительскими спектаклями были лишь в крупных городах, где располагались штабы. Даже если бы и была охота к чтению, то читать было нечего, и, осатанев от бесконечных мелочных учений («ремешковой науки»), непонятливости безграмотных солдат и скуки, офицер нередко превращался в забубенного пьяницу и озлобленного «дантиста». В подтверждение приведем строки воспоминаний кавказского офицера Ф. Ф. Торнау: «Наши армейские офицеры того времени, – пишет он, – не блистали ни тонким образованием, ни глубокою ученостью, зато были фронтовые служаки и по большей части добрые ребята. Сверх этих достоинств, да безотчетной храбрости, бесполезно было отыскивать в них еще другие качества. Не подводя под общее правило небольшое число исключительных личностей, можно сказать, что жизнь армейского офицера наполнялась тогда службой, картами, весьма непоэтическим разгулом или совершенным бездельем… это было простое, бездумное лежание на кровати под крышей избушки или под полотном палатки. Офицеру невозможно было читать и учиться, потому что в деревенской стоянке или на походе недоставало книг; о политике он и не помышлял, ограничивая весь жизненный интерес производствами и происшествиями в полку, составлявшем для него ближайшее, знакомое ему отечество посреди общего отечества, о котором он имел самое неясное представление… Армейский пехотный офицер, лишенный необходимых материальных и умственных способов, поневоле ограниченный в своих понятиях и интересах, исправлял службу машинально, ел, пил, играл и, лежа на боку, ни о чем не помышлял. Все офицеры из прибалтийских губерний говорили по-немецки, но французский язык знали весьма немногие; в пехоте носилось тогда поверие, что он совершенно бесполезен на службе и пригоден только для паркетных шаркателей, никуда негодных «бонжуров». Несмотря на это умственное настроение, возбуждавшее в моих полковых товарищах улыбку презрения при виде книги, писанной не на русском языке, заметно было, что они внутренне смирялись перед тем, кто умел ее понимать. Я испытал это на себе, хотя не раз мне замечали, покачивая головой, что полезнее было бы для меня заняться повторением двенадцати темпов (заряжания ружья. – Л. Б.) да командных слов, чем забиваться в книжную гниль, от которой голова молодого человека наполняется только вольтерьянскими идеями. Из этого не надо заключать, что в наших войсках не имелось тогда достаточного числа многосторонне образованных офицеров; они, к несчастью, водились только в гвардии, в штабах и частию в кавалерийских полках: для армейской пехоты оставалось их очень немного» (179; 32–33).

Вольноопределяющийся пехотного полка. 1881–1907 гг.

Торнау вторит А. Н. Вульф, учившийся в Дерптском университете, одновременно с Торнау он служил в тех же Дунайских княжествах: «День ото дня привыкаю к образу жизни нашей военной молодежи, – записывает он в дневнике, – становлюсь ленивее, – совершенно ничего не делав, могу проводить дни. Написав несколько строк моего дневника, кажется, я уже кончил мое дневное занятие: я ухожу шататься от одного к другому офицеру или засыпаю… Я жил эти дни у Рославлева, а провел их, исключая того, что с ним прочитал одну часть французского перевода Вальтера Скотта «Истории Наполеона»… в гулянии по улицам и игре в свайку; эта игра вот уже с неделю занимает нашу празднолюбивую молодежь… «Все обстоит благополучно, нового ничего нет!» – могу я рапортовать, как вахмистр эскадронному командиру, о моих обстоятельствах; те же занятия, то есть никакие, и та же скука, разведенная нуждою… Жизнь моя теперь, разумеется, очень пуста, скучна и однообразна; к счастью, попалось мне в руки несколько романов Вальтера Скотта, а именно «Пират» и «Певриль». Между сном и едою я убиваю дни чтением оных, купанием, иногда учениями, а более курением табака и взаимными посещениями сослуживцев, которые теперь обыкновенно заняты игрой: проигрывают жалованье…» (45; 180). Служивший спустя несколько десятков лет на Кавказе А. А. Брусилов также вспоминал: «Мы не блистали ни военными знаниями, ни любовью к чтению, самообразованием не занимались, и исключений среди нас в этом отношении было немного, хотя Кавказская война привлекала на Кавказ немало людей с большим образованием и талантами. Замечалась резкая черта между малообразованными офицерами и, наоборот, попадавшими в их среду людьми высокого образования» (21; 18). Но не только кавказские офицеры отличались нелюбовью к просвещению. Военный министр А. Ф. Редигер, вспоминая свое детство в Выборге, писал: «Я не помню, чтобы в немецком или шведском обществе видел русского офицера. Первейшей и наиболее безобидной причиной такого отчуждения являлось то, что большинство офицеров не владело ни немецким, ни тем более шведским языком; затем общество офицеров считалось не особенно благовоспитанным, что в то время (начало 1860-х гг. – Л. Б.), пожалуй, было довольно справедливо» (149; I, 24). Офицерскую службу Редигер начал в 1872 г. в лейб-гвардии Семеновском полку, где «была довольно большая библиотека, но имевшимися в ней хорошими книгами офицерство не пользовалось, а вновь выписывались только лишь разные романы. Следуя общему течению, и я тоже читал лишь разные романы, преимущественно переводные, вроде Габорио и Понсон дю Терайля. С русскими классиками я стал знакомиться лишь много позднее, приобретая постепенно их сочинения» (149; I, 63–64).

Радикальные перемены в военном образовании во второй половине XIX в. должны были повлиять на профессиональную подготовку и воспитание офицерства. Но… значительная часть этих заведений состояла не из военных, а из юнкерских училищ, куда принимались выпускники прогимназий с четырехклассным курсом. Правда, военные училища были двухгодичные, а юнкерские – трехгодичные. «Но в этот один год юнкерских училищ, разумеется, нельзя было сделать того же, что делалось в средне-учебных заведениях в 7–8 лет. Таким образом, общее образование у молодых людей, кончивших юнкерские училища, было много ниже, чем у прошедших военные училища, а объем военных сведений был также меньший.

Что же касается воспитания, то в смысле светских требований оно было также не блестяще…» (64; 361).

Вольноопределяющийся Нижегородского драгунского полка. 1914–1917 гг.

Лишь в гвардии только некоторая доля офицеров, из богатых аристократических семейств, была светски воспитанной, относительно образованной и обладала сравнительно широким кругозором, армейское же офицерство не выдерживало никакой критики. Тем не менее необходимо подчеркнуть огромную роль русского офицерства в культурном развитии страны. Армия и флот дали России множество выдающихся деятелей в разных областях. Можно не говорить о таких исследователях, как Ф. П. Врангель, Н. М. Пржевальский, Ф. П. Литке, Г. Я. Седов, А. В. Колчак или В. К. Арсеньев; в конце концов, их исследовательская деятельность была тесно связана с их военной профессией (хотя последний оказался и талантливым писателем, создателем образа Дерсу Узала). Можно напомнить о таких литераторах, как М. Ю. Лермонтов, Ф. М. Достоевский, К. М. Станюкович, А. И. Куприн (все они получили военное образование), Л. Н. Толстой, А. А. Фет, Вс. Крестовский, пришедших в полки юнкерами; о художниках – П. А. Федотове, Н. А. Ярошенко, Л. М. Жемчужникове, композиторах – Ц. А. Кюи, М. П. Мусоргском, Н. А. Римском-Корсакове, агрономах – А. Т. Болотове и А. Н. Энгельгардте, – пожалуй, ни одна армия в мире, включая Советскую, не дала такого созвездия имен. Русский офицерский корпус был сколком с русской нации и со всей страны, «убогой и обильной, могучей и бессильной», и оценка его не может быть однозначной. Как в дворянстве в целом, так и в офицерских кругах существовала определенная рознь.

Лощеные гвардейцы презирали грубую невежественную «армейщину», а армейское офицерство третировало гвардейцев как светских хлыщей и паркетных шаркунов. «Тонняги»-гвардейцы, представлявшие замкнутую касту, выработали даже особые манеры и язык. Князь В. С. Трубецкой, поступавший в лейб-гвардии Кирасирский Ея Величества полк (то есть не самый блестящий), вспоминал о своем первом посещении офицерского собрания: «Здесь за столом сильно чувствовался полковой замкнутый мирок общих вкусов, интересов, привычек, установившихся взглядов и взаимоотношений, а также своих особенных словечек и выражений. У очень многих в разговоре чувствовалась совершенно одинаково манерная небрежность, одинаковая эффектированность речи. На всех лежала как бы одинаковая печать полка, а именно кирасирского полка. Впоследствии я наблюдал, что каждый полк имел свою совершенно особую печать – незримую, но крепко чувствуемую» (180; 376). Таким образом, если не культивировалась, то спонтанно складывалась некоторая рознь между разными полками даже в сравнительно небольшой гвардии; в частности, А. А. Игнатьев отмечал, что иные полки признавали себя как более преданными престолу и более близкими к трону. Так, лейбгвардии Конный полк, по чистой случайности атаковавший в 1825 г. каре выведенных декабристами солдат на Сенатской площади, считал себя более преданным престолу, нежели находившийся в той же бригаде лейб-гвардии Кавалергардский.

Генерал. После 1907 г.

Замкнутость офицерства гвардии, в целом, и ее полков, в частности, выражалась и одновременно поддерживалась спецификой комплектования офицерского состава. По существовавшим правилам, выпускники военно-учебных заведений, в зависимости от полученных выпускных баллов, могли выбирать расположенные в определенной последовательности, по престижности, вакансии, в том числе и в гвардейских полках. Но, по традиции, успехов в учебе было недостаточно: в первую очередь требовались иные качества, прежде всего принадлежность к потомственному дворянству. «На этой почве, – писал А. И. Деникин, – выходили большие недоразумения, когда не предупрежденные о таких порядках юнкера – не дворянского сословия – брали гвардейские вакансии. Выходили иногда громкие истории, доходившие до государя, но и он не мог или не хотел нарушить традицию: молодые офицеры, претерпев моральный урон, удалялись из гвардейских полков и получали другие назначения» (56; 46).

Однако одной принадлежности к дворянству было недостаточно. В «блестящих» полках, например Преображенском или Кавалергардском, куда поступал цвет высшего дворянства, «носить громкую старинную дворянскую фамилию и обладать средствами и придворными связями было еще далеко не достаточно… Туда мог попасть только безупречно воспитанный молодой человек, о репутации и поведении которого полком собирались тщательные справки. А кавалергарды в некоторых случаях еще и копались в родословной представлявшегося в полк молодого человека и проверяли за несколько поколений назад его бабушек и прабабушек: не затесалась ли среди них какая-нибудь мадам, неподходящая по своему происхождению и тем самым портящая родословную. Ведь она могла бы передать по наследству плебейские черты своему потомству. Здесь никакие протекции не помогали. Случаи, когда сыновья министров и высших сановников при представлении в эти полки получали отказ, не были исключением», – писал В. С. Трубецкой (180; 371). До 1729 г. прием офицеров в гвардейские полки вообще происходил на основании баллотировки, а позже дело обставлялось таким образом, чтобы не повредить офицеру: офицерское собрание, извещенное командиром полка, собирало сведения частным образом, негласно, а затем, по его рекомендации, командир частным же образом давал согласие или отказывал; такой отказ не накладывал пятна на имя офицера и позволял поступить в иной, не столь «блестящий» полк. Даже признанные достойными офицеры из армейских полков, желавшие перевестись в гвардию, год служили в полку в качестве «прикомандированных», нося мундир своего прежнего полка, и только по истечении этого срока, если все собрание офицеров единогласно признавало в «прикомандирашке», как пренебрежительно именовали таких претендентов, достойного молодого человека, он становился полноправным членом офицерской семьи. Точно таким же образом собирались сведения об избраннице молодого человека: достойна ли она по происхождению и репутации личной и семейства войти в круг «полковых дам». Если девушку признавали недостойной, командир не давал разрешения на заключение брака, если же офицер настаивал на своем, он должен был выйти из полка. Любое пятно на имени дамы отражалось и на ней, и на ее супруге, и даже на тех, кто поддерживал с этой дамой знакомство. Служивший в лейб-гвардии Кирасирском Ея Величества полку великий князь Михаил Александрович, брат Николая II, отбил жену у своего однополчанина, что в гвардии не допускалось. Хотя Михаил Александрович сочетался с «разводкой» законным браком, командир полка приказал своим офицерам под страхом выхода из полка не только не поддерживать отношений с бывшей полковой дамой (супругой брата царя!), но даже не кланяться ей, а поручику Хану Эриванскому, замеченному в театральной ложе в компании с этой дамой, было приказано в 24 часа подать рапорт об увольнении в запас!

На основе сказанного может создаться впечатление (оно и имеет место сегодня в широких кругах), что гвардейское офицерство было в высшей степени воспитанным и выдержанным. Те, кто так полагает, во-первых, принимают внешность за суть, а во-вторых, не учитывают, что история русской гвардии насчитывает более 200 лет. А это долгий срок, за который многое могло измениться. В XVIII да еще и в начале XIX в. гвардейцы отличались крайним буйством и своеволием, поскольку осознавали свою огромную роль в политической жизни как преторианцев, сажавших русских монархов на престол и свергавших их. Так, по отъезде Елизаветы Петровны (как раз взошедшей на престол на штыках гвардии) в Москву на коронование, оставшиеся в Петербурге гвардейцы, освободившиеся от начальственного надзора, полностью вышли из повиновения, пьянствовали, врывались в дома с требованием денег и вина, дрались, грабили людей. Этот разгул принял такой размах, что фельдмаршал Ласси вынужден был расставить по городу пикеты армейских солдат, ходивших с оружием днем и ночью (58; I, 264). В одном из приказов за 1767 г. говорилось: «По полученному известию, что Конной гвардии корнет Сумароков с вахмистрами Ромбергом и Куницким подделывали новые ассигнации, говорено о шалостях, в том полку прежде бывших, и что исстари подписывали под руки (то есть подделывали подписи. – Л. Б.) и разные делали обманы для получения денег» (134; II, 77). Недаром А. Т. Болотов писал, что гвардейская служба развращала людей, делала их повесами, мотами, буянами и негодяями. И даже уже в конце 10-х гг. XIX в. командовавший гвардией цесаревич Константин Павлович писал в приказе о поведении гвардейцев: «Наистрожайше воспрещается офицерам всех чинов в театре и публичных собраниях шуметь, свистать и драться, соблюдение чего возлагается на особую ответственность начальников частей… Все офицеры должны наблюдать чинопочитание, быть учтивыми и иметь уважение не только к высшим чинам, но и к старшему в одном чине, и соблюдать везде должную учтивость к дамам» (54; 196). Надо полагать, что появление приказа с такими элементарными наставлениями имело основательную причину.

Насколько глубока была рознь между гвардией и армией, хорошо показывает история лейб-гвардии Семеновского полка. После известного бунта 1820 г. полк был раскассирован и сформирован вновь из солдат и офицеров гренадерских и пехотных полков. Петербургское общество относилось к офицерам нового состава презрительно, как привыкло относиться к «армейцам». Семеновских офицеров не приглашали даже на общие праздники и балы, которые тогда было в обычае устраивать всем без исключения гвардейцам – как знакомым, так и незнакомым. Но наиболее ярким случаем была история одной дуэли. Конногвардеец флигель-адъютант Новосильцев посватался за сестру «нового» семеновца Чернова, но затем взял слово обратно по настоянию матери, считавшей, что ему неприлично вступать в семью, принадлежащую среднему дворянству. Естественно, что девушка считалась опозоренной, и Чернов вызвал Новосильцева. Тот принял вызов, и дуэль состоялась, но дело не в этом: многие друзья Новосильцева из гвардейцев-аристократов смеялись и говорили: «Ну, где этой армейщине выходить на дуэль! У них это не водится, да они и понятия о дуэли не имеют!» (58; II, 120). Общество было шокировано не дуэлью и гибелью на ней обоих дуэлянтов, а тем, что «какой-то» Чернов вызвал Новосильцева (!!!), и Новосильцев принял вызов (!!!). Эта рознь сохранилась и во второй половине XIX в., несмотря на общую демократизацию офицерского корпуса.

Генерал-адъютант свиты

Имела место рознь и между родами войск. Ходила поговорка, что служат «ученый в артиллерии, щеголь в кавалерии, умный во флоте, а дурак в пехоте». Генерал А. А. Самойло отмечал, что причина разобщенности «заключалась в том, что офицеры, как правило, оказывались на службе в том или ином роде войск в прямой зависимости от своего имущественного положения. Так, в пехоте подавляющее большинство офицеров происходило из малозажиточных офицерских семей. Их путь в армию лежал через кадетские корпуса и военные училища. Ступенькой ниже их стояла также довольно значительная группа офицеров, вышедших из подпрапорщиков, которых выпускали окружные юнкерские училища, комплектовавшиеся за счет недоучек из гимназий и других гражданских учебных заведений.

Подготовка офицеров для кавалерии шла по тем же двум линиям. Но обычно в кавалерию шли дети более зажиточных родителей. Кавалерийские офицеры слыли более воспитанными.

В артиллерию и инженерные части попадали те, кто хорошо проявил себя в учебе в училище, особенно по математике. Общий культурный уровень офицеров-артиллеристов был выше, чем офицеров других родов войск…

Для сравнительно немногочисленной группы офицеров, окончивших военные академии, и в том числе Академию Генерального штаба, были весьма характерны разъедавшие эту среду интриганство и высокомерие.

Ближе всех к этой категории офицеров примыкали офицеры гвардии, куда могли идти самые способные воспитанники военных училищ, но куда шли обычно самые богатые (особенно в гвардейскую кавалерию)…

Но и среди офицеров гвардии существовали перегородки, отделявшие гвардию петербургскую от гвардии «суконной» (варшавской), офицерство столичное от провинциальной «армейщины», генштабистов родовитых и богатых от их собратьев-разночинцев.

Даже в толще основной армейской массы офицеров эта рознь проявлялась между пехотой (лишь «пылящей») и кавалерией, одетой в блестящие гусарские, уланские и драгунские мундиры; между «неучами» в пехотной форме и «учеными» – артиллеристами и саперами.

О розни между офицерами сухопутных войск и военно-морского флота я уже не говорю: она бросалась в глаза каждому» (159; 46–47). Сам Самойло, а также А. А. Брусилов, по успехам в учебе могли выйти в гвардейские полки, но по недостатку средств выбрали армию.

Как писал А. И. Деникин, «гвардия глядела свысока на армию; кавалерия – на другие роды оружия; полевая артиллерия косилась на кавалерию и конную артиллерию и снисходила к пехоте; конная артиллерия сторонилась полевой и жалась к кавалерии; наконец, пехота глядела исподлобья на всех прочих и считала себя обойденной вниманием и власти, и общества» (56; 55). В своих воспоминаниях Деникин повествует о двух случаях серьезных осложнений на корпоративной почве; в одном случае ссора между офицером полевой артиллерии и двумя конноартиллеристами закончилась дуэлью со смертельным исходом, в другом, между артиллеристом и гусаром, дуэли удалось избежать лишь при помощи усиленной работы офицерского суда чести. Строевые офицеры сильно не любили и презирали адъютантов и вообще штабных офицеров, в особенности же офицеров Генерального штаба, получивших высшее образование в Николаевской академии Генерального штаба и в силу образования обгонявших по службе сверстников; они носили прозвище «моментов», от ходившего в военно-штабном быту выражения «поймать момент» (для атаки, маневра и пр.).

Капитан Гвардейского полка

Имели место даже внешние различия между офицерами разных родов службы. Так, артиллеристы и генштабисты любили носить пенсне или очки, как символ «учености», а кавалеристы, особенно в легкой кавалерии, щеголяли небрежностью: расстегнутыми воротниками мундиров, отпущенными на портупеях гремящими саблями, ослабленными ремешками шпор, звеневших при особой шаркающей «кавалерийской» походке. Кроме особого шика, в высшем свете считавшегося неприличным, в кавалерийской среде особенно ценилось умение пить, и она отличалась усиленным пьянством и буйством. Кутежи были буквально непременной составной частью службы. Служивший в начале XIX в. в уланском полку Ф. В. Булгарин писал: «Характер, дух и тон военной молодежи и даже пожилых кавалерийских офицеров составляли молодечество, или удальство. «Последняя копейка ребром» и «жизнь копейка – голова ничего», – эти поговорки старинной русской удали были нашим девизом и руководством в жизни. И в войне и в мире мы искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством. Попировать, подраться на саблях, побушевать, где бы не следовало, это входило в состав нашей военной жизни, в мирное время. Молодые кавалерийские офицеры были то же (и сами того не зная), что немецкие бурши, и так же вели вечную войну с рябчиками, как бурши с филистерами» (23; 173).

Однако же и к концу XIX в. нравы в кавалерии мало изменились, разве что меньше стало удали да реже стали поединки, но кутежи остались правилом военной, особенно кавалерийской жизни, что «в те времена весьма часто было в офицерской среде, особенно в Гвардии, однако далеко не в ущерб службе; кутежи отнюдь не мешали служить, и нередко после ночи, проведенной за стаканом вина, рано утром все были на ученье и, как говорится, «ни в одном глазу» не было заметно, как прошла ночь. В Л.-гв. Гусарском Его Величества полку была поговорка, или, вернее, полковой закон: «Ночь гусарская, а утро царское», – и это было общим правилом» (64; 90). О гвардейских кутежах и требовании оставаться «ни в одном глазу» после бурно проведенной ночи много пишут кавалергард граф А. А. Игнатьев и кирасир ее величества князь В. С. Трубецкой. Правда, были и иные обычаи: «В этих трех полках (лейбгвардии Кавалергардском, Преображенском и Семеновском. – Л. Б.) господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшей французский язык, почиталось неприличием говорить между собой иначе, как по-русски… Офицеров, которые употребляли всегда французский язык вместо отечественного, и старались отличаться светскою ловкостью и утонченностью обычаев, у нас называли хрипунами, оттого, что они старались подражать парижанам в произношении буквы r (grasseyir). Конно-гвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства, и жили по-армейски. О лейб-казаках и говорить нечего: в них молодечество было в крови» (23; 175). Правда, это говорилось о начале XIX в. «Орденец» (юнкер, а затем офицер Кирасирского Военного ордена полка) князь А. А. Щербатов вспоминал: «Кутили и играли в карты, но как-то все в меру и прилично. Одна полковая жженка осталась в моей памяти: как-то вышло в особенности весело и красиво. Собрались вечером в городской сад… погода отличная, трубачи играли; жженка горела, устраиваемая тем же весельчаком майором – мастером на это дело». Переведенный затем в гатчинский лейб-гвардии Кирасирский полк, он нашел почти ту же среду: «Типичнее всех… был Мишка Болдырев, лихой офицер, умный, добрый малый, кутила; он имел большой вес среди молодежи… Одна часть офицеров жила петербургской жизнью, приезжая в Гатчину только для ученья; другая, оседлая, проводила свое время преимущественно в очень непривлекательном клубе или собиралась на довольно скучные вечеринки; о каких-либо умственных интересах и речи не было» (198; 102–105).

Мичман

Презрение, с которым армейцы смотрели на гвардейцев, как «придворных хлыщей» и «паркетных шаркунов», было обоснованным. Поступавший из-за своего телосложения в кирасиры, князь А. А. Щербатов писал: «Так как в то время кандидатский диплом давал право льготного срока службы юнкером только для армии, другого выбора для меня и не было. Считаю эту случайность весьма для себя счастливою, ибо благодаря ей я попал в настоящую военную среду, а не в ту условную, полувоенную, полупридворную и светскую среду, которую составляли тогда (думаю, и теперь) кавалергарды и конногвардия» (198; 99). Расквартированные в Петербурге и его пригородах гвардейцы проводили зимний сезон больше в казармах и манежах, а летом выбирались в благоустроенные лагеря в дворцовых окрестностях столицы. Так называемые маневры гвардия из десятилетия в десятилетие проводила на одной и той же, хорошо изученной местности, так что даже ночью достаточно было приказать поднятым по тревоге солдатам бежать к Лабораторной роще или Дудергофской горке, чтобы они, несмотря на царившую сумятицу, исправно собирались там в положенное время. Маневры превращались в подобие парада для развлечения императора и членов фамилии. Роты и эскадроны водили унтер-офицеры, а господа офицеры на маневрах в основном толпились вокруг маркитантов с их выпивкой и закуской. Об этом пишут в воспоминаниях буквально все бывшие гвардейские офицеры и генералы.

Но наиболее резкая рознь существовала между офицерами и штатскими, презрительно прозывавшимися «стрюцкими», «стрюками», «штафирками», «рябчиками», «шпаками»; бытовала песенка с такими словами: «Зато я штатских не люблю и называю их шпаками, и даже бабушка моя их бьет по морде башмаками». Грубо оскорбить штатского, особенно если он с дамой, было в обычае, и в николаевские времена, когда военные были в особом фаворе, молодечеством считалось разорвать на штатском шинель снизу до верху. Поступивший в лейб-гвардии Кирасирский Ея Величества полк вольноопределяющимся князь В. С. Трубецкой писал о начальнике учебной команды поручике Палицыне: «Это был глубоко ненавидящий и презирающий все штатское, до мозга костей строевой офицер. Бывший юнкер знаменитого кавалерийского училища, где цук был доведен до степени культа, Палицын просто органически не переваривал вольноопределяющихся, усматривая в них людей изнеженных, избалованных и случайно пришедших в полк из штатского мира. И зверствовал же он над нами, несчастными семерыми вольноперами, во время сменной езды! ‹…›

Солдаты становились ногами на качавшиеся под ними седла, узкие и скользкие, и, балансируя руками, старались поддержать равновесие. Простых солдат Палицын равнодушно пропускал мимо, не говоря ни слова, но, когда мимо него проезжали лошади вольноперов, Палицын начинал, как будто невзначай, тихонько пощелкивать бичом, отчего лошади подхватывали, а стоявшие на седлах вольноперы горохом сыпались с лошадей в опилки ‹…›.

Круто приходилось и во время вольтижировки, которая производилась при винтовке и шашке. Трудно было приловчиться одним махом вскочить на галопирующую огромную лошадь… Неуклюжих Палицын подбадривал бичом… Бывало, ухватишься одной рукой за кончик гривы на холке, другой рукой упираешься в седло, и в таком виде, беспомощно повиснув сбоку лошади, толкаешься ногами в землю, тщетно стараясь взлететь на седло. Вдруг резкий щелчок бича, так и обжигающий самую мягкую часть твоего тела… А Палицын басит: «Виноват, вольноопределяющийся, я, кажется, вместо лошади вас задел…» ‹…›

Из моего описания манежа, пожалуй, можно было бы заключить, что Палицын был каким-то бездушным зверем… а в сущности, это был человек с добрым сердцем. Он любил солдат… уважал солдата, и прежде всего потому, что это был солдат… Солдатам должно было нравиться и то, как Палицын относился к вольноперам, то есть к барчукам: к нам он был придирчив, а к ним больше нет. Над нами он позволял себе иной раз поиздеваться, над солдатом же не издевался никогда…» (180; 384, 389). А все дело было в том, что «вольноперы» – почти штатские, штафирки, рябчики, хотя для Палицына они и были будущими товарищами по офицерскому собранию.

Однако и штафирки платили бурбонам той же монетой: «В нравственном отношении положение нашей армии в то, еще смутное, время было незавидное; так называемое общественное мнение относилось к ним весьма сдержанно, чтобы не сказать – пренебрежительно, а часть мнения, более левое – враждебно, особенно к Гвардии, – писал генерал Н. А. Епанчин. – Такое отношение левых к военным, особенно к офицерам, усилилось с тех пор, когда левые стали многочисленнее, вернее, нахальнее и стали дерзко выступать при всяком случае в собраниях, в печати, когда только находили хоть какой-нибудь повод высказать пренебрежение и ненависть к армии, к военщине, к «бурбонам», как почему-то называли офицеров. Достаточно было офицеру, не дай Бог генералу, сделать замечание за неотдание чести, за неряшливость в одежде, за несоответственное поведение в общественном месте, как немедленно собиралась толпа, дерзко-враждебно настроенная против начальника. Но это была уличная толпа; она большею частью состояла из людей неинтеллигентных, но почти так же было настроено «общество», то есть лица, занимавшие известное служебное или общественное положение – я не говорю о так называемой «интеллигенции» в кавычках».

Прервем здесь цитирование потомственного военного, монархиста и консерватора до мозга костей, хотя и умного, и образованного человека. Уже в приведенном пассаже видна суть офицерского мышления. Не следует думать, что когда генерал Епанчин говорит о «левых», то он имеет в виду большевиков, эсеров или даже меньшевиков: они в ту пору не могли выступить ни в легальной печати, ни в собраниях, да и вообще «проявились» только в 1905 г. и позже. Для него ненавистные левые – это просто либералы, те, кто затем разделял взгляды кадетов и октябристов. И отношение его к этой, действительно, интеллигенции прямо враждебное, причем, очевидно, он к интеллигенции без кавычек относит лишь людей «занимавших известное служебное и общественное положение». Могло ли в такой ситуации и отношение интеллигенции к офицерам и генералам быть иным? Это были взаимная неприязнь, вражда и даже ненависть.

Однако продолжим Епанчина. «Что касается действительно образованной части общества, то она чуждалась офицерства, особенно армейского, не желая снизойти к нему, считая его черной костью, а себя – белой. Надо сказать, что большинство офицеров времени императора Александра II и после него было демократического происхождения и лишь меньшинство принадлежало к дворянству. По своему происхождению, воспитанию и средствам оно не могло слиться с «белой костью», но из этого не следовало, что к нему следовало относиться пренебрежительно. Ведь серьезные и действительно образованные люди должны были отдавать должное офицеру, который в мирное время служит Отечеству, честно исполняя свой тяжелый труд, получая за него гроши, а в военное время жертвует своим здоровьем и жизнью. Чувствуя, зная такое отношение к себе, наше офицерство, в массе скромное, ушло в себя» (64; 360).

И опять-таки Епанчин здесь, видимо, отождествляет людей образованных с «белой костью», в прямом смысле слова, тогда как во второй половине XIX в. и здесь лишь меньшинство принадлежало к дворянству. Смутные понятия о чуждой, незнакомой среде… Но при этом понятия, наполненные неприязнью к ней. Это и была та часть офицерской морали, которая отвергалась «обществом».

Адмирал, генерал-адъютант

Вообще, моральные устои офицерства были противоречивы и условны. Существовало условное понятие о чести мундира, офицерской, дворянской чести, но в армейской среде, особенно в отдаленных гарнизонных и линейных батальонах в глубокой провинции, и оно соблюдалось не слишком неукоснительно. Прямое казнокрадство, вплоть до «заимствований» из денежных ящиков части, особенно в высоких должностях, не было редкостью. Задача заключалась лишь в том, чтобы такие случаи не выходили за пределы полка или дивизии, решались келейно. В случае растраты казенных средств командир части предлагал офицерам собрать и внести нужную сумму, а виновнику предлагалось подать в отставку. Тем не менее ежегодно 5–7 % офицеров находилось под судом, в том числе за служебные злоупотребления. Мало того! Автору некогда попалось сообщение современника о пустых конвертах из-под деревенских писем солдатам, найденных после ухода ротного командира в ящике его стола: намек на те рубли, которые семьи посылали в письмах «служивому», чтобы скрасить его жизнь, и которые извлекались оттуда бравым офицером. Об условности офицерской чести говорит то, что все, кроме уж крайних ригористов, признавали вполне законными так называемые безгрешные доходы. По существовавшим правилам полк, батарея или корабль были самостоятельными хозяйственными единицами, получая от министерства лишь определенную денежную сумму. Сукно, сапожный товар, мука, овес и другое закупались на рынке, и все необходимое «строилось» в полковых швальнях, сапожных, шорных и прочих мастерских силами солдат-специалистов. Закупки производились по так называемым справочным ценам, регулярно публиковавшимся полицией; это были розничные рыночные цены. Но при оптовой закупке, естественно, цены были значительно ниже, да еще можно было получить премию от поставщика. Кроме того, можно было закупить лежалую прогорклую муку, подгнивший сапожный товар, а овес для лошадей заменить сеном. Все это составляло значительную экономию, которую по закону полагалось возвращать в министерство, но что никогда не делалось: на командира, вернувшего излишки, его начальство, получавшее свою долю от этих излишков, посмотрело бы косо. Наиболее добросовестные командиры пускали экономические суммы на улучшение быта солдат, часть денег шла на прием инспектировавших полки и батареи высших начальников, которых ведь нельзя было не принять наилучшим образом, чтобы получить высокую аттестацию, а большей частью безгрешные доходы делились между командиром и офицерами, заведовавшими хозяйством.

А. А. Редигер откровенно рассказал о командовании своего отца Гренадерским полком: «Полк стоял около Новгорода. Отец командовал им шесть лет, и это позволило ему несколько поправить свои средства. Дело в том, что тогда казна отпускала известные средства на каждую часть и лишь требовала, чтобы она была в полном порядке, не входя вовсе в рассмотрение вопроса, сколько в действительности тратилось на то или другое. Вся экономия от отпускавшихся на часть средств поступала в собственность ее командира. Все хозяйственные работы выполнялись нижними чинами, что представлялось вполне естественным во времена крепостного права и при нижних чинах, состоявших из крепостных людей. Моя матушка говорила, что наибольшая экономия получалась на стоимости сена, так как отец нанимал луга, которые скашивались нижними чинами. Зная, что командир полка получает значительную экономию, начальство не только требовало полной исправности полкового хозяйства, но и разную неположенную роскошь (например, дорогую обмундировку тамбур-мажоров), и без стеснения, при своих наездах, останавливалось у командира полка, жило у него по несколько дней, причем его приходилось поить и кормить на славу, выписывая издалека разные деликатесы. Сверх того, существовал обычай, что все штабные чины столовались у командира полка. В общем, кажется, это было для моих родителей время наименьших материальных забот. За это время отец успел отложить небольшой капитал (кажется, около двадцати тысяч рублей» (149; I, 18–19). А. И. Деникин писал о «помещичьей психологии» – пережитке прошлого, «которого придерживались еще некоторые батарейные командиры, смотревшие на батарею, как на свое имение» (56; 79). Некоторые высшие начальники с успехом пользовались хозяйственной смекалкой подчиненных, другие пытались бороться с этой психологией, что не всегда удавалось: в «полковой семье» да у хорошего хозяина все бывало шито-крыто. Тогда оставался только один способ: злая ирония. Популярным был анекдот о полковом смотре, на котором перед дивизионным начальником эскадрон за эскадроном проходили все более тощие и заморенные кони. Глядя на красноречивую мину инспектора, полковой командир возопил: «Ничего не могу поделать, Ваше Превосходительство! И чем только не кормим: и отрубями, и морковью!.. Видно, порода такая. – А вы овсом попробуйте, полковник, овсом!..». А вот уже не анекдот, а быль: на завтраке, который дал командующему округом будущий известный генерал П. К. Ренненкампф, командовавший тогда гусарским Ахтырским полком, прославленный своим остроумием генерал М. И. Драгомиров, поморщившись, отставил бокал шампанского; встревоженный Ренненкампф спросил, что он, вероятно, не любит эту марку вина? «Да, – ответил Драгомиров, – не выношу, пахнет овсом» (64; 385).

Крали у казны, обворовывали солдат и матросов, обирали и детей – кадет и юнкеров. Практически все, кто вспоминал свою учебу в военноучебных заведениях, говорят о плохом столе и легком чувстве голода, а кадетско-юнкерские песни непременно упоминают «вора-эконома». Вступивший в командование Пажеским корпусом Н. А. Епанчин столкнулся с сильными злоупотреблениями, начиная с того, что при расходах на питание пажей показывались «мертвые души» из числа приходящих экстернов и «некоторые члены того же комитета (хозяйственного. – Л. Б.)… не стеснялись брать себе на дом пищу из пажеского котла…», и кончая, при фиктивных счетах, расходами на освещение, втрое превышавшими потребности, на отопление («…оказалось, что имеется как раз годовая пропорция, так что нового топлива совсем не нужно было. Очевидно, что это была экономия за прежнее время, которая не принималась в расчет при новой поставке топлива, и очевидно было, что на 1901 г. подрядчик ничего не поставил бы, а поделил бы подрядную сумму с кем следует»), низким качеством сукна на обмундирование и даже зауживанием золотых галунов на погонах. Заведующий хозяйством корпуса полковник М. А. Маттиас даже в мусоросжигательно-снеготаятельную печь принимал лед и снег из соседних дворов, за что и получал с управляющих деньги, которые «не записывались на приход и направлялись куда-то на сторону ‹…›. Все эти непорядки давали значительную экономию, которая опять-таки шла куда-то в сторону» (64; 281–283). Увольнение всех этих полковников, заведовавших питанием, освещением, отоплением, обмундированием и уборкой привело к тому, что директорство Епанчина пажи вспоминали как время «больших пирогов». Офицерская честь…

Офицер. 1914–1917 гг.

Особое место в дворянском, прежде всего офицерском, быту занимали дуэли, которые как раз и стояли на страже чести. Как условна была эта честь, так условны были и способы ее защиты. Поединок имел целью смыть кровью, независимо чьей – обидчика или оскорбленного, нанесенное оскорбление. Но, во-первых, драться можно было только с равным. В истории дуэли Новосильцева и Чернова общество было возмущено тем, что «какой-то» Чернов (дворянин, гвардейский офицер) вызвал обидчика. Новосильцев мог драться со Строгановым, Кочубеем, Голицыным, Шереметевым, но с Черновым?!. Весьма редко офицеры принимали вызовы от штатских, разве уж очень родовитых, да среди штатских поединки и не были в обычае. Нельзя было вызвать на поединок оскорбившего начальника по службе – это было преступлением. По русским законам сама дуэль считалась уголовным преступлением, предусматривавшим смертную казнь всем ее участникам. Но обычай был сильнее закона, и дуэлянты отделывались, в крайнем случае, заключением на несколько месяцев в крепость, разжалованием в солдаты с правом выслуги или ссылкой в действующую армию на Кавказ, а секунданты – порицанием по службе или задержкой в производстве. Так, будущий знаменитый генерал А. А. Брусилов «однажды… был секундантом некоего Минквица, который дрался с корнетом нашего же полка фон Ваком. Этот последний был смертельно ранен и вскоре умер. Суд приговорил Минквица к двум годам ареста в крепости, а секундантов, меня и князя И. М. Тархан-Муравова, к четырем месяцам гауптвахты. Потом это наказание было смягчено, и мы отсидели всего два месяца. Подробностей этой истории я хорошо не помню, но причина дуэли была сущим вздором, как и причины большинства дуэлей того времени. У меня оставалось только впечатление, что виноват был кругом Минквиц, так как это был задира большой руки, славившийся своими похождениями – и романтическими, и просто дебоширными. Хотя, конечно, это был дух того времени, и не только на Кавказе, и не только среди военной молодежи. Времена Марлинского, Пушкина, Лермонтова были от нас сравнительно еще не так далеки, и поединки, смывавшие кровью обиды и оскорбления, защищавшие якобы честь человека, одобрялись людьми высокого ума и образования. Так что ставить это нам, зеленой молодежи того времени, в укор не приходится» (21; 17–18). Впрочем, столкновения не всегда кончались дуэлями, а вызовы – поединком и смертью. Тот же Брусилов вспоминает, как перепившие на эскадронном празднике князь Чавчавадзе и барон Розен, из-за чего-то поссорившись, выхватили шашки и бросились друг на друга, но были разведены офицерами; на рассвете состоялась дуэль, на которой противники обменялись выстрелами и помирились (21; 17). А. Н. Вульф также описывает случай своего секундантства в ссоре между сослуживцами Милорадовичем и Голубинским: ему удалось помирить противников уже на поле боя. Но обидчик Милорадович, человек вспыльчивый, но неплохой, уже до того готов был, предоставив противнику первый выстрел, выдержать его и предложить примирение, не пользуясь своим. Большой резонер и морализатор, Вульф записал в дневнике, что не ожидал такого успеха: «…это была счастливая минута, ибо иногда, несмотря на тайное обоюдное желание примириться, не решаясь никто сделать первого шага, опасаясь показаться боязливым, убивают друг друга. К чести нынешнего времени можно отнести, что поединки становятся реже. Забияки, или бретеры, носят на себе заслуживаемое или справедливое презрение всякого благовоспитанного человека» (45; 197–198). Ну, это он слегка преувеличил…

Поскольку печатных дуэльных кодексов при таких законах быть не могло, правила поединков хранились изустно, и их хранителями были так называемые бретеры, записные дуэлянты, дравшиеся по многу раз и культивировавшие жестокие кровавые поединки; лишь в конце XIX в. были разрешены офицерские дуэли, выработаны правила, и офицер, не вызвавший обидчика или не принявший вызова, изгонялся из полка. Широко известный бретер граф Ф. Толстой-Американец (описан А. С. Грибоедовым в «Горе от ума»), стрелявший без промаха, убил 12 человек. Между прочим, должен был он драться и с А. С. Пушкиным, но пожалел его и пошел на мировую, чего не допускал в иных случаях. С ним был такой случай: его друг приехал вечером просить его быть секундантом на намечавшейся рано утром дуэли. Толстой согласился, а затем по этому поводу друзья выпили, и Толстой оставил друга спать у себя. Проснувшись утром, тот обнаружил, что проспал дуэль, то есть не явился на поле, что было равносильно трусости и покрывало дуэлянта несмываемым позором. В ужасе он обратился с упреками к хозяину, но тот ответил, что он уже съездил к противнику, вызвал его сам и убил. Таковы были понятия о чести и о поединках. Нужно отметить, что в России, вероятно под влиянием Кавказа с его кровной местью, дуэльные правила были намного строже европейских: здесь дрались преимущественно на пистолетах (раны, нанесенные холодным оружием, редко бывали смертельными) на дистанции в 12 и даже 10 шагов, что гарантировало попадание, а при состоянии тогдашней медицины пулевое ранение влекло за собой мучительную смерть. Тем не менее офицеры, особенно в гвардии и особенно в первой половине XIX в., дрались часто, в основном по пустякам: из-за карточного проигрыша, неосторожно сказанного слова, неудачной шутки. Служивший в начале XIX в. в уланах Ф. В. Булгарин писал, что «буянство хотя и подвергалось наказанию, но не считалось пороком и не помрачало чести офицера, если не выходило из известных границ. Стрелялись чрезвычайно редко, только за кровавые обиды, за дела чести; но рубились за всякую мелочь, за что ныне и не поморщатся. После таких дуэлей наступала обыкновенно мировая, потом пир и дружба» (23; 174).

Честь мундира требовала, чтобы офицер, которого ударили или просто схватили за погон либо эполет, должен был или применить оружие, или уйти в отставку, даже если он подвергся нападению хулиганов. Битый офицер – не офицер! Генерал Киреев в дневнике за 1897 г. отметил случай избиения лакеями трактира двух пьяных офицеров лейб-гвардии Гродненского полка, которые было прибили за мошенничество хозяина трактира. Офицеры немедленно были уволены в отставку. Многие мемуаристы вспоминают случай убийства офицером на балу студента; наиболее подробно описал это происшествие поэт Борис Садовской: «Юный корнет, потомок крымских ханов, явился на дачный вечер в Сокольниках. Стоит он у буфета. Запыхавшийся студент-распорядитель подбегает и кладет ему руку на плечо. – «Голубчик, что же вы не танцуете, идемте, я вас представлю». – «Осторожнее, молодой человек, уберите вашу руку». – «Ах, извините, что я испачкался об ваш погон». Корнет выхватил шашку и убил студента. Доложили государю. Александр III написал на докладе: «Жалею о случившемся, но корнет не мог поступить иначе» (156; 142). И тем не менее… Тот же Киреев рассказывает о пьяной драке двух генералов, князей Дондукова-Корсакова и Белосельского-Белозерского, которые не поделили между собой внимание какой-то дамы полусвета и оборвали друг у друга погоны. Тем не менее оба князя остались на службе: что позволено Юпитеру, не позволено быку (70; 235).

Нельзя было простить небрежного к себе отношения, но можно было обворовывать казну и солдат, не платить долгов, в кровь избивать солдат и матросов.

Вероятно, пестрая офицерская мораль вызвала к жизни такое явление, как офицерские суды чести, которые имели право исключать из офицерской среды недостойных лиц; о таком суде выше уже упоминалось в связи с дуэлями. Учреждены суды были в 1863 г. и преобразованы в 1894 г. Подлежали их компетенции, правда, только обер-офицеры, поскольку считалось несовместимым с основами воинской дисциплины и субординации, чтобы штаб-офицеры подвергались суду подчиненных им субалтерн-офицеров. В компетенции судов были поступки, несовместимые с понятиями о воинской доблести и чести или изобличавшие отсутствие в офицере правил нравственности и благородства, а также разбор ссор и обид между офицерами. Так что штаб-офицерам, не говоря о генералах, можно было совершать поступки, несовместимые с понятиями о доблести и чести. Из всех офицеров части на год избиралось пять-семь человек. Суд производил только дознание и происходил при закрытых дверях в присутствии обвиняемого. Приговор в тот же день предоставлялся командиру полка, который и решал окончательно, подлежит ли обвиняемый удалению из полка и исключению из воинской службы. Жалобы на суд не принимались. На кораблях во время заграничного плавания подобные дела рассматривались кают-компанией, предлагавшей виновному подать в отставку ко времени прихода в первый же порт; не исполнившие этого требования списывались с корабля.

Даже вылощенные офицеры-аристократы гвардейских полков, не говоря уж о забубенной армейщине, особенно из бурбонов, не стеснялись собственноручной расправы с нижними чинами по пустяками (за серьезные проступки следовали и серьезные наказания). В первой половине XIX в. лишь в редких полках, например в лейб-гвардии Семеновском, которым некоторое время командовал будущий император Александр I, мордобой был не в моде. Даже во второй половине XIX в., когда отменены были телесные наказания и собственноручная расправа была прямо запрещена законом, «дантисты» были не в редкость. В основном, к концу столетия нравы смягчились настолько, что товарищи презирали дантистов и подвергали их остракизму, а командир мог сделать любителю мордобоя серьезное внушение и даже предложить выйти из полка, так что приходилось скрывать свое пристрастие к рукоприкладству. В начале ХХ в. в гвардии мордобой был среди офицеров практически искоренен, тем более что здесь служило много членов императорской фамилии, и при них давать себе волю было совсем неудобно. Что касается матерной ругани по отношению к солдатам, то она царила повсеместно. Особенно отличались страстью к сквернословию и мордобою моряки, что объясняется экстремальными условиями службы на парусных кораблях. Опять же в гвардии к началу ХХ в. матерная брань вышла из моды, и командир полка мог указать офицеру, что оскорбление солдата, несущего службу престолу и Отечеству, неуместно – это значит оскорблять свой полк.

Более или менее интенсивная общественная жизнь офицеров проходила в офицерском собрании – некоем подобии клуба. Собрания существовали в каждой воинской части для взаимного сближения офицеров, устройства развлечений, удешевления жизни и содействия военному образованию. Все офицеры непременно были членами собрания, а военные врачи и чиновники посещали его на правах временных членов; в собрание могли приглашаться и посторонние лица – помещики, чиновники, врачи и т. п. Средства на содержание составлялись из казенных сумм, членских взносов, штрафов за карточные игры и т. д. Хозяйственной частью заведовал распорядительный комитет из трех членов, а для непосредственного заведования избирались заведующий столовой, библиотекарь и пр. Но, разумеется, собрание находилось в городе, где стоял штаб части и было его командование, а ведь роты, батареи и эскадроны по неимению казарм зачастую располагались летом на «просторных квартирах», а зимой на «тесных квартирах» – по маленьким городкам, местечкам, селам и даже деревням, по домам обывателей, а летом иной раз и по сараям. Какое уж тут собрание, какая библиотека?!. Кроме сивухи из трактира или даже сельского кабака да карт – никакой общественной жизни. Значительно лучше было положение морских офицеров: зимой – в большом портовом городе, базе флота, а во время летней кампании – в кают-компании корабля. Правда, карты на кораблях не допускались, да и с выпивкой также дело обстояло непросто: вахтенная служба шла круглосуточно, а председатель кают-компании, старший офицер, строго следил за атмосферой. А если хочется в карты – пожалуйста, в штурманской рубке их много – морских: повышайте свой профессиональный уровень. Зато в кают-компании было фортепьяно, была корабельная библиотека, и даже можно было в складчину нанять учителя английского языка – это поощрялось. Недаром морские офицеры считались намного более образованными и воспитанными, чем сухопутные. Обстановка в кают-компании была свободная, без чинов и субординации, тем более что командир корабля не был ее членом и его только могли приглашать на совместный обед или ужин: прием пищи по каютам запрещался, и только командир ел в одиночестве в своей каюте.

Другие формы участия в общественной жизни прямо запрещались. Не разрешалось членство в политических партиях и общественно-политических организациях, а без позволения начальства – вообще в любых, даже научных обществах. Публиковать что-либо в печати – даже научные труды и художественные произведения – офицер мог только с ведома начальства, а начальство полагало, что нужно либо писать, либо служить. Даже в штатской одежде запрещалось ходить, но зато за границей русских офицеров узнавали именно по неумению носить штатское платье.

Во второй половине XIX в., особенно после введения в 1874 г. всеобщей воинской повинности и приема учащихся в военно-учебные заведения без учета происхождения (кроме Пажеского и Морского корпусов), стали быстро меняться и состав офицерского корпуса, и нравы в нем. Изменилось и качество профессиональной подготовки. Право на офицерский чин давало только окончание военного или юнкерского училища. В первые принимались лица с законченным средним образованием, во вторые – с незаконченным, но они выпускали лишь кандидатов в офицеры, получавших чин через год – три, а то и более, службы подпрапорщиками пехоты, эстандарт-юнкерами кавалерии и подхорунжими в казачьих войсках, и только в конце XIX в. сравнялись с военными училищами в правах. Правда, с 1874 г. лица с законченным средним или высшим образованием могли отбывать воинскую повинность вольноопределяющимися, проходя подготовку в особых школах и по сдаче экзамена получая чин прапорщика запаса; на действительную службу их призывали только во время войны, в мирное же время чина прапорщика не было. Не тогда ли сложилась поговорка: «Курица не птица, прапорщик не офицер». Кадетские корпуса были преобразованы в военные гимназии, а когда в 80-х гг. их восстановили, они только готовили учащихся для поступления в военное училище. Кроме того, была развернута сеть военных академий, дававших высшее военное образование, а также различных офицерских школ и классов, повышавших квалификацию. В итоге на 1898 г. офицеров, окончивших военные училища, в гвардейской пехоте было 86,3 %, в гвардейской кавалерии – 94,5 %, а в гвардейской артиллерии – все 100 %. Правда, в армейской пехоте таких офицеров было всего 18,9 %, а в крепостных войсках – 8,07 %, зато в артиллерии их было 91,4 %, а в инженерных войсках – даже 97,6 %.

Бедой армии стал довольно большой некомплект офицеров. Даже среди генералитета имелись в начале ХХ в. 20 вакантных мест (на 774 наличных генерала), а офицерских вакансий было 866 на 33 519 наличных обер– и штаб-офицеров. Военная служба стала непрестижной и, как увидим ниже, невыгодной. Военный министр А. Н. Куропаткин писал: «С течением времени комплектование офицерского корпуса все более затрудняется. С открытием большого числа путей для деятельности лиц энергичных, образованных и знающих в армию идут наряду с людьми, имеющими призвание к военной службе, также неудачники, которым не повезло на других дорогах, люди, не имевшие возможности окончить даже 6 классов гимназического курса» (Цит. по: 72; 175–176). Еще резче выразился командующий Киевским военным округом М. Н. Драгомиров: «Пехотные и кавалерийские полки получают офицеров преимущественно из юнкерских училищ. В юнкерские училища поступают в большинстве кое-как окончившие 4 класса гимназии и выдержавшие очень немудрый экзамен, которым они приобретают права вольноопределяющихся. Эти молодые люди – слабохарактерные, не способные к работе и недостаточно развитые; в военную службу они идут потому, что всякая другая деятельность, обеспечивающая их существование, для них закрыта» (Цит. по: 72; 176). Правда, учившийся в Московском юнкерском училище А. А. Самойло отзывался о военно-учебных заведениях несколько иначе: «Первые (военные училища. – Л. Б.) отличались менее суровым режимом, состояли на лучшем довольствии, лучше были обставлены материально (помещения, обмундирование и т. д.). Зато юнкерские училища давали более основательное образование своим питомцам, славились крепкой дисциплиной» (159; 32). Но Самойло все же учился в Московском, а не в каком-нибудь окружном училище.

Разумеется, в военное время, когда полки разворачивались по другим штатам, некомплект кадровых офицеров и, соответственно, понижение качества состава офицерства были еще большими. На сей случай существовало такое явление, как «зауряд-офицеры»: заслуженные сверхсрочные грамотные унтер-офицеры получали офицерские погоны и все дисциплинарные права, а по окончании войны или должны были вернуться в прежнее звание (с некоторыми дополнительными льготами), или выйти в запас, или же сдать экзамены на чин. Кроме того, при развертывании линейных войск по штатам военного времени, а запасных батальонов в полноценные полки из запаса призывалась масса произведенных из «вольноперов» прапорщиков военного времени. И, наконец, уже во время Германской войны в тылу было развернуто множество школ прапорщиков для краткосрочной подготовки младших офицеров из отличившихся в боях грамотных солдат, а отмеченных наградами и совершивших подвиги нижних чинов, как уже говорилось, можно было просто производить в младшие офицеры без всякой подготовки. Григорий Мелехов из шолоховского «Тихого Дона» – именно такой офицер. Правда, в романе он воюет с красными лихо, но в том-то и дело, что это не регулярные боевые действия на фронте против полевых частей регулярной армии, а повстанческая партизанская война с красными карательными частями, набранными с бора по сосенке. Мы знаем, что уцелевшие в 30-х гг. красные военачальники-самородки, блестяще показавшие себя в Гражданской войне – войне зачастую без тыла и линии фронта, войне маневренной, с огромной ролью обходов и неожиданных ударов холодным оружием, оказались совершенно беспомощными, когда им пришлось столкнуться с хорошо обученными и вооруженными регулярными войсками вермахта в 1941 г.

Капитан лейб-гвардии Егерского полка. 1916–1917 гг.

Качество офицерского корпуса во второй половине XIX – начале ХХ в. было напрямую связано с его возрастом. Ведь масса генералитета и старших офицеров перешла в новую эпоху из дореформенных времен; к тому же пожилой человек, за редкими исключениями, не способен учиться, а военная наука развивалась очень быстро, в соответствии с переменами в военной технике. На начало ХХ в. среди командиров корпусов 18 % не имели военного образования, будучи практиками, 25 % имели среднее образование и 57 % – высшее. Среди командиров дивизий высшее военное образование имели 56,5 %; из остальных 18 человек имели среднее образование, включая дореформенные кадетские корпуса, и двое получили военную подготовку «на службе». С таким составом генералитета русская армия вступила в войну с Японией. По возрасту в одной из дивизий в 1892 г. полковников от 45 до 54 лет было 55, капитанов от 34 до 55 лет – 42 и поручиков от 23 до 41 года – 30. Один из участников Русско-японской войны вспоминал про свой полк: «Офицерский состав был очень старый. Средний возраст штаб-офицеров составлял около 50 лет, средний возраст ротных командиров – 46 лет, причем семь ротных командиров были в возрасте около 50 лет и даже более» (Цит. по: 72, 189). Естественно, генералы были намного старше, и среди них попадались совсем дряхлые старички. Это при том, что в 1899 г. были установлены предельные возрасты: от 53 лет – для пехотных обер-офицеров до 67 лет – для командиров корпусов. Старшие офицеры и генералы подолгу засиживались на своих местах, особенно в гвардии. И во флоте среди командиров кораблей и адмиралов преобладали к началу ХХ в. старые «марсофлотцы», созревшие на палубах парусных кораблей, для которых новый броненосный флот с его техникой, с дальнобойной артиллерией, скоростью и маневренностью был совершенно чуждой областью.

Разумеется, общее повышение образовательного уровня офицерства должно было способствовать и утверждению в офицерском корпусе новых нравов: к началу XX в. офицеры, особенно морские, артиллерийские и инженерные, приобрели значительную интеллигентность.

Правда, оставалась область знаний, абсолютно чуждая офицерству – экономические и политические знания. Считалось, что армия должна быть вне политики и офицерам разбираться в политических системах, в «конституциях» и партиях просто неприлично. Потомственный военный, последовательный монархист, но умный и вдумчивый человек генерал Н. А. Епанчин писал, что в бытность его в 70-х гг. в Павловском военном училище там читался курс политической экономии, но «к сожалению, в последующие царствования преподавание политической экономии было прекращено, и как раз в то время, когда экономические вопросы получили еще большее, иногда решающее значение в международных отношениях…» (61; 62). Более того. Однополчанин будущего императора Николая II (оба они командовали батальонами в лейб-гвардии Преображенском полку) заметил, что «Цесаревич имел недостаточные познания по политической экономии, и это бросалось в глаза… Однажды летом 1894 г… в беседе с группой офицеров, в числе которых был и я, зашла речь о «таможенной войне», об экономических отношениях между народами и зависимости их друг от друга в этой области. Во время этой беседы выяснилось, что Цесаревич неясно понимает даже общеупотребительные термины… Мы, офицеры, не могли дать Цесаревичу авторитетного объяснения на его вопросы по политической экономии…» (64; 199). А затем этот цесаревич стал императором со всеми вытекающими из его экономического невежества последствиями…

Сам Епанчин уже во время Гражданской войны, в Крыму, стал руководителем курсов политического просвещения при Симферопольском ОСВАГе. «Я еще раз убедился, – писал Епанчин, – как жаль, что в наших учебных программах не предусматривалось знакомство с политическими учениями, волновавшими общество, и о которых оно узнавало «из-под полы». Отсутствие этих предметов в программах учебных заведений принесло большой вред, особенно нашей молодежи и нашим офицерам. У нас панически боялись этих учений, и слово «конституция» было страшным «жупелом»; между тем научное освещение этих предметов не могло быть опасным… В частности, приходится сожалеть, что будущие офицеры не получили научного, авторитетного разъяснения политических учений, с которыми они неизбежно должны были столкнуться в их служебной работе. Ведь в войсках, среди солдат, шла подпольная агитация, против которой офицеры были безоружны; это сказалось и в смуту 1905–1906 гг., но особенно в конце Мировой войны и тем более с началом революции в марте 1917 г., когда офицерство оказалось совершенно неподготовленным к борьбе с политической пропагандой. Я уже ранее отметил, что после Японской войны и первой смуты 1905–1906 гг. в военно-учебных заведениях было введено преподавание государственного права с разъяснением государственного устройства России, постановленного манифестом 17 октября 1905 г… Но когда Великий князь Константин Константинович был отчислен от должности Главного начальника военно-учебных заведений… новый начальник… отменил преподавание нового предмета, и результаты этого распоряжения пагубно сказались во время русской революции» (64; 490). Генералу Епанчину вторит генерал А. И. Деникин: «Так или иначе, мы кончали училище с достаточными специальными знаниями для предстоящей службы. Но ни училищная программа, ни преподаватели, ни начальство не задавались целью расширить кругозор воспитанников, ответить на их духовные запросы. Русская жизнь тогда бурлила, но все так называемые «проклятые вопросы», вся «политика» – понятие, под которое подводилась вся область государствоведения и социальных знаний, проходили мимо нас…

Военная школа уберегла своих питомцев от духовной немочи и от незрелого политиканства. Но сама… не помогла им разобраться в сонме вопросов, всколыхнувших русскую жизнь. Этот недочет должно было восполнить самообразование. Многие восполнили, но большинство не удосужилось…

Недостаточная осведомленность в области политических течений и особенно социальных вопросов русского офицерства сказалась уже в дни первой революции и перехода страны к представительному строю. А в годы второй революции большинство офицерства оказалось безоружным и беспомощным перед безудержной революционной пропагандой, спасовав даже перед солдатской полуинтеллигенцией, натасканной в революционном подполье» (56; 42–44).

Пехотный офицер конца XIX в. и будущий жандарм Л. Спиридович вспоминал о своих политических знаниях: «Эти последние (социалисты. – Л. Б.), в глазах многих из нас, отождествлялись со студентами и казались нам революционерами. Понятие о революционерах было у нас примитивное. Мы считали, что все они нигилисты и представляли мы их в лице Волоховых, Базаровых и вообще как «Бесов» Достоевского. Мы слыхали о них по сдержанным рассказам об убийстве ими царя-освободителя; мы слышали, что убил какой-то Рысаков, а раньше стрелял какой-то Каракозов. Кто они, мы хорошо не знали; говорить о них вообще считалось неловким и неудобным, так как это было из запрещенного мира.

За последние годы, около 1 мая, мы всегда слышали, что рабочие вновь хотят что-то устроить, где-то будут собрания и надо будет их разгонять, для чего от полка посылались наряды.

Получала наряд и моя рота. Лежишь, бывало, с полуротой в лощине, за городом… и ждешь этого сборища. Лежишь час, другой, третий, никто не собирается; ждать надоело, лежишь и ругаешь в душе бунтовщиков, что зря из-за них треплешься и попусту теряешь время» (168; 27–28).

В многонациональной стране, где некоторые народы, а того паче религии оказывались по разным причинам под подозрением в политической нелояльности, немаловажную роль играл национальный вопрос. Служивший в Оренбургском пехотном полку в Вильне А. Спиридович вспоминал: «Вопроса национальностей по отношению солдат не существовало: офицеры относились одинаково ко всем без различия вероисповеданий, и занятие привилегированных мест ротных писарей евреями было самым обыкновенным делом.

Вообще же, национальный вопрос в Вильне был злободневным явлением. Главным являлся польский вопрос. У нас в полку запрещалось говорить по-польски, в дивизии преследовались польские бородки. Существовало процентное отношение офицеров-поляков к общему числу. Офицеры не принимались польским обществом, за что отплачивали недружелюбием к полякам вообще… Польско-русская вражда не отражалась, однако, на отношениях офицеров к офицерам-полякам у себя в полку: с ними мы дружили отлично, служили они образцово и товарищами были хорошими.

Еврейский вопрос стоял во весь свой колоссальный рост, но не был так болезнен, как польский. Офицеры были окружены евреями: портной еврей, сапожник еврей, подрядчики и поставщики евреи, фактор еврей, деньги в долг дает еврей, всюду евреи, евреи и евреи, и многие весьма симпатичные. И по отношению их офицеры были настроены доброжелательно.

Религиозная рознь существовала несомненно, но тогда (в начале 90-х гг. – Л. Б.) она не обострялась. Но перед каждой Пасхой шли разговоры о том, что опять какая-то еврейка где-то скрала или пыталась скрасть какого-то христианского мальчика для надобностей своей Пасхи. Кто, где, что и как, никто не знал… Так говорили, такова была людская молва. Кем и чем она питалась, нас тогда не интересовало; городское население этому верило, верили и мы, офицеры, верили и солдаты…» (168; 25–26).

Таким образом, во многих отношениях офицер, особенно армейский, особенно из пехотных полков, расквартированных в провинции, ничем не отличался от обычного обывателя.

Правда, самый острый, еврейский вопрос был, по-видимому, не столь безболезненным, как это изображает Спиридович; недаром он вскоре перешел служить в жандармы. Известный русский артиллерист Алиага Шихлинский, например, вспоминал, как в бытность его молодым офицером на Дальнем Востоке был получен циркулярный запрос: являются ли русские сектанты и евреи подходящими для военной службы и не лучше ли, отказавшись от призыва их на действительную службу, заменить ее денежным налогом? Шихлинский, отметив ряд сектантов и евреев как лучших солдат, сообщил, что «если к евреям относиться так же, как и к солдатам других национальностей, не делая из них граждан второго сорта, они отлично несут службу в строю и вне строя и особенно полезны в различных мастерских» (196; 28). Он описывает случай, когда командир дивизиона отверг кандидатуру ездового Шавера на должность штаб-трубача за его национальность, но затем на смотре обратил внимание на ведущего смены: «Солдаты ездили стоя (в седле. – Л. Б.), шагом и рысью; на рыси спрыгивали со стоячего положения, висели и вновь вскакивали в седло без стремян, соскакивая то в одну, то в другую сторону… Когда прошли три смены, командир спросил: «Что же ведущий у вас один и тот же ездит?»…

После езды он смотрел гимнастику. Люди делали все хорошо, но проворнее всех оказался Шавер. Наконец, поставили… деревянную лошадь огромных размеров, ее постепенно поднимали на стойках. На самой последней установке прыгнул только Шавер. Командир дивизиона выразил одобрение…

Тогда я напомнил:

– Господин полковник, это тот самый Шавер, которого я вам посылал в штаб-трубачи и от которого вы отказались.

Командир вновь подозвал Шавера, снял шапку, низко ему поклонился и сказал:

– Поздравляю тебя с хорошими успехами и благодарю твоего командира за то, что он подготовил такого хорошего трубача» (196; 43).

Много страниц своих «Очерков кавалерийской жизни» посвятил местечковым евреям Литовского края известный писатель В. В. Крестовский, служивший в 60 – 70-х гг. в Ямбургском уланском полку. И хотя страницы эти, в общем-то, пронизаны юмором, не особенно свойственным Крестовскому-беллетристу, но, с другой стороны, они полны сочувствия к ужасающей еврейской нищете, а в конце концов душевные качества погруженных в гешефтмахерство мелких факторов и ростовщиков оказываются выше не только русских дельцов, но и людей из «общества». Напомним: речь здесь идет не о евреях, а о русских офицерах и их отношении к евреям.

Если до середины XIX в. подавляющее большинство офицеров было из дворянства, в том числе поместного, то в дальнейшем произошла демократизация офицерского корпуса. К концу XIX в. количество офицеров из дворян, особенно в армейской пехоте, резко понизилось. Так, на 1895 г. в армейской пехоте офицеров из потомственных дворян было 39,5 %, а из мещан и крестьян – 13,5 %; в армейской кавалерии и инженерных войсках офицеров – потомственных дворян было по 66 %, в артиллерии – 74 %, а офицеров из податных сословий – соответственно 3,7, 5,1 и 3,8 %. Как видим, в более дорогой кавалерийской и более сложной, требовавшей специального образования инженерной и артиллерийской службе процент офицеров из потомственных дворян резко повышался, а из податных, напротив, снижался. Конечно, это отнюдь не значит, что все потомственные дворяне были помещиками – этот вопрос рассмотрим чуть ниже. В гвардии процент офицеров из дворян был значительно выше, но не покрывал всего офицерского состава. В гвардейской пехоте и артиллерии офицеров из дворян было по 90 %, а в дорогой кавалерии – даже 96 %. Но имелись гвардейские офицеры из крестьян и мещан: по 1 % в пехоте и артиллерии и 0,3 % в кавалерии. Всего же по сухопутным войскам России офицеров из потомственных дворян было 50 %, а из крестьян и мещан – 10 %. Иной была картина во флоте: строевые офицеры выпускались только из Морского корпуса, куда принимались исключительно дворяне. Зато флотские специалисты искони были из разночинцев, что обусловило даже названия их чинов (артиллеристы и штурманы носили сухопутные чины, у корабельных инженеров были свои особые наименования чинов), характер знаков различия (узкие серебряные погоны) и положение в кают-компании – это были парии корабельной службы, крайне редко достигавшие высших чинов. Случай с адмиралом С. О. Макаровым, вышедшим из самых низов (сын боцмана, затем младшего офицера портовой службы), – единичный.

Как уже было сказано, быть потомственным дворянином отнюдь не значило быть помещиком. Особенно к началу ХХ в. Так, на 1903 г. из 266 генерал-лейтенантов, на которых сохранились послужные списки, потомственных дворян было 255, а не имели никакой земельной собственности 215 человек; крупных же помещиков, имевших 1000 и более десятин земли, было всего 19. Из 80 полных генералов, о которых есть сведения (всего их в 1903 г. было 140, в том числе 10 августейших особ), у 47 земельной собственности не было, а из числа землевладельцев крупных собственников было лишь 17. Естественно, в более низких чинах все обстояло еще проще. Из данных на 283 полковников Генерального штаба (всего их было в 1903 г. 308) потомственных дворян было 210 человек (74,2 %), а земельная собственность была лишь у 12 (4,2 %), да еще трое владели каменными домами. Генерал Киреев в дневнике за 1896 г. сокрушался: «Низкий уровень нашего офицерства, в особенности в пехоте арм[ейской]. Там дворян очень мало, в некоторых полках все разночинцы». А автор статьи «Армия и общество» в журнале «Мир божий» писал: «Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан, дьяконовых детей» (Цит. по: 72; 213).

Итак, в подавляющем большинстве все это были профессиональные служаки, жившие на одно жалованье. И памятный старшему поколению, не умолкавший более 70 лет большевистский вопль о том, что-де белые воевали за свои поместья, фабрики и заводы, – пропагандистская ложь. За какие поместья могли воевать сын солдата-сверхсрочника генерал М. В. Алексеев, сын неграмотной калмычки и казака, добравшегося аж до должности станичного писаря и чина коллежского регистратора, генерал Л. Г. Корнилов и сын крепостного крестьянина, взятого в рекруты и закончившего службу майором-пограничником, генерал А. И. Деникин? Уж скорее за свои поместья должны были воевать В. И. Ульянов (деревня Кокушкино, где он отбывал первую ссылку, – благоприобретенное имение Ульяновых) и М. Н. Тухачевский. Как раз те, у кого были поместья, фабрики и заводы, в основном не воевали, а ждали результатов войны, которую за них вели неимущие офицеры-профессионалы.

Флаг-гардемарин

Отсюда вытекал очень низкий уровень материальной обеспеченности массы офицерства, в основном жившего на одно жалованье, прежде всего в младших чинах. «В материальном отношении положение большинства офицеров было незавидное: оклады содержания совершенно не соответствовали дороговизне жизни, мало кто имел достаточно прислуги, большинство офицерских жен сами исполняли домашние работы, вместе с денщиками сами ходили на базар, – писал вступивший в командование расквартированной на Украине пехотной дивизией генерал Н. А. Епанчин. – В провинции базары часто были на незамощенных площадях, и в дождливое время нелегко было ходить по базару по невылазной грязи. Нередко офицерские жены вынуждены были, идя на базар, надевать высокие сапоги мужа, и случалось, что нога глубоко уходила в липкую грязь и трудно было вытащить ногу, а так как сапоги были не по женской ноге, то случалось и так, что нога выходила из сапога, а он оставался в грязи. Много мог бы я рассказать о житье-бытье офицеров, но все это подтверждало бы – нелегкая была это жизнь.

С увеличением дороговизны жизни правительство увеличивало оклады, но далеко не в такой степени, как это нужно было.

Положение офицеров в отставке тоже было незавидное, хотя в последнее время, перед Мировой войной, оклады пенсий были увеличены, но все же не соответствовали дороговизне жизни…

…В последнее время у нас было замечено, что молодежь неохотно шла в офицеры, а энергичные, дельные офицеры покидали службу и переходили в другие ведомства или на частную работу» (64; 361).

Молодой артиллерийский офицер (в артиллерии оклады были чуть выше, чем в пехоте) А. И. Деникин получал в 1892 г. содержания 51 руб. в месяц (56; 50). А между тем офицер за свой счет приобретал все обмундирование, начиная от белых лайковых или замшевых перчаток, эполеты из золотой канители, снаряжение, личное холодное и огнестрельное оружие, в армейской кавалерии одного, а в гвардейской двух строевых коней (требуемой масти, роста и статей, а не каких попало!) со всем убором, должен был делать взносы в офицерское собрание на библиотеку, аптеку и т. п. Даже орденские знаки, кроме пожалованных за воинские подвиги, нужно было заказывать у ювелиров за свой счет, да еще делать взнос в орденский капитул.

Бедность офицеров вызвала к жизни некоторые особые явления. Как было отмечено, по требованиям службы в армейской кавалерии и полевой артиллерии офицеры должны были иметь одну собственную лошадь, а в гвардии – две. Но этого было недостаточно, и для исполнения служебных обязанностей офицерам дополнительно предоставлялись казенные так называемые офицерские лошади (кроме командиров полков и батарей в армии; в гвардии они полагались только начальникам «охотничьих команд», то есть разведчиков). Для содержания собственных лошадей казной отпускался фураж, а для облегчения их покупки можно было купить за ремонтную (казенную оптовую) цену любую строевую лошадь в эскадроне. Кроме того, Государственное коннозаводство ежегодно уступало Военному министерству некоторое количество заводских лошадей для покупки их офицерами кавалерийских полков по льготным ценам. Были созданы также офицерские ремонтные капиталы – ссуды офицерам на покупку строевых верховых лошадей; при определенных условиях бедным офицерам, лишившимся лошадей по не зависящим от них причинам, выдавались безвозмездные ссуды. В 1890 г. были учреждены офицерские заемные капиталы – военные ссудо-сберегательные кассы. Суммы составлялись из обязательных взносов всех офицеров, ссуды выдавались под 6 % годовых и погашались вычетами из жалованья.

Особенно дорогой была служба в гвардии, отличавшаяся множеством условностей. Роскошь была официальным требованием. Один из указов XVIII в. гласил: «Помянутым гвардии нашей майорам для отмены и знатности своей иметь самых хороших лошадей каждому по три, которые в цене стоили бы не менее 100 червоных» (58; I, 270). Служба в гвардии офицером была крайне убыточна: нужны были шесть или, по крайней мере, четыре лошади, карета, переменяемая если не через год, то через два-три, мундиры, из которых и один стоил не менее 120 рублей, квартира, стол, прислуга, так что офицеры небогатые, дабы «не навлекать на себя презрение, принуждены были входить в многочисленные и нередко неоплатные долги и оттого разоряться» (134; II, 215). В 1766 г. Петр Гофман писал, что «он из одного получаемого им жалованья в кавалергардах содержать себя не может» (134; II, 57). Поэтому в гвардии могли служить только богатые люди, и при создании лейб-гвардии Гродненского гусарского полка в него назначали офицеров, «могущих содержать себя прилично гвардейской гусарской службе» (63; I, 20); между тем это был далеко не самый блестящий полк. Учитывая, что в XVIII в. почти поголовно состав гвардейских полков комплектовался дворянами, даже нижние чины отличались богатством. Например, в 1776 г. только в лейб-гвардии Семеновском полку 182 нижних чина имели в Петербурге собственные дома. До 1748 г. все гвардейские унтер-офицеры держали своих лошадей и экипажи, и в 1758 г. последовало специальное запрещение унтер-офицерам и солдатам гвардии ездить в каретах! Естественно, это отражалось на самой службе. А. Т. Болотов отмечал, что рядовые гвардии, отправляя только караулы и неся лишь вид службы, живучи десятки лет на одном месте, были прямо избалованы. На все домашние должности и работы наряжали нижних чинов из дворян в расчете, что они пришлют своих слуг: «Прислать завтра по 20 солдатских хлопцев с каждой роты для ломки бараков», – писалось в одном из приказов по Семеновскому полку (58; I, 247). Порядки в гвардии XVIII в. были таковы, что до 1762 г. на парадах и разводах ружья и алебарды за гвардейскими унтер-офицерами носили их слуги (58; I, 271–272). Петр III пресек этот разврат; какова была его судьба – всем известно. Недаром в манифесте о восшествии на престол Екатерины II пункт 9-й в перечислении вин свергнутого императора гласил, что он возненавидел полки гвардии.

В XIX в. положение в гвардии изменилось. Рядовой состав, за исключением юнкеров из дворян, комплектовался только из рекрутов, да и среди офицерства, особенно после войны 1812 г. и заграничных походов, сильно понизился материальный уровень: 1812-й год разорил массу дворянства. Особенно небогаты были офицеры полков «молодой» гвардии, получивших гвардейское звание после Наполеоновских войн и включавших немало мелкопоместного дворянства и даже офицеровбурбонов. Генерал К. Ф. Багговут писал, что в лейб-гвардии Московском полку были и крайне бедные офицеры: «В одной квартире жили по трое очень исправных, но бедных офицеров, все жалованье их уходило на то, чтобы быть опрятно одетыми, так что частенько у них не на что было обедать. Тогда в обеденное время им вместо супа денщик подавал вареный дубовый (то есть желудевый. – Л. Б.) кофе» (Цит. по: 137; II, 188). В лейб-гвардии Павловском полку, получившем статус «молодой гвардии» после заграничных походов, «для младших офицеров квартир было очень немного; но зато в каждой из них помещалось очень по многу: в квартире для двух – до шести человек, а для одного – три и даже четыре… Обед их большей частию состоял из пустых щей и каши; дорога была обмундировка, мундир же всегда надо было иметь новенький и все к нему принадлежности, а потому вся эта бедная молодежь, кроме службы, сидела большею частию дома для сбережения формы» (43; 271). После переформирования Семеновского полка туда попало так много бедных офицеров, что Александр I подарил им на обмундирование 70 тыс. руб.

Подробно поведал нам о ценах на офицерское обмундирование и снаряжение в начале XIX в. Ф. В. Булгарин, произведенный в 1806 г. в офицеры и зачисленный в Уланский имени великого князя Константина Павловича полк: «За уланский мундир с шитьем… я заплатил только сорок рублей ассигнациями… Уланская шапка с широким галуном, эполеты и витишкеты стоили мне вместе сорок пять рублей. Лядунка сто двадцать рублей, шарф шестьдесят рублей ассигнациями… Седло со всем прибором стоило… сто двадцать пять рублей, а за полусапожки со шпорами… платили мы пятнадцать рублей ассигнациями. За хороший султан надо было заплатить шестьдесят рублей ассигнациями… Тогда вообще употребляли английское привозное сукно, и лучшее стоило от семи до девяти рублей за аршин. За лошадь заплатил я… триста рублей ассигнациями» (23; 170). Булгарин не упомянул еще саблю и пистолеты, которые, верно, уже были у него, поскольку он уже служил до производства юнкером. Читатель может сам посчитать, что стоил юному офицеру его первый офицерский мундир.

Не слишком радикально изменилось материальное положение гвардейского офицерства и к началу ХХ в. Месячный бюджет офицера 1-й гвардейской кавалерийской дивизии в то время составлял более 200 руб. (72; 227). Служивший в этой дивизии, в Кавалергардском полку, А. А. Игнатьев писал: «Выходя в полк, мы все прекрасно знали, что жалованья никогда не увидим: оно пойдет целиком на букеты императрице и полковым дамам, на венки бывшим кавалергардским офицерам, на подарки и жетоны уходящим из полка, на сверхсрочных трубачей, на постройку церкви, на юбилей полка и связанное с ним роскошное издание полковой истории и т. п. Жалованья не будет хватать даже на оплату прощальных обедов, приемы других полков, где французское шампанское будет не только выпито, но и разойдется по карманам буфетчиков и полковых поставщиков. На оплату счетов по офицерской артели требовалось не менее ста рублей в месяц, а в лагерное время, когда попойки являлись неотъемлемой частью всякого смотра, и этих денег хватать не могло. Для всего остального денег из жалованья уже не оставалось. А расходы были велики. Например, кресло в первом ряду театра стоило чуть ли не десять рублей. Сидеть дальше 7-го ряда офицерам нашего полка запрещалось» (80; 80). Добавим, что гвардейский офицер не мог ездить на простом извозчике, а тем более в конке, но лишь на дорогом лихаче, а лучше – иметь собственный выезд. А. Ф. Редигер, поступивший в 1872 г. в лейб-гвардии Семеновский полк, вспоминал: «Средства мои и брата были очень малы. Содержание было ничтожным. Я как прапорщик получал:

– 312 руб. в год или 26 руб. в месяц – жалованья;

– 96 руб. в год или 8 руб. в месяц – суточных (добавочное содержание);

– 57,14 руб. в год или 4,76 руб. в месяц – квартирных от казны;

– 57,14 руб. в год или 4,76 руб. в месяц – квартирных от города: Итого: 522,28 руб. в год или 43,52 руб. в месяц. Полугодовой оклад жалованья – 146 руб.; из финских сумм – 75 руб.; % от унаследованного от отца капитала – 180 руб. Всего: 993 рубля в год, в том числе 522 рубля, отпускавшихся помесячно. Этой последней суммы должно было хватать на все расходы текущей жизни, тогда как остальные получки шли на крупные расходы: по уплате портному (которому всегда должен), по уплате за офицерские вещи… Полугодовой же оклад, выдававшийся весной, должен был покрывать расходы по лагерному сбору.

Затем были мелкие получки, как порционы, по тридцать копеек за каждый наряд в карауле, суточные в лагере и т. п. Затем помогала из своих скудных средств матушка: не только вся поставка белья была на ее попечении, но она при частых наших наездах к ней оплачивала нам обратный проезд и дарила деньги; так, в 1873 году она дала мне двести рублей и оплатила четыре поездки» (149; I, 60–61). По данным служившего в лейб-гвардии Егерском полку Б. В. Геруа, «младший офицер в гвардии получал 70 рублей в месяц (в армии 60), ротный командир – около 100, батальонный – около 150… Теоретически говоря, на это содержание жить было возможно. Жизнь в России, главным образом – еда – стоила гораздо дешевле; для бессемейного офицера могло быть достаточным, при разумной осторожности…

Однако в Петербурге и в гвардии, помимо соблазна офицерского собрания, были налицо и другие соблазны, а также и разные обязательства, запускавшие руку в карман офицера. Если карман оказывался тощим, напора всех этих расходов он не выдерживал.

Даже в скромных гвардейских полках, к каковым принадлежал и л. – гв. Егерский, нельзя было служить, не имея никаких собственных средств или помощи из дому. В некоторых же полках, ведших широкий и важный образ жизни, необходимый добавок к жалованью должен был превышать последнее в 3–4 раза и больше. В л. – гв. Егерском полку можно было обойтись 50 руб. и даже меньше». Даже обычные расходы в офицерском собрании (нельзя же сидеть сычом и не выпить с товарищами рюмку-другую водки или бокал шампанского) были таковы, что «это неумолимо отражалось в неумолимых книгах казначея, и каждого 20-го числа (по всей России жалованье выдавалось 20-го) офицер получал конверт, в котором нельзя было прощупать никаких денег и который заключал в себе только аккуратно сложенный счет: причитается столько-то, вычтено за то, другое, третье столько-то, подлежит выдаче – 0» (46; 65). И хотя в гвардию шли служить люди обеспеченные, но и для них такие расходы оказывались непосильными. Недаром для «постройки» формы было создано даже кооперативное Гвардейское экономическое общество, облегчавшее положение младших офицеров за счет взносов старших, более высокооплачиваемых. Затем такие общества появились во многих гарнизонах. Москвичам известно ныне снесенное монументальное здание бывшего Военного универмага на бывшем Калининском проспекте – магазина Экономического общества офицеров.

Собственно, наличие деревни еще ничего не гарантировало. Когда еще в 1827 г. сосед А. С. Пушкина по поместью, владелец Тригорского и Малинников А. Н. Вульф затеял поступление на военную (в армейский гусарский полк) службу, он жаловался в своем дневнике на нехватку средств просто для поступления в полк: «Я хотел купить уставы кавалерийской службы, но они очень дороги, их 3 части, и каждая по 20 рублей ‹…›. Я заказал себе саблю и нашел продающиеся пистолеты… Я купил Гнезиуса немецкую грамматику и отыскал сочинения Бессмарка о тактике кавалерии; всех купить дорого, а некоторые непременно нужно» (45; 106, 116). Ну, а если деревни не было…

Конечно, правительство предпринимало некоторые меры для повышения уровня жизни офицерства. Так, до 1817 г. прапорщик гвардейской пехоты получал 285 руб. в год, подпоручик – 334 руб.; к 1839 г. их оклады повысились до 850 и 900 руб. соответственно (129; 1; 198; II, 186). Армейский же подпоручик, даже после многократного повышения окладов в 80-х гг. XIX в., получал в год 294 руб. жалованья и 183 руб. добавочных – всего 477 руб., что в месяц составляло 39 руб. 75 коп. Пусть читатель, насмотревшийся фильмов невежественных режиссеров о лихих гусарах, пьющих шампанское целыми корзинами, разделит эти 39 руб. на 30 дней. Пехотный поручик мог роскошествовать уже на 41 руб. 25 коп., а штабс-капитан (не командир роты) даже на 43 руб. 50 коп. На флоте офицерское содержание было выше, и мичман А. Н. Крылов в 1886 г. получал 57 руб. в месяц. Зато, будучи назначен младшим делопроизводителем в эмеритальную кассу, он сразу стал получать 125 руб. (98; 71).

Между прочим, в последнее десятилетие XIX в. средний заработок мастерового на пятнадцати крупных петербургских заводах составлял от 21 руб. 70 коп. и выше; на 1896 г. средняя годовая плата петербургского рабочего-металлиста составила 362 руб.; о высококвалифицированных рабочих речь будет идти в своем месте (72; 220). Между тем у рабочего не было тех обязательных офицерских расходов, о которых упоминалось выше.

На униженное положение младших офицеров (у старших-то было иное положение: командир корпуса в те же 80-е гг. получал жалованья, столовых и добавочных 7095 руб., командир дивизии – 5256 руб., а командир полка – 3711 руб.) жаловалась печать, жаловался и военный министр. «Недостаточное содержание, – писал военный министр Ванновский в 1896 г. императору, – ставит офицеров, а особенно семейных, в бедственное положение, не позволяя им жить соответственно потребностям общественного их положения» (Цит. по: 70; 224). Тогда же командующий Киевским военным округом генерал Драгомиров докладывал: «Не смею не доложить о тяжелом положении офицеров… Содержание он получает такое, что живет в нужде и почти в бедности» (там же). В военном журнале «Разведчик» в 1898 г. опубликован был офицерский бюджет в виде анонимного «Письма к приятелю», подписанного «Подпоручик»: «Нужно иметь в виду, что я 4 года офицером, не пью, не курю, ни во что не играю… Жизнь веду вполне нормальную: полк наш расположен в глуши, где нет даже театра, в отпуск езжу один раз в два года. Получаю я всего содержания 39 руб. 75 коп. Квартиру и отопление получаю казенные. На освещение – 30–60 копеек в месяц». Автор делил свои расходы на три группы: обязательные, необходимые и нужные. Первые составляли 7 руб. 70 коп., включая взносы в офицерское собрание, на библиотеку и аптеку, в заемный капитал, уплату долга в него и проценты за ссуду из него, а также починку вещей. Вторая группа расходов составляла 30 руб.: полковому портному, за обеды в собрании, в полковую булочную и лавку, полковому сапожнику, прачке, на непременные товарищеские обеды, на баню, бритье и стрижку, на офицерские эполеты, погоны, шарфы, темляк к шашке. Третью группу расходов, нужных, но не необходимых, составляли ужин (хотя бы через день), закуска во время стрельб и маневров, когда целый день приходилось проводить в поле, на любительский спектакль или концерт (нельзя не дать, да и не будешь же сидеть дома), газеты, журналы, книги. В итоге месячный дефицит составлял 10 руб. 45 коп. и даже по двум только непременным группам – 1 руб. 95 коп. (70; 221–223). Вот вам и шампанское: завтрак – чай с хлебом, а ужин – через день! И это холостяк, которому не нужно содержать семью.

По официальным же данным, составленным в Военном министерстве, минимальный бюджет офицера был в год на 50 рублей выше, нежели описано в журнале: министерские чиновники полагали, что ужинать нужно каждый день. Это – на 35 % более того, что получал несчастный подпоручик.

Ничего экстраординарного в таких расходах офицера не было. Вопреки бытующим легендам, цены на предметы первой необходимости (для офицера, разумеется) были не низкие: мундир обходился в 45 руб. (его рассчитывали на три года, по 15 руб. в год), сюртук – 32 руб., шаровары – 11 руб. 50 коп., китель – 10 руб., фуражка – 7 руб., сапоги высокие обходились по 10 руб. в год, опойковые сапоги – по 5 руб. Даже на погоны требовалось 3 руб., а ведь они носились и на сюртуке, и на тужурке, и на кителе, и на пальто: хочешь – перестегивай каждый раз на иной вид форменной одежды, хочешь – покупай сразу несколько пар.

Офицерам полагались добавочные суммы на наем квартиры, но установлены они были еще в 1859 г., и к концу столетия их обер-офицеру хватало «разве только на дрова»!

Насколько можно верить известным мемуарам А. А. Игнатьева «Пятьдесят лет в строю», сказать трудно: Игнатьевы в свое время считались любителями приврать, а о воспоминаниях Алексея Алексеевича и его эмигрантская родня отзывалась весьма скептически. Тем не менее приведем его рассказ о сцене, разыгравшейся в расквартированном в Москве Самогитском гренадерском полку примерно в 1899 г.: «Завтра его императорское высочество, великий князь, главнокомандующий, произведет репетицию высочайшего парада. Вам, господа, надлежит быть в мундирах первого срока и уж, разумеется, не в нитяных перчатках, как ваши, – при этом он (командир полка. – Л. Б.) указал на побагровевшего от стыда дежурного капитана, – а в чистейших замшевых.

После минуты смущенного молчания один из командиров батальонов… попросил разрешения быть в мундирах второго срока, так как все офицеры сделали себе новые мундиры для высочайшего парада и светложелтые воротники могут за один раз выцвести на солнце.

– Тогда надо иметь не один, а два новых мундира, – ответил тоном, не допускающим возражения, командир полка. О перчатках уже никто не смел заикаться, хотя я чувствовал, что их у офицеров, конечно, не было ‹…›.

Компания рассказывала мне до рассвета про житье-бытье московского гарнизона, о том, как было трудно, особенно женатым, прожить на офицерское жалованье, в девяносто рублей в месяц подпоручику и в сто двадцать – капитану. Да к тому же из этих денег шли вычеты на букеты великой княгине и обязательные обеды, а мундир с дорогим гренадерским шитьем обходился не менее ста рублей.

Комнату дешевле, чем за двадцать рублей в месяц, в Москве найти трудно.

Вот холостые и спят в собрании, на письменных столах, там, в глубине: диванов-то, кроме одного для дежурного, у нас и нет» (80; 79–80).

К этому тексту добавим, что белые нитяные перчатки носили только лакеи и официанты: это был их родовой признак.

В 1899 г. были повышены оклады офицеров, и подпоручик теперь получал 660 руб. в год (то есть все же не 90 в месяц, как у Игнатьева, а лишь 55), а капитан – командир роты – 1260 руб. (70; 226). Что касается «дорогого гренадерского шитья», то гренадерам полагались «катушки», петлицы на воротники и обшлага, правда, шитые золотой канителью. Так что все-таки приврал Игнатьев, но только в деталях. В сущности же все это – правда. А. Ф. Редигер, по немецкой скрупулезности учитывавший каждую копейку, писал: «Жить приходилось очень скромно, избегая по возможности езды на извозчиках (читатель, познающий историю по кинофильмам, вдумайтесь: гвардейский офицер ходит пешком, экономя полтинник на извозчике! – Л. Б.). Семеновский полк был в то время небогатый. Большинство офицеров имели скромные средства, вроде наших, и жили перебиваясь; лишь немногие были сравнительными богачами, но эта разница вообще чувствовалась мало, так как никакой общей полковой жизни не было, за исключением лишь лагеря, который зато и обходился дорого. Затем большие обязательные расходы были на экипировку и на проводы уходящих товарищей. В течение зимы каждое воскресенье надо было бывать в приличном мундире на разводе с церемонией в Михайловском манеже, когда же самому приходилось участвовать в разводе (раза два-четыре в зиму), то весь туалет должен был быть безукоризненным; наконец, к полковому празднику все должно быть совсем новым. Добавлю, что в то время всякие перемены в форме были часты. За два года моей бытности в полку нам дали: 1) вместо черных султанов на кепи – белые, буйвольего волоса; 2) серебряную звезду на герб кепи, причем султаны были переделаны так, чтобы звезда была видна; 3) каски с серебряными звездами и белыми султанами буйвольего волоса; 4) полусабли для ношения вне службы. Все эти затеи были, очевидно, весьма накладны для тощего бюджета.

Конка ходила сначала только по Невскому, да на ней офицерство, кажется, не ездило. Дома мы пили утренний чай и, в виде исключения, вечерний. Вместо завтрака закусывали какую-то дрянь в полку; по субботам обедали у дяди, а по воскресеньям у тетки… и оставались там на вечер. В остальные же дни ходили (редко ездили) обедать в кухмистерские… где абонемент на пять обедов стоил 2 рубля 25 копеек, то есть по 45 копеек за обед; за комнату мы (вдвоем) платили 25 рублей в месяц» (149; I, 62).

Необеспеченность офицеров вызвала к жизни такое явление, как реверс: с 1881 г. для получения разрешения на брак до 28 лет офицер должен был представить полковому командиру сумму, которая обеспечивала годовой доход в 250 руб.; с 1901 г. требовалось иметь недвижимость, приносящую не менее 300 руб., или представить единовременный вклад в 5000 руб. деньгами или ценными бумагами. До 23 лет офицер вообще не мог жениться. Ведь офицерская жена не могла сама стирать или готовить, и на супруга ложились дополнительные расходы на наем прислуги. Неимущие офицеры, чтобы получить разрешение на брак, шли на жульничество: занимали требуемую сумму под большие проценты на короткий срок, а затем долго погашали эти проценты.

Прапорщик запаса перед отправкой на фронт. 1914 г.

Так что недаром главный священник армии и флота Г. Щавельский писал в своих воспоминаниях: «Офицер был изгоем царской казны ‹…›. Офицер получал нищенское содержание, не покрывавшее всех его неотложных расходов. И если у него не было собственных средств, то он – в особенности если был семейным – влачил нищенское существование, недоедая, путаясь в долгах, отказывая себе в самом необходимом» (Цит. по: 72, 227).

Если чиновники снизу доверху могли иметь «приватные» доходы, то в армии воровство было прерогативой высокооплачиваемых начальников, а отнюдь не младших офицеров. В итоге они должны были экономить на питании, а дефицит бюджета покрывать приватными заработками: репетиторством, счетоводством в лавочках и даже изготовлением бонбоньерок для кондитерских.

Более или менее обеспеченным офицер становился с чина штабскапитана и должности командира роты, хотя такое положение также не считалось блестящим. А вот дальше начинался быстрый рост окладов жалованья, дополнявшегося квартирными, столовыми и иными добавками, командиру же корпуса полагалась еще и казенная квартира с бесплатным освещением и отоплением. В начале XIX в. разрыв между содержанием младшего офицера и генерала был более чем десятикратным, и хотя к началу ХХ в. эта разница постепенно сокращалась, все же она была семи-восьмикратной. В 1829 г. корпусный командир граф Е. Ф. Комаровский для лечения был отправлен в длительный отпуск с содержанием, «которое состоит в 4000 рублей жалованья, по чину генерала-от-инфантерии, 5000 рублей в год столовых денег по званию генерал-адъютанта и в провианте на 12 денщиков» (89; 154).

Выход в отставку иногда ввергал офицеров в полную нищету: для получения пенсии в размере оклада (без добавочных выплат) государственный служащий должен был прослужить 35 лет, и не менее 25 лет требовалось, чтобы получить половинную пенсию. Отец А. И. Деникина, по выходе в отставку в 1869 г. с чином майора из войск пограничной стражи, получал пенсию в месяц 36 руб. «На эти средства должны были существовать первые семь лет пятеро нас, а после смерти деда – четверо. Нужда загнала нас в деревню, где жить было дешевле и разместиться можно было свободнее. Но к шести годам мне нужно было начинать школьное ученье, и мы переехали во Влоцлавск.

Помню нашу убогую квартирку во дворе на Пекарской улице: две комнаты, темный чуланчик и кухня. Одна комната считалась «парадной» – для приема гостей; она же – столовая, рабочая и проч.; в другой, темной комнате – спальня для нас троих; в чуланчике спал дед, а на кухне – нянька (превратившаяся в члена семьи. – Л. Б.)… Раз в год, но не каждый, спадала на нас манна небесная, в виде пособия – не более 100 или 150 рубл. – из прежнего места службы (то есть из Министерства финансов, которому подчинялись пограничные войска. – Л. Б.)… Тогда у нас был настоящий праздник: возвращались долги, покупались кое-какие запасы, «перефасонивался» костюм матери, шились обновки мне, покупалось дешевенькое пальто отцу – увы, штатское, что его чрезвычайно тяготило. Но военная форма скоро износилась, а новое обмундирование стоило слишком дорого. Только с военной фуражкой отец никогда не расставался. Да в сундуке лежали еще последний мундир и военные штаны; надевались они лишь в дни великих праздников и особых торжеств и бережно хранились, пересыпанные от моли нюхательным табаком. «На предмет непостыдныя кончины, – как говаривал отец, – чтоб хоть в землю лечь солдатом» (56; 8–9). Даже курение для Деникина-старшего оказывалось недопустимой роскошью: жена часто ругалась на ненужный расход на табак, и была сделана попытка бросить курить. В конце XIX в. военные пенсии были увеличены. Капитан стал получать 345 руб. в год, подполковник – 430; чин майора, в каковом находился отец А. И. Деникина, в 1881 г. был упразднен. Кроме того, в конце столетия были введены добавочные выплаты к пенсии – эмеритура. Эмеритальный капитал складывался из ежемесячных 6 % взносов с офицерского жалованья и из «высочайших» пожертвований; право на получение эмеритальной пенсии имели офицеры, состоявшие в кассе не менее 20 лет при общем сроке службы не менее 25 лет. Эмеритура капитана составляла в 1898 г. 473 руб., подполковника – 645 руб.; это так называемый высший оклад эмеритальной пенсии, полагавшийся при 35-летнем сроке участия в кассе и таком же стаже офицерской службы, низший же оклад был вдвое меньше (72; 229).

Смерть офицера и даже генерала фатально влияла на судьбу семьи – пенсия сокращалась вдвое: «Со смертью отца, – вспоминал А. И. Деникин, – материальное положение наше оказалось катастрофическим. Мать стала получать пенсию всего 20 руб. в месяц». А. Ф. Редигер, отец которого умер в генеральских чинах, также сокрушался: «Понесенная нами потеря одновременно совершенно меняет финансовое положение моей матушки. Ей, действительно, по закону полагалась лишь половина пенсии отца, то есть 522 рубля в год, на что она, конечно, не могла бы существовать».

Лишь постепенно, к концу ХIX в. в удовлетворительное состояние был приведен вопрос об отпусках. Считалось, что офицер все свое время должен проводить в полку, и даже командировки давались с большой неохотой; не одобрялись и переводы в другой полк: от этого страдала служба. В первой половине XIX в. отпуск давался лишь с высочайшего соизволения и в редких случаях. Если требовался длительный отпуск для лечения, офицеру рекомендовалось выйти в отставку, а затем вновь вернуться в полк. Только во второй половине XIX в. положение стало меняться. Всем состоящим на государственной службе стали давать отпуска с сохранением содержания раз в два года на срок до двух месяцев; в случае просрочки производились вычеты из жалованья, а просрочка четырех месяцев влекла исключение со службы. Офицеры могли получать отпуска до четырех месяцев с зачетом в срок службы и до года – без зачета. Неявка офицера из отпуска в течение месяца в мирное время и 15 дней в военное рассматривалась как побег, а неявка в меньшие сроки – как самовольная отлучка из части.

В отставку офицеры могли выходить в любое время, кроме военного, но, подавая прошение так, чтобы оно могло быть рассмотрено до 1 января.

Дважды в любое время можно было и возвращаться из отставки, только артиллерийские офицеры должны были предварительно проходить специальную переподготовку. Обычно при выходе в отставку награждали следующим чином, но при возвращении из отставки чин этот терялся.

Было еще одно обстоятельство, фатально влиявшее на офицерскую карьеру и саму судьбу – место службы. Перед выпуском в военно-учебные заведения поступали списки вакансий, и выпускники, по очереди, в зависимости от успехов, избирали себе место будущей службы. Его «выбор во многом предопределял уклад личной жизни, служебные успехи и неудачи – и жизнь, и смерть. Для помещенных в конце списка (вакансий. – Л. Б.) остаются лишь «штабы» с громкими историческими наименованиями – так назывались казармы в открытом поле, вдали от города, кавказские «урочища» или стоянки в отчаянной сибирской глуши. В некоторых из них вне ограды полкового кладбища было и «кладбище самоубийц», на котором похоронены были молоденькие офицеры, не справившиеся с тоской и примитивностью захолустной жизни…» (56; 47).

И офицерская бедность, и падение авторитета армии после войны с Японией и Первой русской революции, в которой войска активно использовались для полицейской и карательной службы, вели к постоянному некомплекту офицеров в младших чинах. В то же время долго существовал огромный сверхкомплект старших офицеров и особенно генералов: они под разными предлогами задерживались на службе до весьма преклонного возраста, чему нередко способствовали великие князья и императоры, благоволившие своим бывшим «отцам-командирам». Поскольку производство в военной службе шло на вакансии, младшие и средние офицеры надолго застревали без особых перспектив на продвижение и, следовательно, на улучшение материального положения. В силу этих обстоятельств многие современники как из высшего военного руководства, так и из иностранцев отмечали низкий профессиональный уровень и отсталость от современной военной науки большинства генералитета и сравнительно высокий профессионализм младшего и среднего командирского звена. Но в чем никто никогда не обвинял русское офицерство, так это в трусости и предательстве. Случаи, подобные генералу А. М. Стесселю и его сподвижникам по Порт-Артуру, сдавшим крепость, способную к сопротивлению, были настолько единичны, что о них знала вся Россия, включая крестьянство (тотемский, Вологодской губернии, крестьянин А. А. Замараев записал в дневнике в 1908 г.: «8 февраля был вынесен смертный приговор генералу Стесселю или десять лет крепости» (73; 28). О высоком чувстве долга, стойкости и храбрости, граничившей с бравадой, говорит очень высокий, в сравнении с солдатами, процент убыли офицеров от боевых действий. Так, во время Русско-японской войны процент убитых, раненых и пропавших без вести офицеров составил 30 %, а среди солдат – 20 %, убитые среди офицеров составляли 4,1 %, а среди солдат – 2,5 % (67; 236). Артиллерийский офицер Али-ага Шихлинский вспоминал о своем бригадном командире, полковнике В. А. Ирмане: «Владимир Александрович выразил желание пройти по Драконову хребту, и я его сопровождал. Полковник был небольшого роста, но голова его все же оказалась выше стенки. Несмотря на ружейный огонь, он не сгибал головы.

– Зачем вы даром рискуете? – обратился я к нему. Он ответил:

– Вы же сами более крупного роста, и то не нагибаетесь.

– Если бы я шел один, обязательно нагибался бы, так как зря рисковать своей жизнью не желаю. Но каков бы я был, Владимир Александрович, если бы плясал вприсядку при командире, который идет не сгибаясь. Да я ведь человек одинокий, а у вас жена и двое детей» (196; 65).

А Ирман в данном случае даже и не бравировал, а только исполнял требования устава. Уставы требовали от офицеров идти в атаку впереди своей части, показывая подчиненным «пример хладнокровия и неустрашимости». И вот в Германскую войну, под пулеметным огнем, ротные, батальонные, полковые командиры, не пригибаясь, во весь рост шли впереди солдат с хлыстиком в руке и папиросой в зубах, и за 1914 г. выбитым оказался почти весь кадровый состав младшего и среднего офицерства, что в дальнейшем сказалось на составе офицерского корпуса, позиции армии в 1917 г. и судьбах страны.