Разумеется, в городах, как центрах торговли и промышленности, немаловажную роль играло «торговое сословие». Численность его, при торговом характере города и количестве торговых заведений, была огромна. На 1900 г. в Петербурге торговлей занимались 15 тыс. человек; только лоточную торговлю вразнос вели в столице в 1902 г. 12 тыс. человек. Однако необходимо подчеркнуть, что это не обязательно были купцы. Вопреки распространенному мнению, купцом был не тот, кто торговал (торговым сословием купечество было чисто номинально), а тот, кто входил в купеческую гильдию, платя гильдейские сборы. Торговать мог и крестьянин, и мещанин, и цеховой, и дворянин – достаточно было взять торговое свидетельство. А вот пользоваться купеческими правами, имея звание купца, мог только плательщик гильдейских сборов. К XIX в. гильдейское купечество было уже привилегированным городским сословием, свободным от подушной подати, телесных наказаний и рекрутской повинности. А не уплатил раз в год сборы в размере 1 % от объявленного, потребного для вступления в ту или иную гильдию, капитала – будешь обращен в «первобытное состояние» – в мещане или крестьяне. А значит, будут тебя пороть (это бы еще ничего, шкура не купленная), и сыновья твои пойдут в рекруты. Могли быть и иные причины вступления в гильдию. Отец известного русского историка искусства Н. П. Кондакова был хотя и крепостным князей Трубецких, но главноуправляющим всех их имений: «Отец, – вспоминал Кондаков, – поставил своею задачею дать образование детям, проведя их через гимназию и университет, и, собственно, поэтому его освободили от крепости и он записался в купцы 3-й гильдии…» (90; 37).

Купец. Конец XVIII в.

В XVIII в. гильдейское купечество в количественном отношении было более или менее стабильным. А в XIX в., главным образом после Отечественной войны 1812 г., нанесшей колоссальный удар по народному хозяйству, и заграничных походов, начинается его упадок и вытеснение торгующим крестьянством. За 1816–1822 гг. число гильдейских свидетельств по империи сократилось почти на четверть, и на столько же увеличилось количество крестьянских промысловых свидетельств. В Тульской губернии, которая среди центральных губерний занимала по количеству купцов среднее место, с 1816-го по 1824 г. число торгующих крестьян возросло в 17 раз, а количество купеческих свидетельств сократилось на треть. В 1800 г. здесь на 100 душ мещан и оружейников приходилось 20,5 купца; к 1808 г. – до 30 купцов. А затем начался спад: в 1816 на 100 мещан – 13,2 купца, в 1824 г. – 10,1 купца. Правда, позже наметился некоторый рост: в 1854 г. на 100 мещан приходилось 17,4 купца, но прежнего места купечество никогда более уже не занимало. Это и понятно: Великие реформы 60 – 70-х гг. XIX в., нанесшие сильный удар сословному строю, сделали ненужными гильдейские привилегии.

Купеческие права распространялись не только на самого купца с семьей, но и на его братьев, и племянников, и в паспорте так и писалось: «купеческий племянник». Потому все, кто мог, правдами и неправдами старались записаться в гильдию, хотя бы в 3-ю, и столько было по русским городам купцов, которые в конце года чуть не по миру ходили, лишь бы заплатить гильдейские! Подлинных же, ведших большой торг или занимавшихся промышленностью, купцов, если не 1-й, то хотя бы 2-й гильдии, было немного, а в иных уездных городках первогильдейских и вовсе не бывало отродясь. В торговом Рыбинске из почти 300 купцов мужского пола первогильдейских (с включением почетных граждан, то есть выходцев преимущественно из купеческого сословия) было два человека!

Страстный поборник регламентации и «партизан», как говорили в ту пору, служения всех и вся государству, Петр I обязал государственной службой и купечество, которому даже было запрещено переходить в другие сословия. Купцы являлись как бы финансовыми агентами правительства (собственно, такое положение «гостей» было свойственно и временам царя Алексея Михайловича), а кроме того, были обязаны участвовать в городском самоуправлении: это должно было обезопасить торгово-промышленное население от хищников-воевод и прочей приказной саранчи. Прежде всего, речь шла о раскладке и сборе податей.

Но, так или иначе, купечество, как торговое сословие, играло огромную роль в городской жизни, и его собственный образ жизни в той или иной мере накладывал отпечаток на жизнь всего города. Несколько богатейших купцов порой ворочали не только городской торговлей и промышленностью, но и владели… администрацией, заставляя ее плясать под свою дудку. Уже говорилось о богатейшем нижегородском мучном торговце (на его водяных и паровых мельницах перемалывалось более 3 млн пудов хлеба в год), миллионере Н. А. Бугрове, поднесшем губернатору на блюде груду надорванных губернаторских векселей. Мог ли такой губернатор-должник не «потрафлять» своему кредитору? Старообрядец-беспоповец Бугров не только устроил Филипповский, Малиновский, Городецкий и другие раскольничьи скиты, но и обеспечил их спокойное существование в эпоху нового всплеска гонений на староверов. Достаточно было всучить обер-прокурору Синода К. П. Победоносцеву деньги на устройство при Великом сибирском пути передвижных вагонов-церквей.

В свое время променял Бугров помещику Турчанинову свой огромный родительский дом на лесное имение. Позже дом перешел к городу, и в нем был устроен театр. Бугров, не желавший, чтобы там, где жили его родители, «голые бабы через голых мужиков прыгали», выкупил дом у города, а через неделю подал в городскую думу бумагу: «Желая в мере сил моих придти на помощь Нижегородскому Городскому Общественному управлению в удовлетворении особых городских нужд, имею честь предложить Городской думе приобретенное мною здание на Благовещенской площади бывшего театра гг. Турчанинова и Фигнера в полное распоряжение Городского Управления безмездно с тем, чтобы в этом здании впредь никогда не допускалось устройство какого-либо театра или увеселительного заведения» (163; 493).

Вот и возьми его «за рупь за сорок», ежели он и синодские церквипередвижки по Сибирскому пути устраивает, и дома городу дарит…

Все более или менее представляют себе облик купца так: окладистая борода, длиннополый кафтан нараспашку на объемистом чреве, с жилеткой и рубахой-косовороткой в горошек навыпуск, лаковые сапоги… Но современник-петербуржец писал в 1900 г. о столичных торговцах: «Торговцы в парадных, роскошных магазинах на Невском проспекте, Морской и кое-где на прилегающих улицах… одеты по последней моде; их своеобразная галантность роднит их с их собратьями в столичных магазинах Западной Европы. В своей частной жизни они стараются не отставать от петербургских чиновников: те же театры, клубы, рестораны и кафе. Последние годы… наложили свой отпечаток и на эту группу лиц, заставив их интересоваться политическими, общественными и профессиональными вопросами» (Цит. по: 75; 234). Так что время и место делали свое дело. Конечно, здесь речь идет, скорее всего, о приказчиках, которые всегда были галантнее своих хозяев, но все же…

Однако это – к началу ХХ в., когда следует говорить не столько о купечестве, сколько о предпринимателях, ворочавших огромными миллионами и нередко даже юридически бывшими уже не купцами. Прежний купец был индивидуалистом, ведшим дела на свой страх и риск и норовившим «вывернуть шубу», «пригласить на чашку чая», облапошить, объегорить, надуть своего же брата-купца, с которым только что в трактире сидел за «парой чая» или обмывал в «растеряцыи» сделку «холодненьким». А к рубежу веков появились и укоренились понятия «торговый дом», «товарищество», «акционерное общество».

Откуда появлялись купцы? Вот род петербургских купцов Лейкиных, из которых последний, Н. А. Лейкин, выйдя из купечества, стал известным в свое время писателем. Прадед – крестьянин Ярославской губернии, приехал в Петербург, торговал пирогами, записался в ораниенбаумское купечество пирожного торга. Дед уже записался в петербургские купцы, имел лавку в Гостином дворе по Суровской линии, торгуя кружевами, лентами и т. п. Отец, ввиду плохого состояния дел в лавке, поступил приказчиком в контору Герике, торговавших иностранными товарами в Гостином дворе. Сам мемуарист, окончивший Реформатское училище, также сидел в кладовых с приказчиками, стал описывать гостинодворские нравы и так «вышел в писатели».

Был когда-то у графов Шереметевых садовник Петр Елисеев (а отец его, скорее всего, был просто – Елисей). То ли за успехи в выведении на редкость крупной земляники, то ли за иные заслуги, но году в 1812 г. получил он «вольную». В 1813 г. открыл он на Невском проспекте в Петербурге скромную торговлю винами и колониальными товарами, а уже к 1821 г. снял под иностранные вина помещение в Санкт-Петербургской таможне. После его смерти в 1825 г. делами занималась вдова, Марья Гавриловна, с помощью сыновей Сергея, Григория и Степана. Как и какими винами они торговали – достоверно сказать трудно, но в 1843 г. появилась фирма «Братья Елисеевы» с капиталом ни много ни мало – 8 млн руб. Уже через два года фирма закупила в Голландии три собственных корабля, а в Бордо, Хересе, Опорто и Мадейре были заложены собственные винные погреба. Были годы, когда фирма скупала на корню урожай целых винодельческих районов Франции! Этого показалось мало: в 1864 г. Григорий Елисеев совместно с финансистом Брандтом основал частный коммерческий банк и стал первым председателем его правления. Тут вскоре и кончилась купеческая династия Елисеевых: Григорий Петрович получил личное дворянство. С 1892 г. дела перешли в руки следующего поколения Елисеевых, а с 1896 г. Григорий Григорьевич стал управлять делом единолично и создал акционерное товарищество на 600 паев с капиталом в 3 млн руб. Товарищество теперь владело не только винными погребами, пароходами, конными обозами, но имело свои кондитерские и рыбные цеха, крымские виноградники, конные заводы и 117 доходных домов в Петербурге. Оборот товарищества за 15 последующих лет составил более 396 млн руб., а ежегодная чистая прибыль составляла до 250 тыс. руб. А в начале ХХ в. Г. Г. Елисеев приобрел и радикально перестроил выстроенный некогда Казаковым для золотопромышленницы Козицкой огромный дом на Тверской и такие же роскошные дома-магазины выстроил на Невском проспекте и в Киеве. Москвичи и петербуржцы нескольких поколений знавали «Елисеевские»… В 1910 г. Григорию Елисееву было пожаловано потомственное дворянство. Купцы? Дворяне? Предприниматели!

Н. Д. Мыльников. Портрет ярославского купца Соболева. 1830-е гг.

Или вот Н. Г. Чумаков. Макарьевский мещанин, он имел небольшой кирпичный завод, доходы от которого даже не покрывали потребностей семьи, включавшей семерых детей. Сын его, И. Н. Чумаков, уехал в Кострому и поступил приказчиком в табачную лавку. Через семь лет он открыл собственную табачную торговлю, взяв туда своего брата. Табак братья по дешевке закупали в Малороссии, куда ездили по очереди. Через три года, в 1839 г., Чумаков снял помещение и устроил табачную фабрику, точнее кустарную мастерскую, где сам работал мастером. Тут уж пришлось записаться в купцы 3-й гильдии. В 1843 г. был уже куплен дом, куда перевели фабрику, выпускавшую курительный и нюхательный табак и сигары. Привод на фабрике был конский. Затем был куплены лабаз на Нижегородской ярмарке и земля в Костроме, построен двухэтажный дом на каменном подклете. В 1863 г. трое братьев становятся купцами уже 2-й гильдии и учреждают товарищество «Торговый дом Ивана, Макара и Михаила Чумаковых». В 1866 г. фабрика расширена, в 1868 г. куплен пароход, в 1872 г. – еще один дом, к которому пристроен фабричный корпус, уже с паровой машиной. Впоследствии куплен еще дом с землей, где устроены склады и типография для печатания этикеток со станком (!) для разрезывания акцизных бандеролей. «К 1917 г. ежедневно махорки выпускалось четыреста ящиков по пятьдесят фунтов… нюхательного табаку около двухсот ящиков (по одному пуду), а также небольшое количество табаку «листового», который шел в калмыцкие степи не для курения, а закладывался в рот за щеку и пережевывался. Кроме того, выпускалось в год около десяти – пятнадцати пудов высшего сорта нюхательного табака, который употреблялся состоятельными людьми… Эти табаки изготовлялись каждый раз по особому заказу, чтобы были свежи. Для раздушки употреблялись дорогие естественные духи: розовое масло, бергамотное и т. д. ‹…› Высшие сорта шли за границу – во Францию и Германию… мятное масло поставлялось японской фирмой Кабояжи (Нагасаки)». Мало того, по жалобе соседки на отравление воздуха при расширении фабрики были поставлены воздушные насосы, фильтры и высокие вытяжные трубы (вот когда началась охрана окружающей среды! – Л. Б.). Для нового трехэтажного корпуса был куплен двухцилиндровый дизель и построено машинное отделение, оборудование куплено было частично в Петербурге, у фирмы Сан-Галли, а частично в Германии, в Кельне. Но кроме того, с 1855 г. Чумаковы занялись торговлей хлебом. Была приобретена лавка в Мучном ряду, а в 1872 г. куплена земля и выстроены малая (четырехэтажная) и большая (шестиэтажная) паровые мельницы. Для обоих корпусов была заказана двухцилиндровая паровая машина, а оборудование закупалось в Цюрихе (94; 20–38).

Вот откуда начиналось предпринимательство в России. С малого. Не одни мещане и купцы становились предпринимателями. Уроженец Чухломского уезда Ф. В. Чижов был дворянином, хотя его отец всего-то служил учителем в Костроме. Побывал Чижов за границей и за связь с революционной эмиграцией даже посидел в Петропавловской крепости, занимался распространением шелкопрядного червяка, а там и организовал постройку железной дороги от Москвы до Троице-Сергиева Посада, выкупил казенную убыточную Курскую железную дорогу и сделал ее доходной, играл большую роль в торгово-промышленных и банковских кругах Москвы. Нажил миллионное состояние. И завещал все его на создание промышленных училищ в Костромской губернии. На эти деньги в Костроме были построены и содержались механико-техническое и химико-технологическое училища, в Кологриве и Чухломе – сельскохозяйственные, в Макарьеве – ремесленное училище, а, кроме того, в Костроме – родовспомогательное заведение.

Таких предпринимателей немало появилось в России к рубежу веков. Вот хотя бы Адольф Юльевич Ротштейн, выходец из Берлина, ставший к концу жизни директором правления Петербургского Международного банка, «серым кардиналом» и правой рукой министра финансов С. Ю. Витте. Делец скользкий: Н. А. Варенцов в подробностях поведал о попытках Ротштейна вовлечь нескольких богатейших московских тузов в аферу с добычей железной руды в Олонецком крае; тузы устояли перед соблазном, да и с купеческой хваткой смогли выяснить подлинную ценность месторождения, а вот великий князь Петр Николаевич, чьим именем прикрывался Ротштейн, – попался на удочку, приобретя 70 % акций. И поделом ему: он деньги не зарабатывал. К богатейшим людям страны принадлежали Поляковы – династия «железнодорожных королей». Основание капиталам заложил винными откупами Самуил Самуилович Поляков, служивший управляющим имений министра почт и телеграфов графа Д. И. Толстого (который ему небескорыстно и покровительствовал). Деньги от торговли водкой вложил он в первые железные дороги, каменноугольную и металлургическую промышленность Юга России. Делец это был беззастенчивый: именно на его дороге, «сшитой» на живую нитку, потерпел крушение царский поезд у станции Борки. Но дело замяли, зато банкирский дом Поляковых в 1903 г. имел более 53 млн руб. активов. А еще в 1897 г. племянник Самуила Полякова, Владимир, получил потомственное дворянство. После смерти С. С. Полякова движимого и недвижимого имущества (например, знаменитый дом Лаваля на Английской набережной, купленный затем правительством у наследников для расширения Сената) осталось на 32 млн, хотя наличными – менее 9 тыс. руб.

Таким же богатейшим дельцом стал петербургский купец 1-й гильдии, а затем барон и действительный статский советник Гораций Осипович Гинцбург, создатель крупного банкирского дома, председатель правления Ленского золотопромышленного общества (с 1908 г. – англо-русского общества «Лена-Голдфилдс»), крупнейший пайщик Алтайского общества «Асташев и Ко», в котором вместе с Гинцбургом участвовали графы И. И. Воронцов-Дашков, Н. В. и В. В. Левашовы, П. А. Шувалов, П. П. Дурново. Недурная компания…

Предприниматели? Ну и жулики тоже… Владелец банкирского дома «Захарий Жданов и K°» (не все же Самуилу, Лазарю или Якову Поляковым или Гинцбургу банковскими делами заниматься) и учредитель банкирской конторы «Деньги» был типичным биржевым игроком, в частности, спекулировавшим акциями того же Ленского золотопромышленного общества и даже просто занимавшимся, с помощью своего партнера Филиппова и через журнал «Деньги», прямым шантажом финансовых учреждений. В 1912 г. в Петербурге появилась банкирская контора «Киреев, Петровский и K°» – специально для игры на бирже, а через месяц лопнула, оставив вкладчиков ни с чем (минимальный вклад был 200 руб.). Почти одновременно лопнул банк и некоего Толстопятова (типичная купеческая фамилия), а вскоре компаньон Киреева Петровский и бывший управляющий делами Толстопятова начали новое «дело» в банкирской конторе А. П. Кропотова… И опять нашлись доверчивые вкладчики: ведь о «твердом купеческом слове» и тогда без устали твердили журналисты.

Но все же мы будем вести речь не об этих скороспелых прыщах.

Богатые купеческие особняки, заказывавшиеся известным архитекторам или покупавшиеся у разоряющегося дворянства, практически ничем не отличались от дворянских. Различие могло быть разве что в бóльшем количестве икон в жилых покоях: нередко у купечества были специальные молельни (моленные) с обширными божницами, аналоями и собранием церковных книг. Так, в знаменитом особняке Рябушинского на Малой Никитской, выстроенном в стиле модерн (там сейчас дом-музей М. Горького) на самом верху была небольшая молельня. Впрочем, образные могли быть и в домах старого барства. От барского практически не отличался и быт богатого просвещенного купечества – те же балы, обеды, гости, гувернеры и гувернантки для детей; тот же европейский костюм и та же обстановка в комнатах, вплоть до коллекционирования диковинок, картин, гравюр и создания обширных и ценных библиотек. От беззаботного барства крупное купечество отличалось лишь тем, что должно было вести свое «дело», но и дело это было крупным, европейского типа, и велось в конторах и на бирже, а отнюдь не в лавке или лабазе.

На барский, «иностранный манер», был поставлен дом богатейшего торговца бакалейными товарами А. В. Андреева, отца будущей жены поэта Бальмонта. Дом этот стоял в самом центре тогдашней Москвы, в выходившем на Тверскую Брюсовом переулке: «С увеличением нашей семьи к дому пристраивались комнаты, во дворе возводили флигеля и службы: конюшни, коровник, прачечную и кладовые. Большая часть двора была крыта огромным железным навесом. Под ним складывались товары, что свозились для магазина. Около ворот было двухэтажное каменное помещение, где хранились более деликатные товары: чай, доставленный из Китая, зашитый в мешки из буйволовой кожи. В «фабрике», как назывался этот дом, в первом этаже была паровая машина, приводящая в движение разные мелкие машины, что пилили сахар. Во втором этаже сахарные головы оборачивали в синюю бумагу или наколотый сахар укладывали в пакеты. Там же сортировали, развешивали и убирали чай в деревянные ящики на два, четыре и больше фунтов. В таком виде они отправлялись в провинцию. Главная клиентура отца, кроме москвичей, конечно, были помещики. Они выписывали по отпечатанному прейскуранту в свои поместья запасы товаров на целый год. Для этого и предназначалась особая упаковка товаров, которой и был занят большой штат служащих.

Машину и всякие приспособления отец выписывал из-за границы, куда сам ездил осматривать новые изобретения по этой части…

К весне, как только солнце начинало пригревать и лужи подсыхали, на камни нашего двора расстилали новые ярко-желтые рогожи, и на них высыпали для просушки целые кучи зеленого горошка, бобов, изюма, чернослива, сахарных стручков…

Совсем напротив нашей детской находились службы: коровник, каретный сарай, дальше – конюшни, над ними сеновал…

Купец. 1820-е гг.

В середине двора стоял наш двухэтажный изящный особняк… Из тесной передней поднимались по широкой лестнице светлого полированного дерева, устланной цветистым ковром, в парадные комнаты. Из приемной с резными шкафчиками и стульями светлого дуба вели две двери: одна в кабинет отца, другая – красного дерева с матовыми узорными стеклами – в залу. Кабинет отца – маленькая комнатка с вычурным лепным потолком, изображавшим голубое море, из волн которого выглядывали наяды и тритоны… Между окон кабинета помещался большой письменный стол, за которым никто никогда не писал. На столе стояла тяжелая бронзовая чернильница без чернил, бювар с бронзовой крышкой без бумаг, бронзовый прорезной нож, ручки, которые не употреблялись. Над диваном висела итальянская картина «Смерть святой Цецилии» из мозаики…

Зала была самой большой комнатой в доме. Три больших зеркальных окна, с которых спускались прекрасные атласные занавеси. В простенках два зеркала. На подзеркальниках большие голубые фарфоровые вазы в золоченой бронзовой оправе с крышками. По стенам зала высокие стулья орехового дерева, обитые красным бархатом. В углу – рояль Бехштейн, шкафчик с пюпитром для нот. Жардиньерка с искусственными цветами, которые, по настоянию подросших сестер, были заменены живыми. Золоченой бронзы часы – земной шар, поддерживаемый двумя амурами, – стояли на деревянной подставке. По углам залы четыре канделябра той же золоченой бронзы со стеариновыми свечами, такая же люстра посреди потолка, свечи, обмотанные нитками, от которых должны были зажигаться фитили свечей, и никогда не загоравшиеся, когда к ним подносили спичку.

Гостиная была черного дерева, обитая синим шелковым штофом, стены затянуты тем же шелком… Столы черного дерева покрыты плюшевыми скатертями, бахрома которых спускалась до пола. Пол затянут сплошь светло-серым ковром, на подзеркальнике часы розового фарфора с изображением пышных дам в широкополых соломенных шляпах. Около них стояли безделушки из того же фарфора – какие-то тарелочки, вазочки неизвестно для какого употребления. Освещалась эта гостиная канделябрами и люстрами такого же розового фарфора.

За гостиной, отделенной тяжелыми портьерами на шелковой подкладке, – будуар. Кретоновая мягкая мебель, золоченые стульчики, небольшие шифоньерки. В углу – мраморный камин. На нем часы совсем необычайные: в них двигался циферблат, а неподвижная золотая стрелка показывала время. На шкафиках и полках стояли китайские вазы и разные китайские безделушки.

Убранство всех наших парадных комнат носило французский характер. Меблировал их месье Паскаль – известный в Москве драпировщик. Бронза во всех комнатах была выписана матерью из Парижа (через магазин Шнейдера на Кузнецком мосту). В каждой комнате был свой стиль. Предметы из одной комнаты не переносились в другую. Каждая мелочь всю жизнь стояла на своем месте. Во всех комнатах в углу висели небольшие иконы в изящных окладах.

За этим будуаром – две небольшие комнаты, спальни моих родителей. Затем проходная комната, из которой несколько ступеней вели вниз в пристройку: столовую и классную. Из нее через буфет лестница наверх в детскую и лестница вниз в первый этаж, где в небольших и низких комнатах размещались старшие братья и сестры со своими гувернантками.

Меблировка в этих комнатах везде была одинаковая: кровать, покрытая белым пикейным покрывалом, перед кроватью коврик. Мраморный умывальник, в который наливалась вода сверху, она текла в таз при нажимании педали. Шкафик для белья. Письменный стол и этажерка для книг…

Эти три этажа соединялись между собой узкими лестницами полированного дерева…

В самом низу, в полуподвальном этаже, были людская и комнаты для прислуги. Комнаты горничной, портнихи и экономки мало отличались от комнат моих сестер. На окнах белые занавески, та же кровать, только без пружинного матраца, покрытая белым пикейным одеялом, гора подушек, вместо шкафа – сундучки, у каждой свой; иконы с венками из бумажных цветов. На стенах олеографии, фотографии в дешевых рамочках.

И во всем доме, во всех углах его ни соринки, ни пылинки, всюду порядок и чистота, за которыми следила моя мать.

И были все эти три этажа отдельными царствами, мало соприкасавшимися между собой. В них царила моя мать, управляя жизнью каждого из нас с одинаковой бдительностью и строгостью» (6; 29–30).

Похожа на этот, поставленный на барскую ногу дом, обширная квартира другого богатого купца, Харузина; правда, семейная обстановка и отношения с прислугой попроще, на купеческий лад: «Мы переселились на Большую Ордынку, в дом Синицына… Вход был со двора, мощенного булыжником, с дорожкой из плитняка, ведущей от калитки при железных с фигурной решеткой воротах к главному подъезду самого владельца. Наш подъезд был крыт двухскатной пологой железной крышей… Со двора надо было ступить по невысоким ступенькам на мощные гранитные плиты подъезда… Стоило дернуть медный звонок… и уже слышны были торопливые шаги сбегавшей вниз по лестнице горничной. Внизу была небольшая прихожая, но холодная, и раздевались поэтому наверху, в большой передней. Лестница, выкрашенная в желтую масляную краску, с перилами из балясин, выкрашенных в белый цвет, широкая и пологая, делала красивый поворот.

С лестницы в дверь входили в переднюю, оклеенную желтыми, под ясень, обоями, с ясеневой же тяжелой мебелью – диваном и несколькими стульями, с зеркалом в ясеневой раме с подстольем в простенке между двумя окнами, уставленными зелеными растениями. Из передней одна дверь вела в две следующие друг за другом небольшие узкие комнаты (одну из них занимала сестра моя Лена с гувернанткой, другую – тетя наша Александра Ивановна)… Другая дверь в передней вела в комнату, называвшуюся «приемной», в сущности почти всегда остававшуюся пустой, но которой нельзя было дать другого назначения потому, что она была проходной, связывавшей залу и гостиную. В этой комнате мебель была обита кретоном…

Зала была, как говорили тогда, «барская» – большая, в четыре окна с долевой стороны и в три окна с поперечной. Стены белые, «под мрамор», широкие подоконники, паркет – превосходной мозаичной работы с красивым рисунком. Маминым вкусом сюда были внесены: бронзовая изящная люстра, два относящихся к ней канделябра на подстольях двух узких и длинных зеркал, занимавших простенки между окнами долевой стороны, бронзовые же бра в несколько свечей на стенах, массивный ореховый стол, раздвигавшийся на две половины, которые стояли обыкновенно у двух противоположных стен и сдвигались посреди залы под люстрой для чайного и обеденного стола, когда бывали приемы, ореховые же стулья по стенам со сквозными спинками и камышовым переплетом на сиденье, рояль и горка для нот в углу и растения на окнах (из них помню кактусы… хибискус – его называли «китайским розаном», олеандры, илекс, восковое дерево)…

Комнаты тети и сестры Лены примыкали к долевой стене залы. В Лениной комнате мое внимание привлекали только два предмета. Это была, во-первых, висевшая над кроватью сестры тетина икона Казанской Божьей Матери… Другой предмет – письменный стол… характерный для 60-х годов: ореховый полированный, на изящно изогнутых и крепких ножках, с зеркалом против сидящего за столом, с красивыми полочками по обеим сторонам зеркала…

Ее (тетина. – Л. Б.) комната, по ее понятию, не должна была напоминать спальню – иначе, по понятиям того времени, нельзя было принимать в ней гостей. Тетя поэтому спала не на кровати, но на кожаном диване, в нижнюю часть которого она каждое утро убирала свои подушки с простыми наволочками и ситцевое стеганое одеяло с простынями. Этот диван с зеленой обивкой, ореховым ободком спинки, несколько дешевых деревянных стульев, столы ломберный и маленький круглый, покрытые белыми вязаными салфетками, горка и киот – вот и все убранство… На окнах – «цветы»…

В. А. Тропинин. Портрет шуйского купца Киселева. 1830-е гг.

«Мамина комната»… – небольшая удлиненная комната в одно окно. Перед окном стоит стол, покрытый бархатной скатертью. В углу между окном и дверью в гостиную – кушетка… За дверью в гостиную по той же стене – широкий диван; у противоположной ему стены и вокруг стола – мягкие стулья… Вся мебель очень удобна, располагающая к покою…

За «маминой комнатой» следует спальня папы и мамы, и ею заканчивается анфилада комнат… Эта комната была ширмами перегорожена на две части. Задняя составляла собственно спальню, с двумя орехового дерева кроватями… с мраморным умывальником с педалью, с красивым двухстворчатым киотом, перед которым горела лампада. В передней части комнаты между окнами стояли орехового дерева письменный стол папы, горка с хранившимися на память вызолоченными солонками и прочим и мамин комод с приделанным к нему зеркалом.

Другая половина квартиры примыкала к только что описанной под прямым углом. В ней помещались столовая и две детские окнами во двор и отделенная от них коридором большая комната, слывшая под названием «папин кабинет» и предназначавшаяся для его занятий. Красивая комната с камином и расписными потолками, но оказавшаяся такой холодной, что ее превратили в кладовую… Из коридора же вели двери в небольшие комнаты, занимаемые одна – мальчиком, служившим у папы в приказчиках, другая – нашей экономкой, Ольгой Ивановной.

Столовая наша оставила на меня малое впечатление. Но, помню, в ней висел киот, перед которым я часто застаивалась. В нем были две иконы: вверху – непонятная мне по символичности своей «Живоносный источник» и внизу – святой Алексий Божий человек… а по сторонам – четыре святителя московских. Перед этим киотом, помещавшимся в углу, стоял на высокой белой, «под мрамор», говорили тогда, алебастровой подставке предмет… На постаменте, украшенном мелкими ракушками… была утверждена стоймя большая морская раковина, и в ее полости стояло небольшое Распятие: бронзовая фигура Христа на перламутровом кресте. В нижний край раковины была вделана изящная круглая лампадочка. В столовой же висел большой портрет бабушки Елены Афанасьевны, матери папы…

Детских было две. Одна – наша с Колей. Две деревянные кроватки с деревянными же долевыми стенками стояли параллельно друг другу и так близко, что между ними помещался всего один стул… С нами спала няня. Две печи выступали вперед, срезая внутренние углы комнаты. Два окна, обращенные на юг, освещали ее.

В другой детской, смежной с нашей и со столовой, жили Миша, Алеша – и с ними Дунечка» (187; 22–30).

В 1876 г. Харузин, удачно ведший дела и богатевший, купил собственный дом – в «дворянской» части Москвы, в районе Арбата. Дом находился на углу Борисоглебского и Кречетниковского переулков, на знаменитой и, увы, исчезнувшей после превращения первопрестольной столицы в город «коммунистического завтра», «образцовый социалистический город», Собачьей площадке: «Дом был построен после пожара 1812 года архитектором Бове… В трех парадных комнатах потолки имели красивый бордюр лепной работы с изображениями и завитками в классическом стиле, и стены залы… были отделаны под мрамор… Он был модернизирован, и к нему с задней стороны была сделана пристройка… Но спереди он со своим мезонином в пять окон… обращенный девятью окнами на фасаде на юг, представлял собой легкое стройное здание. К нему принадлежал деревянный флигель, отдельно стоящее деревянное здание для кухни, прачечной и дворницкой… кирпичное здание с конюшней, сараями и погребом для дома, деревянное низенькое строение с погребами и сарайчиками для верхней и нижней квартиры во флигеле… коровник и небольшие сараюшки. Дом был обставлен весьма хозяйственно: под домом шел обширный, прекрасно устроенный подвал; в нижнем каменном этаже флигеля имеется прочная кладовая за железной дверью с массивным старинным замком…

Начну свое описание с передней. Парадная дверь примыкала к ней сбоку, и от входа надо было подниматься к ней по нескольким ступеням, защищенным ковровой дорожкой, протянутой дальше через всю переднюю вплоть до двери в зал. По обеим сторонам лестницы на деревянных подставках… стояли зеленые растения из неприхотливых, не требующих много света и тепла, а внизу у входа стояла большая деревянная кадка с воткнутыми в нее длинными палками, по которым вился так называемый дикий виноград… Передняя, вытянувшаяся по переднему фасаду дома, узкая, но светлая, в два окна, перерезана была посередине аркой, опиравшейся на две дорические полуколонны. В эту арку была ввинчена красивая бронзовая лампа с конусообразным колпаком из белого матового стекла. Обои в передней были белые с глянцем; мебель – наша прежняя: фундаментальный диван и стулья с прямыми высокими спинками из ясеневого дерева.

Из передней и прилегающего к ней коридора две двери вели в залу. Это были замечательные двери; ими восхищались все бывавшие у нас в доме. Двустворчатые, стеклянные, с бронзовыми и хрустальными ручками и бронзовыми узорными замками. В изящный переплет из светлокоричневого дерева красивой полировки были вставлены прямоугольные и ромбоидальные расписные стекла. В одной двери на стеклах яркими сочными красками были вписаны букеты цветов. В другой – на больших стеклах бледными тонами были исполнены разные китайские виды: башни, дома, беседки, а на маленьких стеклах по углам каждой большой картины по золотистой звезде на синем фоне. Зала была в шесть окон… Обои – белые с золотом, потолок с лепным бордюром, окрашенный в белый цвет; мебель – стулья из цельного ореха со сквозными спинками, с сиденьями, обитыми алой штофной материей. Занавеси из такой же материи спускались по обеим сторонам каждого окна… Через несколько лет мебель в зале пришлось перебить, и тогда алая штофная материя была заменена полушелковой цвета гри перль… С потолка свешивалась большая люстра из золоченой бронзы с хрустальными фигурными подвесками, а в стены были ввинчены бра тоже из золоченой бронзы. Стояла прекрасная бехштейновская рояль… На окнах и у окон стояли «цветы»… то есть зеленые растения: высокие филодендроны, фикусы, латания, позднее пышно разросшийся панданус, финиковая пальма, кинтии и др.

Открытая, без створ дверь, с косяками из красного дерева, прикрытыми с одной стороны зальными, с другой – гостиными занавесями, вела из залы в гостиную. Гостиная была глубокая комната в три окна…

Обои в гостиной были успокоительного серо-коричневого тона со скромным позолоченным багетом, и на них красиво выделялись отдушники из золоченой бронзы двух печей, поставленных вкось и срезавших два внутренних угла комнаты… Мебель из цельного орехового дерева, тяжелая, точно литая, красивой и прочной полировки… была обита тяжелым лимонно-желтым штофом; из того же штофа занавеси спускались тяжелыми складками по обеим сторонам каждого окна и двух дверей гостиной, подхваченные толстыми шнурами басонной работы с тяжелыми кистями. Один большой диван вдоль глубинной стены между обеими печками, и перед ним большой массивный ореховый стол с прямоугольной доской и правильно размещенными вокруг него двумя креслами… и тремя стульями. У каждой из боковых стен – диван меньших размеров, и перед каждым из них меньшей величины стол с многоугольной доской, и вокруг него два… кресла и между ними один стул. Над средним, большим диваном должно было висеть большое продолговатое зеркало в ореховой раме; но зеркала над диваном в гостиной выходили тогда из моды, и над диванами были повешены три картины из нашей прежней гостиной в массивных золоченых рамах. В простенках между окнами висели узкие длинные зеркала в рамах из орехового дерева, и при них из такого же дерева подстолья, на которых стояли бронзовые канделябры. Между этими двумя зеркалами, перед средним окном, стояли на прежней нашей подставке под черное дерево наши большие бронзовые часы с заснувшей Ночью и пробуждающимся Днем, а принадлежавшие к ним канделябры с малютками Временами года были поставлены на соответствующих подставках пред печками по обе стороны среднего дивана. Перед двумя другими окнами стояли парные севрские вазы на столиках-подставках с тремя изогнутыми ножками, связанными между собой фарфоровыми двумя тарелками в деревянной черной с бронзой оправе. Вазы, или скорее большие кашпо, – в них помещались всегда зеленые растения – были круглые, голубого цвета с двумя медальонами с передней и задней стороны: в передних медальонах были изображены сцены в стиле Ватто, на задних по охапке веселых нарядных цветов… Сцены в стиле Ватто были также выписаны на тарелках подставок, из которых верхняя тарелка служила доской для столика, а нижняя связывала его ножки. У одного из боковых диванов стояла развалистая, большая, тоже севрская ваза – тарелка для визитных карточек в бронзовой оправе и на высокой бронзовой ножке. Она была тоже голубая по краям с тонко выписанной по голубому фону гирляндой из розово-палевых мелких роз, и этот голубой бордюр обрамлял медальон в стиле Ватто. Потолок с его лепным бордюром был окрашен в белую краску, так же как и рамы оконные и подоконники… с потолка свешивалась наша прежде зальная люстра, и она в этой высокой и глубокой комнате не казалась давящей. Пол в гостиной почти целиком был закрыт ковром цвета гри перль с продолговатыми крупными медальонами, в которых нежно и умело проступала голубая и темно-красная расцветка…

Б. М. Кустодиев. Купчиха с зеркалом

Следующая за гостиной комната, тоже в три окна… была так называемая «мамина комната»… Комната эта по длине была разделена на две неравные части двумя колоннами и двумя пилястрами у стен, алебастровыми, с коринфскими капителями. Между колоннами и пилястрами свешивались темно-красные штофные занавеси… Колоннами и занавесями отделялась, таким образом, приблизительно треть комнаты в глубинной ее части, и в этом полутемном помещении, с двумя хорошенькими из темного полированного дерева с бронзовыми ручками парными дверцами, из которых одна вела в коридор, а другая – в соседнюю… «папину комнату», была устроена спальня мамы. Прежний двухстворчатый мамин киот, поставленный углом к стене и занавеси, один только перешел сюда из прежней спальни. Тяжелая орехового дерева кровать заменена была легкой металлической под красивой покрышкой, вязанной сквозным узором, на темно-красной шелковой подкладке. Такие же накидки, вязанные крючком тем же сквозным узором, на темно-красном канаусе, днем прикрывали подушки. Спинки кровати были накрыты стегаными чехлами из темно-красного атласа. Возле постели был поставлен туалетный стол, обитый темно-красным шелковым чехлом, служащим подкладкой чехлу, вязанному крючком тем же узором, как и покрышка на кровати. На столе стояли зеркало в овальной деревянной раме и туалетный прибор, раньше белый хрустальный, позднее – баккара красный с белым, также флаконы с духами… Массивный мраморный умывальник-стол с красивым умывальным прибором. Новостью в спальне был массивный зеркальный шкап, заменивший собой комод с туалетным зеркалом. С потолка в этой части комнаты свешивался красивый круглый фонарь, стеклянный, с расписанными по белому матовому фону цветами.

В остальной, большей части комнаты, в пространстве между окнами и колоннами, была устроена мамина специальная гостиная… Обои в маминой комнате были темные, серо-зеленого тона, красиво сочетавшиеся с темно-красной штофной обивкой мебели и с такими же занавесями у окон и дверей. В простенках – два узких зеркала с подстольями из прежней нашей залы, у среднего окна – изящный дамский письменный стол с деревянной инкрустацией, обтянутый темно-красным сукном, в небольших ящичках которого… хранились ее счетные книжки и пачки сохранявшихся ею писем… У стены – книжный шкаф буль…

В углу между колоннами и примыкающей к гостиной стене стоял большой круглый стол, окруженный мягкими креслами и стульями из прежней нашей гостиной с ореховыми ободками спинных подушек… А в противоположном углу стоял небольшой тоже круглый стол, на котором разложены были альбомы и художественные издания, за ним небольшой мягкий диванчик, а по бокам два мягких разлапистых кресла… В самом углу, за диванчиком, стояли небольшие часы из золоченой бронзы на подставке из темно-красного атласа…

К «маминой комнате» примыкала под углом «папина комната». Небольших размеров, квадратная, не очень светлая с тех пор, как вместо прежней маленькой терраски папа построил большую террасу, на которую выходили два окна его комнаты… Стены и потолок были сплошь затянуты в складку… бумажным кашемиром с индийским рисунком. Из такой же материи были сделаны портьеры у двух противолежащих друг другу дверей и на окнах, также покрышка на кровать, и той же материей обиты были два средних размеров «турецких» дивана с валиками, поставленные у окон, и два маленьких диванчика с прямыми спинками, стоящие у окон, и пуф посреди комнаты…

За папиной комнатой была проходная с выходом в коридор и на террасу, а за ней две комнаты в пристройке, выходившей в сад и во двор, с более низкими потолками и окнами меньших размеров… В первой из них был устроен кабинет папы, а во второй по приезде в дом стала жить тетя…

Из залы по коридору был ход в столовую… Это была длинная узкая комната в три окна с двумя высокими дверями: арка и в коридор, приятная для глаз темно-коричневым цветом портьер и занавесей у окон из солидной шерстяной материи рогожкой, подхваченных на обе стороны толстыми шнурами с тяжелыми кистями басонной работы. Мебель была наша прежняя, зальная: ореховый массивный раздвижной стол, теперь сдвинутый, посередине, а вдоль стен ореховые стулья с округлыми сквозными спинками и плетеным из камыша сиденьем. Часы восьмиугольной формы с маятником внутри висели на одной из поперечных стен, а над столом была ввинчена в потолок висячая бронзовая лампа с конусообразным колпаком из матового белого стекла. Главную, пожалуй, прелесть столовой придавал камин, вделанный в белую кафельную печь, выступавшую вперед между обеими дверьми. Камин этот красивого, но простого устройства, с узкой доской из белого мрамора, отапливался тогда дровами.

Две комнаты еще внизу, у обоих концов коридора, одна, маленькая и светлая, – в распоряжении нашей экономки, другая, большая, – буфетная с выходом на черное крыльцо – вот и весь низ. По широкой массивной лестнице из полированного ясеневого дерева с изящным витым балясником поднимаешься наверх…

Верх – это было царство наше, детей… Средняя большая комната была отведена под «классную»… Здесь стояла наша прежняя рояль… Из двух смежных с классной комнат левую, узкую, занимала мадемуазель, а правую, более поместительную – Лена… Коле было устроено спальное помещение в глубине классной… Я со своей старенькой деревянной кроваткой помещалась в одной из комнат, выходивших на север, занимаемой Юлией Андреевной. В соседней комнате жила Дунечка, деля ее с горничной…» (187; 188–200).

Но это – столичное богатое купечество, образованное, тянувшееся за дворянством. Купеческие капиталы еще не определяли стиля купеческой жизни. Дело было в ином, и даже очень богатые купцы могли жить не столь стильно: «Обстановка наших комнат очень отличалась от обстановки всех купеческих домов, которые мы знали. Там парадные комнаты – как у нашего дедушки – имели нежилой вид. Да в них по будням никто и не входил, разве прислуга, чтобы смахнуть пыль и полить растения, что стояли на окнах и на полу в огромных деревянных кадках. Тяжелая мебель в чехлах стояла, как прикованная, по стенкам. Шторы на окнах были спущены, чтобы вещи не выгорали от солнца. И все предметы в этих комнатах были громоздки, аляповаты и, главное, разнокалиберны. Золоченой бронзы огромные подсвечники стояли на картонных подносах, отделанных связанными из шерсти цветами. Рядом цинковая лампа. В стеклянных полосатых вазах восковые цветы. Столы в гостиных были покрыты белыми нитяными салфетками, так же как комоды в спальнях. На этих комодах ставились шкатулки и фотографические карточки в рамках из соломы или раковин. В горках за стеклом громоздились серебряные или золотые вещи: чашки, стаканчики, ложки, золотые пасхальные яйца на пестрых атласных ленточках, букет фарфоровых цветов. Во всех комнатах в красных углах висели огромные иконы с оправленными, но не зажженными лампадками.

Так же отличалась и сервировка их столов. У них даже в парадных случаях прекрасные чашки Попова или Гарднера ставились на стол вперемешку с дешевыми чашками, разными по форме и размеру, со стаканами в мельхиоровых подстаканниках, чашками с надписями: «Дарю на память», «В день ангела», «Пей на здоровье». Чайник от другого сервиза, сливочники то стеклянные, то фаянсовые. Молоко часто подавали прямо в глиняном горшке, из которого круглыми деревянными ложками наливали его в чашки. Варенье подавалось в больших сосудах, похожих на суповые миски. Сахарницы то серебряные, то фарфоровые, иногда с отбитой ручкой, без щипцов, сахар клал пальцами в чашки тот, кто разливал чай.

Если на закуску подавали сыр или сливочное масло, то огромным куском во много фунтов, и резали его столовыми ножами толстыми кусками. Ножи и вилки обыкновенно были железные и лежали беспорядочной грудой в середине стола. Салфетки не для всех.

Несколько салфеток лежали на столе, и ими пользовались больше мужчины, чтобы вытирать усы. Остальные вытирали рты и руки носовыми платками. Стаканы и рюмки стояли около бутылок» (6; 30–31).

У очень богатого купца-обувщика, получившего почетное звание «поставщика Двора», городского головы, удостоенного в конце 1850-х гг. посещения августейшей семьи, упомянутого выше «дедушки», «в ожидании обеда мы сидели в диванной. Это была небольшая проходная комнатка без окон между столовой и залой. Она освещалась четырьмя большими окнами столовой. Вдоль ее стен шли узкие жесткие диваны с твердыми, как камень, подушками. На этих диванах никто никогда не сидел, по-моему, а лежать на них уж совсем нельзя было. По стенам над ними висели портреты: митрополита Филарета, акварель под стеклом и несколько портретов маслом, вероятно, каких-нибудь родственников дедушки. Все они были, казалось мне, на одно лицо: румяные лица на черном фоне, с как бы вытаращенными, неподвижными глазами (от напряжения, верно), с прилизанными волосами на прямой пробор и в суконных сюртуках. У одного, пожилого, самого важного, на шее висела золотая медаль на красной ленте, такая, какая была у дедушки. Затем ниже много дагерротипов под стеклом, портреты, на которых мы узнавали людей: теток нашей матери, крестную…

Б. М. Кустодиев. Чаепитие

Так жили в богатых купеческих семьях, которых мы знали. Жизнь более бедных наших родственников мало чем отличалась от их. Жили они тоже в Замоскворечье, большей частью в маленьких деревянных домах, но собственных, все у них было, как у богатых, но невзрачнее и скучнее. Главный интерес – еда, ели хуже, но так же много, пили без конца чай, играли в карты. Девочки не учились и поджидали женихов. Когда мы приезжали к ним… они очень подчеркнуто показывали, что «осчастливлены» нашим посещением, и тон их с нами, даже с детьми, был льстивый и заискивающий» (6; 54, 60).

Особняки и квартиры, подобные жилищу Андреевых или Харузиных – один полюс. А на другом – огромная масса провинциального купечества или более мелких столичных купцов, мало чем отличавшихся от провинциальных. И здесь могли быть хорошо обставленные парадные комнаты с дорогими обоями и роскошной мебелью (положение богатого купца обязывало!), но они были нежилыми и открывались только для приема гостей, а хозяева с детьми и прислугой ютились где-нибудь в полуподвале, цокольном этаже, в мезонине или в задних крохотных комнатушках с низкими потолками и «сбродной» мебелью.

Весьма небедный фабрикант-текстильщик М. М. Кормилицын в 1890-х гг. жил при своей фабрике в селе Вичуга «в большом деревянном доме нелепой постройки, с неуютными проходными комнатами, обставленными старой сбродной мебелью, купленной у разорившихся помещиков. Комнаты были с низкими потолками, парадные – расписанные фантастическими цветами, птицами, фруктами.

Хозяин богател, семья росла, и с этим рос и дом благодаря пристройкам, и из дома образовался какой-то сумбур, с темными коридорами, ступеньками, лесенками, закоулками с лежанками, со спящими на них жирными котами. Когда входишь в парадную дверь, обдавало тебя запахом горячего хлеба, кваса, кислых щей и тому подобного.

Передние углы комнат были увешаны старинными иконами в серебряных ризах, с лампадами; по стенам парадных комнат висели портреты родичей. Окна были обставлены неприхотливыми растениями; на полах лежали чистые половички и коврики» (28; 175).

И в доме крупного мучного торговца Баранова из Кинешмы (о его богатстве говорит то, что он внес всем фабрикантам Кинешемского округа и во все банки Москвы по 200 тыс. руб. и владел более чем 20 тыс. десятин хорошего леса) гостиная очень похожа на комнаты Кормилицына, «только с запахом вместо печеного хлеба и щей – ладана» (28; 191).

Однако же не каждый провинциальный купец жил в подобной мурье. Довольно богатые ярославские купцы Огняновы (чайная торговля и «вымен» денег), жившие патриархальной жизнью, обитали в хорошем двухэтажном доме на высоком каменном подклете, занятом складами с товаром и сундуками с одеждой, бельем и пр. Здесь только из парадных комнат были два зала, две гостиные, столовая: «Вот первый, большой зал. Громадные деревянные тумбы, и на них в дубовых кадках огромные цветы – олеандры, фикусы, пальмы… На средине потолка – большая бронзовая с хрустальными подвесками люстра со свечами, по стенам – лампы и стенные подсвечники, много стульев, ковров нет, в обоих углах иконы.

Следующая за залом – голубая гостиная. Голубой названа она потому, что вся мягкая мебель была в ней обита голубой шелковой материей, стены тоже голубые. Посередине потолка – большой голубой фарфоровый фонарь на бронзовых цепочках со вставленной в него лампой. По стенам – лампы и подсвечники, две цветочные тумбы, в одном углу икона вверху, а в переднем углу стояла высокая божница – угольник с десятком блистающих икон и четырьмя лампадами. Все было отделано под голубой цвет; диван и перед ним овальный стол, покрытый голубой бархатной скатертью, и красивая фарфоровая лампа на нем. Под столом и четырьмя креслами был постлан персидский ковер. В заднем углу комнаты стояла голубая отделанная бронзой тумба, и на ней часы каким-то домиком…

Следующая гостиная была розовая, тут все было розовое… и тоже часы на тумбе и… персидский громадный ковер. Божницы в этой комнате не было, а были два громадных, от пола до потолка, трюмо. На столе, кроме лампы, стояли разные безделушки: серебряная папиросница, коробка, спичечница, пепельница и т. п. По обыкновению, в передних углах, вверху, иконы.

Следующая – малая зала, в ней ковров не было, две тумбы с большими цветами, кажется олеандрами, трюмо одно от пола до потолка, стулья столярные, не венские. Вообще в доме венских стульев не было. Остальное в малой зале все как в большой зале» (59; 124, 128–129).

Впрочем, у нижегородского купца-миллионера, старообрядца Бугрова, упоминавшегося выше, в городском доме на Нижневолжской набережной комнаты, где хозяин жил постоянно, наполнены были старинными иконами без окладов, религиозными лубками, ковриками-подручниками, кожаными, гарусными и бисерными лестовками (старообрядческими четками), а по комнатам распространялся запах лампадного гарного масла и ладана. В парадной же горнице для приема «никониан» была и ореховая модная мебель, и книги гражданской печати, газеты и журналы, и фотографии великих князей, министров и губернаторов с дарственными надписями. Известна фотография Н. А. Бугрова – с небольшой бородкой, в шитом мундире, с медалями на груди, с белыми перчатками. Свой мир – это одно, а для людей нужно быть не хуже иных.

Тем более иным, нежели у «первостатейных», был дом «классического» купечества средней руки или небогатого, особенно в первой половине XIX в. Нередко он стоял на каменном нижнем полуэтаже, где размещалась кухня, спала кухарка (купцы редко имели специально обученных поваров и пользовались услугами кухарок-самоучек, готовивших только блюда русской кухни), жил дворник и были молодцовские, помещения для приказчиков («молодцов») и мальчиков. Если купец вел розничную или оптовую торговлю при доме, здесь же могли располагаться лавка или лабаз за железными дверями и железными ставнями в зарешеченных окнах. Жилые комнаты находились на основном, бревенчатом, иногда обшитом тесом с разделкой «под камень» или оштукатуренном этаже, изредка с мезонином; это был обычно пятистенок или крестовый дом с пристроенными сенями, «парадная» дверь из которых могла выходить на улицу рядом с воротами во двор.

Б. М. Кустодиев. Купчиха за чаем

Все современники, и из дворянства, и из интеллигенции, и из самого купечества, описывают купеческий быт на один лад, лишь с небольшими вариациями, заключающимися то в излишне сатирическом изображении, то в некоторой идеализации. Вот одно из таких пространных описаний, принадлежащее крупному предпринимателю Варенцову:

«Купечество жило в своих собственных особняках с антресолями и мезонинами, с большими садами, окруженными высокими заборами с торчащими на верху их гвоздями, с крепкими воротами и калитками.

Входя в парадную дверь дома, приходилось подниматься по полированной дубовой лестнице, устланной ковром-дорожкой, с медными блестящими прутьями для поддерживания ковров; попадали в переднюю с низеньким потолком, в которой стояли дубовые лари, зеркало и вешалка. Из передней одна дверь вела в кабинет хозяина, другая – в коридор, соединяющий с задней частью дома, и третья двухстворчатая дверь вела в залу.

Все парадные комнаты, как зала, гостиные, столовая, были высокие, аршин в шесть и больше высоты; стены у них были сделаны под мрамор, цветом разных колеров, потолки расписные, с изображением фантастических цветов и птиц. Окна с переплетами из восьми стекол.

Зала была обставлена стульчиками, ломберными столами, гостиные – тяжелой из красного и других пород дерева мебелью, на стенах висели портреты хозяев и их предков, написанные масляными красками, между окнами помещались высокие зеркала на подзеркальниках.

Парадные комнаты открывались только в большие праздники и во время приема гостей, в остальное время они были заперты и мебель закрывалась чехлами, между тем эти комнаты занимали большую часть дома. В парадных комнатах не было уютно, в них веяло холодом и неудобством.

Вся жизнь семьи была сосредоточена в остальной части дома и в антресолях, мезонинах с низенькими потолками, с изобильными лежанками, с закоулками, с коридорчиками, с бесчисленными шкафами, вделанными в стены; с тяжелым воздухом, редко проветриваемым; дезинфекция комнат производилась при помощи накаленных кирпичей, укладываемых в медные тазы и поливаемых квасом с мятой и уксусом, и образовавшийся пар считался хорошим очистительным воздухом.

Весь нижний этаж, где помещались службы, был покрыт коробовыми сводами, в толстых простенках находились окна с железными решетками. В нем помещались кухни, одна – так называемая господская; другая – людская, с большими печами для печения хлебов.

Часть этого нижнего этажа была приспособлена для складов картофеля, лука, моркови, свеклы, яблок и других овощей, запасаемых осенью на целый год; здесь же находился амбар, где хранились драгоценности и лучшие вещи хозяев; амбар запирался двумя железными дверями, с крепкими запорами, при открытии и запоре их раздавался звонок, и звук его доносился даже до второго этажа; кроме этих запоров двери запирались висячими большими замками; в окнах амбара, кроме железных решеток, были железные ставни с хорошими запорами. В нем стояли сундуки, наполненные мехами, бельем, платьями, переходящими из рода в род, и разными драгоценностями. Сундуки были обиты блестящей жестью и тоже с хорошими звенящими запорами. По количеству сундуков, как говаривали, можно было судить о достатке хозяев: «Каково в амбаре, таково и у хозяев в кармане».

Описываемый дом мне хорошо знаком с детства, но другие особняки, принадлежащие купцам, были приблизительно такого же типа: у некоторых в нижнем этаже были расположены парадные комнаты, а кухня была в пристройке, где помещались амбар и хранилище для овощей; в некоторых особняках отсутствовал мезонин, но везде сохранялся один и то же тип: парадные комнаты высокие, большие, а жилые – низенькие клетушки. Нужно думать, купечество приобретало эти особняки у бывших помещиков, а только их приспособляло для своего житья: так, в некоторых домах были хоры. Купивший такой дом с хорами, видя, что из хор не приходится сделать удобное помещение, махал рукой, говоря: «Пусть останутся, вот подрастет сын или дочь, придется справлять свадьбу, пригласим музыкантов – хоры и пригодятся».

Летом купечество того времени не выезжало на дачу, так как в то время еще дачных мест не было; жило все время в Москве, пользуясь своими садами при доме; в садах семья проводила почти весь день, где обедала, ужинала, пила чай на террасе беседки, расположенной в глубине сада. Сады были довольно благоустроенные, с цветниками, с аллеями из акаций и тополей или лип, с большими площадями, обсаженными яблонями и разными ягодными кустами. В праздничные дни обыкновенно выезжали всей семьей в красивые подмосковные местечки: Нескучный сад, Сокольники, Петровский парк, Петровско-Разумовское, Останкино, Кунцево, Кусково и другие, нагруженные провизией, где и проводили на чистом воздухе день.

Считалось необходимым ежегодно сходить пешком в Троице-Сергиевскую лавру…

…Эти путешествия оставляли большой след в сердцах богомольцев: долго еще велись оживленные разговоры о всех впечатлениях их вплоть до того времени, когда начинавшаяся варка варенья, с ее заботами и хлопотами, переводила на другую трепещущую мысль хозяек: не опозориться и не ударить лицом в грязь перед конкурирующими родственниками и знакомыми хозяйками во вкусе и красоте сваренного варенья, варимого на целый год, с соленьями и маринадами…

Варка варенья была страдным временем хозяек; как только ягоды появлялись в Москве, то хозяйки спокойствия не имели: вставали в два часа утра, отправлялись на ягодный рынок, находившийся на Болотной площади, куда подмосковные ягодники, помещики и крестьяне привозили на возах ягоды в решетах. 2–3 часа утра считались самыми выгодными для покупки ягод, так как в это время являлись на рынок представители крупных конфектных фабрик со своими приказчиками, закупали нужное им количество ягод и устанавливали на них цену. С оставшимся количеством непроданных ягод продавцы спешили скорее развязаться и были принуждены с некоторой уступкой продавать маклакам, которые и поднимали цену на ягоды и брали с явившихся на рынок позднее дороже. Заботливые хозяйки, вернувшись с рынка, немного отдохнув, приступали к варке его. На помощь к ним призывались все из старших в доме, даже дети. Варили варенье в медных тазах с деревянными ручками на особых круглых жаровнях, растапливаемых на древесном угле. Варка производилась в саду или на дворе на открытом месте, чтобы не так было жарко от нескольких жаровен. Для варки ягоды употреблялись под названием «Виктория» и так называемая «Русская клубника», славившаяся особым ароматом и приятным вкусом. После варки в течение нескольких дней этих сортов ягод появлялись на рынке малина садовая, лесная, крыжовник, смородина белая, красная, черная, слива и вишня. Все это неутомимо варилось, солилось, мариновалось, сушилось в количестве, чтобы хватило на год.

Купчиха. 1830-е гг.

Таким образом, весь конец лета проходил в заботах по хозяйству – один сорт ягод кончался, начинался другой; за ягодами начиналась солка огурцов, потом мочка яблок, брусники, ссыпка картофеля и других овощей, вплоть до рубки капусты.

Жизнь купечества того времени была довольно замкнутая, проникнуть постороннему в семью было довольно трудно. Днем хозяйку навещали родственники, преимущественно бедные, с которыми визитами не считались; приходили старые монахи, монашки, осведомляющие о монастырских подвижниках, с поучением о духовных и нравственных задачах жизни; богомолки, странники и юродивые, между которыми попадались проходимцы в смысле нелепых рассказов и вранья для придания своей личности большего значения и веса в глазах хозяек. Всех их встречали с радушием и гостеприимством, угощали чаем, и если они приходили в обеденное время, то и обедом. Горячие самовары не переводились весь день в столовой.

Чванливые и гордые гости посещали своих родственников или своих знакомых в большие праздники, в дни именин и в другие дни семейных торжеств; если в семействах была молодежь, когда приходилось думать о женитьбе сына или выдаче замуж дочери, то устраивались по воскресеньям вечера, где молодежь танцевала и забавлялась разными играми, а старики вели беседу в столовой или в гостиной.

Но чтобы гости приезжали запросто вечерком, без предупреждения, этого я не запомнил. Если кто-нибудь задумал навестить в неурочное время, то обыкновенно заранее утром присылал кого-либо из своих прислуг или приказчика с поручением передать привет и поклон хозяевам, с сообщением, что они собираются навестить в такой-то день и час, так будут ли хозяева дома и не стеснят ли своим приездом?

Для таковых гостей открывали парадные комнаты, приводили их в порядок, снимали с мебели чехлы. В парадной столовой накрывали стол камчатной белой скатертью, ставился лучший фарфоровый чайный сервиз, обставляли стол вазами с разными вареньями, преимущественно из персиков и абрикосов, как самых дорогих, ставили вазу с фруктами и старинные серебряные корзины-сухарницы с уложенными сдобными сухарями или сдобным хлебом своего изготовления.

Купечество в большинстве отличалось хлебосольством: если они устраивали обед или бал с ужином, то не стеснялись расходами, делали все хорошо, чтобы все были сыты и довольны, говоря: «Хлеб, соль врага побеждают!».

Многие еженедельно оделяли нищих милостыней, сколько бы ни приходило их в указанный день и время. В память умерших близких родственников, в день их кончины ежегодно кормили нищих. Перед большими праздниками посылали в тюрьмы разной снеди и денег арестантам, расходуя на это значительные суммы, не говоря уже про хлопоты, но они этим не стеснялись, будучи уверенными, что делаемые ими блага послужат в пользу их души.

К своим служащим, приказчикам, ученикам-«мальчикам» относились хотя строго, но справедливо, напрасно не обижая их, что те отлично чувствовали и понимали, что хозяева строги для их же пользы, с полным желанием сделать из них в будущем таких же купцов, как их хозяева. Хозяева действительно не боялись, что они из них готовят в будущем себе конкурентов, говоря: «На наш век всем дела хватит!» (28; 583–593).

Ну, что касается отношения к «мальчикам» и приказчикам – об этом речь еще впереди. Не все было здесь так благостно.

Не везде купечество жило в бывших барских особняках или собственных домах. В Петербурге в основном приходилось снимать квартиры: «В это время мы жили… на Владимирском проспекте, в квартире о шести комнатах, в четвертом этаже, во дворе… Помню, что комнаты были маленькие, окрашенные клеевой краской, с панелью другого цвета, и по стенам были выведены фризы, а в углах белых потолков намалеваны по трафарету какие-то цветные вазы. Бумажные обои тогда только входили в моду и были очень редки и дороги. Мебель была потемнелого красного дерева, мягкая, но не пружинная, потертая и в чехлах. На окнах висели кисейные занавески, перед простеночными зеркалами на ломберных столах с бронзовыми ободками стояли подсвечники с никогда не зажигавшимися восковыми свечами. Стеариновых свечей тогда не было, и жгли только сальные свечи, снимая нагар с их светилен щипцами. Восковые свечи перед большими праздниками всегда мылись с мылом, так как они до того засиживались мухами и покрывались копотью, что делались пестрыми. В углах каждой комнаты было по нескольку старинных икон в серебряных окладах, с серебряными же лампадами ‹…›.

Семья у нас была большая, жили мы тесно, но сравнительно чисто. Тараканы и клопы водились, считаясь неизбежной принадлежностью жилья, но их время от времени травили бурой, скипидаром, ошпаривали кипятком. Это было своего рода эпоха для нас, детей, и развлечение. Помню, что полы у нас в квартире были простые, крашеные, и по субботам происходило генеральное мытье их, после чего расстилались половики, полотняные дорожки, а вечером, во время всенощной, зажигались у икон все лампады» (103; 127–129). Н. А. Лейкин в самом своем знаменитом очерке «Апраксинцы» так описывал жилище купца середины XIX в.: «Тяжелая старая мебель почернелого красного дерева, с медными украшениями в виде полосок и розеток; кресла с лирами вместо спинок, пузатый комод на львиных лапах и горка с старинным серебром и аппетитными чашками с изображением птиц, генералов и криворотых барышень. На стене портреты ‹хозяев› Ивана Матвеича и Аграфены Ивановны, снятые в молодых летах, да картины: Фауст играет в шахматы с Мефистофелем и неизбежный Петр Великий на Ладожском озере… Немного подале висят часы, на циферблате которых фламандские крестьянин с крестьянкой» (Цит. по: 103; 13). Чувствуется, что мебель уже устарелая, предыдущих десятилетий, когда хозяева после сочетания браком устраивались своим домком, давно не обновлявшаяся.

Купчиха. 1820-е гг.

Центральное место в купеческом доме занимала парадная «зала», выходившая на улицу и соединявшая в себе столовую, гостиную, танцевальный зал. Посередине стоял большой стол, накрытый яркой, пышно вышитой скатертью (особенно ценились скатерти бархатные), по стенам находились мягкие или жесткие диваны, горки с парадной посудой, которой обычно не пользовались, стулья, столики, большие цветы (фикусы, олеандры, розаны) в полубочках, по стенам, оклеенным бумажными обоями, висели аляповатые портреты хозяина, хозяйки или их родителей, какого-либо церковного иерарха или знаменитого генерала, могли быть и дешевые олеографии. На окнах также стояли яркие цветы в глиняных вазонах: герани, бальзамины. Спальня хозяев была общей, и первое место здесь занимала огромная кровать с мягкими перинами и множеством пуховых подушек. Здесь стоял пузатый комод с постельным бельем, где хранились драгоценности хозяйки, деньги и деловые бумаги хозяина; впрочем, деньги и бумаги могли находиться в небольшой укладке, шкатулке, окованной железом, с внутренним секретным замком, с «музыкой» и с покатой верхней крышкой: укладки часто брали в дорогу, на ночлегах и в экипажах ставя под голову и накрывая небольшой подушкой. Спальни также украшались цветами, а в красном углу, напротив входа, висело «родительское благословение», множество икон в хороших окладах и киотах, с многочисленными лампадами; на божнице лежали и церковные книги, составлявшие обычный круг чтения купечества. Нередко в спальню выходила лежанка русской печи. Вот краткое описание дома угличского купца, правда, овдовевшего и после смерти жены прекратившего торговлю и посвятившего жизнь «спасению души»: «У дедушки Василья был довольно хороший каменный дом на богатой Ярославской улице, с большим фруктовым и ягодным садом, с пчельником и громадным огородом, выходившим на набережную Волги… В… горнице стены… походили на часовню, так как были увешаны и уставлены иконами; вся мебель состояла из узенькой кровати, с жесткою войлочной постелью, двух или трех скамеек по стенам, простых деревянных стульев и простого же стола с шкафчиком, в котором находились церковные книги, и ящиком, имевшем вверху десять отделений, где по порядку лежали серебряные монеты, начиная с пятачка и кончая талером, то есть полуторарублевиком; под этими же отделениями, внизу ящика, лежали кредитные билеты и золото. Через коридор, против его горницы, была кладовая, где хранилось около трехсот мешочков с медными деньгами» (160; 16). Это обиталище богатого провинциального купца середины XIX в, торговавшего железным товаром и дававшего деньги под проценты.

Подробнейшее описание расположенного в Елохове двора и дома московского довольно богатого купца конца XIX в. оставил С. Н. Дурылин. Приведем его в сокращении: «Широкие деревянные ворота, окрашенные в «дикий цвет» (серый. – Л. Б.), всегда на запоре. По бокам – одна фальшивая калитка, наглухо заделанная; другая, справа, настоящая: она тоже на запоре. Над настоящей калиткой надпись на дощечке: «Басманной части такого-то участка. Дом московского первой гильдии купца…». Над «фальшивой» – такая же дощечка с надписью: «Свободен от постоя»…

Звонок от нашей калитки был проведен к дворницкой, в конце двора, и надо было минуты две-три обождать, пока дворник в белом фартуке отворит калитку.

Двор был так широк и просторен, что впоследствии на нем был выстроен большой доходный дом, и еще осталось довольно места для просторного двора. От ворот к дому вела дорожка, убитая красным щебнем с крошечным мосточком через канаву для водостока…

По забору тянулось собачье строение – три домика-конурки для немалого собачьего населения двора: для грозного рыжего, как лис, и сильного, как волк, Полкана, для его собрата – черноухого Мальчика, для их родительницы, хитрой и вкрадчивой Розки, и для ее последыша – неуемного весельчака Щинки.

Полкан и черноухий были на цепи и спускались с нее лишь ночью; Розка и Щинка пользовались неограниченной свободой.

За купой тополей стоял курятник… с большим куриным, индюшачьим, утиным и гусиным населением, находившимся под командой «черной» Арины. Около избушки лежало на земле большое корыто – птичий водопой.

Перед домом был колодец. Воду из него брали для стирки, для мытья полов и т. п. Но для питья, для готовки кушанья, для солки огурцов признавали только одну воду – чистую мытищинскую, – ее ежедневно привозил водовоз и сливал во вместительные кади.

Дом был большой, двухэтажный, каменный… Отец купил его у какогото барина, ранее сдававшего дом под «Пушкинский лицей». Дом был без «архитектуры»: ни лицевых фасадов, ни фронтонов, ни колонн, но строен так, точно в нем намеревались не просто жить, а века вековать. Стены были широки, плотны, добротны, как в древнем монастыре. Половина нижнего жилья была на сводах, точно трапезная палата в таком монастыре. В старом доме, при «господах», под этими сводами помещалась кухня с широчайшей русской печью, а подле нее было помещение для челяди. Во второй половине нижнего жилья, отделенной от первой кирпичной стеною, было, при тех же господах, должно быть, жилье для каких-нибудь малых домочадцев: бедных родственников, приживалов, дворецкого – всех тех, кому не было прямого, открытого хода вверх, в господские апартаменты: низ с верхом не сообщался такой лестницей, по которой равные ходят к равным. Всего при отце внизу, что на сводах, было шесть комнат. Вверху – тоже шесть комнат.

Но семья отца была так велика, что и этих двенадцати комнат было маловато, и отец пристроил к половине переднего фасада деревянную, оштукатуренную пристройку, в которой вверху поместилась обширная столовая с девичьей, а внизу – большая кухня с чуланами. Старинная же кухня была превращена в прачечную, а две горницы для челяди – в «молодцовскую» для приказчиков и городских мальчиков…

Парадное крыльцо открывает перед нами деревянную лестницу, покрытую ковром, примкнутым к ступеням медными прутьями… Передняя невелика: в одно окно… Под окном – дубовый ларь, покрытый мохнатым ковром…

Из передней было три двери: в залу, в мамину спальню и в коридор, ведший в детскую и столовую…

Зала… была самая большая комната в доме, окнами в сад, и самая важная. К белым стенам были прикреплены бронзовые «настенники» – бра – со стеариновыми свечами; с потолка спускалась бронзовая люстра с такими же свечами. По стенам были чинно расставлены черные стулья и два ломберных стола, у окна в кадках – тропические растения. Посреди стола стоял дубовый стол, к которому семья собиралась за дневной и вечерний чай. В остальное время зала была пуста.

Раза три-четыре в году выносили из залы дубовый стол – и по паркету носились танцующие пары.

Но и эти пары, и семья за вечерним чаем – все это были гости в большой зале. У нее был настоящий Хозяин, никогда его не покидавший: большой старинный образ Спаса Нерукотворенного в правом углу. Перед темным Ликом горела неугасимая лампада…

Гостиная – большая комната; два окна на двор, два окна и дверь на террасу, выходящую в сад. В гостиной ореховая мебель, обита малиновым атласом; портьеры малинового бархата, перед диваном – стол под бархатной скатертью, в углу – рояль. Два маленьких столика служат зыбкими пьедесталами для статуэток. Одна – из золоченой бронзы – Александра II в неестественном для него величественном виде: в каске с фонтаном из перьев, с острой шпагой. Другая – из темной бронзы с прозеленью – Наполеон…

Перед окнами, выходящими в сад, и на окнах были расставлены пальмы, фикусы, панданусы, рододендроны, лилии. Это был маленький зимний сад, которым заведовал садовник…

Купчиха. 1820-е гг.

В гостиную, в укромный уголок, зачем-то закрался курительный столик об одну ножку, с маленькой бронзовой гильотиной для обрубки сигар…

С потолка освещала гостиную розовато-малиновая висячая лампа, обрамленная бронзовыми подсвечниками со свечами.

Гостиная была самая малообитаемая комната в доме. Мебель стояла в парусиновых чехлах… По утрам приходила в гостиную младшая сестра играть на рояле…

Нас не то что не пускали в гостиную, а отстраняли от игр в ней.

К тому же там висели царские портреты в золоченых рамах.

Было единственное время в году, когда гостиная становилась нашей комнатой, как бы второй детской: это на Святках, когда в нее – непременно в нее – Дед Мороз приносил елку.

А с весенним теплом гостиная становилась проходной комнатой: через нее все проходили на широкую, просторную террасу, выходившую в сад. Над террасой не было никакого навеса, только в самую жаркую межень лета растягивали над ней парусиновый тент. На террасе в летнее время пили чай и обедали. Там же стояла маленькая ванна; мы плескались в ней в летний зной…

Спальня была точь-в-точь таких же размеров, как гостиная… и мебель была в ней такая же, как в гостиной, только крытая кретоном в восточном вкусе. Одно окно было превращено в шкаф. В нем была отдельная полочка с лакомствами (пастила, смоквы, финики в арабских коробочках, сушеные абрикосы во французской изящной упаковке), но в нем же стоял особый маленький шкафик с лекарствами, на других полках помещался небольшой запас маминых книг… Около этого шкафа – окно; под круглыми часами и под шитой шерстью картиной, изображавшей румяную девицу, отдыхавшую под развесистым деревом, стоял мягкий диван…

Два передних угла спальни были заняты один – ореховой «божницей», другой – черным «угольником». В высоком узком «угольнике», в золоченой раме в виде вьющегося винограда, высились, один над другим, лики Трех святителей, Иверской Богоматери и Архангела Михаила. В божнице же хранилось много мелких икон и иконок – живописных, финифтяных, литых из серебра, резных из кипариса…

В комнате стояло два вместительных комода, один – со спальным, другой – с носильным бельем. На комодах пребывали зеркала – отличные «калашниковские» зеркала, светлые, как кристальный родник, и шкатулки из розового, голубого и черного дерева. В высокой узкой шкатулке из оливкового дерева с инкрустациями, в особых хрустальных жбанах с плотными крышками благоухал китайский чай редкого букета; его заваривали для знатоков из почетных гостей. Над комодом висела вторая, шитая шелками картина: вид какого-то средневекового города с башнями и крепостным мостом.

Посредине комнаты помещалась большая деревянная двуспальная кровать. У окна стоял небольшой письменный стол – под ним был постлан мягкий ковер… На окнах зеленели небольшие лимоны, пальмочки, благоухали пармские фиалки…

Детская была большая комната о трех окнах, выходящих в узкий закоулок нашего сада… Невысокая перегородка делила детскую на две неравные части. Меньшая, в одно окно, служила нашей спальней; в ней стояли наши кроватки под пологом и постель няни. В большей же половине с широкой кафельной лежанкой, с сундуком, покрытым мохнатым ковром, с обоями, изображавшими катанье детей на салазках, с большими настенными часами… с двумя высокими окнами… проходила вся наша жизнь: тут мы играли, пили, ели, слушали нянины рассказы, рисовали, учили уроки.

…Перейдем в другую, соседнюю комнату старого дома – в комнату «молодых людей»… Два брата… отличались полным несходством характеров, и это легко было приметить в их комнате: у старшего был большой письменный стол с чернильным прибором черного мрамора, с пресс-папье в виде фарфорового бульдога… у второго – был комод, наполненный крахмальными сорочками, галстуками и фиксатуарами, а на комоде – туалетное зеркало и шкатулка с запонками и перчатками. У старшего же был книжный шкаф, в котором стоял переплетенный комплект «Нивы» за все годы ее существования, Пушкин и несколько других книг. Над шкафом высился гипсовый бюст Шекспира, сочинений которого не было в шкафу и во всем доме…

Коридорчик, ведший из передней в детскую, заворачивал под углом и вводил в столовую о трех окнах, выходившую во двор. Во всю столовую тянулся длинный и узкий… обеденный стол. За ним пили утренний чай, завтракали и обедали, никогда не садясь меньше чем пятнадцать – шестнадцать человек. Стол всегда был накрыт белой льняной скатертью деревенского тканья… В столовой стояло три буфета. Один был хлебный: в нем всегда стояли большое блюдо с ломтями черного хлеба и кувшин хлебного квасу, в нем же хранились столовое белье и посуда. Второй буфет… был чайный: в нем хранились чайная посуда, чайное белье и нужные припасы для чая: корзина с белым хлебом, сахар, вазочки с расхожим вареньем для обычного, семейного обихода… оба эти буфета были без запоров. Третий буфет был на запоре: в нем хранились лучшая посуда, чайная и столовая, сервизы, дорогое столовое серебро, вазы с отборным вареньем и желе, сушеные фрукты, в нем стояли графины с домашними настойками и бутылки виноградного вина. Все это было наготове к приему гостей, к парадному обеду в этой же столовой.

К столовой примыкал и особый чулан над парадным крыльцом, ключ от которого хранился у мамы: тут в нужной прохладе, но без лютого мороза, береглись закуски, маринованные грибы, банки с консервами, блюда с заливным, бутылки с прованским маслом, все то из съестного, что должно быть под рукой, чтоб быстро угостить внезапного гостя, но что требовало охладительной прохлады.

Дом вообще изобиловал чуланами всех типов и размеров – теплыми и холодными, опять с разными степенями холода: от легкой прохлады до пылкого мороза, и каждый чулан был населен предметами съедобными и несъедобными, сообразно с его атмосферой и светоустройством. Был чулан и около самой кухни, был и под железной кровлей; там, в самом сухом месте, но почти на вольном воздухе, висели гирлянды сушеных грибов и сушеных же яблок и пучки с сухими травами: укропом, полынью, зверобоем, чередой.

Купчиха. Конец XIX – начало ХХ в.

К столовой примыкала девичья, где жила верхняя горничная, прислуживавшая при столовой. Тут пребывал собственный нянин самоварчик, из которого она любила попивать особый чаек с горничными или с деревенскими гостями, приехавшими на побывку к кому-либо из прислуги. Кроме прямого своего назначения девичья служила какой-то уютной приемной для встречи отца и особенно матери с деревенскими посетителями и со всеми, кто шел в дом черным ходом. Тут и пахло уже деревней: на стенах висели деревенские портреты в затейливых рамочках, никогда не переводились деревенские гостинцы – ржаные лепешки и крепковатые пряники…

«Черной лестницей»… столовая соединяется с «черным крыльцом» и с кухней. В дом не проникал никакой кухонный чад; кухня была внизу, особо от жилых помещений… В кухне была не только русская печь, но и европейская плита с духовым шкафом, но тут все было на старорусскую стать: деревянные стены, деревянный стол и скамьи под образами. Образа черные, как в курной избе, стояли в переднем углу на полке, покрытой белым полотенцем, точь-в-точь как в деревенской избе, и с тою же вербою и пасхальными яйцами, хранимыми у образов от Светлого дня до Светлого дня. В кухне обедала вся прислуга. На стол полагали деревенский домотканый льняной столешник, на него ставили широкую чашку со щами…

Нижнее жилье дома с особыми «парадным» и «черным» крыльцами и ходами делилось… на две части: в одной, под сводами, помещалась прачечная… и «молодцовская»… в другой – в шесть комнат – жили дочери и «средние» сыновья отца от первого брака, с гувернанткой Ольгой Ивановной и с особой «барышниной» горничной.

Островский, бытописатель купечества, только раз вывел «молодцовскую»: «Небольшая приказчичья комната; на задней стене дверь, налево в углу кровать, направо шкаф; на левой стене окно, подле окна стол, у стола стул; подле правой стены конторка и деревянная табуретка; подле кровати гитара; на столе и конторке книги и бумаги». Если прибавить к этому инвентарю деревянные большие счеты, косоватое хмурое зеркало в раме, портрет Александра II под стеклом на стене, растрепанный не то «песенник», не то «сонник» или тот и другой, перепутанные листами в одну книжку без начала, без конца… то молодцовскую в нашем доме не нужно описывать. Следует только добавить, что их было две – одна для приказчиков помоложе и для мальчиков, другая – для знавшего себе цену Ивана Степановича.

В трех комнатах второй половины нижнего жилья жили сестры; у старших сестер главной достопримечательностью для нас был туалетный столик, весь в белой кисее и голубых бантиках, с флаконами духов. Старшие сестры были большие рукодельницы, и у них в комнате всегда стояли пяльцы; вышивали гладью по полотну, работали «строчку»: в полотняных простынях и наволочках делали особую решетку и покрывали ее узорами; шили по канве бумагой, шелком, шерстью, вязали кружева. Гардины и занавесы на окнах, подзоры у кроватей, скатерти на столах – все было работы сестер. На стене висела этажерка с златообрезными книгами в коленкоровых переплетах, полученными в награду братом Михаилом. Но эти хорошо переплетенные Пушкин, Гоголь, Лермонтов читались не слишком усердно; гораздо усерднее читались романы и журналы, которые брали из библиотеки…

Комната младших сестер не имела своих достопримечательностей, кроме географических карт, глобуса и образа Спаса – копии с того, что висел в зале наверху.

Было еще две комнаты – самой старшей сестры Настасьи Николаевны, вдовы, вернувшейся в родительский дом, и брата Михаила, студента университета.

В Настиной комнате, темной и угрюмой, с окном, зачем-то от древних времен накрепко закрывавшимся чугунным болтом, с «угольником» в три образа, для меня была одна замечательность: альбом гравюр на дереве к Шекспиру… У Насти же был Мей… и два-три переплетенных тома… «Нивы».

Мишина комната в одно окно в сад была нашей классной: брат Михаил, студент Московского университета, был первым моим учителем… Я любил с учебником в руках валяться на кровати брата Михаила и рассматривать висевшую над нею цветистую олеографию «Венки» Якобия… Под олеографией висело расписание лекций юридического факультета…

Мы обошли весь дом, но заглянули далеко не во все его темные комнаты, закоулки, прихожие и чуланы. Как в настоящем «старом доме», их в нем было очень много, и самых неожиданных.

Дом был очень тепел. Голландские печи из белых блестящих изразцов хорошо хранили тепло, копя его под медными затворами и распуская по комнатам через медные же отдушники.

Службы – из красного кирпича – тянулись вместо забора;…здесь, под зеленой железной кровлей, были дворницкая, конюшня, каретный сарай, кладовая с сухим подвалом, погреб-ледник, дровяной сарай…

Б. М. Кустодиев. Купчиха на прогулке

Двор от сада отделялся высокой решеткой с плотно притворенной калиткой. Невдалеке от калитки жил в конуре сторож сада – суровый Бисмарк; к его конуре мы боялись подходить; с ним шутки были плохи… Бисмарка на ночь спускали с цепи…

Сад занимал около десятины земли: с северной стороны в него упирались сады четырех владений по Елоховской; с востока с ним были смежны сады двух владений по Немецкой» (62; 81 – 106).

«Цитата» из С. Н. Дурылина, хотя и далеко не полная, получилась весьма обширной: странным образом мемуаристы из купечества гораздо больше уделяли внимания обстановке своего жилья, нежели дворяне. Но зато читатель может представить себе житье-бытье московского купца 1-й гильдии в доме, который все же был тесноват: ведь кормить, вместе с прислугой, приходилось до тридцати человек! Чем не барское житье…

Жизнь в домах ветхозаветного купечества текла неторопливо и размеренно, а, следовательно, такой же была жизнь и на заселенных им улицах. П. Вистенгоф писал: «Но в самое то время, когда большой город живет такою светскою, разнообразною жизнью, другая его половина, отделенная лишь небольшою рекою, представляет совершенную противоположность его шумной разгульной жизни. Житель Замоскворечья (разумеется, исключая некоторых домов, где живут дворяне) уже встает, когда на Арбате и Пречистенке только ложатся спать, и ложится спать тогда, как по другую сторону реки только что начинается вечер. Там – жизнь деятельная и общественная, здесь – жизнь частная, спокойная, которая вся заключается в маленьком домике и его семейном быте; в длинных, пересекающихся между собою переулках вы не видите почти никакого движения, и редко прогремит там щегольская карета, на которую почти всегда высовываются из окон» (38; 20–21).

«Сам», поднявшись чуть ли не с рассветом, помолившись и напившись чаю, уезжал на весь день в «город». А «сама», съездив к ранней обедне, целый день убивала время с захожими странниками и странницами, приносившими вести о том, что «белый арап на нас войной поднимается» да что где-то «целые города под землю проваливаются», с гадалками, гадавшими на женихов дочкам, а слаще того – со свахами. Или сидели целый день у окошка в надежде, что кто-нибудь проедет или пройдет либо уличные мальчишки подерутся, а то собаки или петухи; пили без конца чай с вареньем и заедками, грызли орехи, сплетничали с прислугой, и приживалками, и бедными родственниками, каковых обитало в купеческих домах множество. У первогильдейского торговца мануфактурным товаром Дурылина «при наличии большой, даже исключительно большой семьи (в наличном составе семьи бывало до двенадцати детей), дом наш кишел бедными родственницами, свойственницами, просто знакомыми. Одни из них постоянно жили у нас в доме; другие домовничали, то есть переселялись на летние месяцы; третьи «гащивали» неделями; четвертые приходили на праздники, на рожденья и именины – а сколько их было, этих именин и рождений в огромной семье!». Однако же все с домочадцами да с домочадцами – и со скуки умереть можно. Счастьем было, если приедет в гости такая же дебелая купчиха, может быть даже с дочерьми, – тогда и наливочка на столе появлялась. Вообще, по свидетельству современников, купчихи старого времени не чурались не только наливочек, но и мадерцы и даже ромцу. Ходили слухи и об иных их грешках. Даже говаривали, что купчиха держит мужа «для закону», кавалера – «для людей», а кучера – для удовольствия. А что ж, ежели целыми днями ничего не делать, помирая со скуки, да жирно есть и сладко пить, так грешная плоть-то и взбунтуется. Даром ли по купечеству держали кучеров чревастых, таких же упитанных, как их лоснящиеся лошади?

«Ветхозаветное» небогатое купечество жило большими патриархальными семьями, и обычно в доме помещались престарелые родители хозяина, отошедшие от дел. Дети, маленькие и взрослые, располагались в жилых комнатах основного этажа или в мезонине. Прислуга была немногочисленной, круг ее ограничивался кухаркой, дворником, кучером, нянькой, иногда горничной, так что в некоторых случаях прислуживали мальчики, бывшие при лавках или амбарах, и младшие приказчики. Патриархальные отношения распространялись не только на детей и прочих домочадцев, но и на приказчиков, и «мальчиков». Жили они в «молодцовских», питались, а мальчики и одевались «от хозяев», и в случае необходимости получали от грозного и частенько пьяного хозяина «таску», или «волосянку». Вот образчик таких отношений: «Впрочем, говоря о благочестивой жизни дедушки, я должен сказать, что отец мой, хотя наружно и почитал его (своего тестя. – Л. Б.), и боялся до самой смерти, но не особенно долюбливал, потому что, по рассказам отца, доставшийся ему при семейном разделе капитал в семь тысяч рублей перешел весь в руки дедушки, как опекуна, и из этого капитала разновременно получено было отцом моим только от трех до четырех тысяч, а остальные с процентами на капитал остались у дедушки. Некоторые подьячие предлагали отцу моему судиться с дедушкой и вытребовать с него на законном основании тысяч до двенадцати, то есть весь капитал с процентами, потому что дедушка не брал никогда от отца никаких расписок в получении отцом от него наследства, верно рассчитывая, что отец не посмеет с ним тягаться. Отец, может быть, и решился бы просить через суд полного возвращения ему наследства, но крестная этого не дозволила. «Если ты, Иванушка, – говорила ему крестная, – будешь судиться с батюшкой (так наши родители и сама крестная звали дедушку, потому что он был и ей отцом посаженым), то не будет тебе от меня моего божьего благословения». Отец мой, тоже воспитанный в благочестивых правилах, очень уважал свою мать и дорожил ее благословением» (160; 17). Так что при всем благочестии и даже вере в денежных делах на слово с чужими капиталами купцы иной раз обращались весьма просто: «Не отдам, и весь сказ!».

Однако и патриархальные купцы были разные. С. В. Дмитриев, живший в мальчиках у ярославских купцов Огняновых, затем ставший у них приказчиком и описавший, день за днем, весь годовой круг их жизни, сожалел о другом: «Они приучили меня к религии и ее обрядам, приучили к чистоте и аккуратности: каждая вещь должна знать постоянно свое место, каждую неделю ходить в баню, бриться, стричься и т. д. и т. п., словом, приучили чуть ли не к роскоши, по крайней мере по понятиям среды, к которой я принадлежал, и не дали ничего практического – чем и как доставать средства на такую аккуратную и безбедную жизнь?!. За время службы и безбедной жизни у Огняновых появилась у меня совершенно незаметно избалованность. Подходишь к хозяину: «Дайте 50 рублей вперед.» – «На что тебе?» – «На костюм». – «Бери!» – «Дайте 100 рублей.» – «На что?» – «На пальто.» – и т. д.

Все просимые суммы всегда отпускались без всяких векселей или расписок, с резолюцией хозяина на расходном ордере: «Выдать с удержанием из жалованья по 5 рублей в месяц». Ни один служащий не ушел от Огняновых, не оставшись им должным ту или иную сумму, а если кто из служащих умирал, так его сами же хозяева и хоронили на свой счет.

В конце года весь долг ушедшего или умершего служащего списывали на убыток.

Купчиха. 1840-е гг.

При тогдашних оборотах и барышах Огняновых для нас это было не диво. Например, за Нижегородскую ярмарку… Огняновы, имея в ярмарке меняльную лавочку и чайную торговлю, привозили чистого барыша от двухсот до двухсот пятидесяти тысяч рублей. Что же им стоило списать на убыток одну-две тысячи рублей за год… А нас, молодых служащих, эта безотказная выдача денег поизбаловала» (59; 121–122).

Так что купцы разные бывали. Но, естественно, 12 тыс. «зажиленных» дедушкой, и 250 тыс. прибыли, получаемых ежегодно, – две разницы, как говорят в Одессе, и обе большие.

Склонности к наукам российское «Замоскворечье» не питало. На правом берегу Москвы-реки появилась лишь шестая по счету московская гимназия. У Дурылина «старший сын Николай Николаевич лишь понюхал воздуху в Коммерческом училище, второй – лишь нюхнул его в каком-то пансионе. Отец на моей памяти говаривал, что учить ребят надо только «читать, писать да арифметике», а затем – в дело, в торговлю! Мать горячо против этого восстала и добилась того, что двое младших сыновей отца, которых воспитывала она, не только окончили среднюю школу… но и высшие учебные заведения… Один был помощником у знаменитого Плевако, другой – инженером.

Дочери старшие также только посидели в пансионах, и из пятерых «кончили» пансионы, кажется, только двое. Две же последние, чье воспитание пало на мамину долю, окончили с медалями полный курс казенной женской гимназии». Но тут следует отметить, что вторая супруга Дурылина была несколько иного происхождения, а именно, незаконной дочерью одного из Дашковых, не оставленная в юности попечением знатной дворянской семьи. Петербургский (!), новой формации купец М. А. Лейкин в 20-х гг. XIX в. старших сыновей отдал в Высшее училище, позже преобразованное во 2-ю классическую гимназию, младший даже закончил Технологический институт, старшая дочь училась в пансионе, к ней недолго ходила учительница музыки, но «Егор Тихонович, заметив учебник французского языка у дочери, рассердился, говоря: «Не пригоже, чтобы дочь знала язык, которого не понимает ее отец» (103; 74–75).

Судя по разным мемуарам, это соображение очень типично: дети не должны быть умнее родителей.

Помимо еды, карт, сплетен и тому подобных простейших занятий видное место в быту занимала церковь. В семействе Вишняковых «вся семья должна была ходить ко всенощным и обедням в праздники и воскресные дни. Уклонение от этой обязанности допускалось лишь в редких и исключительных случаях: болезни или экстренного, не терпящего отлагательства дела.

При замкнутости семейной жизни и отсутствии общественных интересов церковь служила центром, объединявшим небольшой мирок прихода. Если прихожане и не были официально знакомы между собой, то, во всяком случае, были друг другу хорошо известны. Каждое семейство имело свое определенное место…

Посещение церкви имело не только смысл религиозный, но служило и к поддержанию общественного инстинкта, давая возможность видеться с соседями, перекинуться словечком со знакомыми, узнать местную новость, а дамам, кроме того, рассмотреть или показать новый покрой мантилии или модного цвета платье… Всякое мелочное наблюдение было… ценно и давало материал для расспросов и разговоров.

– Что бы такое значило, что Ольги Семеновны не было нынче у обедни? – спрашивала мать.

– Разве не было? – отзывался кто-нибудь. – А как будто она была.

– Не была! Я нарочно в их сторону поглядывала. Была Авдотья Васильевна, Петр Петрович, Иван Петрович, Катерина Гавриловна, а ее не было. Уж здорова ли?

– Кажется, ничего такого про нее не слышно. Уж не уехала ли на богомолье куда?

– Разве собиралась? Недавно была у меня Аграфена Харлампиевна. Она ничего не говорила.

– Не была ли она у Петра и Павла в приходе, с Сорокоумовскими вместе?

– В такой-то праздник? Неужели от своего прихода ушла? Как будто не очень складно…

В другой раз между дамами можно было прислушаться к такому разговору:

– А на Кочетковой-то (имярек) новое платье было, серое, с оборками. Ничего, сидит на ней складно, и фасон хорош, мне нравится, – говорит моя мать.

– Что вы, что вы! – возражает сестра Надежда Петровна… – Это платье я на ней видела еще в прошлом году, за обедней у Усекновения главы. Фасон старый, уж теперь с оборками не носят.

– Да вы о каком говорите?

– О сером пудесуа…

– Ах, это не то! То, что я видела, это, наверное, гроденапль. У Прохоровой раньше похожее было. Что хотите, это гроденапль.

И так далее…» (184; 263–264).

Вполне понятно, что о какой-либо модной нынче «духовности», хоть в религиозном, хоть в любом ином смысле говорить здесь не приходится. Вишняков и отметил это в своих воспоминаниях особо: «Вследствие отсутствия каких бы то ни было общественных интересов все внимание сосредоточивалось на семейных и родственных отношениях. Все разговоры вращались на том, что произошло или имеет произойти в кругу нашей родни. Такая замкнутость влекли за собой, разумеется, односторонность и узость воззрений. С моим детством совпали такие крупные события, как европейские волнения 1848 и 1849 годов и венгерская кампания, а между тем для меня они прошли незамеченными… Да у нас и некому было интересоваться политикой. Самое большее, если кто-нибудь из старших братьев скажет за ужином:

– В «Московских ведомостях» пишут, что французы (или немцы) взбунтовались, и у них там происходят большие беспорядки.

Вот и все. Конечно, это должно было пройти незамеченным. Для обывателей Большой Якиманки, по-тогдашнему, такие известия имели куда меньше интереса, нежели, например, недавняя кончина Андрея Петровича Шестова, бывшего популярного градского головы, и свата его Петра Михайловича Вишнякова. Этих хорошо знали, о них можно было поговорить. А то какие-то там французы и немцы бунтуют! Очень нам нужно!» (184; 276).

А между тем европейские революции 1848–1849 гг. привели к резкому изменению русской внутренней политики: наступила эпоха крайней реакции. Поход русской армии в революционную Венгрию вызвал сильное падение кредитного рубля. В самой Москве шли ожесточенные споры западников и славянофилов. Но это было в другой Москве, на других улицах…

Естественно, что и книги писались не про обывателей Большой или Малой Якиманки либо Полянки. Все у тех же Вишняковых «легкая тесовая перегородка отделяла мою детскую от соседней комнаты, где брат Миша устроил себе «библиотеку». Составляли эту библиотеку книги, случайно приобретенные у [репетитора] Карла Ивановича; они были красиво расставлены на садовых зеленых этажерках и не имели, кажется, никакого другого назначения, кроме декоративного» (184; 260).

Жизнь была спокойной и сытной, но простой, даже растительной, по принципу – «Не красна изба углами, красна пирогами». «Углы», и верно, были просты. В огромном владении Вишняковых («отцовский дом состоял собственно из соединения двух каменных зданий: переднего, главного, двухэтажного с мезонином, выходившего на Малую Якиманку, и заднего трехэтажного, стоявшего во дворе»), за исключением расположенных в бельэтаже больших, высоких и светлых, лучших во всем доме комнат – залы и двух гостиных, которые, «по обычаю того времени… предназначались исключительно «для парада», то есть для приема гостей. В будничные дни эти покои, лучшие во всем доме, веселые и приветливые… казались никому не нужными и представляли из себя пустыню. Редко кто заглядывал в них; не было даже принято, чтобы мне, ребенку, там побегать и порезвиться…

Настоящие жилые комнаты, отличавшиеся сравнительно скромными размерами, низкими потолками и небольшими окнами во двор, занимали именно третий этаж второго дома» (184; 257–258).

Жившее замкнуто, купечество мало показывалось на улице. Разве что на народные гуляния в Сокольниках или под Новинским купцы выезжали на тысячных рысаках, причем разряженные в шелка и парчу и украшенные бриллиантами купеческие жены откидывали полы шуб, чтобы был виден дорогой мех (в ту пору шубы шились мехом внутрь). Но было купеческое мероприятие, выливавшееся на улицу, – купеческая свадьба. Известный юрист А. Ф. Кони в воспоминаниях поместил особый очерк ее. Будучи студентом, он дважды в неделю давал уроки в купеческом семействе в Рогожской части – за 5 руб. в месяц: «В конце урока, столь щедро оплачиваемого, мать моей ученицы – в шелковой повязке на голове и в турецкой шали – заставляла меня непременно выпить большой стакан крепчайшего чаю и «отведать» четырех сортов варенья. Так сливалось у них – людей весьма зажиточных – расчетливость с традиционным московским гостеприимством» (184; 294). Надобно пояснить, что традиция угощения чаем в Москве, прозывавшейся «чаевницей», была возведена в ранг закона. Не напоить чаем любого пришедшего было невозможно. Угощали на кухне чаем дворника, носившего дрова по квартирам или собиравшего квартирную плату, «мальчика» из магазина, принесшего корзину с покупками, почтальона. Даже в жандармском управлении, прежде чем приступить к допросу, офицер требовал у солдата «чаю для господина арестованного».

Учителя пригласили на свадьбу: «Гости были самые разношерстные, одетые пестро, начиная с фраков с голубыми и розовыми пикейными поджилетниками и кончая длинными кафтанами и сапогами-бутылками. Был и свадебный генерал, поставленный кухмистером, – невзрачная фигура в поношенном, но чистеньком мундире николаевских времен, распространявшем легкий запах камфоры. Сведущие люди рассказывали мне, что ни одна свадьба или большое семейное торжество не обходилось в известном кругу Москвы без приглашения или поставки кухмистером такого генерала, обязанность которого на свадьбе состояла в провозглашении тоста за новобрачных и громогласном заявлении, что шампанское «горько»… Говорили также, что размер вознаграждения этих генералов зависел от того, имел ли генерал звезду (орденскую. – Л. Б.), настоящую или персидскую, или же не имел никакой. Штатские генералы приглашались лишь comme pis-aller [на худой конец] и ценились гораздо ниже…

«Цивилизованный» купец. 1830-е гг.

Между гостями истово двигалась полная женщина в шали и повязке на голове и, подходя то к одному, то к другому, приглашала их за собой следовать. По ее настойчивому зову, спустился и я в нижний этаж в квартиру новобрачных и должен был осмотреть не только всю обстановку, но и разложенное на сундуках и на столах приданое во всех его подробностях, кончая кружевными наволочками и атласным одеялом на двуспальной кровати, у которой стояли туфельки, причем моя спутница, оказавшаяся свахой, показала мне лежащий в одной из них полуимпериал «на счастье». По обе стороны двери стояли два небольших мешка с овсом для осыпания молодых, когда они вступят в опочивальню…

В середине ужина произошло замешательство вследствие того, что один из самых почетных гостей, старик с двумя золотыми медалями на шее, вдруг нетерпеливо ударяя кулаком по столу, стал требовать «яблочка». Все остановились, ему почтительно и торопливо подали требуемое, он отрезал кусочек, пожевал с кислой гримасой и сказал: «Пошел дальше!» – пиршество продолжалось с самыми неумеренными возлияниями…

На другой день, часа в четыре, в дверь моей комнаты постучался «молодец из города» (так назывался Гостиный двор), где были лавки вчерашнего виновника торжества, и, подавая мне завернутую в салфетку корзиночку с фруктами, заявил, что молодые приказали кланяться и объяснить, что они в добром здравии» (184; 295–297).

Дополняя мемуариста, отметим, что купеческая свадьба была не не свадьбой без свадебного генерала «со звездой и с еполетами»: «Было время, когда на купеческие свадьбы приглашались генералы, правда, не действительные, а отставные, они не были родней ни жениху, ни невесте и даже не были совсем знакомы с ними, но приглашались для «большей важности» и получали за это особую плату». Точно так же не обходилось и без пышной кареты с зеркальными стеклами для новобрачных, обычно заказывавшейся «от Ечкиных» (наиболее известных содержателей экипажей), без длинной вереницы экипажей для поезжан, с лошадьми, украшенными лентами и цветами, без густой толпы народа у ворот, ожидавшей угощения и подарков, и без квартального и нескольких полицейских «для порядка». Очень подробно и поэтапно описывал купеческую свадьбу автор «Ушедшей Москвы» И. А. Белоусов. Браки устраивались свахами.

Таким же пышным было и другое семейное событие – похороны: с длинным поездом карет и колясок, хотя бы и пустых, с многолюдными и долгими поминками, на которых нарочито приглашенный самый звероподобный протодиакон время от времени провозглашал «Вечную память», подхватываемую синодальными певчими, и с толпами народу во дворе и на улице, для которого устраивались специальные столы и заготавливались мелкие деньги.

Разумеется, в этой жизни купечества, придерживавшегося (скорее, неосознанно) традиций, были различные варианты. В некоторых домах обстановка была «комильфотнее», хотя и не сильно отличалась. Образ жизни в домах патриархального купечества среднего достатка был прост: «Чаепитие утром, днем и вечером, долгие сидения за кипящим самоваром, обильные жирные обеды и ужины, отдыхи днем, карты, приживалки…» (6; 57). Вернувшись из амбара или лавки, хозяин плотно ужинал (обедать на месте торговли ему обычно не удавалось), обходил свои владения, собственноручно запирая все замки, вплоть до уличной калитки, и, помолившись, с сумерками заваливался спать. Дворнику, часто какому-нибудь бедному родственнику, строго наказывалось никого со двора не пускать и всю ночь нести караул. А чтобы дворник не пропустил какого-нибудь любителя лазать через заборы, с цепи спускались огромные «меделянские» псы, ходившие на медведя. Естественно, что молодежи – купецким сыновьям или племянникам, жившим у «дяденьки», и приказчикам именно вечером страсть как хотелось погулять. Выход был один – подкупить дворника гривенником-другим и вылезти под ворота, вынув подворотню, а под утро, по уговору, вернуться тем же путем. И, упаси боже, было попасться на глаза не вовремя вскинувшемуся от ночного кошмара хозяину: «таской» могло и не обойтись.

Нередко ветхозаветные хозяева задерживали приказчичье жалованье, обещая выдать все разом при расчете, но, изгоняя из дому за «развратное поведение», могли «зажилое» и не выдать. Зато, нуждаясь в карманных деньгах, так необходимых молодому человеку, мальчики в лавках от младых ногтей учились таскать из кассы по гривенничку-пятиалтынничку, «молодцы» умели утаить уже рублишко-другой, а старший приказчик крал десятками, а то и сотнями рублей, сколачивая себе капиталец для заведения собственного дела («Тогда не только простые приказчики, но даже управляющие крупными делами получали до смешного маленькое жалованье, да и его не у всякого хозяина решались спрашивать; но все с годами составляли себе капиталец и по большей части заводили собственное дело») (133; 62). Уличить в таком воровстве их было мудрено: ведь они и учились в лавках добывать деньги, в том числе обманом. Да, можно полагать, и сам хозяин, понимая, что его обкрадывают, лыка в строку не ставил: главное – умей воровать; ведь каждый понимал, на какие средства отходящий от хозяина приказчик, получавший грошовое жалованье, заводит свое дело. Такова уж была мораль.

Вообще вопрос о купеческой морали – в высшей степени сложный. Еще в XVII в. заезжие иностранцы подчеркивали склонность «московитов»-купцов к жульничеству, особому умению обмерить, обвешать, обсчитать, всучить гнилой товар. Так ли это было или нет – сказать трудно, однако не с тех ли времен дошли до нас поговорка «Не обманешь – не продашь» и понятие «казовый (или «хазовый») конец» – верхний конец «штуки» ткани, свертка кожи, который демонстрировали покупателю. Современное общество питается множеством исторических мифологем – представлений о прошлом, позволяющих более комфортно пережить современную ситуацию глобального кризиса. Мифологемы строятся не на знании прошлого, а на желании видеть его таким, каким оно видится. Среди этих мифологем – и представление о русском купечестве с его высокой культурой, меценатством и особом «твердом» купеческом слове, под которое совершались миллионные сделки. Можно даже точно указать, откуда пошла эта формула о купеческом слове.

В «Воспоминаниях» С. Ю. Витте есть следующий пассаж: «Когда я был министром финансов, то мне приходилось совершать государственные и финансовые дела на сотни миллионов рублей прямо на слово, и в течение всего моего пребывания министром (а я был министром около 11 лет) я совершал такие дела – на миллиарды и миллиарды – и в моей практике никогда не было случая, чтобы банкиры отступали от своего слова, точно так же, как и мне никогда не приходилось отступать в чем бы то ни было от моего слова как министра финансов» (39; I, 289). Витте утверждал, что «в банкирских делах между серьезными банкирами слово – это все равно, что документ», и здесь с ним необходимо согласиться. Действительно, нарушение пусть и словесного соглашения между банками или группами банков стало бы катастрофой для нарушившего слово: он утерял бы общественное доверие со всеми вытекающими последствиями. Еще горше была бы участь банкира, нарушившего обещание министру финансов: недолго он оставался бы банкиром.

Если такое «слово» существовало, то откуда бы в русском законодательстве взялись бы статьи о «бронзовых», или «дутых», векселях (то есть выданных на заведомо неплатежеспособное лицо) и о «злостном банкротстве». Последнее представляло собой в высшей степени простую операцию. Набрав под векселя денег взаймы и переведя все или почти все состояние на доверенных лиц (жену, зятя, племянника и т. п.), купец объявлял себя банкротом. Для обозначения этой операции был даже «технический термин» – «выворотить шубу». Кредиторы, ничего не получившие или получившие по несколько копеек с рубля долга, разумеется, засаживали такого неисправного должника в «яму», долговую тюрьму. Содержание в ней было ограничено определенным сроком, отличалось мягким режимом (заключенный мог даже время от времени ходить домой), а главное – шло на счет самих кредиторов. Так что рано или поздно из «ямы» можно было выйти, а затем пользоваться плодами своей предприимчивости. Именно такая операция и описана А. Н. Островским в знаменитом «Банкруте», пьесе, более известной как «Свои люди – сочтемся!». Имея все это в виду, законодательство к конце XIX в. должно было ужесточить репрессии против злостного банкротства, каравшегося уже лишением всех прав состояния и ссылкой на поселение в Сибирь. Законодатель всегда идет за фактом преступления: умножившееся число определенных преступлений вызывает к жизни соответствующую статью закона. Надо полагать, что злостное банкротство не было редкостью, коль скоро появился закон.

Правда, злостный банкрот подвергался опасности и с другой стороны. Островского упрекали, что он в своих пьесах слишком сгустил черные краски; очевидно, это относилось и к «Банкруту». Предприниматель Н. А. Варенцов, прекрасно знавший круг московского купечества, описывает аналогичный случай:

«В. С. Федотов представлял из себя довольно интересный тип купца, вышедшего из приказчиков и достигшего хорошего благосостояния, но корысть с желанием положить к себе в карманчик лишний миллиончик погубила его…

Когда он говорил с вами, поднимал глаза к небу, руки тоже, чтобы засвидетельствовать правоту свою, а если этого было, по его мнению, мало, он изливал слезу, бил себя в грудь. Вся его фигура, весь его вид с его жестами, слезами были какие-то неестественные, и ему особенно не доверяли… говоря: «Этот Васька все-таки когда-нибудь пригласит нас на «чашку чая». У купечества «чашка чая» означала собрание кредиторов с предложением скидки. И это мнение оказалось совершенно правильным; он своевременно, перед приглашением на «чашку чая», перевел на свою жену свои два дома, стоимость которых была приблизительно около 300 тысяч, положил на ее имя капитал тоже 300 тысяч рублей и был уверен, что этим он себя обеспечил на «черный день»…

Когда конкурс осуществился, жена его выпроводила его из своего дома, сошлась с каким-то доктором и зажила на доходы с домов и капитала» (28; 55).

П. А. Бурышкин, вращавшийся в кругу московского купечества и с пеной у рта доказывавщий в своей известной книге «Москва купеческая» высокие духовные свойства русского купца, справедливости ради все же приводит «подробности про одного небезызвестного в России коммерческого деятеля: когда он был еще молодым человеком, его отец решил не платить и «сесть в яму». Он перевел дело на сына и объявил кредиторам, что ничего платить не может. Его «посадили в яму» – тюрьму для неплательщиков, и стали ожидать, какая будет предложена сделка. После некоторого времени узник позвал своего сына и поручил ему предложить кредиторам по гривеннику (за рубль. – Л. Б.), в уверенности, что те согласятся и выпустят его на свободу. Но сын все медлил и на сделку не шел. Через некоторое время, когда отцу уже сильно надоела тюрьма, он стал сурово выговаривать сыну, который преспокойно отвечал: «Посидите еще, папаша». Когда возмущенный отец сказал: «Ведь это я все передал тебе, Вася», – сын ему «резонно» ответил: «Знали, папаша, кому давали». Отец долго просидел в тюрьме, потом его все-таки выпустили, после чего вскоре он умер.

Про этого же «деятеля» один из его приятелей говорил: «Ну, Вася, и жулик же ты. Уж видал я жуликов, много с жуликами дела имел, сам не люблю упускать того, что в руки плывет, но такого, как ты, не видал, да и не увижу, потому что и быть не может» (25; 102–103).

Богатство «добродетельных» ярославцев Огняновых стяжалось тоже не добродетельным путем. Основатель торгового дома, державший на рынке столик для размена денег, был выбран членом Ярославского общественного банка. Председателем банка стал неторгующий купец Сыромятников, казначеем – торговец железным товаром Работнов, а Огнянов вел канцелярию и работал с клиентами. Затем банк оказался ограбленным, причем наличных в нем было мало, а украдены были процентные бумаги, банковские и заложенные частными лицами. Примерно через год к Огнянову, державшему уже меняльную лавку, явилась полиция с обыском и нашла много украденных процентных бумаг, но не все. По приговору окружного суда Сыромятников был лишен купеческого звания и права поступать на государственную и общественную службу, Работнов получил ссылку в Тобольскую губернию, а Огнянов оправдан на основе показаний единственного свидетеля, огняновского приказчика, подтвердившего, что найденные бумаги были Огняновым куплены у разных лиц. А менее чем в два года Огнянов купил два больших каменных дома в центре города и открыл большую меняльную лавку, по масштабам операций близко подходящую к банкирским домам» (59; 193–196).

Разумеется, среди купечества, как и в других сословиях, были люди, твердо державшие данное слово. Об этом пишут многие мемуаристы. Да если предприниматель собирался и дальше вести дела, он должен был охранять свою репутацию. Прежде всего, это касалось крупных и известных дельцов, чье имя было на слуху. Но о разного рода мелких и крупных плутнях мелких торговцев и разного рода дельцов современники писали еще больше.

Между прочим, заведомый обман в серьезных обстоятельствах вызвал к жизни особый, малоизвестный обычай, применявшийся даже официально. Это так называемая афанасьевская клятва. Подробный рассказ о ней, слышанный от матери, передал Н. А. Варенцов в связи с историей известного купеческого рода Мазуриных.

Дело происходило в 1840-х гг. Родоначальник семьи, с которого началось особо крупное богатство, дружил с богатым греком, торговавшим сибирскими мехами и индийскими драгоценными камнями. В знак дружбы они даже обменялись крестами, став крестовыми братьями. Отправляясь в Индию, грек передал своему другу на сохранение ларец с драгоценностями и крупную сумму денег для содержания своей жены и дочери в течение двух лет. Однако негоциант попал в кораблекрушение и с огромным трудом смог добраться до России только через три года, совершенно нищим. В Москве он обнаружил сгоревший дом, а жену и дочь, живущими в бедности и снискивающими пропитание прачечным делом: деньги, оставленные греком, якобы были израсходованы, а о драгоценностях Мазурин умолчал. Дело дошло до суда, грек ничего доказать не смог и за вымогательство попал в тюрьму. При ревизии московских тюрем в нем принял участие назначенный для этого царем генерал-адъютант, дело дошло до Николая I, грека по его приказу освободили, а Мазурина заставили принести клятву в непричастности к обману: «В двенадцать часов ночи Мазурин должен был выйти из дома босым, одетым в саван, перепоясанный веревкой, со свечой из черного воска в руке. Перед ним шло духовенство в черных ризах, несли крест и Св. Евангелие; это шествие по бокам сопровождал ряд монахов, тоже со свечами в руках. Находящиеся по пути следования церкви печально перезванивались, как это обыкновенно делалось во время перенесения праха священника на место постоянного упокоения» (28; 58–61).

Однако и на сей раз Мазурин поклялся в своей правоте и немедленно уехал из храма домой в своей карете. Купеческая алчность была превыше всего.

Считали, что это страшное духовное преступление отразилось на потомках купца-клятвопреступника. Сам он сошел с ума, побывав, по настоянию друзей, на похоронах грека и вскоре умер, причем хоронили Мазурина с закрытым лицом, потому что у него был высунут страшно распухший язык, произнесший ложную клятву. В 1865 г. один из его потомков в день свадьбы своей сестры в доме, где происходило торжество, зарезал торговца бриллиантами, расчленил его труп и спрятал в сундук, за что был публично наказан плетьми и сослан на каторжные работы. В 1907 г. один из Мазуриных, страдавший манией самоубийства, перерезал себе горло разбитой тарелкой. Отличавшийся странностями библиоман Ф. Ф. Мазурин застрелился. Три оставшиеся брата все были неизлечимыми алкоголиками, а сестры страдали душевными болезнями. Странности либо открытые душевные заболевания были свойственны и остальным потомкам А. Мазурина, отличавшимся алчностью и неразборчивостью в средствах; так, последний из них, владелец Реутовской мануфактуры, окончивший медицинский факультет Московского университета, открыл специальную лечебницу для производства абортов. «Ужасен конец неправедного рода» – этими словами из книги «Премудростей Соломона» заключил Варенцов свой рассказ о фамилии Мазуриных.

Увы, не только мазуринский род был движим алчностью и неправеден среди русского купечества.

Стремление к наживе превращалось в своего рода спорт, в страсть. Любое дело, если ему отдаваться всей душой, затягивает. Люди, ворочавшие большими капиталами, целые дни проводили в своих конторах и амбарах. (Купеческий амбар – это не тот амбар, в котором хранили в деревне скарб и хлеб. Это склад товаров, иногда огромный, с конторой при нем. В Москве купеческие амбары располагались в Китай-городе, например в Теплых рядах.) Питались калачами и чаем, и, собираясь пойти попить чайку в трактир, купец поджидал еще двоих товарищей, чтобы взять «пару чая» (стоила она 5 коп.) на троих: так получалось экономнее. Морил себя, морил семейство, крепко прижимая каждую копейку ногтем, жульничал и обсчитывал, недоплачивал жалованье служащим. Это была страшная жизнь, вся посвященная приобретению копейки. Но такая нечеловеческая самодисциплина имеет предел. И рано или поздно происходил взрыв, страшный выброс накопленной нервной энергии. Начинался купеческий «чертогон». Заключив за «парой чая» выгодную сделку, купец отправлялся обмывать ее за город, в ресторан – к «Яру», в «Стрельну», «Аркадию»… Там снимался целый зал, а то и весь ресторан, если ехала «теплая компания», запирались двери, и начиналась вакханалия. Крепко подпившие купцы бегали в сапогах по столам, давя фарфор и хрусталь, разбрызгивая икру, били бутылками зеркала, вырывали пальмы из кадок, мазали горчицей физиономии официантам. Излюбленной забавой были «качели»: голую шансонетку две группы купцов перебрасывали с рук на руки, закачивая до обморока. Наполняли шампанским рояль и пускали туда плавать сардинок. Фантазия была неисчерпаема. Одним словом, «ндраву моему не препятствуй!». А нрав у человека, способного смирять себя до аскезы, был крутой. А потом, иногда на второй, на третий день, заплатив за все, не считая (а уж и хозяин заведения, и прислуга, и арфистки с шансонетками охулки на руку не клали), отправлялся купец в баню выпаривать хмель, потом в церковь, разбивать лоб о каменный пол, и на следующий день вновь начинал зажимать каждую копейку под ноготь. Этот «чертогон», о котором пишут многие современники, прекрасно описал хорошо знавший купеческий обычай Н. С. Лесков.

Один из богатейших нижегородских купцов, миллионер Гордей Чернов каждые два-три месяца запивал. Встретив как-то на ярмарке понравившегося румына-скрипача, он увез его к себе домой и в два месяца научился играть на скрипке. С тех пор при каждом запое по улицам Нижнего неслись тоскливые звуки скрипки. А по окончании запоя, отслужив молебен, матерый купчина вновь принимался за дело. Владевший на Волге множеством барок и буксирами для перевозки нобелевской нефти с Каспия (он перевозил до 6 миллионов пудов за рейс), в 1888 г. Чернов потерял во время ледохода 20 барок (не эта ли история открывает прекрасный роман М. Горького «Фома Гордеев»?). «Бог дал, Бог и взял», – промолвил он и заказал на заводе невиданный по величине буксир в 2400 лошадиных сил, построил в Городце невиданную деревянную баржу, вмещавшую миллион пудов нефти. До Астрахани баржу сплавили благополучно, но в море судоходный надзор ее не выпустил. Чернов тайком вышел на ней в море, привел в Баку, налил нефтью и ночью тайком же отплыл обратно. Морская полиция нагнала буксир с баржой. Завидев погоню, Гордей вспылил: «Как?! Мне?! Гордею Чернову?! Не дают делать, что хочу?! Шалишь!! Не бывать по-вашему!». И поджег баржу.

После этого подвига Чернов захандрил, а потом неожиданно для всех исчез. В городе решили было, что он разорился, но после ликвидации дела и полного удовлетворения кредиторов на долю жены и сына досталось свыше полумиллиона рублей. А след Чернова года через три отыскался… на Афоне, где расстроенный таким беспардонным вмешательством в его дела купец постригся в монахи. А как же: «Ндраву моему не препятствуй».

Благотворительность? Меценатство? Конечно, и это было. Прожив жизнь в грехе, к старости задумывался купец и о будущем, о расплате за грехи. И во спасение души строил церковь, заказывал набор колоколов для монастыря, открывал богадельню, без счета сыпал деньгами в скиты. Тот же Бугров, о котором мы не раз поминали, в память об отце выстроил в Нижнем Новгороде ночлежный приют для бездомных, совместно с родственником Блиновым учредил вдовий дом на 150 женщин с детьми, много жертвовал на школы, богадельни, приюты в родном Семеновском уезде. Дальним погорельцам он давал по 5 руб., а ближним – строил избы и дарил коров и лошадей. На кухне для нищих стояла у него деревянная чашка, наполненная двугривенными. Родоначальник дома Огняновых, о котором выше шла речь, содержал дома спасшего его клятвопреступлением приказчика, заболевшего на этой почве нервной болезнью, и ходившую за больным приживалку, и умирая, наказал детям «не трогать» их; кроме того, в память об отце дети много занимались благотворительностью («Замечу к слову… что наши хозяева Огняновы, пользуясь благами своего богатства, как я убедился впоследствии, делали много добра…» (59; 135). Иной раз тароватыми купцами открывались и именные стипендии в университетах, и больницы строились, как построил купец-старообрядец К. Т. Солдатенков общедоступную для всякого рода людей больницу, ныне по недоразумению носящую имя врача Боткина. Но и здесь все было не так просто. Несколько информированных современников с небольшими разночтениями описали известную историю с московским купцом Ф. Я. Ермаковым. Жил-был – как следовало быть: к сыну в гости ходил, принося с собой в кулечке четвертушку водки и понемножку колбасы, сыру, хлеба – во избежание лишних расходов. Хорошо знавший Ермакова Варенцов писал: «Москва сильно нуждалась в больнице для душевнобольных… Бывший в то время городским головою Н. А. Алексеев… решил добиться постройки психиатрической больницы. У города для этого средств не имелось, и Алексеев задумал собрать их среди московских миллионеров. Для этого отправился к каждому из них с просьбой пожертвовать на это благое дело. Приехал к Ф. Я. Ермакову, изложив ему причину своего приезда, с просьбой оказать помощь городу. Флор Яковлевич его выслушал и ответил: «Жертвуй все, жертвуй! Ну а что мне от этого, ведь никто в ножки мне не поклонится».

Алексеев снял с себя цепь, бывшую на нем как эмблема городского головы, положил на стол и, к необычайному изумлению Флора Яковлевича, повалился к нему в ноги, касаясь лбом пола: «Кланяюсь и прошу вас, Флор Яковлевич, ради массы страждущих, несчастных и бесприютных больных, не имеющих возможности лечиться, пожертвовать на это доброе дело!»: Обескураженный Ермаков встал, пошел в кабинет, откуда вынес чек на 300 тысяч рублей и вручил Алексееву.

Эта сцена описана мною со слов Н. А. Алексеева, а из сообщения родственников Ермакова мне пришлось слышать другую версию, которую я и сообщу, предполагая, что она, может быть, вернее, так как мне думается, Н. А. Алексеев не счел возможным рассказать все подробности разговора из-за нежелания поставить в неловкое положение Ермакова и тем отчасти обидеть щедрого жертвователя, могущего в будущем пригодиться. Когда Н. А. Алексеев рассказал Флору Яковлевичу о нужде города в больнице для душевнобольных с просьбой пожертвовать на ее постройку, то Ермаков вынул из бумажника три рубля и положил на стол перед Алексеевым.

– Что вы, Флор Яковлевич, – сказал Алексеев, – смеетесь? Городской голова не поехал бы собирать по трешнице, у него на это времени и желания не хватило бы!

– Как просится, так и дается, – ответил Ермаков.

– Что же вам нужно, в ножки, что ли, поклониться? – сказал с возмущением Алексеев.

– Ну а хоть бы и в ножки! – ответил Ермаков.

Тогда Н. А. Алексеев проделал все, о чем я написал ранее. Флор Яковлевич вручил Алексееву 300 тысяч рублей, не забыв взять свою трешницу со стола, и положил ее в бумажник, нужно думать, опасаясь, что Н. А. Алексеев и ее возьмет.

На Канатчиковой даче на деньги Флора Яковлевича выстроен большой корпус больницы под наименованием «Ермаковский»…

Федор Николаевич Малинин был инспектором всех народных школ и получил назначение председателем комиссии по реставрации какого-то старинного храма… Денег на ремонт казной было отпущено мало, тогда Малинин обратился к Флору Яковлевичу, объяснив всю важность сохранить этот храм для потомства. Ермаков выслушал и ответил: «Ладно!». Малинин был в затруднении: как понимать слово «ладно»? Ермаков может дать трешку, может и тысячу… Он решился переспросить: «А все-таки сколько вы ассигнуете?» – «Пошел прочь! Я сказал – ладно! Чего тебе еще?».

Малинин подумал-подумал и решил ремонт произвести хорошо, так и сделал, что обошлось более 10 тысяч рублей. Собрав все счета, он подсчитал всю затраченную сумму ремонта, отправился к Ермакову, думая с волнением: «Заплатит ли?».

Федор Яковлевич спросил Малинина: «Какая общая сумма?». Тот не ответил, вручая все счета с отчетом. Флор Яковлевич не посмотрел на них, а, разорвав в клочья, бросил и выдал сполна всю сумму, сказанную Малининым…

Когда скончался Ф. Я. Ермаков, то он своим детям ничего не оставил, а все свое большое состояние назначил для благотворительности по усмотрению правительства, что и было разделено между разными министерствами» (28; 541–545).

Ну, что тут скажешь? «Ндраву моему не препятствуй!»

Когда мы говорим о создании ценнейших музейных собраний (братья Третьяковы, Щукины, Рябушинские, Морозовы и многие другие), о создании научных институтов (например, Аэродинамический институт, основанный одним из Рябушинских) и иных подобных делах, то забываем, что, во-первых, это были купцы, а точнее предприниматели уже новой формации, нередко учившиеся в заграничных университетах, а во-вторых – что купцов по России были многие тысячи, а мы перечисляем все тот же десяток-полтора имен. Рябушинские мало того, что были крупными производителями сахара, они и банк свой держали, и газету «Утро России» издавали, и художественный журнал «Аполлон» практически на их деньги выходил; в нем репродуцировались картины одного из Рябушинских, а в коридорах редакции устраивались выставки новейшей живописи. Ну, и что? Много было Рябушинских? Вот богадельни открывать, церкви строить да колокола лить – это другое дело.

Суровость, даже грубость и скаредность были не врожденными качествами: они воспитывались с детства. Купеческая карьера нередко начиналась с «мальчиков»: на практике происходило овладение навыками различных форм торговли, умением отбирать товар при оптовых закупках, нанимать работников, рассчитывать издержки и прибыли. Сын дмитровского купца 1-й гильдии Иван Толченов участвовал в делах отца с 14 лет. Сначала под надзором приказчиков, а потом самостоятельно закупал хлеб в Орле, нанимал барки и бурлаков, сопровождал их до Петербурга и там сбывал товар. Уже в 15 лет он по полгода находился в разъездах. Разумеется, те, кто служил у своих родителей, были в лучшем положении, нежели отданные «в учение» мещанские и крестьянские дети. Положение мальчиков тоже характеризует моральный облик купечества. О жизни купеческой Москвы подробно поведал И. А. Слонов, в 60-х гг. очутившийся в «мальчиках» в лавке купца Заборова в Ножевой линии Китай-города. Лавка была большая, занимала три этажа, и служило в ней 10 приказчиков и 13 мальчиков: «Мальчики, находясь в лавке, в присутствии хозяина и приказчиков не могли садиться и должны были находиться целый день на ногах. Работы в лавке им всегда было много. Главная обязанность их заключалась в побегушках: заставляли бегать в трактир за водой, за чаем, за водкой, в кухмистерскую за хозяйским обедом, а также таскать ящики с резиновыми галошами, весом в три-четыре пуда, снизу в третий этаж. Мы носили ящики на спине, с помощью веревочных лямок. Это была одна из самых тяжелых работ. Каждому из нас приходилось внести кверху от десяти до двадцати ящиков. Более слабые мальчики, идя по винтовой лестнице, падали под тяжестью ящика и сильно разбивались. Вечером мы разносили на дом покупателям купленные ими чемоданы, саквояжи и обувь. Одним словом, в лавке мальчики не имели ни минуты отдыха. В то время жизнь торговых мальчиков в городских рядах была тяжелая, сопровождавшаяся лишениями и наказаниями.

…В купеческой среде царствовали полнейший произвол и деспотизм; при этом главными козлами отпущения были мальчики. Их наказывали и били все, кому было не лень, начиная с хозяев и кончая дворниками…

Я всегда отличался большой смекалкой и быстрым и точным исполнением приказаний. Это было замечено и оценено моим хозяином, и меня через четыре месяца перевели… на второй этаж – в детское отделение… Я энергично взялся за дело и скоро научился примеривать детишкам башмаки, а затем назначать за них цену, причем, боясь продешевить, я немилосердно запрашивал ‹…›. «Упустить», то есть не продать… по какой бы то ни было причине, хотя бы и не зависящей от служащего, последнему всегда вменялось в вину, за которую приказчикам тут же, при покупателях, хозяин делал строгий выговор, а мальчиков хватал за волосы и стучал головой о чугунную лестницу ‹…›.

Из ежедневных походов мы, усталые и голодные, поздно ночью возвращались в дом Заборова, находившийся на одной из глухих и отдаленных улиц Замоскворечья, где нас ждали тяжелые работы.

Все тринадцать мальчиков помещались в нижнем этаже, в одной большой комнате; в ней было два окна с толстыми железными решетками, выходившими на церковный двор. Спали мы на нарах, на тюфяках, набитых соломой.

По строго заведенному порядку мальчики, придя домой, тотчас же снимали с себя платье и сапоги и облачались в посконные грязные халаты, подпоясывались веревками, на ноги надевали опорки.

В таких арестантских нарядах каждый из нас приступал к своей работе. Она заключалась в следующем: старшие мальчики по очереди ходили с ушатом на бассейн за водой: ее ежедневно требовалось не менее десяти ушатов. Младшие мальчики чистили платье и сапоги хозяевам и приказчикам, оправляли и зажигали десятка полтора ламп, чистили и ставили многочисленные самовары, кололи дрова, катали белье, возили снег с мостовой, бегали в булочную, в мясную лавку, в Никольскую аптеку и т. д. ‹…›.

В воскресные и праздничные дни, перед всенощной и обедней, певчим (служащие Заборова исполняли их роль: хозяин был церковным старостой. – Л. Б.) полагался чай с сахарным песком и черным хлебом; того и другого выдавали вдоволь, и мы, пользуясь своей привилегией, угощались до отвала.

После этого на целую неделю нам приходилось «зубы класть на полку», так как в остальные шесть дней нас не только не поили чаем, но нередко заставляли голодать ‹…›.

В качестве доверенного лица я получал на обед в магазине ежедневно по 25 копеек, и для меня этого было совершенно достаточно. Но дома нас кормили очень плохо; мы ложились спать почти всегда голодными. Ужин наш состоял из кислых пустых щей (мясо из них шло приказчикам) и гречневой каши с черным «фонарным» маслом…

Однажды к концу года солонина почему-то испортилась, стала издавать сильное зловоние, и в ней завелись большие белые черви. Чтобы не пропадать добру, «дедушка» приказал варить солонину в щах и давать мальчикам ‹…›.

В то же самое время нищих он (хозяин. – Л. Б.) щедро оделял деньгами и устраивал для них ежегодно в августе обеды.

Это делалось таким образом: за неделю до назначенного для обеда дня всем служащим приказывали оповещать встречавшихся нищих об обеде. Утром в назначенный день нищих собиралось у дома Заборова более двух тысяч человек.

Их, партиями по двести человек, пропускали во двор, где для них устраивались временные столы и скамейки.

Усадив нищих за столы, все тринадцать мальчиков, одетые в арестантские халаты, подпоясанные веревками и с опорками на ногах, разносили им в больших деревянных чашках обед, состоявший из щей с мясом и гречневой каши с салом.

Затем давали еще квас: нищие его черпали из большой кадки, стоявшей на дворе.

В этот день мы были сыты» (162; 48–64).

Вот это-то кормление тысяч нищих, ктиторство в храмах и жертвование на них, на постройку церквей и отливку колоколов и вспоминают нынешние певцы старого русского купечества, забывая о положении мальчиков и приказчиков. Жертвовали тысячи, наживаясь копейками на безответных мальчиках.

Впрочем, поступивший в мальчики к Огняновым С. В. Дмитриев, тоже много работавший (топка печей, чистка обуви и пр.), как описывалось выше, на содержание не только не жаловался, но быстро поправился, раздобрел и изумлял приходившую навещать его мать своим питанием; одевали его в то, что стало мало сыну хозяина. Так что разные были купцы…

Дело было даже не в духовном облике хозяина, а в традициях. Известный впоследствии книгоиздатель И. Сытин начинал свою карьеру «мальчиком» у тоже небезызвестного книготорговца П. Шарапова, с которым быстро сдружился, став настоящим членом семьи: «Вся самая черная работа по дому лежала на мне, – вспоминал Сытин, – вечером я должен был чистить хозяину и приказчикам сапоги и калоши, чистить ножи и вилки, накрывать приказчикам на стол и подавать кушанье; утром – приносить из бассейна воду, из сарая – дрова, выносить на помойку лохань и отбросы, ходить на рынок за говядиной, молоком и другими продуктами… Через год я стал камердинером хозяина, служил у него с его близким слугой. Одной из моих обязанностей было сметать пыль и чистить серебряные и золотые части риз и лампад в древней молельне. Здесь я часто слушал назидания хозяина и читал по его совету церковные книги.

Книги получал я в известном порядке и последовательности. Старичок украдкой следил, как я исполняю его завет. Разрешено мне было жечь до 10 часов вечера сальную свечку, но строго приказано не окапать редкие древние книги, которые стоили больших денег.

На этом дружба наша спаялась еще крепче» (173; 36–37).

Помимо занятий «делом», круг интересов обычно был крайне узок. У ярославских Огняновых «старые хозяйки и мужчиныхозяева никогда не ходили даже в театр. А молодые, как например Анна Александровна и Ираида Константиновна, ходили, но редко. Еще первая ходила чаще, а вторая, помню, в первую зиму моего у них житья, то есть 1888–1889 гг., ходила один раз. Ходили они обе с гувернанткой… так как ни отцы, ни мужья в театры не шли и на приглашение пойти посмотреть или послушать что-нибудь в театре отвечали, что туда ходят только дураки да «бездельники», а у нас, слава Богу, и без театра есть о чем думать и на что смотреть! Единственная их дорога была только в церковь. Не пропускался ни один, даже маленький праздник. Ходили в церковь, пили, ели, спали, в свободное время сидели по своим комнатам – что они там делали, трудно сказать. ‹…›

Затем и Анна Александровна с детьми уехала в Кохму, наказала мне присматривать за ее комнатами в антресолях, чему я очень обрадовался. Давно меня соблазняли там книги…

…Однажды я так увлекся чтением, что не заметил, как вошел Геннадий Михайлович и увидал, что я читаю книги. «Ты что это, Анютины книги таскаешь?! Да она узнает, так и тебя, и меня в гроб загонит!»… После некоторого размышления он разрешил мне брать, но обращаться с книгами аккуратно и класть на место, причем добавил: «Все равно ни ты, ни Анюта умнее не будете!» (59; 149–150, 165–166).

Скучной была жизнь старозаветного купца, полностью отдававшегося «делу»; отсюда и «чертогон». Не слишком разнообразной была жизнь и женской половины дома. Даже во второй половине XIX в. «женская половина жила в свое удовольствие. Пили, ели без конца, выезжали на своих лошадях в церковь, в гости, в лавки за покупками шляп, уборов, башмаков, но отнюдь не провизии. Это поручалось поварам или кухаркам. Когда готовились к большим праздникам, сам хозяин дома ездил в Охотный ряд присмотреть окорок ветчины, гуся, поросенка. Хозяйки этим не занимались. Они наряжались, принимали у себя гостей, большей частью родственниц, играли в карты, сплетничали. Детям они не отдавали много времени. В детской царила нянька, на которую наваливалась забота о воспитании и кормлении детворы.

Большие парадные обеды заказывались кондитерам, привозившим вместе с посудой наемных лакеев, всегда имевших несколько подозрительный вид в своих помятых фраках.

Очень мало кто из девочек ходил в пансион, большинство не получало никакого образования. Мальчики учились в городской школе или коммерческом училище. Все тяготились учением.

Дети помещались обычно в антресолях с мамками и няньками, мало кого видя из взрослых, ни с кем не общаясь. Девочки невестились чуть ли не с пятнадцати лет и думали только о нарядах и женихах, которых для них выбирали родители через свах. А родители руководствовались в выборе жениха солидностью семьи и, главным образом, его состоянием.

Девушки выходили замуж, не зная своих будущих мужей, мечтая только о нарядах и выездах, ни о чем не задумываясь, никуда не стремясь. Барышень одевали богато и безвкусно, делали им прически, завивали челки, они манерничали, говорили в нос, закатывали глаза. У себя в комнате они всегда что-нибудь жевали – «бесперечь», как говорила наша няня, грызли орешки, семечки, пили квас, лимонад, валялись на постелях одетые, сняв только корсет, командовали девчонками, прислуживавшими им.

Это было все то, что дома нам строго воспрещалось и называлось stile femme de chambre [стиль горничных]… Наши привычки, интересы, конечно, должны были казаться нашим кузинам совершенно непонятными, они смеялись над нашей ученостью (в игре во «мнения» меня всегда называли «профессор кислых щей» или «ученая обезьяна»). Мы обижались и презирали их и тяготились обществом друг друга» (6; 57–58).

Скука была страшная, но находилась кое у кого и отдушина. Весьма популярным развлечением были сладкие наливочки да мадера, а то и простая водочка: «О слабости к водочке купеческих жен старого времени постоянно приходилось слышать, – вспоминал уроженец Вологды Л. Ф. Пантелеев; – бабушка моя тоже этим грешила». У другого вологодского купца, по словам Пантелеева, «не дал Бог ему счастья в жене, слаба была до рюмочки; ничего с ней поделать не мог, ни уговором, ни плетью».

Плетка здесь была упомянута к месту: в купеческом старозаветном доме она висела на стене, и не втуне. «А в каком страхе да почтении всю семью держал, – вспоминала бабушка мемуариста, купеческая дочь, – и не приведи бог; при нем не только сыновья или невестки, даже жена не смела сесть, пока не скажет: «Садись». Узнал он как-то, что старший сын Николай неладно живет: он в одну сторону, а невестка в другую погуливать стали. Вот он раз и велел им прийти в субботу обедать; после же обеда, как будто вместе мыться, и увел их в баню да там вожжами и поучил их, как надо жить. А из бани пришли, точно ничего и не бывало; потом уж долго спустя невестка как-то проговорилась. Другой раз прослышал он, что брат Александр – женатый тоже был – голубей завел; вот он его и послал на пожню – посмотреть, хорошо ли сено убрано, а вслед за ним сам приехал, да ведь как его отделал да все приговаривал: «Не дело купеческого сына голубей гонять!». Брат-то Александр долго потом все с опаской садился» (133; 34).

Люди это были большей частью ученые на медные деньги, а купчихи нередко – и вовсе неграмотные. Мать Л. Ф. Пантелеева, из старинной вологодской купеческой семьи, «выучилась читать в женском монастыре, а кое-как писать – уж самоучкой». «Тогда (то есть в начале XIX в.), – рассказывала матушка, – девушек писать не учили. «Для чего им уметь писать? – говорили старики, – разве чтоб потом любовные письма посылать» (133; 23). Но сыновей уже все-таки учили, и во многих городах, ранее всего в богатой торговой Москве, на купеческие деньги и по купеческой инициативе открывались коммерческие училища, академии и прочие того же рода учебные заведения. Вольнодумные купцы учили, особенно во второй половине ХIX в., своих сыновей в гимназиях, а кое-кто даже отдавал их в университеты, дочек же – в частные пансионы.

Вообще, современники делили в середине XIX в. московское (а значит, и все провинциальное) купечество на три своеобразных рода: бривших бороды и носивших европейское платье, вплоть до фраков; коротко стригших бороды и носивших тоже европейское, но скромное, вроде пиджаков и сюртуков, платье, сочетая его с русским, например с косовороткой, картузом; не стригших бород и носивших русское платье, или, точнее, русский вариант европейского, например сибирку, глухой длиннополый сюртук с жилетом, сочетая их с косовороткой навыпуск и панталонами в высокие сапоги, или же попросту – поддевку либо чуйку. Соответствующим образом одевались и их жены, а особенно дочки – в кринолины с корсетами, ротонды и шляпки; в блузки, юбки и салопы, особым образом повязывая на голову яркий платок – «головку» (с узлом на темени и торчащими короткими уголками); в старозаветные сарафаны, душегреи и кички, а по праздникам и шитые жемчугом кокошники. Отвечавшим этим трем типам купцов было и обучение детей: самоучкой в лавке, в пределах чтения гражданской печати, письма и арифметики, в училище или гимназии (не обязательно с окончанием полного курса), в университете, иной раз даже заграничном. В целом русское купечество эволюционировало, постепенно цивилизуясь (в основном налет цивилизации был тонким: не катание в ковровых санях или на лодках с песельниками, а поездки к «Яру» или в «Эльдорадо» к шансонеткам), но ядреный корень старорусской закваски, особенно в дальней провинции, да еще и у старообрядцев, сохранялся долго.

«Ядро коренного московского народонаселения составляет купечество, – писал в 1844 г. В. Г. Белинский. – Девять десятых этого многочисленного сословия носят православную, от предков завещанную бороду, длиннополый сюртук синего сукна и ботфорты с кисточкою, скрывающие в себе оконечности плисовых или суконных брюк; одна десятая позволяет себе брить бороду и, по одежде, по образу жизни, вообще по внешности, походит на разночинцев и даже дворян средней руки. Сколько старинных вельможеских домов перешло теперь в собственность купечества!.. Но не в одних княжеских и графских палатах – хороши также эти купцы в дорогих каретах и колясках, которые вихрем несутся на превосходных лошадях, блистающих самою дорогою сбруею; в экипаже сидит «поштенная» и весьма довольная собою борода; возле нее помещается плотная и объемистая масса ее драгоценнейшей половины, разбеленная, разрумяненная, обремененная жемчугами, иногда с платком на голове и с косичками от висков, но чаще в шляпке с перьями (прекрасный пол даже и в купечестве далеко обогнал мужчин на пути европеизации!), а на запятках стоит сиделец в длиннополом жидовском сюртуке, в рыжих сапогах с кисточками, пуховой шляпе и зеленых перчатках… Проходящие мимо купцы средней руки и мещане с удовольствием прищелкивают языком, смотрят на лихих коней и гордо приговаривают: «Вишь, как наши-то!», а дворяне, смотря из окон, с досадою думают: «Мужик проклятый – развалился, как и бог знает кто!..». Для русского купца, особенно москвича, толстая статистая лошадь и толстая статистая жена – первые блага в жизни…» (11; 59).

Новые поколения купцов жили уже по-новому, приобретя соответствующую психологию. Иной же раз такой современный подход к жизни был характерен и для купцов старого времени, современников тит титычей, воспетых А. Н. Островским. Дед создателя Театрального музея и богатейшего фабриканта А. А. Бахрушина, зарайский прасол и скупщик сырых кож, «отличался большой любознательностью, любовью к просвещению и был предприимчивым человеком. Сын небогатых родителей, образованный на медные деньги, с небольшими средствами, он стремился поставить, развить и дать прогрессивный намек… делу… В семейной жизни, как и в деловых занятиях, одежде, отличительной чертой его характера была любовь ко всему новому… Глубоко религиозный, истинно верующий человек, он тем не менее никогда не был заражен предрассудками того сословия, к которому он принадлежал, ни замкнутостью той среды, в которой вращался. Все новое, полезное встречало в нем горячего и любознательного последователя, и там, где приходилось переступать заветные границы рутины, его энергия и решимость проявлялись во всей силе». Правда, решившись сбрить бороду, Бахрушин выжидал удобного случая и сбрил ее на пари: «Дед был вполне доволен: и заклад выиграл, и от бороды отделался, да и рот зажал самым рьяным бородачам: теперь смеяться не посмеют – сами подбили… Это был первый, так сказать, цивилизованный шаг в кругу семьи, с этих пор он уже неуклонно следует во всем своему влечению к новшеству. Длинный сюртук заменяется коротким, немецким, и от сыновей он требует того же… Когда происходила примерка нового платья, прабабка всегда требовала, чтобы портной отпустил полы подлиннее. Когда все было улажено и шли к прадеду показаться, он спокойно брал ножницы со стола и отрезал полы вершка на три, на четыре» (9; 316–319). Но не только ликвидация бороды и переход к коротким немецким сюртукам, а и активное внедрение новых технологий и применение машин отличали умершего в 1848 г. А. Ф. Бахрушина от его современников – замоскворецких тит титычей. Такими же были и его дети, сохранившие, однако, серьезное отношение к «делу»: «Все три брата до конца своих дней были бережливы. Они смолоду усвоили истину, что копейка рубль бережет и что деньги счет любят. Рост их капиталов мало отразился на их образе жизни. Они столь же тщательно записывали в записные книжки свои мельчайшие расходы до «подано нищему Христа ради 2 коп.» включительно, столь же упорно торговались с извозчиком из-за пятака и закупали продукты для домашнего хозяйства оптом, но жили они в свое удовольствие, ни в чем себе не отказывая, любя и повеселиться, и поприодеться, и покушать вволю. Пускание пыли в глаза своими капиталами, мотовство, кутежи они презирали и строго карали за это своих сыновей, во всем остальном благосклонно поддерживали увлечения молодежи, постоянно памятуя, что всякому овощу свое время. Будучи людьми религиозными, братья никогда не были ханжами и церковниками. По тому времени это было немного необычным явлением в их среде. Среди немалых средств, пожертвованных Бахрушиными на всевозможные учреждения, наименьшая доля относится к церковной благотворительности… Видимо, братья считали подобное «замаливание своих грехов» и ненужным, и малополезным… Одни за другими в Москве начинают возникать на их деньги ремесленные училища, приюты для сирот, дома бесплатных квартир для вдов, больницы для хроников, лечебницы…

Увлекшись идеей создания частного драматического театра в Москве, дед Александр Александрович строит для Ф. А. Корша здание театра в Богословском переулке. На склоне лет он участвует в строительстве гражданского воздушного флота, поддерживает всяких медицинских экспериментаторов.

Не забывают деды и своих служащих и рабочих, но степень их благотворительности в этой области была опять-таки обставлена такой тайной, что долгое время спустя лишь случайно иногда удавалось узнать коечто» (9; 333–335).

Вообще, в купеческой среде заметно странное противоречие в этом отношении к рабочим. С одной стороны, несомненно, огромные богатства Бахрушиных выросли не только на умелом ведении дел, но и на «прижимке» рабочих в заработной плате и штрафах (в воспоминаниях Ю. А. Бахрушина вскользь упоминается и об этом). С другой же стороны – благотворительность распространялась на тех же рабочих. У крупнейших предпринимателей Коншиных на их серпуховских предприятиях обычный заработок прядильщиков, ткачей и набойщиков колебался от 10 до 23 руб. в месяц, и забастовки 1897, 1899 и 1902 гг. с битьем стекол и разгромом трактиров и лавок, подавленные с помощью воинских команд, – свидетельство крайней недостаточности таких заработков. С другой стороны, в известной степени под влиянием этих событий, на фабрике действовали бесплатные ясли на 25 детей, двухклассное начальное училище на 500 учеников, ремесленная школа для детей фабричных, больница с тремя врачами, чайная. За счет фирмы было построено 24 корпуса бесплатных квартир казарменного типа и поселок из 300 домиков, для покупки которых рабочие получали ссуду от фирмы; после 9 января 1905 г. снимавшим частные квартиры рабочим стало выдаваться по 1 руб. «квартирных» в месяц, было введено премирование за работу без брака. Не проще ли было все расходы на благотворительность (в основном после неприятностей с рабочими) вложить в зарплату? Но, видимо, такова уж была психология купца: сначала прижимать, а потом отсыпать деньги, не считая.

Ветхозаветное выжимание копейки любым путем претило купечеству нового типа: «Московская «купеческая аристократия», к которой мы принадлежали, – вспоминал Ю. А. Бахрушин, – была очень щепетильна в отношении тех лиц, которые принимались или не принимались в ее узкий круг. Так, считалось недопустимым принимать на званых вечерах выскочек, то есть быстро разбогатевших на удачных спекуляциях купцов без купеческих родословных или купцов, получивших дворянство. Таких можно было принимать, но отдельно.

Помню, например, представителей одной известной московской купеческой семьи. По русским законам владельцы фирм, которые просуществовали 100 лет, автоматически получали дворянство. Обычно было принято отказываться от подобного перехода из сословия в сословие. Представители этой фирмы не соблюли традиционного правила и не отказались от дворянского звания. Немедленно все двери лучших купеческих домов, где они раньше бывали желанными гостями, наглухо и навсегда захлопнулись перед ними. Бывали у нас иногда не на званых обедах и представители другого купеческого рода, состоявшего даже с нами в родстве. Эта семья сказочно разбогатела в течение последних 20-ти лет. В начале этого столетия она фактически владела уже двумя городами, но ее представители уже не принимались в узкий круг купеческой знати» (9; 55–56).

Необходимо подчеркнуть, что Бахрушин говорит лишь о «купеческой аристократии», «лучших домах», «узком круге купеческой знати». Некоторые наши увлеченные современники распространяют эту этику на все купечество: «У русских предпринимателей существовал негласный кодекс чести, осуждавший все виды развития паразитического, ростовщического и спекулятивного капитала. И отношение всех слоев «почтенных» предпринимателей к спекулянтам, перекупщикам, процентщикам, пытавшимся нажиться путем различных махинаций и обмана, было крайне отрицательным». Вот так. Купеческий сын пишет лишь об этике «купеческой аристократии», а потомок фабрикантов Прохоровых уже переносит это на «все слои «почтенных» предпринимателей».

Немного погодя мы еще вернемся к вопросу об этой этике.

Современники иной раз отмечали, что описанными тремя типами купцов исчерпывались три их поколения: купеческие роды, в отличие от дворянских, не были устойчивы. Родоначальники, люди кондовые, старого закала, наживали капиталы ценой тяжелого труда и суровых самоограничений, довольствовались малым, откладывая копейку к копейке и экономя на самих себе. Сыновья ворочали отцовскими капиталами, смело, но с осмотрительностью пускаясь в предпринимательство, а иной раз и в рискованные операции, не боясь новшеств, прибыли получали огромные и жили широко. Внуки легкомысленно бросались в аферы, в делах разбирались плохо, да ими и не занимались, передоверяя управляющим, кутили без меры, швыряли деньги на ветер и быстро проживались. А правнуки уже оказывались людьми небольшого достатка, служащими коммерческих фирм, людьми свободных профессий, скромными чиновниками, а то и просто приживалами и шутами у новых поколений купечества. При этом, кажется, имела место тенденция к снижению устойчивости купеческих родов на протяжении XVIII–XIX вв.; во всяком случае, исследователь генеалогии московского купечества А. И. Аксенов отметил эту тенденцию применительно к купцам 1-й гильдии. Среди 153 первогильдейских фамилий конца XVIII в. 43 функционировали на протяжении одного поколения, 56 – двух, 46 – трех, всего 6 – были в четвертом поколении и в двух случаях состояние в купечестве растянулось на 5 поколений (4; 127). По московским первогильдейцам середины столетия картина примерно та же: из 103 фамилий 47 оставалось в гильдии на протяжении одного, 39 – двух, 12 – трех и только 5 – четырех поколений (4, с. 136). Недаром в заведенные (по аналогии с дворянскими) в 1807 г. купеческие Бархатные книги для первостатейных, или знатнейших, купеческих родов вносились фамилии, внук которых мог доказать, что его отец и дед «без явной укоризны» занимали место в высшей гильдии: три поколения уже считались критерием продолжительности рода.

В качестве доказательства кратковременности существования «купеческих династий» можно привести ряд громких московских фамилий начала ХХ в., которые у всех на слуху. Основатель династии Морозовых начал свою деятельность в начале XIX в., после московского пожара; Бахрушины хотя и происходят из зарайского купечества XVIII в., но основатель московской династии А. Ф. Бахрушин стал московским купцом с 1835 г.; Найденовы происходили от посессионных мастеровых и начали торгово-промышленную деятельность во время французского нашествия. Третьяковы, происходившие из старинного, но небогатого купечества из Малого Ярославца, объявились в Москве в конце XVIII в.; такова же история династии Щукиных из Боровска; Прохоровы начали промышленную деятельность в конце XVIII в.; Алексеевы появились в списках московского купечества в середине XVIII в.; Куманины стали московскими купцами в 1790 г.; Шелапутины открыли московскую торговлю в 1792 г. в свечном ряду; Солдатенковы стали купцами с 1797 г.; Якунчиковы стали известны своим предпринимательством не ранее середины XVIII в.; Хлудовы, из крестьян Рязанской губернии, известны с 1824 г.; первый Боткин пришел в Москву из Торопца в 1791 г.; род Мамонтовых вел начало с конца XVIII в.; Абрикосовы получили фамилию в 1814 г.; Гучковы занялись промышленностью в конце XVIII в.; Крестовниковы появились в Москве из Оренбурга в начале XIX в.; это же относится и к костромским Коноваловым; Вишняковы появились в Москве из Кашина в 1762 г.; нижегородцы Рукавишниковы стали известны в Москве в XIX в.; Рябушинские значились в московском купечестве с 1824 г. Можно и далее перечислять фамилии – Губонины, Кокоревы, Тарасовы, суть дела это не меняет: все эти роды нового происхождения, а прежние, допетровского или петровского времени, канули в Лету.

Разумеется, в отличие от дворянства, такая незначительная устойчивость купеческих родов связана была с экономическими факторами: потрясения на отечественном или заграничном рынке, неосторожная предпринимательская деятельность, изменения в конъюнктуре приводили в лучшем случае к сползанию в низшие гильдии, а то и к возврату в «первобытное состояние». Разорившийся дворянин все равно оставался дворянином, передавая свое дворянство детям, а разорившийся и не имеющий возможность заплатить гильдейские сборы купец переставал быть купцом. Но любопытно, что Аксенов отметил и чисто физиологический спад: в фамилиях, находившихся на стадии подъема или достигших первогильдейства, рождаемость была выше, нежели в родах, клонившихся к экономическому упадку, вплоть до их пресечения (4; 136).

К концу XIX в. старое «кондовое» купечество вообще начинает вытесняться дельцами нового типа, унаследовавшими от своих предшественников только гибкую совесть. Аристократ древнего рода барон Н. Е. Врангель со скуки (в буквальном смысле этого слова) пустился в предпринимательство, оказавшись к 1900 г. председателем правлений Амгунской золотопромышленной компании, спиртоочистительных заводов, Российского золотопромышленного общества, Электрического общества «Сила», директором Алтайского, Березовского, Ленского и Миасского золотопромышленных товариществ. Стало быть, он знал ситуацию в предпринимательстве изнутри. В своих «Воспоминаниях» он рассказывает о многих дельцах разного типа, в том числе о своем предместнике по двум из перечисленных обществ: «Российскому золотопромышленному обществу, – пишет он, – принадлежали почти все паи Амгунской золотопромышленной компании и несколько тысяч акций Ленского общества, так что я стал в первом председателем и во втором – членом правления. И тут открылось невозможное. Мой предшественник, как распорядитель Амгунской компании, продал почти за семь миллионов ничего не стоящие паи этого товарищества и, как председатель Российского, их у себя же купил. Фокус этот, стоивший Российскому обществу почти шесть лишних миллионов, был проделан, конечно, с согласия членов правления этого Общества» (44; 280). Недурная проделка купца с его «твердым купеческим словом». Скоробогач-выскочка, беззастенчивый биржевой спекулянт, а не Третьяковы, как раз стали типичными фигурами в «динамично развивавшейся» России. Такими, как описанный Врангелем Ахвердов, искавший нефть в окрестностях Грозного, готовый продать участок ввиду грозящего разорения и неожиданно баснословно разбогатевший благодаря забившему фонтану нефти: «Извержение продолжалось больше года и принесло владельцу фонтана десятки миллионов. Позже он продал свое дело компании Лежуа за десять миллионов и уехал жить в Вену. Десять лет спустя он умер в Петербурге в общей палате Мариинской больницы для бедных, не оставив после себя ни копейки. Свое громадное состояние он потерял на биржевых спекуляциях» (44; 264–265).