В городе торговали, в городе служили, в городе учились, в городе работали, производили «материальные ценности». Но ведь не хлебом единым жив человек. Нужно и отдохнуть, и развлечься, и отвлечься от мелких земных забот. Возможностей для этого в городе было много: и балаганы, и театры, и книги…

Книга издревле была первейшим признаком духовной жизни. Книга собственная, переписанная или купленная, и книга библиотечная. Скудна была библиотеками Россия, скудноваты были и массовые библиотеки. Выше мы уже имели случай познакомиться с перечнем книг Житомирской платной библиотеки 60-х гг. из уст В. Г. Короленко. А вот как он описывал свою гимназическую библиотеку и круг чтения гимназистов. «К стыду нашему, Тургенева многие из нас знали только по имени (это – уже пятый класс гимназии, ученикам лет по 15–16. – Л. Б.). Книгами мы пользовались или за умеренную плату у любителя-еврея, снабжавшего нас истрепанными романами Дюма, Монтепена и Габорио, или из гимназической библиотеки. Раз в неделю мы вваливались под вечер в темные гулкие коридоры… и поднимались по лестницам, обмениваясь с добродушным словесником шутками и остротами. Каждый раз он долго подбирал ключ к замку библиотечной двери, потом звонко щелкал и открывал вход в большую комнату, уставленную по стенам огромными шкафами. Содержимое шкафов было чрезвычайно скудно: тут были преимущественно душеспасительные чтения, «Воскресный досуг», почему-то еще «Солдатское чтение» и «Всемирный путешественник». Мы роптали, а Андриевский отшучивался… В конце концов приходилось все-таки просить для чтения путешествие Ливингстона, за ним путешествие Кука, затем путешествие Араго, путешествие Беккера-паши. Раз я принес домой даже путешествие на Афон…

Как бы то ни было, но даже я, читавший сравнительно много, хотя беспорядочно и случайно, знавший уже «Трех мушкетеров», «Графа Монте-Кристо» и даже «Вечного Жида» Евгения Сю, – Гоголя, Тургенева, Достоевского, Гончарова и Писемского знал лишь по некоторым случайно попадавшимся рассказам. Мое чтение того времени было просто развлечением и приучало смотреть на беллетристику, как на занимательное описание того, чего в сущности не бывает» (68; 260–261).

Впрочем, не будем сетовать на книжную скудость Житомирской гимназической библиотеки в «царской» России. Пусть лучше читатель заглянет в себя и припомнит, давно ли и сколько читал он «Гоголя, Тургенева, Достоевского, Гончарова и Писемского» (особенно Писемского!), не говоря уж о Ливингстоне, Куке и Араго.

Впрочем, скудость или богатство гимназической библиотеки зависели не от политического режима, а только от лица, в чьем распоряжении она находилась, от учителя. В журнале «Нева» в 1988 г. были опубликованы отрывки из воспоминаний Д. А. Засосова и В. И. Пызина, авторов книги «Из жизни Петербурга 1890 – 1910-х годов», о своей школьной и студенческой жизни.

Учились они в казенной 10-й гимназии. Школьной библиотекой заведовал Н. П. Обнорский, преподававший историю античного мира. «Его гордостью была библиотека. Получив единственный шкаф с истрепанными книжками, он за несколько лет на деньги от пожертвований, в основном от бывших воспитанников гимназии и их родителей, и от благотворительных вечеров создал прекрасное собрание – две большие комнаты с десятками шкафов, забитых тысячами книг по самым разнообразным вопросам. Работали в библиотеке гимназисты по его выбору из числа самых аккуратных и исполнительных» (50; 112). Стало быть, царизм здесь ни при чем.

О месте, занимаемом библиотеками в городе, мы уже говорили. Какое же место занимали библиотеки в жизни горожан? Как уже упоминалось, в 1894 г. в России существовало уже 792 библиотеки, в том числе 96 «народных», а также были открыты для народа более 3 тыс. школьных библиотек. В 1910 г. в городах пользовалось библиотеками 1,5 млн человек, а библиотеками-читальнями – 2,6 млн. Таким образом, потребление библиотечных книг было невелико. В 1892 г. в Нижнем Новгороде на каждого жителя было выдано 0,6 книги, в Астрахани 0,28, в Самаре 0,71, в Воронеже 0,75, в Херсоне 0,32, а в Кронштадте с его многочисленным культурным морским офицерством, артиллеристами, военными чиновниками и инженерами – 1,1 книги. В уездных городах читали еще меньше: в Епифани подписчиков в библиотеке было 70, в Суздале – 90, в Кургане – 24. В огромном большинстве библиотек основными читателями были дворяне и чиновники; недаром наибольшая выручка библиотек приходится на 20-е число, когда чиновники получали жалованье. Офицерство главным образом довольствовалось полковыми библиотеками, а духовенство вообще читало мало. В Нижегородской библиотеке в 1892 г. брали книги 15 офицеров и 9 духовных лиц, 20 офицерских жен и 6 женщин из семейств духовенства. Но при этом имел место процесс нарастания числа читателей из простонародья: в Тотемской библиотеке, например, с 1879 до 1886 г. число читателей-дворян увеличилось незначительно, зато читателей-крестьян возросло с трех до 28 человек.

Огромную общественную роль играли частные библиотеки таких меценатов, как графы А. И. Мусин-Пушкин (из его библиотеки и стало известным «Слово о полку Игореве»), Ф. П. Толстой, Н. П. Румянцев (создатель Румянцевского музея и библиотеки при нем, которая много позже стала не Румянцевской, а «Ленинской», ныне просто РГБ), князья Д. М. и М. А. Голицыны, П. П. Бекетов, А. И. Хлудов, А. Д. Чертков, купец Лаптев; богатейшее собрание графов Уваровых в с. Поречье Московской губернии соперничало с Румянцевским музеем. Многие из этих библиотек были общедоступными; например, в 1862 г. в «Московских ведомостях» появилось сообщение: «Подобные ученые собрания, оставаясь даже и в частной собственности, не должны и не могут укрываться от общего внимания и любознательности. Сознавая это, нынешний владелец библиотеки, сын собирателя, Григорий Александрович Чертков, с наступающего 1863 г. приглашает любителей просвещения, людей, занимающихся наукой, наших ученых и литераторов… посещать библиотеку три раза в неделю, от 11 до 3 ч. дня…» (105; 391). Вообще для столичной аристократии и богатого поместного дворянства наличие библиотеки, нередко в специально оборудованных комнатах (шкафы с бюстами мыслителей и писателей, особые этажерки для папок с гравюрами, научные приборы) было почти непременным, как правила хорошего тона. Но быть любителем книг еще не значило быть любителем их содержания: иной раз любовь не шла далее переплета, и книги были просто деталями интерьера. Создание библиотек помещиками нередко было простым подражанием просвещенным вельможам и велось единовременно, по заказам русским и заграничным фирмам, по одному шаблонному списку. Любопытным бытовым явлением были «фальшивые библиотеки»: шкафы хорошей работы, к дверцам которых подклеивались тисненные золотом кожаные корешки переплетов, а в самих шкафах хранилась разная домашняя рухлядь.

Уже сами особенности книжной торговли при посредстве многочисленных букинистов вели к таким явлениям, как библиофилия и библиомания. Старинный библиофил был не просто любителем и читателем книги (читать было отнюдь не обязательно), но знатоком, и целенаправленным знатоком определенного рода книг: старопечатных и малотиражных редких старинных книг, первоизданий, гравированных изданий, книг определенной направленности (книг о путешествиях, мистических сочинений XVIII в., россики и т. д., вплоть до эротики), даже неразрезанных книг, что переходило уже в болезненную страсть – библиоманию. Например, были любители красивых переплетов. Чудак-стихотворец, богатый помещик второй половины XVIII в. Н. Струйский издавал свои отличавшиеся полной бездарностью стихи в собственной типографии в с. Рузаевка Пензенской губернии и достиг высочайшего совершенства в типографском деле; его издания, имевшиеся в знаменитой своими редкостями библиотеке А. Д. Черткова в Москве, составляли большую библиографическую редкость. Переплетное искусство, имевшее кустарный характер, достигало высокого уровня, и нередко переплеты получались уникальными; отсюда и большое количество переплетчиков, которых специально обучали в приютах, домах трудолюбия и т. п. В результате возникали великолепные коллекции, после смерти владельцев расточившиеся, проданные на вес или, напротив, поступившие в крупные государственные библиотеки. Такой, например, была знаменитая библиотека князя М. А. Голицына, собравшего коллекцию редких старопечатных книг; здесь же, в огромном особняке на Волхонке, помещалась и большая коллекция живописи из 132 картин, в том числе полотна Леонардо да Винчи, Корреджо, Рубенса, и большое собрание предметов декоративно-прикладного искусства. К сожалению, после смерти собирателя вся коллекция была распродана по частям его наследником, лошадником и собачеем.

Развитие библиофилии породило и библиографию: крупные собиратели нанимали людей, обычно знатоков и любителей книги, для описания своих библиотек, и составления каталогов, которые нередко печатались небольшими тиражами; так, библиотекарем у Черткова был известный историк П. И. Бартенев.

Особый характер имели библиотеки богатых старообрядцев из купечества, а то и из крестьянства, включавшие редчайшие старопечатные и рукописные книги духовного содержания.

Круг чтения в XIX в. расширялся очень быстро. В предыдущем столетии, когда практически только рождалась русская литература, преимущественно в форме драматургии и поэзии (от басен до од), а круг читателей был крайне узок, зарубежная литература практически не переводилась и немногочисленным читателям была известна в подлинниках. Несколько более известна была, благодаря деятельности Н. И. Новикова и других масонов, мистическая литература, переводившаяся и издававшаяся в России сравнительно большими тиражами (Сведенборг, Беме и др.). Уже в первой трети XIX в. русскими литераторами, число которых также стало быстро возрастать, делается множество переводов книг западноевропейских писателей, в основном современных и главным образом с французского и немецкого языков; любопытно, что с Шекспиром русский читатель познакомился сначала во французском переводе, а на русский язык Шекспира переводили с французского. Интерес к западной современной литературе в это время связан с романтическими настроениями, причем начинают переводить и с английского языка, и русский читатель смог познакомиться с творчеством Вальтера Скотта, Байрона и других английских романтиков и даже Фенимора Купера (американская литература в целом была еще долго неизвестна в России). «Парижские тайны» Э. Сю пользуются у читателей такой же популярностью, как романы И. И. Лажечникова и М. Н. Загоскина. Особенно усиленная работа по переводу современных западных писателей проводилась западниками. Полагая, в противность славянофилам, что никакого самобытного исторического опыта у России быть не может, и она должна идти тем же путем, что и Запад, они считали необходимым ознакомить русское общество с историей Западной Европы и ее культурой. К концу XIX в. господство рыночных отношений в издательском и книготорговом деле привело к созданию многочисленных переводов разного качества практически всей западноевропейской и американской литературы, начиная от античности и средневекового эпоса (например, «Русская классная библиотека» для нужд гимназистов публиковала сокращенные переводы или прозаические переложения Старшей и Младшей Эдды, «Песни о Роланде», «Песни о Нибелунгах» и т. д., вплоть до Ариосто и Тассо). Усиленно переводятся также исторические труды западноевропейских ученых, от Маколея, Гизо, Тьерри, а также философские и социологические труды Конта, Спенсера, Шопенгауэра и др., ставшие широко распространенным чтением даже среди гимназистов; а ведь еще в 40-х гг. увлеченный немецкой философией В. Г. Белинский вынужден был пользоваться плохим изложением ее идей из уст своих, скверно знавших немецкий язык товарищей, что привело к известной неверной трактовке им учения Гегеля («Дурно понятая фраза…», по словам А. И. Герцена).

Наряду с книгой важное место в духовной жизни населения играли газеты и журналы. В первой половине XIX в. в связи с характером цензуры и общим направлением правительственной политики, число их было невелико и они были малодоступны. Помимо санкт-петербургских и московских «Ведомостей» популярностью у читающей публики пользовались «Русский инвалид» и «Северная пчела» Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча – благодаря своей ядовитой скандалезности. Губернские «Ведомости», начавшие выходить в 30-40-х гг., и «Ведомости» епархиальные, появление которых относится уже к 60-м гг., интересовали совсем уж узкий круг читателей, и то лишь их неофициальная часть, публиковавшая сведения по истории края, народным промыслам и пр., а содержащую распоряжения начальства и разного рода отчеты официальную часть, ради которой «Ведомости» и издавались и благодаря которой существовали, вообще никто не раскрывал.

Малотиражные газеты более читались в городах; в деревню, к немногочисленным читающим помещикам, они попадали изредка, с большим запозданием, переходя из рук в руки. «Толстые» вроде «Вестника Европы», «Телескопа», «Московского Телеграфа» журналы читали профессура, студенчество, ничтожный круг образованного дворянства; неискушенному массовому читателю больше подходила «Библиотека для чтения». Малотиражность журналов и отсутствие их в розничной продаже вызвала к жизни такое явление, как предоставление их для прочтения в кофейнях, где свежий номер можно было получить вместе с чашкой кофе, пирожным и трубкой.

Однако роль их в формировании общественного мнения, по свидетельствам мемуаристов, была колоссальна, и новые статьи Белинского или публикация «Философического письма» П. Я. Чаадаева производили огромный фурор. А. И. Герцен писал: «Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25 числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли «Отечественные записки»; тяжелый номер рвали из рук в руки. «Есть Белинского статья?» – «Есть», – и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами…» (29; II, 26).

Конечно, можно было бы сказать, что Герцен с его политическими взглядами пристрастен. Но вот недавний пензенский семинарист, два месяца как поступивший в Московский университет, пишет в Пензу однокашнику: «Начну письмо вовсе не веселой новостью: на днях умер в Москве Добролюбов, сотрудник «Современника» по отделу критики. Эта потеря стоит того, чтобы пожалеть о ней во глубине души. Прочти на память об нем его «Темное царство» в «Современнике» года за два назад: увидишь, что был за человек! Семинарист он был и умер от чахотки» (61; 63). Между тем, автор этих строк, В. О. Ключевский, хотя и был склонен к умеренному демократизму, отнюдь к радикалам не принадлежал. Тогда же он пишет в ту же Пензу: «Как любителю беллетристики чувства рекомендую тебе в вновь вышедшем издании сочинений Достоевского «Неточку Незванову» в первом томе. Чудо, что за роман! Редкий роман, если это роман только! По пальцам можно перечесть подобного достоинства» (там же). Таким образом, даже провинциальная и не слишком высоко образованная публика неплохо ориентировалась в тогдашней литературе.

Во второй половине XIX в. русское образованное общество, каких то сто, даже пятьдесят лет назад политически безликое, стало быстро дифференцироваться. В нем выделились непримиримые консерваторы, либералы и радикалы, поздние славянофилы и почвенники, народники, западники, монархисты-охранители и т. д. Точно так же дифференцируется пресса. Если еще недавно «Вестник Европы» или «Библиотека для чтения» объединяли и писателей, и читателей, то теперь журналы «с направлением» собирали строго определенный круг людей. Они стали вдохновителями идейных течений и сами вдохновлялись этими идеями. И, естественно, сколько течений, столько и журналов и газет «с направлением».

Однако едва ли не наиболее типичными, во всяком случае, массовыми, стали не «толстые» журналы для просвещенного читателя, а «тонкие» иллюстрированные журналы «для семейного чтения» («Нива», «Огонек», «Вокруг света» и т. д.), где было все. Здесь можно было найти научно-популярную статью, посвященную новейшим открытиям ученых и иной раз принадлежавшую перу видного специалиста; публикацию научной статьи крупного историка, репродукции картин наиболее популярных русских и зарубежных художников с коротеньким и упрощенно-трогательным изложением сюжета; краткое освещение политических событий последних дней, а иной раз и развернутый политический обзор, некрологи сколько-нибудь известных политиков, ученых, писателей; романы «с продолжением» популярных беллетристов, рассказы и стихи известных, полуизвестных и совсем неизвестных писателей и поэтов. Недаром один из таких журналов так и назывался: «Журнал для всех» – каждый мог найти здесь интересующий его и доступный ему материал.

Чтобы читателю было понятнее, что такое журнал «для семейного чтения», то есть что издавалось для массового читателя и что он читал, возьмем наугад по номеру подобного рода журналов и распишем их содержание. Вот «Нива», № 19 за 1898 г.: продолжение исторической повести П. Н. Полевого «В тумане величия», рассказ И. О. Ганзена «Золотой рог», очерк А. В. Пастухова «Редкое явление атмосферного электричества», очерк жизни Иеронима Савонаролы, очерк войны между США и Испанией из-за Кубы, «Происхождение пола у насекомых» – рецензия на книгу Фабра «Инстинкт и нравы насекомых». Репродуцируются картины Мильэ «Мать», Ивановой «Слава Богу», В. Маковского «Заврался», Айвазовского «Близ Ялты», Лебедева «Сожжение местнических книг», Креспи «Вечерний свет», и к ним даны краткие пояснения. Вот образчик такого пояснения к «Матери» Мильэ: «У колыбели беззаботно спящей малютки сидит молодая мать с кротким лицом и, тихо покачивая люльку, смотрит довольными глазами на своего первенца. Она невольно задумывается над судьбой ребенка, и разные грезы вереницей слетают к ней в сумраке слабо освещенной комнаты. Все дышит чистотою, порядком, и все в этой милой обстановке согрето нежною поэзиею материнской любви. В этом смысле английский художник г. Мильэ прекрасно справился со своею задачею». Или «Журнал для всех», № 4 за 1903 г.: открывается портретом В. Вересаева и краткой заметкой о нем; затем следуют стихотворения А. Боанэ «Млечный путь», А. Федорова «Журавли», некой Галины «Зацветет опять черемуха…», М. Бескина «Не верь моим словам…», К. Бальмонта «Весна», рассказы В. Вересаева «Звезда», И. Наживина «Волос Мадонны», А. Серафимовича «На берегу», автора, подписавшегося Т., «Таскальщик Егор»; В. Дмитриева «Баба-Иван и ее крестник», статьи В. Анофриева «Первый всероссийский съезд учителей начальных школ», продолжения статей К. Кочаровского «Русская община», В. Щербы «Организация земских учреждений и их деятельность», А. Кизеветтера «Из истории законодательства в России XVII–XIX вв.», обзор Мирского «Наша литература», политическая хроника, внутреннее обозрение, письмо в редакцию о попытке устроить частную сельскую школу, библиография, ответы на юридические вопросы подписчиков. Воспроизводятся картины Родольфо «Рафаэль перед смертью», И. Репина «Какой простор!..», Г. Каульбаха «Конец песни», «Юный хозяин» Н. Богданова-Бельского, Вотье «Покинутая» и, разумеется, даны пояснения к ним. Товар – на все вкусы.

А вот «Новое слово», ежемесячное приложение к газете «Биржевые ведомости», № 3 за 1909 г.: по стихотворению А. Блока, Д. Ратгауза, Л. Андрусена, С. Горного (даны автографы стихов); «Заветные мысли избранников русского народа» (изречения и автографы 97 членов всех трех Государственных Дум); рассказ П. Боборыкина «Детектив»; статья бывшего члена первого персидского Меджилиса Тиграна Дервиша «Персидская революция»; повесть К. Тетмайера «Царь Андрей»; очерк Ю. Ельца «Психология современной войны»; рассказ П. Бурже «Симона», афоризмы Л. Андреева и А. Куприна; очерк В. Стэла «Можно ли сообщаться с загробныммиром»; рассказ Э. По «Преждевременное погребение»; статья П. Ренара «Успехи воздухоплаванья»; статья А. Измайлова к 100-летию Н. В. Гоголя «Загадочная душа»; рассказ М. Михайлова «Счастливый человек»; очерк М. Королькова «Княгиня Анна Тверская»; рассказ Э. Падро-Баван «Он ничего не скажет»; пьеса А. Стриндберга «Страшная семья»; очерк Г. Гауптмана «Из путешествия по Греции»; заметка «Фотографии сердца и его биения»; краткие очерки «Новое о старом» (казнь Каракозова; преследования униатов; Витте и Победоносцев о православной церкви; Фет (Шеншин) – самоубийца; Гапон; «Дни свободы» в Севастополе); обозрение научных новостей; обзор новых книг; «Пестрядь». Это уже академический журнал, рассчитанный на образованную современную публику. Тиражи таких журналов были огромны.

Для привлечения «господ пренумерантов» (подписчиков) издавали в качестве приложений большими тиражами многотомные собрания сочинений крупнейших русских и зарубежных писателей и ученых, от Пушкина, Гоголя, Тургенева, Гончарова до Оскара Уайльда, Метерлинка, Шопенгауэра и Ницше. Эти книги выходили тонкими выпусками, на дрянной бумаге, неразрезанными и в дешевых бумажных обложках, но можно было переплести их и сделать обрез по своему вкусу: подписчикам высылались и готовые переплеты. Только что описанная «Нива» за 1898 г. сопровождается рекламой: годовая подписка на 50 номеров журнала с приложениями (12 томов сочинений И. Тургенева, 12 книг литературных приложений, 12 номеров «Парижских мод» и 12 листов чертежей и выкроек) – 5 руб. 50 коп. без доставки в Петербурге, 6 руб. 25 коп. в Москве, а с доставкой в Петербурге 6 руб. 50 коп., с пересылкой в Москву и другие города России – 7 руб. «Вокруг света», основанный в 1885 г. и перешедший в 1891 г. в руки известного издателя И. Д. Сытина, при подписной цене всего в 4 руб. давал читателям не только 50 иллюстрированных номеров, но и 12 ежемесячных книжек приложений. С 1902 г. подписчики получали уже 24 книги приложений, в том числе сочинения Н. В. Гоголя, В. А. Жуковского и М. Н. Загоскина, а в последующем, помимо сочинений таких мастеров фантастической и приключенческой литературы, как А. Дюма-отец, Вальтер Скотт, Жюль Верн, Конан-Дойль, Герберт Уэллс, Редьярд Киплинг, Сетон-Томпсон, Сельма Лагерлеф, издавались Фламмарион, сборники «На суше и на море», 12 выпусков «Земли» знаменитого географа Элизе Реклю, 12 номеров «Вестника спорта и туризма» и, в качестве рублевой премии, «Мир животных в фотографиях с натуры» и «Чудеса мира в фотографиях». Между прочим, приняв в 1891 г. «Вокруг света» с 4,5 тыс. подписчиками, к 1897 г. издатель довел их число уже до 42 тыс.! Известный журналист и издатель «Нового времени» А. С. Суворин (человек очень неоднозначный и по взглядам «не в масть» своему журналу и его ведущим сотрудникам) наводнил Россию тонкими дешевыми изданиями лучших произведений русской литературы, продававшимися в киосках на железнодорожных станциях.

Но еще большими тиражами издавалась многочисленная приключенческая литература, преимущественно переводная: А. Дюма-отец, Понсон дю Террайль, Майн Рид, Фенимор Купер, Стивенсон, Кервуд, Капитан Мариэтт, Луи Буссенар, Киплинг, Конан Дойль, Берроуз и бесчисленные выпуски похождений сыщика Ника Картера или «Пещеры Лехтвейса». Выше, говоря о книжной торговле, мы останавливались на этом. Качество литературы было очень разное: от подлинной художественной до низкопробных, дешевых поделок, способных удовлетворить только неразвитый еще вкус. И не стоит думать, что только незрелые гимназисты и реалисты увлекались ими. Ведь и сегодня масса поклонников, а более поклонниц «мыльных опер», любовных романов или поделок бесчисленных «писателей» и «писательниц» (любопытен феномен засилья женских имен в рыночной литературе) неисчислима. Тогдашние многочисленные любители подобного облегченного чтива со штампованными персонажами и почти однотипными любовными сюжетами (сентиментальная влюбленная гризетка, холодная продажная красавица, коварный обольститель и неверный друг, добродетельный, но слабый юноша, сорящий деньгами богач – любитель наслаждений; адюльтер, соблазны и торжество истинной любви над увлечениями молодости) не оставались без внимания: огромными тиражами издавались романы Поль де Кока, Пьера Лоти и им подобных.

Помимо дешевых, но увлекательных для непритязательного читателя книг заграничных авторов, была и отечественная, подлинно лубочная книга. Книгоиздатели и даже книгопродавцы часто заказывали студентам и мелким литературным поденщикам книгу позавлекательнее, да с названием пострашнее, например, «Полны руки золота и крови». Иногда таким «писателям» попросту заказывались переделка и сокращение пушкинского «Дубровского», гоголевских «Вия» и «Страшной мести» и даже тургеневского «Бежина луга», который под пером этих литераторов получил название «Домовой забавляется» (!). Попутно терялось и имя подлинного автора. В 1888 г. без имени Гоголя вышла книжечка «Тарас Бульба или Запорожская сечь. Историческая повесть из казачьей жизни». Вслед за тем появилось еще около 20 «Тарасов Бульб» в разных редакциях, и лишь на некоторых значилось имя Гоголя. А иной раз вместо имени подлинного автора выставлялось имя «соавтора». Широко известный в ту пору Миша Евстигнеев своим именем подписал «Ледяной дом» Лажечникова и «Кузнеца Вакулу», разумеется, переделанные, а потом десятки людей, немного переработав текст Евстигнеева, подписывали эти книги своими именами, становясь «писателями».

А книготорговцы, заказывавшие переделки и печатавшие их, превращались в издателей, сначала мелких, а затем и крупных, как знаменитый И. Д. Сытин, наживший большие капиталы изданием и торговлей лубочными книгами, народными картинками, календарями и ставший одним из крупнейших просветителей России. Не чуждался издателей лубочной литературы и Л. Н. Толстой, распространявший через них свои издания для народа. Созданное им издательство «Посредник» пользовалось издательскими и торговыми услугами Сытина.

На нижегородских развалах в 90-х гг. можно было купить копеечные издания московских фирм Холмушина, Коновалова и др.: «Повесть о злодее Зарубе и подруге его Груньке, прозванной в народе дочерью сатаны», «Портной в аду под пьяную руку», «Хуторок близ реки Уньжи, или главарь разбойничьей шайки Егорка Башлык, железные лапы», «Вот так леший не нашего лесу, или черт ведьму искал – сто пар лаптей стоптал», «Путешествие на липовой машине с рублем в кармане за тысячу верст», «Япанча – татарский наездник» и пр.

Торговля книгой для народа и лубком шла не только в городах. Издатели и книгопродавцы распространяли свою продукцию по всей стране через бродячих торговцев-офеней, коробейников, которые вместе со своим товаром предлагали «Битву русских с кабардинцами», «Бову королевича» и «Еруслана Лазаревича» (до неузнаваемости переродившиеся средневековые рыцарские романы!), а заодно и Толстого, Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Стоили эти книги у офеней иной раз буквально копейки (Сытин для нужд народа издал «полных» Пушкина, Гоголя, Жуковского ценою в рубль), причем, поскольку они из года в год шли одними и теми же наследственными маршрутами, то торговали иной раз в кредит или брали за свой товар продукты сельского хозяйства. Так что в начале ХХ в. в крестьянской избе не редкость было увидеть в красном углу рядом с каким-нибудь лубком еще начала XVIII в. «Как мыши кота хоронили» сытинский листок-иллюстрацию со «Сном Макара» В. Г. Короленко, а на полавочнике, рядом с «Псалтырем» или «Часословом», книги русских классиков.

Дело это было великое. Давно уже покойный отец автора этих строк часто декламировал стихи Пушкина, Тютчева, Никитина, Сурикова, читанные еще в детстве. А детство это прошло в маленькой деревне среди лесов и болот Могилевской губернии. Но с Никитиным и Тютчевым еще понятно: они входили в школьное «Родное слово». Но однажды захотелось ему одеться «мушкетером». В р. Беседи ловили они щук и носили продавать в еврейское местечко. И вот, утаив пару щук, с незаконной выручкой явился он в еврейскую лавочку. И, что примечательно, лавочник за 3 рубля именно одел босоногого «паныча» «как мушкетера»: в женские чулки, накатав их на подвернутые до колен портки, и в сандалии. Это откуда же крестьянский мальчишка (пусть дед и умел читать и писать по-польски и по-русски, а при открытой помещиком сельской школе была домашняя помещичья библиотека, в основном на польском и французском языках) и еврей-лавочник из глухого могилевского местечка знали, как одевались мушкетеры? Это в забитой-то и невежественной царской России? В свое время СССР считался самой читающей страной в мире. Однако в сравнении с царской Россией, где в начале ХХ в. было более 2 тыс. издательств, издательское дело в СССР с его менее чем 200-ми издательствами (в 1964 г. в СССР было 44 специализированных центральных и 150 республиканских и других местных издательств) выглядит пустыней. Кто из читателей этой книги слыхал о Скерневицах – местечке в Литве? Между прочим, там было издательство. В каком-нибудь Козлове было 5 (!) издательств.

Степень развития страны определяется количеством издающихся книг и уровнем распространения грамотности. В 1893 г. в России издано 7 783 различных книги общим тиражом 27,2 млн экз., а в 1913 г. – уже 34 006 названий книг общим тиражом 133 млн экз.: по 62 экз. на 100 жителей – неплохо для «поголовно неграмотной» страны. И издавались они на 49 языках, в том числе на 25 языках народов Империи («забитых и угнетенных»). Между прочим, в 1983 г. в Англии издано 12 379 книг, в США – 12 230 и во Франции – 10 758, то есть всего 35 367 книг – чуть больше, чем в России. Соперничала с Россией только Германия (35 078 книг в 1913 г.), но из них более 10 тыс. были изданы опять же для России. Что касается уровня грамотности населения, то среди мужчин, вступавших в жизнь в 1890–1900 – х гг., то есть тех, которым к 1917 г. было от 20 до 30 лет, в деревне было 70 % грамотных, а в городе – 87,4 %. Естественно, что среди детей школьного возраста уровень грамотности был намного выше. Высокий средний уровень неграмотности получали с учетом пожилых людей и стариков.

Издательства И. Д. Сытина или основателя «Нивы» А. Ф. Маркса были коммерческими, а следовательно, и «всеядными», рассчитанными на самого массового покупателя, преимущественно из простонародья. Но, помимо массы лубочной, художественной и ориентированной на простой народ познавательной и технологической (руководства по ремеслам) литературы и календарей, Сытин выпустил и такие фундаментальные издания, как 6-томные «Великие реформы», где авторами выступили крупнейшие ученые, «Военную энциклопедию», «Народную энциклопедию» и др. П. П. Сойкин, помимо бесчисленных романов Фенимора Купера (36-томное собрание романов!), Гюстава Эмара, Райдера Хаггарда, Луи Жаколио и других властителей мальчишеских дум, издавал познавательные журналы «Природа и люди» и «Знание для всех», многотомные серии «Полезная библиотека», «Народный университет», «Библиотека для самообразования», «Библиотека знания», «Народная библиотека», «Общедоступная философия», «Народы мира». И все это находило своего читателя: ведь при рыночной системе никто не стал бы пускать в ход товар, не пользующийся спросом; издание огромными тиражами, на великолепной бумаге и в твердых переплетах никому не нужных «сочинений» Л. И. Брежнева или М. И. Калинина – примета другой эпохи.

Однако были издательства иного типа. Еще в 1856 г. возникло первое русское «идейное» издательство купца К. Т. Солдатенкова (а еще он построил огромную больницу для москвичей «всех званий», ныне известную как Боткинская). Начав с издания стихов А. В. Кольцова, Н. П. Огарева, Н. А. Некрасова, А. И. Полежаева, полнейшего для того времени собрания сочинений В. Г. Белинского (весьма примечательный набор имен!), Солдатенков более прославился изданием научных трудов экономистов Н. И. Зибера, М. М. Ковалевского, историков Т. Н. Грановского, С. М. Соловьева, И. Е. Забелина, В. О. Ключевского, фольклориста А. Н. Афанасьева, переводов зарубежных историков М. Вебера, Э. Лависса и А. Рамбо, Э. Гиббона, Т. Моммзена, экономистов А. Смита, Д. Рикардо, Т. Мальтуса, Дж. Милля, Дж. Юма и других, древнегреческого ученого Страбона, Платона, У. Шекспира, множества фундаментальных для того времени сочинений по истории искусства и литературы. Таким же идейным издателем был Ф. Ф. Павленков, в 1889 г. начавший биографическую «Жизнь замечательных людей». Еще студентами Московского университета начали в 1891 г. издательскую деятельность братья-купцы Сабашниковы, создавшие серию «Памятники мировой литературы», издавшие серии книг «Страны, века и народы», «Русские пропилеи» и др.

Говоря о духовной жизни города и месте в ней книги, необходимо вернуться к вопросу о библиотеках, вкратце затронутом в одной из предыдущих глав в связи с книжной торговлей. И в первую очередь должно говорить не о крупных уникальных библиотеках. Вообще крупные книжные собрания – монастырские, княжеские, царские – начали формироваться издревле. Разумеется, это были собрания почти исключительно церковных книг. В XVIII в. появляются и первые крупные частные собрания светской литературы, прежде всего научной и политической, на латыни и иностранных языках (отечественное книгоиздательство еще в зачаточном состоянии). Многие из них полностью или частями разными путями влились в библиотеки научных и учебных заведений. Так, в основу одной из крупнейших технических библиотек – Артиллерийского и Инженерного шляхетного корпуса – легли собрания генерал-фельдцейхмейстера графа П. И. Шувалова и начальника корпуса генерала П. И. Мелессино. В 1814 г. на основе конфискованного польского собрания Залусских (300 тыс. томов) открылась Петербургская Императорская Публичная библиотека. Правительственным распоряжением ей доставлялось в двух экземплярах все, что печаталось в России. До 1843 г. она была открыта для публики 3 дня в неделю, в том числе в вечерние часы, чего еще не было в Европе, а с 1849 г. работала ежедневно. Она постоянно пополнялась ценнейшими коллекциями книг частных лиц, трофеями из турецких мечетей, из польских библиотек и т. д. Знаменитая коллекция рукописей и книг канцлера Российской Империи графа Н. П. Румянцева, превратившаяся в частное научное учреждение, с 1837 г. стала Публичным Румянцевским музеем в Москве. Но все это было для узкого круга «чистой публики». А нас интересует массовый читатель, в том числе «серый народ».

Вопрос об открытии публичных библиотек в провинции официально был поднят в 1830 г. Хотя радением губернаторов вкупе с предводителями дворянства и ревнителями из просвещенного дворянства и купечества кое-где библиотеки были и открыты (в 1834 г. их было уже 18), они, несмотря на ряд льгот, влачили жалкое существование. Располагались они в основном в дворянских собраниях, их денежные средства (плата за пользование, «добровольные» отчисления с жалованья чиновников, пожертвования) были незначительны, пополнением и выдачей книг занимались случайные люди, большей частью чиновники губернских правлений. Например, в 1831 г. Томская городская дума уступила под библиотеку часть занимаемого дома. Было решено выделять из городского бюджета по 200 руб. ежегодно, а в первый год – 311 руб. Кроме того, на ремонт помещения было отпущено 526 руб. Наконец, томичи пожертвовали 103 руб. и 367 томов книг, из которых 320 подарил советник казенной палаты титулярный советник В. Беляев (76; 81). Библиотека открылась в 1833 г., но уже к началу 40-х гг. ее деятельность полностью замерла, а пожар 1859 г. прекратил ее существование. Вероятно, открытие библиотеки продиктовано было не потребностью обывателей в чтении, а желанием «потрафить» начальству: решение о заведении публичных библиотек в городах принималось на самом высшем уровне и спускалось губернаторам, которые и выступали инициаторами; начальство забыло о своем решении, и библиотека тихо скончалась.

Но дело шло вперед: в конце 50-х гг. работало уже 49 библиотек для населения. Крупнейшими из провинциальных публичных библиотек были Одесская, Симбирская, Казанская, довольно богатыми были Воронежская, Самарская, Саратовская, Вятская, Нижегородская. Это были открытые для посетителей библиотеки учебных заведений, общественные и частные библиотеки. В Нижнем Новгороде первая частная библиотека была открыта в 1840 г. московским книгопродавцем Улитиным и нижегородским кондитером Кемарским в кофейне последнего, где в задней комнате стояло в шкафах до 2 тыс. томов. В эти же годы открыл публичную библиотеку любитель-книжник старовер С. П. Меледин, или Степа-Кержак. Сначала он предложил пользоваться книгами из своего солидного собрания землякам из Семенова, но, найдя в них равнодушие к чтению, переехал в Нижний и открыл там «Библиотечное книжное заведение общего пользования». Позднее его собрание послужило основой Нижегородской общественной библиотеки.

Большая часть общественных библиотек была невелика, да и пользовались ими очень немногие читатели. По данным одного из исследований, в сибирском городе Каинске предложение об открытии публичной библиотеки сначала поддержало 15 человек, к открытию ее в феврале 1860 г. число подписчиков увеличилось до 26. В Кузнецке для публичной библиотеки было собрано более 150 руб., которые внесли 45 человек, среди них 13 купцов, 2 мещан, 2 священника, 1 поселенец, 1 приказчик; из «благородного сословия» подписались 2 человека (76; с. 84). Из текста исследования трудно понять, что понимается под благородным сословием; если это неслужащие дворяне, то вряд ли их в глухом сибирском Кузнецке было намного больше: по данным на 1863 г., всего жителей в Кузнецке было 1834 человека, из них мужского пола 983. В числе первых в Сибири публичных библиотек открыта была библиотека в Ишиме, в доме одного из подписчиков, отставного чиновника Шабанова; всего же подписчиков было 8 человек. В 1861 г. публичные библиотеки существовали уже в трети городов Западной Сибири: в Тобольске, Омске, Ишиме, Каинске и Кузнецке. В Томске библиотека возродилась в 1863 г.: преподаватели гимназии и духовной семинарии, объединившись, выписали 12 журналов, а купчиха Мехеева и купец Шитиков дали деньги на ее устройство. Омские любители чтения с 1861 г. могли пользоваться библиотекой при воскресной школе, где было 180 томов, а с учебной литературой – до 280 томов. Устроители библиотеки также выписали 7 журналов, в том числе «Народное чтение» (5 экз.), «Солдатская беседа» (4 экз.), «Чтение для солдат» (2 экз.), по одному экземпляру «Подснежника», «Рассвета», «Учителя» и «Вокруг света». Наиболее читаемым оказался «Подснежник», журнал для юношества, а вторым по спросу шло «Народное чтение».

Писатель Н. Н. Златовратский вспоминал, как его отец, происходивший из духовного сословия чиновник, секретарь владимирского губернского предводителя дворянства, занимался созданием губернской библиотеки в доме дворянского собрания. «Оказалось, что это была не только библиотека, но целый музей, устроенный со знанием дела и вкусом. При очень скудных личных средствах отец сумел привлечь к делу сочувствие наиболее энергичной интеллигенции и при ее содействии сосредоточить здесь все то местное культурное богатство, которое до той поры, пренебреженное и заброшенное, терялось, как никому не нужное, по разным углам. Благодаря этому четыре большие комнаты оказались заполненными сверху донизу. Первая за конторой комната с большим длинным столом, покрытым зеленым сукном, играла роль читальни, а шкапы были наполнены современной, так сказать, «текущей», наиболее рассчитанной на спрос литературой; в следующей, в торжественном покое, из-за стеклянных рам смотрели увесистые фолианты в несокрушимых кожаных переплетах, содержавшие в себе произведения всех тех почтенных покойников от Ломоносова и Сумарокова до князя Шаликова и адмирала Шишкова, которых читатели любят «уважать», но очень редко читают. Это были археологические остатки кем-то основанной еще в тридцатых годах общественной библиотеки, давным-давно прекратившей свое существование: о ней помнили только старожилы да напоминали эти внушительные тома, которые были целые годы погребены в каком-то сыром архиве… Остальные две комнаты были заняты отчасти этнографическим, отчасти сельскохозяйственным музеем, представлявшим, кажется, довольно бессистемное собрание всевозможных предметов, но все же разнообразное и интересное настолько, чтобы привлекать публику для обозрения. Наконец, к довершению всего, в библиотечных комнатах в простенках между окнами, на белых тумбах внушительно красовались большие гипсовые бюсты Пушкина и Гоголя и таких «великих людей», как слепой Гомер и большеголовый лысый Сократ, которые ничего не могли говорить сердцу нашего ординарного обывателя и исключительно служили только для вящего его устрашения вместе с археологическими фолиантами старой библиотеки» (54; 109–110).

В конце 50-х гг. стали открываться публичные библиотеки при различных учебных заведениях, хотя Златовратский вспоминал, что гимназическая «фундаментальная» библиотека была недоступна не только для малышей, но и для старшеклассников, и лишь учителя иногда приносили в классы переплетенные в кожу увесистые тома. Кроме общественных публичных библиотек и библиотек учебных заведений, было довольно много полковых и батальонных библиотек при офицерских собраниях, для чего производились обязательные отчисления из офицерского жалованья; ими могли пользоваться и частные лица: в городе Ровно брат В. Г. Короленко, пройдя этап увлечения романами А. Дюма и прочими «Тайнами мадридского двора», «принялся за серьезное чтение: Сеченов, Молешотт, Шлоссер, Льюис, Добролюбов, Бокль и Дарвин. Читал он опять с увлечением, делал большие выписки… Материал для этого чтения он получал теперь из баталионной библиотеки, в которой была вся передовая литература» (68; 285, 287).

Наконец, во второй половине XIX в. появились и платные частные библиотеки; книги для прочтения можно было получать также и в книжных лавках. Читатели должны были вносить годовую плату за пользование и небольшой денежный залог за взятые на дом книги. Выше мы уже касались этой темы. Разумеется, в таких библиотеках-лавках подбор книг, если о нем можно говорить, был случайным и ориентированным на массового потребителя. Однако нелишне отметить, что великий русский гуманист В. Г. Короленко именно благодаря «библиотеке пана Буткевича» впервые познакомился с героями Чарльза Диккенса: не оказали ли книги великого английского гуманиста решающее влияние на становление характера будущего автора «Сна Макара» и «Слепого музыканта»?

В итоге на 1894 г. в России имелось 192 библиотеки, в том числе 96 народных, а также были открыты для народа более 3 тыс. школьных библиотек. А в 1913 г. имелось уже 14 тыс. библиотек разного характера с фондом 9 млн книг; это весьма внушительная цифра, хотя при всем при том на 100 человек населения приходилось лишь 6 библиотечных книг.

И, наконец, в стране имелось совершенно не поддающееся учету число частных библиотек, маленьких и больших, вроде знаменитой Чертковской библиотеки в Москве. Многие из них снабжались каталогами и были доступных для посторонних.

В разговоре о потребителях книги, нельзя обойти и ее создателей. Ведь повседневная жизнь сообщества включает не только «потребление», но и создание духовной, в том числе художественной культуры. Ведь для профессионального писателя, живописца, композитора творчество является его основным занятием, работой, каждодневным делом. Впрочем, и любительские занятия также являются частью повседневности, и преимущественно городской. Рубеж XVIII–XIX вв. отличался почти полным отсутствием профессиональных писателей: занятия литературой были чисто любительскими, свойственными узкому кругу обеспеченных людей из числа богатых помещиков, высшей бюрократии или государственных чиновников: Г. Р. Державин и И. И. Дмитриев был помещиками, сенаторами и министрами юстиции, В. А. Жуковский – незаконный сын помещика, усыновленный им; Н. И. Гнедич и И. А. Крылов служили в Императорской Публичной библиотеке, Н. М. Карамзин, В. Л. Пушкин, А. С. Пушкин, П. А. Вяземский происходили из помещичьих семейств и т. д. Князь В. Ф. Одоевский нарисовал такой портрет русского писателя: «В одной руке шпага, под другой соха, за плечами портфель с гербовой бумагой, под мышкой книга – вот вам русский литератор» (96). Из-за крайне узкого круга читателей издания были малотиражными, книгоиздатели просто не могли платить авторам гонорары, и писательство не могло кормить. Даже после того как гонорары стали правилом, А. С. Пушкин, получавший баснословную по тем временам плату за свои стихи (за стихотворение «Гусар» он в 1834 г. получил 1,2 тыс. руб.) и имевший небольшие доходы от имения, умер, оставив огромные долги, которые за него уплатил император; но разорился и плативший ему «по червонцу за строчку» издатель А. Ф. Смирдин. Н. В. Гоголь писал «Мертвые души» в Италии, живя на выхлопотанные В. А. Жуковским субсидии из Кабинета Его Величества. (Очень интересный анекдот бытовал по этому поводу; приведем его в рассказе генерал-майора Н. Батюшина: «Поэма «Мертвые души» была представлена им (Гоголем. – Л. Б.) Государю Императору Николаю I. Его Императорское Величество приказал в этот же переплет вплести денежные знаки и отправить том автору. Последний ответил на столь щедрый дар таким трехстишием (цитирую по памяти): «Принял с благоволеньем, читал с умиленьем, жду продолжения с нетерпеньем». Государь приказал послать такой же второй том, но на переплете напечатать: «Том второй и последний» (8; 176).) Лишь небольшое число литераторов происходило из разночинцев, но опять-таки жило за счет жалованья; так, занимавшиеся литературным творчеством М. П. Погодин и А. Ф. Мерзляков (переводчик и поэт), оба выходцы из крепостных, были профессорами Московского университета. Таким образом, для всех них литературное творчество было потребностью души, а не профессией в полном смысле этого слова.

Однако… «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». В 30-х гг. начинает оформляться так называемое торговое направление в русской литературе, ориентировавшееся на массового читателя, то есть высокие тиражи и соответствующие гонорары, позволявшие хотя бы сводить концы с концами. Одновременно появляется и круг людей, занимавшихся писательством как профессией. Таковы были, например, критик В. Г. Белинский или известный журналист, издатель «Северной пчелы» и популярный романист Ф. В. Булгарин. Последний прямо заявил, что «без профессионального писателя нет литературы» и что литературе не на что надеяться до тех пор, пока «мы будем писать так себе, ни за что, ни про что, скуки ради и ради скуки». Появление профессионального литературного творчества стало возможным с возникновением рассчитанных на массового читателя журналов вроде «Библиотеки для чтения». Ее издатель А. Ф. Смирдин в прошении в Петербургский цензурный комитет писал, что причиной «как посредственности отечественных литературных изданий, так и непрочности их существования» является отсутствие расчета на регулярное содействие постоянных и известных сотрудников и отсутствие денежных средств, в том числе и «к приличному вознаграждению писателей за труды, коими сии последние могли бы украшать подобные издания и поддерживать их славу». Это не значит, что подобные издания не имели своего лица, гонясь только за подписчиком: и «Северная пчела», и основанный еще А. С. Пушкиным «Современник», громкое имя которому создал В. Г. Белинский, были издания «с направлением». Но все же новые издания рассчитывали на читателя любого типа, в том числе на профессионального. Главный редактор «Библиотеки для чтения», профессиональный ученый-востоковед и писатель О. И. Сенковский, писавший под псевдонимом «барон Брамбеус», по словам А. И. Герцена, «основал журнал, как основывают торговое предприятие… Его с жадностью читали по всей России…». При этом, по мнению Герцена, Сенковский отнюдь не придерживался какой-либо «правительственной тенденции», в которой его упрекали и упрекают до сих пор. Просто Сенковский создал универсальный тип издания, «которого до сих пор держатся все наши лучшие журналы… за стихотворением шла статья о сельском хозяйстве и за новой повестью следовал отчет о каких-нибудь открытиях по химии».

Однако необходимо подчеркнуть, что появление профессиональных писателей и ученых из разночинной среды вызвало негодование писателей и критиков старой формации. Князь В. Ф. Одоевский писал о «тлетворном дыхании промышленно-утилитарного направления жизни», делавшем из литературы профессию: «Специальность, возможная и даже до поры необходимая в остальной Европе, у нас была бы гибелью, нелепостью… Такое положение не есть произвольное, оно выросло из земли и оно не укор, но честь нашим литераторам» (96). Этот талантливый дилетант – философ, музыкант, критик, писатель, гремел филиппиками против «торгового направления» разночинцев, снискивавших хлеб насущный на научном и литературном поприще: «В нашем полушарии просвещение распространилось до низших степеней; оттого многие люди, которые едва годны быть простыми ремесленниками, объявляют притязания на ученость и литераторство; эти люди почти каждый день собираются у дверей нашей академии, куда, разумеется, им двери затворены, и своим криком стараются обратить внимание проходящих. Они до сих пор не могли постичь, отчего наши ученые гнушаются их обществом, в досаде принялись их передразнивать, завели тоже нечто похожее на науку и литературу; но, чуждые благородных стремлений, они обратили и ту, и другую в род ремесла: один лепит нелепости, другой хвалит, третий продает; кто больше продаст, тот у них и великий человек; от беспрестанных денежных сделок у них бесконечные споры, или, как они называют, – партии; один обманет другого – вот и две партии и чуть не до драки; всякому хочется захватить монополию, а больше всего завладеть настоящими учеными и литераторами; в этом отношении они забывают свою междуусобную борьбу и действуют согласно; тех, которые избегают их сплетней, промышленники называют аристократами, дружатся с их лакеями, стараются выведать их домашние тайны и потом возводят на своих мнимых врагов разные небылицы» (96; 68–69).

Вторит ему и князь П. А. Вяземский, отметивший, что если одна «сторона литературы умеет писать, то другая умеет печатать» для продажи напечатанного.

Надобно отметить, что до появления профессионального литератора-разночинца занятия литературой высоко котировались в обществе, придавая литератору определенный статус. Да и они осознавали свое значение. Граф В. А. Соллогуб, сам писавший и близко знававший сливки русской литературы, отмечал: «Вообще, наши писатели двадцатых годов большею частью держали себя слишком надменно, как священнослужители или сановники. И сам Пушкин не был чужд этой слабости: не смешивался с презренною толпой, давая ей чувствовать, что он личность исключительная, сосуд вдохновения небесного» (129; 350). Правда, это не касалось большого света, который ничего не хотел знать, кроме себя, и в светских салонах на писателей смотрели, как на диковинного зверя; это несколько раз отметил в воспоминаниях тот же Соллогуб.

Естественно, что для массового читателя стала создаваться и массовая литература, не слишком высокого качества, но зато доступная неискушенному потребителю. Позволим себе привести большой отрывок из «Литературных мечтаний» В. Г. Белинского, в период их написания, между прочим, придерживавшегося направления «чистого искусства». «Какие же новые боги заступили вакантные места старых? Увы, они сменили их, не заменив! Прежде наши аристархи… восклицали в чаду детского простодушного упоения: «Пушкин – северный Байрон, представитель современного человечества!». Ныне на наших литературных рынках наши неутомимые герольды вопиют громко: «Кукольник, великий Кукольник, Кукольник – Байрон, Кукольник – отважный соперник Шекспира! На колени перед Кукольником!» Теперь Баратынских, Подолинских, Языковых, Туманских, Ознобишиных сменили Тимофеевы, Ершовы; на поприще их замолкнувшей славы величаются гг. Брамбеусы, Булгарины, Гречи, Калашниковы, по пословице «на безлюдьи и Фома дворянин» […].

Знаете ли вы, чье имя стоит между ними первым?… Имя г. Булгарина, милостивые государи… Имя г. Булгарина так же бессмертно в области русского романа, как имя московского жителя Матвея Комарова (автора популярного лубочного «Английского милорда». – Л. Б.). Имя петербургского Вальтер Скотта, Фаддея Венедиктовича Булгарина, вместе с именем московского Вальтер Скотта, Александра Анфимовича Орлова, всегда будет составлять лучезарное созвездие на горизонте нашей литературы […].

Почти вместе с Пушкиным вышел на литературное поприще и г. Марлинский. Это один из самых примечательных наших литераторов. Он теперь безусловно пользуется самым огромным авторитетом: теперь перед ним все на коленях; если не все еще во весь голос называют его русским Бальзаком, то потому только, что боятся унизить его этим и ожидают, чтобы французы назвали Бальзака французским Марлинским» (12; 72–73).

С точки зрения литературной «неистовый Виссарион» был, конечно, прав: Булгарина давно уже вспоминают не по его «Ивану Выжигину», а по его сомнительной деятельности журналиста и критика, Марлинского можно читать лишь по служебной обязанности, а имена Орлова или Тимофеева прочно и по заслугам забыты. Но он не прав был в другом: ходульные, во многом примитивные книги тех, над кем он иронизирует, были по плечу неискушенной публике и приучали к чтению.

Думается, имеет смысл коротко остановиться на этом понятии – массовая литература и массовая художественная культура вообще. Обычно исследователи этого явления относят его к ХХ в. с его новыми технологиями тиражирования. Но тиражирование – не показатель. Во времена повального интереса к романам Валентина Пикуля, яркого представителя массовой культуры, огромными тиражами выходили и А. С. Пушкин с Л. Н. Толстым. А уж с тиражами сочинений В. И. Ленина в той стране никто сравняться не мог. Но разве это массовая литература? Дело заключается в самой сущности этой литературы (и шире – культуры), ориентированной на невзыскательного потребителя. При этом массовая культура чрезвычайно агрессивна в том смысле, что она узурпирует и использует приемы культуры элитарной, «высокой» (хотя где эта мерка, которой можно измерить «высоту» любой субкультуры?). Она создает произведения, по форме классические, по содержанию облегченные. Она не знает полутонов, намеков, свойственных классической художественной культуре, ее гармоничности. Ориентируясь на неподготовленного потребителя, еще глухого к полутонам, она использует изобразительные средства сильные, утрированные почти до гротеска. Массовая культура, адресованная «маленькому человеку», уводит его от скучной, приземленной повседневности в мир необычайного: сильных страстей, пограничных ситуаций, обеспеченной жизни, «роскошного» и «изящного» – всего, что недоступно, что позволяет забыться. Настя из горьковского «На дне», обитающая в полном смысле слова на дне жизни, по настоящему живет в мире грез. А тиражирование… Помянутый выше В. Г. Белинским «Московский житель» (мещанин?) Матвей Комаров выпустил свою «Повесть о приключении английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фредерики Луизы» еще в 1782 г., а Н. А. Некрасов уже в 1876 г. все мечтал в «Кому на Руси жить хорошо», о том, чтобы мужик с базара понес «не милорда глупого», а Белинского и Гоголя.

Естественно, что по мере расширения образования, круг читателей, количество изданий, их тиражи и, соответственно, число литераторовпрофессионалов возросло во второй половине XIX в. Тем не менее, писательское ремесло при отсутствии дополнительных (а иногда и основных) доходов кормило крайне плохо. Писатели демократического направления из разночинцев большей частью жили в нищете, и жалобы на бедность и каторжный писательский труд были повсеместны. В качестве яркого примера можно привести такого крупного и весьма популярного писателя, как Ф. М. Достоевский, который даже не имел возможности тщательно отделывать свои произведения, постоянно нуждаясь в поступлении гонораров. Иногда издатели в полном смысле закабаляли писателей, в долгосрочных договорах требуя от них регулярной доставки определенного объема текстов, и авансом закупая право на монопольное издание их произведений: нуждаясь в деньгах, писатели брали у издателей авансы под ненаписанные произведения и оказывались в кабале. Например, такова была судьба А. П. Чехова. Существовало даже понятие «литературный поденщик» – удел литературной молодежи. Крупные издатели обычно были владельцами и толстых или тонких журналов, и даже большие произведения первоначально печатались в них «с продолжением» для привлечения подписчиков, причем имена постоянных авторов или даже названия их еще недописанных книг анонсировались на обложках журналов. И писатель к каждому празднику мучительно выдавливал из себя сентиментальный рождественский или пасхальный рассказ – непременный атрибут литературных журналов. Но, правда и то, что талантливые писатели создавали талантливые «датские» рассказы; нашему широкому читателю А. П. Чехов-прозаик известен лишь нередко пустенькими юмористическими рассказиками, а неплохо было бы ему познакомиться с его «Святой ночью», «Казаком» и «Морозом» – типично пасхально-рождественскими рассказами. Лишь постоянный доход от имений (как у Л. Н. Толстого или И. С. Тургенева) или службы (как у И. А. Гончарова) либо громкое имя и отдельные переиздания книг давали досуг, необходимый для тщательной работы.

Доходными стали литературные занятия только с появлением массового потребителя. Многие модные писатели, вроде А. И. Куприна, могли позволить себе довольно роскошную жизнь; правда, пока они сделали себе имя, им приходилось и голодать, и заниматься самой низкопробной литературной поденщиной, вроде создания выпусков с похождениями Ната Пинкертона. «Сегодня мне доподлинно известно, – вспоминал писатель Леонид Борисов, – что ради заработка в первые годы своего писательского пути сочинял Пинкертона и Александр Иванович Куприн, – кажется, выпуски второй и четвертый. Несколько выпусков написал известный в свое время Брешко-Брешковский, в шутку написал один выпуск поэт и прозаик Михаил Алексеевич Кузьмин…» (18; 10).

Частично здесь уже говорилось о количестве и характере музеев и выставок в русском городе. Роль их в жизни горожан, конечно, была ниже, нежели роль библиотек и книжной торговли. Хотя национальные мотивы и демократическая направленность творчества передвижников привлекли колоссальное внимание и получили официальное признание, вплоть до того, что ряд ведущих передвижников стали профессорами Академии Художеств, значительно большее место в художественной жизни занимало салонное искусство. Выставки салонной живописи и скульптуры численно преобладали, привлекая массы посетителей и внимание прессы. Такой популярный журнал, как «Нива», репродуцировал в основном картины салонных живописцев – Клевера, Сведомского, Нерадомского, Семирадского, Альма-Тадемы, Рошгроса, Жерома, Верне и т. п. Даже появился специальный «роскошный» художественный журнал «Пробуждение» и дешевое приложение к нему – «Картинная галерея», ориентированные только на салон. Наряду с этим живейший интерес вызывали и выставки быстро размножавшихся новых художественных объединений – «Мира искусства», «Алой розы», «Голубой розы», Союза русских художников и т. д., и публиковавшие репродукции картин их участников и критические статьи журналы «Мир искусства», «Старые годы», «Золотое руно», «Аполлон», «Баян», «Столица и усадьба» и пр.

Естественно, что выставки были средством не только пропаганды того или иного направления в искусстве, но и просто средством продажи картин: художник или скульптор, чтобы жить и работать, должен был продаваться в переносном смысле. По традиции преимущественное право покупки принадлежало членам Императорской Фамилии, не пропускавших выставок: это была своеобразная политика. В результате у Императора, Императрицы и Великих князей составлялись отличные коллекции русской живописи, что, в конце концов, привело к открытию публичного художественного Русского музея императора Александра III, руководителем которого стал Великий князь Георгий Михайлович, крупный нумизмат, и который был открыт в выкупленном казной бывшем дворце великого князя Михаила Павловича.

Эрмитаж, огромная коллекция живописи и скульптуры в императорском Зимнем дворце, был доступен для учащихся Академии Художеств и «чистой публики» еще в первой половине XIX в. Стали доступными или превратились в общедоступные музеи коллекции многих собирателей: В. А. Кокорева (винный откупщик из крестьян), купцов Третьяковых (брат наиболее известного, Павла Михайловича, создателя знаменитой Третьяковской галереи, Сергей Михайлович, собирал западную живопись), Д. И., П. И. и С. И. Щукиных, И. Е. Цветкова, И. С. Остроухова, который сам был известным живописцем, клана Морозовых, барона Штиглица и т. д. В Москве был создан огромный учебный музей слепков – Музей изящных искусств, превратившийся вскоре в один из крупнейших музеев страны. Интенсивности художественной жизни способствовало также открытие в дополнение к государственным художественным учебным заведениям, всегда бывшим общедоступными, множества также доступных небольших столичных и провинциальных частных школ и студий, в которых можно было встретить учеников-рабочих и крестьянских детей.

Так постепенно художественная жизнь становилась составляющей русской повседневности.

Сведения о посещении художественных выставок простолюдинами перечеркивают культивировавшийся долгие десятилетия тезис о «нищей безграмотной России», как бы возвеличивавший культурную революцию большевиков, якобы приобщившую широкие народные массы к новой культуре: достижения советской страны на фоне «поголовной безграмотности и невежества» выглядели грандиозней. Между тем, история культурной жизни страны до революции – это и история так называемого внешкольного образования, которое в советское время стало называться культурно-просветительной работой. Оперируя данными только по школьному образованию, то есть цифрами, демонстрировавшими количество школ, учителей и учащихся, действительно можно было представить убогую картину. Но в том-то и дело, что она была далеко не полной: вне поля зрения оставались народные дома, библиотеки и музеи, народные театры, воскресные школы и народные университеты, где не служащие Министерства народного просвещения, а интеллигенция всех оттенков с энтузиазмом организовывала лекции, выставки, экскурсии, спектакли, литературно-музыкальные вечера, демонстрацию «туманных картин» (диапозитивов), разного рода чтения и т. д. и т. п. По результатам обследования населения в дореволюционной России, «значительная часть грамотных в городе и на селе получила навыки грамотности (умение читать, а иногда и писать) внешкольным путем».

Любопытна сама организация работы музеев, описанная в известном сборнике «Музей и власть». Например, Тверской музей более 40 лет работал лишь один раз в неделю, но с 1910 г. он открывал свои двери уже дважды в неделю, а для приезжих – всякий раз по их просьбе! В любое время были доступны Житомирский, Енисейский, Архангельский и многие другие музеи: удовлетворение интереса посетителей для их сотрудников было важнее режима работы. А, следовательно, интерес этот имелся, и был не малым. Активизировалась не только работа просветительных учреждений, но активизировалось и население. Пензенский естественноисторический музей в 1911/1912 учебном году посетило 1928 человек, в Московский музей городского хозяйства в 1907 г. пришло 2409 посетителей, а в Екатеринославский областной музей в 1906 г. – 4335 человек, ясно, что не только «дворяне и чиновники». При этом посещаемость музеев быстро росла. В Иркутском музее в 1885 г. побывали 1764 человека, в 1895 г. – 9980 человек, а в 1907 г. – уже 30 тыс. посетителей! Иркутск тогда был не таким уж большим городом, а дворян там почти не было. Естественно-исторический музей Таврического земства только по воскресеньям в 1901 г. посетило 10 449 человек, в 1907 г. – 23 241 и в 1914 г. – 33 570 человек. Отметим, что по воскресеньям могли прийти в музей те, кто все остальные дни был занят на работе или службе, например, рабочие. И это характерно не только для музеев. Московская читальня имени И. С. Тургенева (снесенная в «эпоху развитого социализма») только за май 1906 г. зарегистрировала 6563 посещения, а Петербургское общество народных университетов имело в 1910/1911 учебном году 2150 постоянных курсистов и 49 593 посещения публичных лекций. Еще раз отметим: в читальни ходили те, кто не мог иметь достаточно больших домашних библиотек, а на курсы в народные университеты и на лекции – те, кто не мог учиться в обычных университетах: неимущий городской люд. Из Киева сообщали, что «в низах городского населения царил такой духовный голод, что всякая лекция привлекала массу слушателей», а «у дверей переполненных аудиторий собирались десятки оставшихся без билетов рабочих».

Нужно отметить, что огромная часть населения имела право бесплатного посещения музеев и выставок: школьники, учителя, солдаты. В отчетах музеев ежегодно отмечалось, что посещались они главным образом учащимися окрестных училищ и преподавателями средней и низшей школы и что «в число бесплатных посетителей за последние годы входило большое количество экскурсий из средних учебных заведений, начальных школ, лазаретов, иностранцев и др., среди которых начальные училища преобладали» (в начальных училищах и учились дети из неимущих слоев). Например, из 7960 посетителей Полтавского естественно-исторического музея в 1906 г. учащихся было 2600. В том же году в московском Историческом музее было проведено 93 экскурсии для учащихся, в которых приняло участие 1898 человек, в то время как всех посетителей музея было 29 408 человек. А в 1913 г. число экскурсий составило уже 352 с 8006 учащимися при общей посещаемости музея в 28 452 человека. Но не только учащиеся были посетителями музеев: их там и сегодня большинство. Сотрудники Красноярского музея указывали, что «преобладает публика серая. Больше видны бараньи шубы, катанки, азямы и платки, чем модные костюмы состоятельных горожан», а в Минусинском музее в 1885 г. из 8 тыс. посетителей «наибольший процент приходится на долю крестьян и инородцев». Московский городской голова князь В. М. Голицын, побывавший в Политехническом музее на публичной лекции географа и этнографа Д. Н. Анучина, писал в дневнике: «Что за жажда знания в народе! Это чувствовалось в настроении пестрой толпы, наполнявшей аудиторию…».

Имея в виду потребности народа в знаниях, просветительные учреждения вводили бесплатность посещений или для определенных категорий публики (например, Нижегородский художественный музей), или в определенные дни (как Одесский городской музей изящных искусств), либо для всех и всегда (тот же Публичный музей Архангельского статистического комитета). Основную массу посетителей и составляли проходившие бесплатно. Так, в Румянцевском музее в 1903 г. бесплатных посетителей оказалось 33 120, а платных – 15 021 человек, а в 1911 г. бесплатных посетителей уже было 79 464 человека, а количество платных осталось примерно на прежнем уровне – 15 805. В Радищевском художественнопромышленном музее в Саратове в 1887 г. по воскресеньям побывало 34 498 бесплатных посетителя, а во все остальные дни их набралось лишь 3066: по будням музей могла посещать лишь праздная публика. Киевским художественно-промышленным и научным музеем «с целью облегчить доступ и ознакомление с Музеем для малоимущих слоев населения, по воскресным дням нижним чинам, крестьянам, лицам рабочего класса и учащимся выдавалось определенное число бесплатных билетов». В результате в 1910 г. из 17 392 посещений 13 223 были бесплатными, а из них 8800 пришлось на воскресенья. В музей шел трудовой люд.

Любопытные для нас строки о Московской кустарно-художественной выставке 1882 г. оставил свидетель – известный критик В. В. Стасов. «Прежде публика таких выставок состояла только из нескольких слоев общества и кончалась разве только мещанами и мелкими торговцами. Нынче – какая разница!.. На выставку нынче ходит сам народ – мужики, бабы, солдаты, фабричные – массами, и приходят почти всегда на целый день, с узелками и провизией, с детьми, даже грудными… И народ этот не ходит уже более, как в прежние времена: немногие отдельные единицы из его среды идут тихо, молча и боязливо, почтительно уступая дорогу «барам», в немоте рассматривая ту или иную картину, останавливаясь без единого слова друг с дружкой перед тою или другою витриною, столом, группой, предметом. Нет, нынче иначе: народ и сам ходит группами, маленькими обществами – как прежде, бывало, одни «баре» – и тут есть всегда не один, а несколько грамотных, бойко читающих по каталогу, пока все слушают (заметьте – по каталогу; когда же в прежние годы «простой народ» покупал и читал какие-то каталоги выставок?); группы оживлены, группы разговаривают громко и смело, кто смеется и радуется, кто хвалит, а кто и хулит, не обращая никакого внимания на то, ходят ли кругом них другие и слушают или нет их разговоры, их толки и споры, их похвалы и осуждения. Кто бы это подумал несколько месяцев назад: на московской выставке, в воскресенье или праздник, встретишь множество – знаете даже кого? – лапотников, которые приплелись из каких-то подмосковных мест и не побоялись заплатить пятиалтынный, чтобы побывать там, где быть им нынче нужно и интересно» (133; 125–126). Гм, гм…

Появление музеев неразрывно связано с коллекционированием; собственно, все частные музеи и были коллекциями собирателей, да и в основе многих земских, школьных и иных общественных музеев зачастую также лежали частные коллекции. Распространенность коллекционирования – свидетельство духовной активности людей, их любопытства, получившего практическое воплощение. Речь не идет о таких крупнейших и знаменитейших собирателях, как Третьяковы или Щукины: о них все знают, да такое серьезное собирательство требовало и серьезных денежных средств. Множество современников зачастую мимоходом упоминают о своем детском коллекционировании: перышек и окаменелостей, птичьих яиц и почтовых марок, народного лубка, книг, минералов, бабочек – чего угодно. В некоторых же случаях это собирательство «чего угодно» превращалось в серьезное научное увлечение, как это было с будущим революционным народником Н. А. Морозовым, которого гимназическое собирательство окаменелостей привело в Московское Общество естествоиспытателей. Крупный юрист, сенатор Д. А. Ровинский, увлекшийся собиранием лубочных картинок, оставил нам крупнейшее исследование в этой области, которое не могут обойти современные ученые, занимающиеся лубком. Русский писатель С. Т. Аксаков в бытность свою студентом Казанского университета еще в самом начале XIX в. увлекся собиранием бабочек (а в детстве еще собирал и окаменелости и минералы); в его жизни это увлечение оставило след лишь в виде прекрасного очерка, но некоторых его товарищей привело на научную стезю. А собирали, особенно в конце XIX – начале ХХ в., судя по воспоминаниям, едва ли не поголовно все гимназисты и реалисты.

XIX столетие – время обращения к национальному культурному наследию, его коллекционирования и изучения. Сначала это было инициативой отдельных лиц: канцлера Н. П. Румянцева, собравшего вокруг себя когорту ученых, занимавшихся накоплением и публикацией российских древностей (А. Х. Востоков, К. Ф. Калайдович, П. М. Строев), адмирала и министра народного просвещения А. С. Шишкова и некоторых других. В 30-х гг. правительство, опираясь на подъем национального самосознания после 1812 г. и стремясь противостоять проникновению в Россию западных учений, впервые в более или менее четком виде сформулировало идеологическую программу – так называемую теорию официальной народности, сразу же нашедшую большое число сторонников среди образованной публики. Немаловажную роль в обращении к национальному прошлому сыграли и в чем-то сходившиеся со сторонниками официальной народности славянофилы. В 30-х гг. академик Ф. Г. Солнцев на деньги царя, соперничая с членами Румянцевского кружка, объехал старые русские города и монастыри, повсюду исследуя древлехранилища и делая зарисовки и копии. Итоги этого многолетнего труда публиковались в виде фундаментальных многотомных «Древностей Российского государства». Одновременно при губернских правлениях были созданы статистические комитеты, которые должны были заниматься и изучением и публикацией в «Губернских ведомостях» местных достопримечательностей. Под нажимом правительства должны были оживить работу и церковные и монастырские древлехранилища. Так стало зарождаться родиноведение, привлекшее немало адептов из местных образованных чиновников, учителей и даже помещиков, на своих землях принявшихся раскапывать древние курганы и городища. Разумеется, это была хищническая «археология», но другой археологии, как науки, еще не существовало. Вся эта внешне малозаметная, но весьма распространенная работа, резко усилившаяся во второй половине XIX в., привела к появлению множества небольших местных частных, земских, школьных, церковных или даже казенных музейных собраний, пусть и бедных, ненаучных, несистематизированных, но привлекавших публику, прежде всего школьников, и знакомивших людей с отечественным историческим и художественным наследием. Земства, особенно в тех губерниях, где было мало помещиков и состав гласных в собраниях был демократическим и где кустарные промыслы играли важную роль в крестьянском хозяйстве, взялись за работу по возрождению и активизации этих промыслов, чтобы дать заработок крестьянам. Кое-где за это взялись отдельные либеральные помещики, предприниматели или интеллигенция; так, видную роль сыграли художественные кружки в с. Талашкино Смоленской губ., имении княгини М. К. Тенишевой, и в с. Абрамцево, дачной усадьбе видного дельца и мецената С. И. Мамонтова. В губерниях создавались ремесленно-художественные школы для крестьянских детей, проводились выставки изделий, а на их основе возникали небольшие или даже крупные музеи: тенишевская «Скрыня» в Смоленске, Кустарный музей Мамонтова в Москве. При кустарно-ремесленных школах и музеях открывались магазины для продажи изделий народных мастеров. Таким образом, народное декоративно-прикладное искусство, национальное художественное наследие и национальное прошлое стало входить в той или иной форме в повседневную жизнь широких масс населения.

Археологические раскопки в имении

Однако на этом пути приходилось преодолевать значительные препятствия в виде общественного мнения (разумеется, исключительно дворянского), Считалось, что яркие исторические события, памятники старины, блестящая литература – удел исключительно Западной Европы, в России же ничего этого не было. То, что у многих писателей и критиков, например, у известного романиста М. Н. Загоскина («Москва и москвичи. Записки Богдана Ильича Бельского») или у В. А. Соллогуба («Тарантас») такие взгляды постоянно подвергаются осмеянию – свидетельство их распространенности.

Сентиментализм и романтизм начала XIX в. с его интересом к «детям природы» открыл для русского общества не только шотландцев Вальтера Скотта, индейцев Фенимора Купера и испанцев, корсиканцев и черногорцев Проспера Мериме, но и русский народ, его историю, искусство и язык. Труды И. И. Срезневского и В. И. Даля, авторов первых словарей русского языка, открыли читающей публике все его богатство, а многочисленные работы А. Н. Афанасьева и Ф. И. Буслаева развернули перед нею красочную картину русского фольклора. Уже при Николае I закон запрещал самовольную перестройку древних храмов и требовал при ремонте не отклоняться от первоначального облика. Буслаев в 1860 г. познакомил русское общество с древнерусской иконописью (пока – с сюжетами; все богатство ее было открыто только в начале ХХ в., когда научились расчищать почерневшие древние доски). Во второй половине XIX в. увлечение древнерусским и народным искусством стало настолько распространенным, что, по слухам, даже нижегородский губернатор генерал Н. М. Баранов записывал русские песни (первый сборник русского фольклора, «Древние русские стихотворения» Кирши Данилова, был издан в 1804 г., а крупнейшим собирателем народных песен стал славянофил П. И. Киреевский). Созданное в 1842 г. Императорское Русское географическое общество, находившееся под покровительством Императорской Фамилии при непосредственном председательстве видных сановников, проводило не только географические исследования: постоянно рассылая анкеты на места, оно собирало и публиковало (в том числе с 1890 г. в журнале «Живая старина») богатейшие материалы по фольклору и народным обычаям и обрядам.

Так национальное духовное наследие вошло в повседневную жизнь русского общества – не только ученых и любителей, но и читающей публики.

В духовной же и в художественной жизни общества большое место занимал театр. Вопреки довольно распространенному мнению, русский театр возник не как помещичий крепостной, а как театр придворный и государственный, хотя, разумеется, роль любителей театра (и актрис) из числа крупных помещиков тоже была значительна. Еще во второй половине XVII в. появился первый мистериальный театр при дворе царя Алексея Михайловича. Петр I превратил придворный театр в общедоступный, переведя его в «театральную хоромину» на Красной площади. Правда, после смерти Петра и особенно его сестры Натальи Алексеевны, большой любительницы и покровительницы театра, он пришел в упадок. При Анне Иоанновне возобновились придворные спектакли с пьесами преимущественно грубо-комического содержания. В них принимали участие придворная знать и кадеты Шляхетского корпуса, исполнявшие женские роли (женщины стали играть на сцене лишь с 1757 г.). Выписывались также итальянская опера и немецкая труппа. Для театра было приспособлено помещение в Зимнем дворце. Активизировалась театральная жизнь при любившей развлечения веселой Императрице Елизавете Петровне. Кроме иностранных трупп, появился русский театр при Шляхетском корпусе в Ярославле, вытребованный в 1752 г. в Петербург. Во второй половине XVIII в. было уже три придворных труппы: итальянская оперная, балетная и русская драматическая, а в качестве вольной имела разрешение на представления немецкая труппа; в 1762 г. появилась французская драматическая труппа. Довольно часто давались придворные любительские спектакли в Эрмитажном театре. В 1756 г. было положено начало системе Императорских театров, сначала в Петербурге; в конце столетия Императорский театр появился в Москве.

В состав придворного театра, кроме упомянутых русской, французской, итальянской и немецкой трупп, вошли балет, камерная и бальная музыка. Следует иметь в виду, что хотя театры эти были придворными, с конца XVIII в. они приобрели публичный характер и практически до конца XIX в. занимали ведущие позиции в театральном деле. Управление ими принадлежало до 1766 г. Придворной конторе, а затем была учреждена дирекция всех придворных театров; в 1783–1786 и 1812–1829 гг. существовал даже Комитет над зрелищами и музыкой. С конца XVIII в., исключая упомянутый краткий перерыв, петербургские и московские Императорские театры состояли в Министерстве Императорского Двора под общим ведением директора Императорских театров (в Москве была контора Императорских театров) и содержались на счет Двора; с 1882 г. они стали получать из государственного казначейства ежегодную субсидию в 2 млн руб.; однако этих сумм не хватало, и Министерство Двора продолжало оказывать помощь театрам, являвшуюся как бы платой за царские ложи, которыми бесплатно пользовалась вся Императорская Фамилия.

В Москве после длительного перерыва театр появился в 1757 г. с приездом итальянской труппы Локателли. В 1776 г. князь Урусов получил 10-летнюю монополию на содержание театра, переданную им Медоксу, который и построил огромное театральное здание на Петровке, так называемый «Петровский» театр; в 1805 г. здание сгорело. В конце XVIII в. появляются театры и в провинции; прежде упоминались театры в Тамбове, Воронеже, Твери, Харькове, Нижнем Новгороде, Омске, Тобольске, Барнауле.

Немало было и домашних театров русских вельмож, имевших в той или иной степени публичный характер. Во второй половине XVIII в. славились театры графа Румянцева, князя Волконского, князя Юсупова в с. Архангельском под Москвой, графа Апраксина в Москве, а у графа Шереметева было даже четыре театра: в Петербурге, Москве и в подмосковных Останкино и Кусково. В 1790-х гг. в Москве было около 15 частных театров с 160 актерами и 226 музыкантами и певчими, с оперными и балетными труппами. В Кусково в последнем десятилетии XVIII в. по четвергам и воскресеньям был открыт даже бесплатный вход для публики. Стали появляться помещичьи театры и в провинции: графов Волкенштейн близ Суджи Курской губернии, Сумарокова в Тарусском уезде Калужской губернии, князя Щербатова в с. Утешение Тульской губернии, графа Каменского в Орле. Вот описание знаменитого орловского крепостного театра графа М. С. Каменского: «Театр с домом, где жил граф, и все службы занимали огромный четырехугольник, чуть ли не целый квартал на Соборной площади. Строения все были деревянные с колоннами, с отваливавшейся на них штукатуркой, и уже… здания все начинали гнить. Внутренняя отделка была еще нарядная, с бенуарами, с двумя ярусами лож и с райком, кресла под номерками, передние ряды дороже остальных. В этом театре могла помещаться столь же многочисленная публика, как в Московском Апраксинском театре.

…Театр графа Сергея Михайловича Каменского (сына фельдмаршала) состоял из его крепостных людей с платою за вход, с печатными афишами, и с полным оркестром также из крепостных. Таковыми же были живописцы декораций, машинисты» (151; 64).

Иногда богатые помещики в полном смысле слова занимались театральным предпринимательством, заставляя свои крепостные труппы играть на ярмарках. Качество таких театров было различно. В начале XIX в. в Макарьеве на ярмарке для театра князя Н. Г. Шаховского ежегодно строился большой дощатый сарай на тысячу человек, однако с ложами и креслами. Крепостная труппа играла ежедневно с 8 часов вечера. Журналист, историк и писатель Н. А. Полевой весьма одобрил игру труппы. Похвально отозвался он и о другом таком театре: «И в Курске был также театр, заведенный тамошним помещиком, богачом Анненковым… Из его труппы вышел Щепкин, а другие остатки ее видел я еще на ярмарочном театре в Коренной» (Цит. по: 93; 160). Переселившийся в Нижний Новгород из имения, Шаховской перевез сюда свою крепостную труппу; в дни больших приемов гостей он устраивал спектакли в своем доме, затем периодически для этого отдавался зал дворянского собрания, а в 1811 г. для театра было построено специальное здание. Практически это был огромный бревенчатый, выбеленный известкой сарай. Внутри же он был оклеен голубыми с золотом бумажными обоями, ложи, барьеры между ними и столбы, поддерживавшие потолок, были покрыты резьбой. В театре было два яруса лож, из которых верхние были полуприкрыты деревянными решетками для желавших посещать театр инкогнито, над ложами располагался раек, партер состоял из 50 мягких кресел и нескольких рядов стульев (128; 404).

Можно восторгаться изобилием таких театров и говорить о быстром развитии культуры в России, а можно… Известный своим злым языком Ф. Ф. Вигель писал: «Кто бы мог поверить? В это время (в начале XIX в. – Л. Б.) было в Пензе три театра и три труппы актеров. Такое чудо нужно объяснить. У нас все так шло со времен Петра Великого: кроется крыша, когда нет еще фундамента; были уже университеты, академии, гимназии, когда еще не было ни учителей, ни учеников; везде были театры, когда не было ни пиес, ни сколько-нибудь порядочных актеров… Итак, в Пензе три театра, оттого что полубарские затеи, забытые в Петербурге, кое-где еще встречались в Москве, а в провинциях еще были во всей силе обычая…

Труппа г. Горихвостова посвящена была игранию опер и исключительно итальянской музыке; особенно славилась в ней какая-то Аринушка. Сия труппа играла даром для увеселения почтенной публики, собиравшейся у почтенного г. Горихвостова…» (23; 148). Вигель также называет крепостные театры Гладкова и Кожина; выше была приведена его характеристика этих театров.

Наиболее крупными и во всех отношениях ведущими до конца XIX в. оставались Императорские театры, лишь постепенно начавшие уступать позиции, исключительно в художественном отношении, частным театрам. К концу столетия в ведении театральной дирекции были следующие театры в Петербурге: Мариинский – для оперы и балета, Александринский – для русской драмы, Михайловский – для французской и русской драмы, Эрмитажный – для придворных оперных, драматических и балетных спектаклей, Китайский театр в Царском Селе – для особых представлений, назначавшихся по разным случаям, Петергофский – для летних спектаклей, Гатчинский, в котором только раз, в 1901 г. был назначен спектакль по случаю свадьбы Великой княжны Ольги Александровны, но который не состоялся по причине траура, и, наконец, Каменноостровский деревянный театр. В Москве были три Императорских театра: Большой – для оперы и балета, Малый – для русской драмы, и Новый, арендованный в 1898 г. для представлений русской молодой драматической труппы, а также оперы и балета; в 1907 г. представления в нем были прекращены и он был сдан в аренду купцу Зимину, который давал там оперные спектакли вплоть до 1917 г. С отменой театральной монополии Императорских театров возникло множество бродячих театральных антреприз. Предпринимателями для них строились специальные здания, сдававшиеся в аренду (например, помещение нынешнего московского Театра им. Вл. Маяковского). Каковы были эти труппы, трудно сказать, но не забудем, что Ф. И. Шаляпин начинал именно как такой бродячий актер, иной раз пешком пробиравшийся «из Керчи в Вологду». Конечно, настоящим артистом он стал в руках Саввы Великолепного, в частной опере С. И. Мамонтова, предварительно провалившись в Мариинке. Но все же…

Помимо казенных и многочисленных частных театров и театриков и концертных залов разного типа, в начале ХХ в. появились кабаре, где ставились небольшие спектакли и устраивались концерты. Многим читателям, наверное, пришлось слышать о таких петербургских артистических кабаре, как «Привал комедиантов» и «Бродячая собака», где выступали поэты, актеры, музыканты. В Петербурге в это время успешно работали театры-кабаре «Дом интермедий», «Лукоморье», «Кривое зеркало». В провинции, где художественная интеллигенция была малочисленна, такой вид эстрадного искусства почти не привился.

Если библиотеки, располагавшиеся в случайных помещениях, не принимали участия в формировании облика русского города, то пышные театральные здания, поначалу исключительно, а к началу ХХ в. преимущественно Императорских театров, во многом определяли физиономию городского центра. Достаточно вспомнить Театральную площадь в Москве с ее Большим и Малым театрами и перестроенным театральным зданием по другую сторону площади, напротив Малого театра: здесь в 70-х гг. располагалась антреприза знаменитого Лентовского. Даже и в провинции, даже и в начале столетия, такие помещения привлекали взор, хотя бы своей необычностью. Выше уже упоминался пензенский театр Горихвостова, выполнявший и иные функции: «…это назывался воксал или бал в регулярном саду г. Горихвостова, куда в этот день платили за вход. Сад был не велик; но галдарея, как еще говорили тогда, была преогромная, правда, однако, также дощатая. Она была обита выбеленною холстиной и украшена пребольшущею жестяною люстрой; в окнах же стояли деревянные треугольники, к коим прибивались железные шандалы. Тут довершались победы красоты: статуи, кои как вкопанные сидели на ярмарке, тут приходили в сильное движение, при блеске сальных свеч и звуках громкой музыки» (23;147–148). А что? Для одноэтажной деревянной, застроенной затерявшимися среди пустырей лачужками Пензы это был почти дворец!

Популярность театра была огромна. Москва первой половины XIX в. была очень невелика территориально и не столь уж густо населена. Между тем, функционировавшие в ту пору Императорские Большой и Малый театры отнюдь не могли пожаловаться на пустоту в залах, а ведь их тогдашняя вместимость не отличалась от сегодняшней: их нынешние здания существовали изначально. Разумеется, это вовсе не значит, что поголовно все посетители наслаждались здесь чистым искусством. Кое для кого были здесь и иные приманки. Вот как описывал свои впечатления от посещения балета, точнее, от балетоманов, В. О. Ключевский. «Но ты знаешь, что такое балет вообще. Это выставка, и притом не художественная, того, что все стараются скрыть – понимаешь?… И главная роль здесь танцовщиц. Такие здесь бывают поднятия ног, что и в очках одних, без бинокля жутко. Или, например, актер берет актрису и, поднимая ее вниз головой, описывает таким образом полукруг самый неделикатный… А старички-то, старички-то в восторге, сидя в креслах, приставляют бинокли к потухающим глазкам! Видно, как потряхивает вот этот солидный крестоносец плешивой головой, впиваясь жадно в каждое движение и обнар у жение актрисы, будто не видал от роду подобного у себя дома, дурак этакой!» (61; 60).

Действительно, значительная часть записных театралов, а более того балетоманов, прежде всего из сановной аристократии и офицерства, а позже и из купечества, увлечена была не столько театральным искусством, сколько его жрицами. Кстати, Ключевский был не совсем прав. В ту пору женщины, имевшие привычку декольтировать плечи и грудь по самое нельзя, тщательно скрывали ноги, бывшие, в некотором роде, запретным плодом для тогдашних мужчин. А запретный плод, как известно, весьма сладок. Балерины же, танцевавшие в легких туниках, довольно откровенно демонстрировали тогда ноги (нынешняя балетная «пачка» – явление сравнительно новое, и если бы пачки использовались в первой половине XIX в., плешивых крестоносцев и звездоносцев просто выносили бы из зала замертво). И недаром балерины дореволюционной поры сплошь и рядом оказывались в интимной связи с высокопоставленными кавалерами, вплоть до членов Императорской Фамилии (вспомним хотя бы знаменитую Матильду Кшесинскую): они просто приковывали взоры. К тому же актеры считались людьми весьма невысокого разбора, с которыми допускалось любое поведение. Едва ли не в большей степени это относилось к актрисам: женщина, выступавшая перед зрителями, да еще и в оголенном виде, была не выше публичной женщины. А циркачки, кафешантанные певички, хористки и арфистки и буквально были таковыми, даже по контрактам обязуясь развлекать гостей вне сцены. Вместе с подлинными любителями искусства любители клубнички зачастую смотрели спектакли из-за кулис, были завсегдатаями артистических уборных, а после поздно заканчивавшихся спектаклей отправлялись ужинать в рестораны с актерами и актрисами; ну, а в ресторанах, кроме общих зал, были отдельные кабинеты, прислуга была вышколена, и так далее…

В высшей степени любопытную картинку русского балетоманства создал бывший директор Императорских театров В. А. Теляковский в своих воспоминаниях, часть которых так и названа «Балетоманы. Из прошлого петербургского балета». Теляковский описывает грандиозный скандал, разразившийся по одному пикантному поводу: «Кроме важного для капельмейстера вопроса по поводу бисирования (покровительствуемых звездоносцами балерин. – Л. Б.), балетоманами часто затрагивались и другие, менее важные, по их мнению, вопросы, как вопрос о декорациях, если они были новые, о бутафории и о костюмах. Вопрос о костюмах иногда оказывался для них, однако, довольно важным, конечно, не со стороны художественной или верности эпохе. Важной считалась длина юбок. Балетоманы… одобряли юбки непременно короткие, и чем короче, тем лучше. Истые знатоки уверяли, что только при короткой юбке можно правильно ценить танцы. Другим короткие юбки нравились по иным соображениям.

Введенные (по требованию императрицы. – Л. Б.) в московском балете в 1899 году удлиненные юбки вызвали большую сенсацию среди балетоманов московских и петербургских. Первые довольно скоро с этим фактом примирились, петербургские же сочли это за неслыханное по дерзости новшество и долго протестовали. Жалобы петербургских балетоманов на удлиненные юбки доходили даже до министра двора» (142; 426–427). Скандал, проникший в газеты, вызвало и распоряжение о непременном бритье подмышек у балерин: очевидно, сановные балетоманы полагали, что только при небритых подмышках можно правильно оценить танец.

Безусловно, такими поклонниками Терпсихоры и Мельпомены далеко не исчерпывались ряды театралов. Едва ли не больше было настоящих ценителей и знатоков, тем более что русская сцена не скудела талантами. Тот же Ключевский продолжал свое цитированное выше письмо к другу: «Если хочешь наслаждаться в Москве тем, что есть лучшего в театре, иди в Малый театр… и иди именно тогда, когда дают Грибоедова, Островского, Гоголя и т. п., впрочем, немногих наших истинных комиков. Вот тут есть чего посмотреть. Здесь можно и посмеяться, как смеешься только в лучшую минуту жизни; отсюда же можно выйти с таким впечатлением, какого в церкви не всегда получишь. Не забуду я «Грозы» Островского! Кажется, лучше пиесы невозможно написать! Теперь как-то боишься идти на эту пьесу в другой раз, будто боишься разбередить старую рану» (61; 61). Совсем свежеиспеченный москвич, Ключевский и театрал еще не искушенный, и отмечает не игру выдающихся актеров, а только пьесу, Малый театр же он отмечает лишь постольку, поскольку там ставятся хорошие пьесы, а не непонятая им итальянская опера и возмутивший балет, как в Большом.

Театральный репертуар также приходилось «подгонять» под вкусы массовой публики, иначе театры прогорали. В Нижнем Новгороде в конце 90-х гг. кроме нескольких пьес А. Н. Островского были показаны только «Горе от ума», «Свадьба Кречинского» и «Коварство и любовь»: классику массовая публика не жаловала. Центральное место в репертуаре занимали пьесы модных драматургов: «Соколы и вороны», «Арказановы», «Листья шелестят» Сумбатова, «Нищие духом» Потехина, «Чужие» Потапенко, «Старые годы» Шпажинского – поделки, ныне напрочь забытые вместе с их авторами. Зато «Чайка» А. П. Чехова была принята в 1897 г. чрезвычайно холодно: аплодисментов не было, зрители явно скучали. Массовый зритель требовал легкого зрелища и не хотел вникать в сложные психологические проблемы. Серьезные пьесы, которые ставили серьезные антрепренеры, приходилось дополнять легкими водевилями с куплетами: «Голь на выдумку хитра», «Простушка и воспитанная», «Женское любопытство», «Несчастье особого рода», «Слабая струна», «В погоне за Прекрасной Еленой», «Гамлет Сидорович и Офелия Кузьминишна» (128; 562). Правда, так было не только в провинции и не только в России.

Мы можем позволить себе маленькое национальное хвастовство: балетные спектакли, как самостоятельный вид постановок, потрясавшие иностранцев, даже в такой стране, как Франция, в ту пору отсутствовали. «В парижской Grand-Opera, имеющей самостоятельную балетную труппу, балетные спектакли даются как дополнение к оперным. В Милане же дают по большей части не балеты, а феерии, так что настоящего балета, как у нас, нет нигде» (142; 144). Впрочем, дивертисменты ставились и в России, наряду с оперой-буфф, водевилем, а во второй половине XIX в. – опереткой. Это парижское, а затем венское изделие, критиками именовавшееся «оффенбаховским направлением» быстро завоевало сердца и умы светских ценителей искусства; недаром русские писатели, желая охарактеризовать своих персонажей как пустых светских хлыщей, часто приписывают им напевание или насвистывание мелодий из оффенбаховской «Прекрасной Елены». «Да-с, водевиль… А прочее все – гиль!».

Однако не только «простец»-провинциал жаждал легкого зрелища. Выше уже упоминался мемуарный очерк В. А. Теляковского «Балетоманы» с его весьма и весьма иронической оценкой этого племени. Из числа искушенных театралов, сурово отнесшихся к светскому театральному зрителю, Теляковский не одинок. И ему, и провинциальному семинаристу Ключевскому в оценке театра 60-х гг. вторит гвардейский офицер граф С. Д. Шереметев. Только то был более искушенный человек, знавший и немецкий, и французский театр. «Наряден был французский Михайловский театр, сцена хороша и артисты бесподобны. Парижские знаменитости почитали особой честию играть на петербургской сцене и этим затачивали свою репутацию. Теперь, конечно, нет ничего подобного… Я помню дни высокого эстетического наслаждения, игра была глубоко потрясающая или же забавная… Бывало от игры Ламенеля стон стоял в театре от неудержимого хохота… Особенно прославилась сцена Михайловского театра в 50-х годах и в начале царствования… Высшее общество посещало французский театр, следуя примеру двора.

Существовал одновременно и хороший немецкий театр с отличными артистами… Сюда ездили члены посольств, но уже несколько другое общество, без dame fine flur (дам высшего света).

Процветал и русский Александринский театр, но светское общество туда ни ногой: «fi done Александринский театр, c’est du prostoi» (Фи, Александринский театр для простых). – «On n’y va jamajs, c’est sale» (Туда никогда не ходят). Но не все так думали, к чести некоторых… Русская сцена была знаменита выдающимися талантами: Сосницкий, Мартынов, Самойлов, Снеткова…, – и соперничала с московскою, где блистали Садовский, Шумский, Щепкин, Самарин, Васильева, Колосова, Акимова и мн. др. Сколько было талантов, какой высокий был уровень и во вкусах публики, и все ушло безвозвратно, все погублено развратом Второй империи и торжеством оперетки…» (152; 165–166).

Говоря о разных формах отношения зрителя к театру, не мешает сказать и об отношении к актерам. Собственно, специфика интереса к актрисам уже была отмечена. Но все же там речь шла об актрисах Императорских театров. А вот и «комедианты» из театров крепостных: в орловском театре графа М. С. Каменского «актрисы содержались взаперти в четырех стенах, как бы в гареме, и кроме как в театр никуда не выпускались.

…В ложе перед графом лежала книга, в которую он записывал все замеченные в спектакле погрешности. Тут же на стене висели плетки. В антракте он снимал одну из плеток и уходил за кулисы для расправы с «виновным», вопли которого часто достигали зрительного зала. Все актеры жили «на общем столе» и собирались к обеду и расходились по сигналу барабана и волторной. Никто не смел есть сидя, а непременно стоя» (151; 64). Каков сиятельный режиссер!

В высшей степени любопытным представляется один документик из истории подобных театров: «Лета тысяча восемьсот в пятое генваря в 26-й день поговоря меж собой полюбовно с обоюдного нашего согласия продала я, тамбовская и московская помещица, Любовь Петровна Черткова, впрок безповоротно орловскому помещику прапорщику Алексею Денисовичу Юрасовскому составленный мною, по частям доставшийся мне по наследству от отца, а по частям пополненный мною посредством купли и мены принадлежащий мне крепостной музыкальный хор, преизрядно обученный музыке, образованный в искусстве сем отменными, выписанными из чужих краев сведущими в своем деле музыкальными регентами всего 44 крепостных музыканта с их жены, дети и семействы, а всево навсего с мелочью 98 человек. А именно: 1) Тиняков Александр с братом Николаем и сестрою Ниной (отменная зело способная на всякие антраша донсерка, поведения крайне похвального и окромя всего лица весьма приятного)… 4) Калинин Тит, холост (отменный гуслист)… 7) Дьяк Тарас с дочерью Анной (умеет изрядно шить, мыть белье и трухмалить) и зятем Спиридоном… 10) Рочегов Иван с женою Глафирой и дочерья Аксиньей (изрядная арфянка)… Всево на всево 98 человек, из них 64 мужска и 34 женска полу, в том числе старики, дети, музыкальные инструменты и прочие принадлежности.

А взяла я… Черткова с Юрасовского за всех оных вышепрописанных людей и за весь музыкальный инструмент и за все собрание музыкальных пиэс ходячею русскою монетою – государственными ассигнациями тридцать семь тысяч рублей… С полюбовного нашего согласия решено… коли у сих 98 крепостных людей приплот какой окажетца, удерживать приплот сей у себя в свою пользу ни магу, а также и доплаты мне за ниво ни чего не получаетца. А буде музыкальные люди с дороги разбегутца все, то я, Черткова, обязуюсь отдать Юрасовскому всю полученную сумму вдвойне…» (151; 63–64).

Нельзя сказать, что юридическое положение актеров Императорских театров было намного лучше. Заядлый театрал С. П. Жихарев писал в своем дневнике в 1805 г.: «Николай Иванович Кондратьев разгадал мне, отчего в афишах перед фамилиею некоторых актеров и актрис ставится буква Г., то есть господин или госпожа, а перед другими нет. Это оттого, что последние из крепостных людей, например, Уваров, Кураев, Волков, Баранчеева, Лисицына и проч., и что когда они зашибаются (т. е. напиваются. – Л. Б.), что случается нередко, то им делается выговор особенного рода. Однако ж носятся слухи, что русский театр присоединится к театральной дирекции… и что все эти негоспода приобретутся в принадлежность дирекции, с присвоением им буквы Г. Дай бог!» (44; I, 42–43). И хотя перед именами казенных актеров на афишах ставилась буква «Г.», директор князь Тюфякин «…в 1819 году актера Булатова (который имел чин титулярного советника по прежней службе. – Л. Б.) за то, что он отказался от какой-то незначительной роли, он посадил на съезжий двор на три дня»; когда же возмущенные этим старшие актеры отправились с просьбой отменить это унижающее звание придворного актера наказание, князь счел такую просьбу за бунт и пригрозил всех их «в Сибирь законопатить». Театрального машиниста Шемаева «за какой-то проступок приказано было высечь в нашей школе (Театральной. – Л. Б.)… Однажды маленький воспитанник театральной школы, лет восьми или девяти, нечаянно пробежал где-то позади сцены во время какого-то балета; князь выскочил из своей директорской ложи, велел позвать к себе бедного мальчугана и подбил ему глаз своей подзорной трубкой, которая у него была в руках… И много, много было подобных выходок этого воспитанного князя, камергера двора императора Александра» (58; 94–95). Князь Тюфяев был неодинок. Актер и драматург П. А. Каратыгин, повествующий о театральной жизни в первой половине XIX в., рассказал и о сменившем Тюфяева директоре Майкове. По окончании спектакля мемуарист беседовал со своим братом Василием, также актером, прислонившись к столу в конце учебной залы. Оказалось, что на другом конце залы, заполненной во время антракта публикой, беседовали драматург князь Шаховской и директор Майков. «Вдруг Майков подбежал к нам и с резким выговором обратился к брату: как он смел сидеть в его присутствии?

Брат, озадаченный такою неожиданностью, несколько сконфузился и отвечал, что он, во-первых, не сидел, а стоял, прислонившись к столу, и, во-вторых, вовсе не видел его». В конечном счете, по жалобе директора генерал-губернатор граф Милорадович (знаменитый «русский Баярд» 1812 года, «рыцарь без страха и упрека») приказал посадить актеришку в Петропавловскую крепость в каземат. На следующий день мать арестанта, также актриса, отправилась к Милорадовичу с просьбой о помиловании, однако была встречена весьма сурово, с криком «Меня слезы не трогают, я видел кровь!». Лишь в результате заступничества знаменитой актрисы Колосовой граф умилостивился, посадил несчастную мать и пообещал нынешний же день освободить ее сына. Он и освободил его – на следующий день к вечеру, так что В. А. Каратыгин пробыл в каземате 42 часа – «слишком достаточно для того, чтобы дать понятие, как в доброе старое время умели ценить и поощрять талантливых артистов» (58; 95–99). Сам мемуарист, находясь в Театральной школе, обучался искусству танца у знаменитого Дидло. «Тут я увидел на опыте, как он был легок на ногу и как сильно тяжел на руку. В ком больше находил он способностей, на того больше обращал внимания и щедрее наделял знаками своего расположения. Синяки часто служили знаками отличия будущих танцоров. Малейшая неловкость и непонятливость сопровождались тычком, пинком или пощечиной» (58; 51). Впрочем, вспухшими от розог спинами и вырванными клочьями волос в ту пору могли похвастаться не только ученики Театральной школы, так что стоит ли обращать внимание на такие пустяки?

Разумеется, положение придворных актеров было лучше, чем крепостных – хотя бы в материальном смысле. Упомянутый В. А. Каратыгин был принят на службу с жалованьем 2 тыс. руб. ассигнациями в год, казенной квартирой, 10 саженями дров и одним бенефисом в 3 года – в сравнении с каким-нибудь чиновником весьма и весьма неплохо (хотя ассигнационный рубль к тому времени стоил менее четверти серебряного, а цены в Петербурге были довольно высокими). Его мать и отец, бывшие первыми артистами, вдвоем получали около 3,5 тыс. руб. ассигнациями в год (93; 40, 91). Тем не менее, длительная болезнь матери ввергла семейство в подлинную нищету и сводить концы с концами семья могла только благодаря покровительству бескорыстного любителя театра князя Сумбатова, который, чтобы помочь, даже «заложил свои золотые часы и шубу и ходил зимой в холодной шинели. Таких людей немного найдется и в наше время, а князей, вероятно, еще менее…» (58; 40)

Судьбы артистов решали не только их владельцы или сановные режиссеры, но и обычные чиновники. По словам В. А. Теляковского, московская театральная контора «…мало отличалась от петербургской… и от всяких вообще контор этой эпохи. Войдя в нее, даже трудно было определить, что это за контора – театральная, синодальная или какая другая. Те же чиновники, те же пиджаки, желтые столы, масса бумаг, закрытые и открытые шкапы, наполненные бумагами, законами; на столах окурки, стаканы с чаем и опять бумаги. На полу тоже окурки и бумажки. Спертый, душный воздух, все говорят зараз, бегают, перекладывают бумаги с одного стола на другой. Снуют сторожа и приносят еще новые бумаги. В передней и проходной комнате много народу – пришли за справками, много подрядчиков, пристающих с оплатой счетов. Все какой-то подписи не хватает; какого-то начальника ждут. Некоторые чиновники заняты разговором совсем не конторским; другие ничего не говорят и все роются в своем ящике, где лежат, кроме бумаг хлеб, какие-то пакетики и пустые коробки от папирос…

Чиновники самые разнообразные, старые и опытные, седые и довольно полные, рядом молодые, худощавые, похожие на писцов, с протертыми рукавами и грязными манжетами. Изредка кто-нибудь из старших возвышает голос и кричит, что опять дали неверную справку и начальство осталось недовольно; происходит некоторый переполох; из шкапов вынимают дело в синей обложке и начинают перелистывать разные бумаги самых различных размеров, формы и цветов. Через несколько минут все опять успокаиваются.

Самыми типичными чиновниками в московской конторе были в то время: заведующий хозяйственным отделением, с всегда бегающими глазами…

Заведующий монтировочной частью – бравый георгиевский кавалер… воображавший себя художником, был большим дельцом по разным поставкам, а главным образом по закупке дров, осиновых, самого плохого качества…

Затем в конторе был старый педантичный бухгалтер с двумя парами очков на носу и, конечно, с немецкой фамилией. Наконец, маленький юркий чиновник из духовного звания, заведующий распорядительным отделением, очень ловкий, любезный, себе на уме, всегда чисто одетый и всегда искавший в бумагах особого, скрытого смысла.

Типичен был заикающийся экзекутор, всегда повторявший, что «деньги счет любят», и удаленный потом из конторы именно за то, что плохо считал казенные деньги и слишком хорошо свои собственные» (142; 43–45).

Хозяйство каждого театра возлагалось на полицмейстеров в офицерских чинах, регулярно ведших служебные дневники с точной фиксацией мельчайших фактов. Принадлежность значительной части актеров и актрис к числу крепостных (Императорская труппа в Москве была создана путем скупки помещичьих трупп) способствовала приниженному положению актеров. В Императорских театрах они подчинялись очень жесткой дисциплине с системой наказаний вплоть до ареста на гауптвахте; жалованье часто задерживалось. Незавидным было и положение учащихся казенных театральных училищ, живших фактически на казарменном положении. Особенно строго следили за ученицами; например, на прогулки и спектакли их вывозили в огромных, битком набитых рыдванах под строгим присмотром воспитателей. Да оно и понятно: уж очень много было высокопоставленных любителей стройных ножек и смазливых «желимордочек». Тем не менее, Теляковский пишет, что сановные балетоманы, пользуясь положением, проникали и в классы для балетных штудий, и со знанием дела и вкусом отбирали тех, кому в дальнейшем было суждено блистать на сцене.

Вообще занятие актеров в светском обществе считалось презренным: быть гаером, площадным шутом – фи! Конечно, речь не идет о подлинных любителях даже и из светского общества – для них актер был не только ровней, но иной раз стоял и выше того; например, отличавшийся артистическим талантом С. Т. Аксаков вел тесную дружбу с актерами. Тем не менее, это было позорящее занятие, и если дворянин, даже во второй половине XIX в., когда актеры стали приобретать права гражданства, не смог бы преодолеть своего влечения к театру, он должен был бы взять псевдоним, чтобы не позорить фамилию. Выступать в любительских спектаклях перед равными себе – это другое дело. А выступать за деньги на публичной сцене, перед всякой сволочью – нет. С. Т. Аксаков вспоминал, как жена М. И. Кутузова сожалела, что он – дворянин и не сможет развить своего таланта на сцене. А уж какие там дворяне были Аксаковы – небогатые оренбургские степняки татарского происхождения!

Правда, на актрисах женились и их иной раз даже после этого принимали в обществе, но за актеров замуж не выходили. Да и женитьба на актрисе мужу чести не прибавляла. Женившийся на актрисе, да еще и собственной крепостной (!) граф Н. П. Шереметев, несмотря на все свое вельможество и богатство не мог переломить мнения света и должен был изменить образ жизни. Такие эскапады чаще были характерны для более снисходительной Москвы, да и не столько для дворянства, сколько для позднейшего купечества: И. В. Морозов женился на балерине Вороновой, М. С. Карзинкин – на Ячменевой из того же балета, А. С. Карзинкин – на балерине Джури. «Флирт с балетными танцовщицами в Москве обыкновенно оканчивался стоянием в церкви на розовом атласе… Немало танцовщиц выходило замуж за московских богатых купцов и оказывалось примерными женами и матерями, чему нисколько не мешала общепринятая манера ездить по воскресеньям после спектакля ужинать в один из известных в Москве ресторанов в общую залу, предаваясь воспоминаниям о прошлом» (142; 146). Однако известному купцу-коллекционеру, создателю знаменитого Театрального музея А. А. Бахрушину пришлось приложить сначала немалые усилия, чтобы убедить увлекшегося хористкой из «Яра» своего приятеля И. А. Морозова жениться на «Досе», а потом чтобы ввести Е. С. Морозову в свет – всего-то купеческий, хотя и «аристократический».

Представляется полезным дать некоторое пояснение. В ту пору понятия «актер» и «артист» обозначали совершенно противоположные понятия. «Артист» – светский человек, увлекавшийся искусствами или демонстрировавший эти увлечения (увлекаться чем-либо было «комильфо»). Он мог, как дилетант, заниматься декламацией на светских вечерах или играть на любительской сцене, рисовать или писать маслом, музицировать в домашних концертах, но только как любитель. Свой «артистизм» такие люди нередко подчеркивали своим внешним видом: длинные волосы, широкополая шляпа или пышный бархатный берет, пышный бант вместо галстука, бархатная курточка или, на худой конец, бархатный сюртук – это был «артист». Актер же был профессионалом, чем-то вроде официанта. Сходство с официантом или лакеем усиливалось благодаря тому, что люди сцены были «по-актерски бритыми» (бытовало такое выражение): усы, борода, бакенбарды мешали гримироваться.

Вспомнив об «артистах» из светского общества, нельзя не упомянуть о таком излюбленном и широко распространенном в этом обществе развлечении, как «живые картины» – нечто вроде театра мимики и жеста. Преимущественно участие в них привлекало девиц и молодых дам, обладавших красивой фигурой: легкие, иногда в высшей степени откровенные костюмы позволяли выгодно продемонстрировать свои прелести, не стесняясь условностями. Предварительно избирались один или несколько сюжетов из античной истории (например, смерть Клеопатры), средневековья, известных драматических произведений (к примеру, из «Ромео и Джульетты» Шекспира), шились костюмы, приспосабливались украшения, строились кулисы, подбирались аксессуары. И на светском вечере перед собравшимися занавес открывал живописную группу в изящных позах и изысканных нарядах, застывшую в избранной сцене.

Режиссуры театра в современном понимании в ту пору практически не существовало. Режиссер зачастую лишь указывал актерам, глядя в текст пьесы и сверяясь с ремарками, куда идти и что делать. Большей частью это были случайные люди, иногда знаменитые артисты, иногда же любители, особенно из числа высокопоставленных. Так, в первой половине XIX в. в Петербурге в директорство А. А. Майкова драматическим режиссером был плодовитый драматург князь А. А. Шаховской. «Князь Шаховской был таким же фанатиком своей профессии, как и Дидло… Почти ежедневно он бывал у нас в школе по вечерам и занимался прилежно своими учениками… Хотя он и не был чужд некоторых педантических странностей, но вообще можно сказать, что он сделал много пользы русскому театру. Из-под его ферулы вышло немалое число прекрасных учеников и учениц, сделавшихся впоследствии замечательными артистами… Он умел… всегда ясно растолковать мысль автора и передать самую интонацию речи… Отрицать в нем достоинства как драматурга, так и драматического учителя было бы несправедливо… Как человек очень умный и довольно хорошо образованный, он действительно знал театральную технику в совершенстве и мог по тогдашнему времени назваться профессором по этой части, хотя его методы и имели рутинные свойства» (58; 74–76). Нередко спектакли режиссировали ведущие актеры, игравшие в спектакле главную роль. Режиссура оперных спектаклей и балетов возникла вообще в самом конце XIX в. едва ли не в Частной опере купца С. И. Мамонтова – выдающегося в художественном отношении человека. Мамонтов сам выступал в качестве режиссера. Да ведь и знаменитый К. С. Станиславский, создавший целую систему актерского мастерства, в конце концов, был купец.

Художественное оформление спектаклей до конца XIX в. также находилось в полном загоне: обычно играли в случайных, подобранных из старья декорациях, либо же стремились к блеску и пышности, не сверяясь ни с содержанием и характером пьесы, ни, тем более, с исторической достоверностью. Типичным декоратором был многолетний «маг и волшебник» московского Большого театра, машинист К. Вальц, – действительно, мастер технических эффектов, но и только. И опять же впервые к оформлению спектаклей стал привлекать крупных профессиональных художников – К. А. Коровина, А. Я. Головина, – С. И. Мамонтов. Принципы исторической достоверности, соответствия декораций, костюмов, грима, бутафории характеру не только спектакля, но и актера, в дальнейшем стали ведущими, получив наивысшее развитие у художников «Мира искусства»; недаром русских художников стали приглашать для оформления спектаклей крупнейшие театры мира. Вслед за Мамонтовым принцип единства спектакля – оформления, костюмов, режиссуры, игры получил развитие в совершенно новом театре – Московском художественном, под руководством К. С. Станиславского.

Что же касается актерской игры, то она долго подчинялась господствовавшей практике мелодекламации – и чем громче, тем лучше. Лишь некоторые актеры, например, П. С. Мочалов, В. Г. Каратыгин, благодаря таланту, могли вырываться за пределы этой рутины. Разумеется, прежде всего декламация господствовала в драме. Вот любопытные строки из знаменитых дневников записного театрала С. П. Жихарева: «Плавильщиков (Ярб) поразил меня: это рыкающий лев; в некоторых местах роли, и особенно в конце второго действия, он был так страшен, что даже у меня, привыкшего к ощущениям театральным, невольно билось сердце и застывала кровь, а о сестрах я уже не говорю: бедняжки до смерти перепугались» (44; II, 31–32). Однако же более натуральная игра и более привлекала зрителя. «Наконец успел побывать и в русском театре, – пишет Жихарев. – Давали «Эдипа», в котором роль Эдипа играл Шушерин… Шушерин восхитил меня чувством и простотою игры своей. Как хорош он был во всех патетических местах своей роли и особенно в сцене проклятия сына! Он играет Эдипа совершенно другим образом, нежели Плавильщиков, и придает своей роли характер какого-то убожества, вынуждающего сострадание. Во всей первой сцене второго действия с дочерью он был, по разумению моему, гораздо выше Плавильщикова.

Раздумье о настоящем бедственном положении, воспоминание о невольных преступлениях и обращение к Киферону – все эти места роли исполнены им были мастерски, с горестною мечтательностью, живо и естественно, но в сценах с Креоном Плавильщиков, как мне показалось, играл с большим достоинством. О Яковлеве можно сказать то же, что Карамзин сказал о Лариве: это царь на сцене. Кажется, что природа наделила его всеми возможными дарами, чтоб занимать первое место на трагической сцене. Какая мужественная красота, какая величавость и какой орган! (голос. – Л. Б.) Но роль Тезея едва ли должна быть по сердцу знаменитому актеру: она слишком ничтожна для этой великолепной натуры» (44; II, 51).

Проживший долгую жизнь на сцене П. А. Каратыгин уже в 50 – 70-х гг. писал о приемах знаменитого в свое время в Москве драматурга и актера Ф. Ф. Кокошкина. «Эта декламация была неестественная и исполнена натянутой, надутой дикции. Первая его лекция произвела в нашем кружке разноголосицу: иные были безотчетно озадачены его самоуверенной мишурной важностью, другие видели в нем московского педанта на барских ходулях и смеялись над ним, как над педантом, который хотел запустить им пыли в глаза. На меня он произвел тоже неприятное впечатление. Впоследствии он ставил у нас несколько домашних спектаклей, – и тут-то мы вполне его раскусили и увидели, что в Петербурге нельзя справлять праздников по московским святцам, и убедились – что славны бубны за горами. Между тем, у некоторых москвичей и до сих пор Кокошкин пользуется репутацией знатока, вполне понимавшего театр» (58, 24).

В более выгодном положении оказывалась комедия с ее характерными ролями. Именно здесь и смог создать новую школу актерской игры такой выдающийся актер, как М. С. Щепкин. Любопытным представляется приведенное в «Дневниках» Жихарева рассуждение знаменитого актера Дмитревского о месте актера в комедии и трагедии: «Конечно, и Гаррик был великий человек, но скорее комедиант, чем актер, то есть подражатель природе в обыкновенной нашей жизни, между тем как Лекен создавал типы персонажей исторических. Надобно было видеть Лекена в ролях Магомета, Танкреда, Оросмана, Замора и Эдипа-царя, чтобы постигнуть, до какой степени совершенства может быть доведено сценическое искусство… Лекен и мадам Дюмениль – это настоящие трагические божества, и в последней если было менее искусства, то чуть ли еще не больше таланта» (44; I, 76). Итак, комедия – лишь подражание жизни, что просто, а искусство – нечто иное, более высокое, нежели жизнь. От трагедии требовался пафос и… сильный «орган», то есть голос актера. Жихарев передает отзыв стихотворца профессора Мерзлякова о своей драме «Артабан»: «Галиматья, любезный!.. Да нужды нет: читай его петербургским словесникам сам, да погромче, оглуши их – и дело с концом. Есть славные стихи, только не у места» (44; II, 25). Тем не менее, рецепт Мерзлякова был хорош. Вот как передает Жихарев впечатления от последней репетиции трагедии Озерова «Димитрий Донской»: «Я в восторге! У нас не слыхано и не видано такой театральной пьесы, какою завтра Озеров будет потчевать публику. Роль Димитрия превосходна от первого до последнего стиха. Какое чувство и какие выражения! В ролях Ксении, князя Белозерского и Тверского есть места восхитительные, а поэтический рассказ боярина о битве с татарами Мамая и единоборстве Пересвета с Темиром и Димитрия с Челубеем превосходит все, что только есть замечательного в этом роде, и рассказ Терамена не может идти ни в какое с ним сравнение… Действие, производимое трагедиею на душу, невообразимо. Стоя у кулисы… я плакал как ребенок, да и не я один: мне показалось, что и сам Яковлев в некоторых местах своей роли как будто захлебывался и глотал слезы».

Еще более сильное впечатление, и не только на Жихарева, произвела премьера этой ныне забытой трагедии: «Вчера по возвращении из спектакля я так был взволнован, что не в силах был приняться за перо, да, признаться, и теперь еще опомниться не могу от тех ощущений, которые вынес с собою из театра. Боже мой, боже мой! что это за трагедия «Димитрий Донской» и что за Димитрий – Яковлев! какое действие производил этот человек на публику – это непостижимо и невероятно! Я сидел в креслах и не могу отдать отчета в том, что со мною происходило. Я чувствовал стеснение в груди, меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар, то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу – словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблока. В ложах сидело человек по десяти, а партер был набит битком с трех часов пополудни; были любопытные, которые, не успев добыть билетов, платили по 10 р. и более за место в оркестре между музыкантами» (44; II, 88, 91–92). Читатель может из любопытства познакомиться с «Димитрием Донским» Озерова, и поймет, каковы были и вкусы театральной публики того времени, и достоинства ныне прочно забытой драматургии, и манера игры, так магически действовавшая на зрителей. Вообще же актеры подчинялись своим раз навсегда установленным сценическим амплуа – героя-любовника, благородного отца, резонера, инженю, субретки и т. д., так что и драматурги долго создавали пьесы под амплуа, как бы составляя их из готовых кубиков. В оперном же спектакле певцу достаточно было встать в ту или иную заученную позу, сделать тот или иной жест – и вся режиссура.

Спектакли в первое время начинались довольно рано: в 5, 6, затем в 7 часов, во второй половине XVIII в. – в 8, а в XIX в. уже в 9 часов вечера, и заканчивались очень поздно. Светские люди после окончания спектакля отправлялись, нередко с актрисами, ужинать в ресторан. Среди такой публики принято было приезжать в театр после начала спектакля, а любители появлялись даже к какой-либо популярной сцене или арии и уезжали по их окончании. Для аристократической молодежи особым шиком было не только входить в зрительный зал во время спектакля, но и иным образом демонстрировать свое пренебрежение общепринятыми правилами: лорнировать дам в ложах, громко обсуждать игру и даже шикать, что было строго запрещено, и за шиканье актрисе, покровительствуемой высокопоставленным лицом, можно было даже попасть под арест: театральный полицмейстер строго наблюдал за порядком. Не одобрялись в Императорских театрах и аплодисменты, как не допускалась в прессе критика неудачных спектаклей: в Императорских театрах неудач быть не могло, и вообще, какое дело какой-то публике до того, хорошо или плохо играют актеры? Они играют потому, что находятся на службе! В антрактах у завсегдатаев или поклонников актрис и балерин было в обычае ходить за кулисы и в артистические уборные; любители даже смотрели спектакли из-за кулис. Прислуга в театр не допускалась и лакеи с шубами хозяев дремали в передней театра на рундуках, а кучера ждали у экипажей, греясь около специально разводившихся полицией костров. Театральный разъезд совершался в определенном порядке, по мере вызова полицией экипажей знатных зрителей.

В присутствии в Императорской ложе Августейших особ оркестр играл «Боже, Царя храни», публика вставала, оборотясь к ложе, а вся труппа кланялась со сцены. Патриотически настроенная публика по особым случаям могла требовать исполнения гимна и в отсутствие Августейших особ, причем его могли исполнять по несколько раз; если спектакль был оперный, все актеры также должны были петь гимн.

Театр – это и публика. «…Менее всего императорские театры, как в Москве, так и в Петербурге, посещались (в начале ХХ в. – Л. Б.) высшим обществом, то есть аристократией; она как-то оказалась в стороне от искусства и из прежней покровительницы искусств обратилась в общество, к искусствам довольно индифферентное, очутившееся как-то в стороне…

Следует, однако, отметить, что петербургская аристократия все же была несколько прогрессивнее московской, более восприимчива к вопросам искусства, и Александринский театр охотнее посещался высшим обществом, нежели Малый в Москве.

В Петербурге серьезными театралами нередко делались именно народившиеся аристократы из купеческого и промышленного мира и связавшие себя браком с представителями русской родовитой знати, денежные дела которой нуждались в подкреплении извне.

Московская же старая аристократия менее шла на эти комбинации. Да и траты ее были значительно скромнее, ибо двор московский был беднее петербургского по составу, положению и значению. Во главе его стоял не монарх, а великий князь.

Большинство публики, посещавшей Императорские театры в Москве и Петербурге, состояло из дворянства среднего достатка, интеллигенции, чиновничьего мира, купечества и учащейся молодежи. Простого народа и рабочих в театрах бывало мало даже в Александринском, не говоря о других. От рабочих я иногда получал письма с просьбами оставить верхние места в Мариинском театре; просьбы эти обычно исполнялись по отношению к внеабонементным спектаклям. Мариинский театр в значительной степени был забит абонементами. В Михайловском по большей части шли французские спектакли.

Купечество московское и петербургское играло значительную роль в смысле влияния на сборы императорских театров. Роль московского купечества была, однако, гораздо больше петербургского. Во-первых, самого купечества было в Москве больше и интерес его к театру был значительнее. Кроме того, оно часто было связано с театрами не только узами ухаживания за артистками, но и узами брака с некоторыми из них. К тому же московское передовое купечество… вообще более интересовалось всем новым, вводимым в театре, начиная с художников, которых хорошо знало, и кончая всякими новаторствами в деле постановок» (142; 77–78).

Облик публики в зрительных залах был весьма пестрым, разительно различаясь в провинции, Москве и Петербурге. В столице Империи «это не как в Москве, где публика в платочках и пиджаках. Здесь все во фраках, офицеры со шпорами и с особыми усами, дамы с обнаженной, белой как снег грудью – бриллианты, духи, кружева… Царская ложа не пустая, как часто бывает в Москве… А капельдинеры как вежливы и как хорошо одеты – в Москве часто ливреи мешком сидят, а здесь как будто на каждого сделаны по мерке» (142; 152). Специфическая провинциальность пронизывала и облик актеров, и характер их быта. «Жизнь балетных артистов в Москве была патриархальная. В труппе было немало замужних артисток, причем, ввиду скудного содержания, кордебалетные танцовщицы, не имевшие заработка в виде уроков танцев, занимались разными хозяйственными операциями, до содержания коров и торговли молоком включительно. Помню, раз я спросил об одной отсутствовавшей танцовщице П… Мне сказали, что она отсутствует на репетиции по болезни, а когда я поинтересовался узнать, какая же у нее болезнь, то оказалось, что больна не она, а у одной из ее коров ожидалось прибавление семейства, и она должна была остаться дома» (142; 146).

Люди «из общества» обычно абонировали ложи на весь театральный сезон: это было «прилично». В ложи приглашали знакомых, и здесь не только смотрели спектакль, но и обменивались новостями, обсуждали туалеты, сплетничали. Почетными считались первые кресла в партере, сначала стоявшие отдельно, не связанными в ряды; в задней части партера публика, в основном молодежь, стояла. Стоячими были и дешевые места на «галерке», или «в райке», где собиралось студенчество и «серая публика». Для студентов даже было принято выделять некоторое количество бесплатных билетов.

Лица, не имевшие своих лож, приобретали билеты в кассе. Но в некоторых случаях актеры и музыканты посещали дома знатных и богатых любителей, предлагая им афишки и билеты, а те платили от щедрот своих, сколько захотят или смогут, зачастую соревнуясь в щедрости. Характерным явлением были бенефисы – спектакли, назначенные в пользу того или иного актера или актрисы, например, по поводу юбилея, ухода со сцены и т. п.; именно перед бенефисами и принято было посещать вельмож с билетами. Сам бенефициант выбирал спектакль, в котором выглядел наиболее выигрышно. Весь сбор от спектакля поступал в пользу бенефицианта, поклонники подносили ему лавровые венки, ценные подарки. В XVIII – начале XIX в. было принято бросать вызванному публикой отличившемуся актеру кошельки с деньгами.

Что же до музыкальной жизни города, то при всей ее интенсивности, она поначалу имела, так сказать, частный характер, в том смысле, что протекала преимущественно в частных домах: до появления сначала в Петербурге (в 1862 г. при Императорском русском музыкальном обществе), а затем и в Москве (в 1866 г.) консерваторий, специальных концертных залов не было. Хотя публичные концерты имели место уже в первой половине XVIII в., они были почти исключительно придворные. Видимо, по непривычке русского общества к такого рода развлечениям, посещение концертов чиновными особами было обязательным, причем места в зале предписывалось занимать согласно чинам. Придворные концерты исполнялись певчими дворцовых церквей; в большой моде при Дворе в это время были украинские бандуристы и певчие. Но ведущее место в музыкальной жизни занимали иностранные виртуозы. Первый же частный концерт был дан в 1846 г. в доме генерала Загряжского. При отсутствии специальных концертных залов эта практика концертирования в домах частных лиц была широко распространена и в более позднее время. Но, ввиду выгодности, стали приспосабливать свои помещения для концертов трактирщики и рестораторы. Такими заведениями стали Демутов трактир в Петербурге на Конюшенной улице, а в Москве – «Яр», «Стрельна», «Эльдорадо».

Концерты поначалу шли только Великим постом, когда закрывались театры, и в основном исполнялась духовная музыка. В дальнейшем время концертирования увеличивалось, и в начале XIX в. концертным сезоном был уже октябрь – декабрь, а в январе – феврале лишь редкие заезжие знаменитости осмеливались давать концерты; во второй половине XIX в. концерты давали также на Масляной неделе и летом, нередко за городом, на дачах вельмож. Сначала концерты, как и театральные спектакли, начинались рано, в 6 часов вечера, при Екатерине II с 8 часов, а в XIX в. – с 9 часов вечера. Цена билетов на публичные концерты была в XVIII в. в 1 руб., «без разбора мест», но музыканты и певцы, как и бенефициантыактеры практиковали доставку афишек и билетов вельможам на дом: соревнуясь в щедрости, те брали сразу по несколько билетов и платили значительно больше. В царствование Николая I билеты стоили уже от 10 до 20 руб. Во второй половине XIX в. концерты нередко устраивались благотворительными обществами и учреждениями, часто для малоимущих людей, с дешевыми, а то и бесплатными билетами. Многие помещики, имевшие крепостные оркестры, устраивали как платные, так и бесплатные концерты, разумеется, для людей своего круга, в своих домах. Были и другие формы устройства концертов и поводы для этого. Знаменитая Марья Ивановна Римская-Корсакова, выведенная под разными именами и у А. С. Грибоедова, и у Л. Н. Толстого, подробно описанная М. О. Гершензоном, писала сыну в 1820 г.: «Нынче у меня в доме концерт. Я дала залу одному музыканту, фамилия его Рудерсдорф. Играет на скрипице, по мне нехорошо, – я в этом слепой человек, – а свистит он прелестно, с гитарой припевает тирольские песни тоже бесподобно. Я ему дала свою залу для того, что он бедный человек. Давал у Иогеля концерт, ему очистилось 75 р., а теперь ему верно 1000 р. придется барыша. Мест в зале 125, а я с иных для бедности его брала за билет по штучке». В эти же дни Марья Ивановна предложила жить в ее доме приезжей знаменитой певице Бургонди. Она предложила певице спеть каватину в концерте Рудерсдорфа. а затем устроила ей концерт в своей зале. «Прежде предложила я ей, довольна ли она будет, кроме расходов, получить 1000 р. Madame присела, объявила, что безмерно довольна будет. И так я и пустилась раздавать билеты, кому по золотому, кому по 10 руб., глядя по людям. А перед тем, как ей идти петь, послала в кошельке ей 1000… Madame моя так была довольна этим подарком, что восхитила своим пением всех» (30; 68–69).

К началу ХХ в. уже сложился круг любителей симфонической музыки, стабилизировалась ситуация и с концертными залами. В Петербурге симфонические концерты обыкновенно давались в Дворянском собрании и в бывшем доме Энгельгардта. Часто петербургские меломаны ездили на концерты в Павловск, где музыка звучала в павловском «воксале». Как правило, и в провинции под музыкальные концерты отводились залы дворянских собраний.

В русскую, преимущественно городскую повседневность входило и национальное музыкальное искусство. В первой половине XIX в. музыка, главным образом западноевропейская, бытовала в виде концертов приезжих знаменитостей или частных или казенных капелл и оркестров, а также любительского музицирования в светских гостиных. Естественно, что все это сосредоточивалось в столицах, и уровень публичности был сравнительно невысок, охватывая лишь образованное общество. Наибольшей популярностью пользовалось итальянское музыкальнопевческое искусство, итальянская опера довольно долго господствовала почти безраздельно, «итальянщиной» ограничивалось и любительское музицирование, и нотная торговля. Второй по распространенности была «ученая» немецкая музыка. Национальная музыка в этих кругах не пользовалась большой популярностью: М. И. Глинке предпочитали Г. Доницетти. Концерты Г. Зонтаг, А. Каталани, Ф. Листа, Г. Берлиоза, П. Виардо собирали огромную аудиторию: на концерте Дж. Рубини 4 марта 1843 г. в зале было около 3 тыс. слушателей. Разумеется, это не были простолюдины, хотя бы потому, что, например, билет на концерт Каталани стоил от 25 руб. и выше. Во второй четверти XIX в. положение стало меняться. Кроме арий из итальянских опер в светских гостиных зазвучали романсы русских композиторов: А. А. Алябьева, А. Л. Гурилева, А. Е. Варламова, П. П. Булахова и их обработки народных песен, горячих сторонников получило творчество М. И. Глинки, А. С. Даргомыжского и А. Н. Верстовского, а во второй половине века произведения не только П. И. Чайковского, западные по стилю и тематике, но и композиторов «Могучей кучки» стали преобладать, особенно к концу столетия. Особенно важную роль в популяризацию русской и зарубежной музыки сыграли консерватории с их публичными концертами учеников и профессоров.

Не диво увлечение публики музыкой в столицах. Но вот пишет ученик Новочеркасской гимназии: «Остались у меня в памяти впечатления и от гимназических вечеров, на которых выступал гимназический оркестр под управлением Попова, гимназист Часовников, красивым басом исполнявший романс Чайковского «Ночь», и Мострас, позже ставший профессором Московской консерватории, игравший концертную фантазию Аларда на мотивы оперы Гуно «Фауст». Был большой успех. Последнее выступление поразило меня и стало причиной моего решения учиться играть на скрипке […]

В гимназии существовал симфонический оркестр. В нем играли подготовленные гимназисты, а где последних не хватало, где они были слабы, там помогали музыканты атаманского оркестра. И вот в сентябре 1905 г. Федор Иванович Попов предложил мне присоединиться к группе вторых скрипок […]

Когда начались оркестровые занятия и репетиции, на место концертмейстера первых скрипок был посажен Манохин, уже зарекомендовавший себя как лучший скрипач, а я был переведен из вторых скрипок в первые, и сел за второй пульт… В гимназии организуется балалаечный оркестр с мандолинами и гитарами. В него входят многие любители игры на балалайках, в том числе и брат Матвей, ученики нашего класса Шовский и Виноградов. Управлял и дирижировал этим оркестром, конечно, Манохин, который от природы имел к этому способности […]

Зимой 1906 – 07 продолжались посещения концертов. В середине сентября мы были на концерте скрипача Кости Думчева, тогда гремевшего в России ученика нашего учителя Ф. А. Стаджи. 7-го января слушали концерт скрипача мировой известности, профессора Петербургской консерватории Л. С. Ауэра […]

В 1908 г. осенью в Новочеркасске учреждается отделение Императорского русского музыкального общества, основателями которого были Федор Иванович Попов, учительница музыки Гинзбург и другие. Возникает рядом с фортепианной школой Барановского и музыкальная школа Иваньского из соединения учеников Иваньского и класса скрипача Ф. А. Страджи.

В 1908/09 уч. г. пришлось бывать на нескольких концертах: осенью – скрипача Кости Думчева, Пирогова, замечательной певицы-контральто Петровой-Званцевой, проф. Ауэра, эстрадной певицы, гремевшей тогда, Вяльцевой, исполнительницы старинной музыки на клавесине Ванды Ландовской, певца Шевелева; в 1-м полугодии 1909 г. – мандолиниста Ронко, гусляра Северского, скрипачей Мец и Эрденко… На этом концерте я услыхал впервые ноктюрн Скрябина для левой руки. Слушал известного тенора, артиста Мариинской оперы Лабинского, цыганскую певицу Веру (опечатка. Надо – Варю. – Л. Б.) Панину, тенора Левицкого. Весной был на концерте известного скрипача Григоровича» (103; с. 40, 84, 99, 124–125). Думается, довольно: читатель и без того понял, что музыкальная жизнь столицы Донской области была не менее интенсивна, нежели столицы Империи.

Но, может быть, самое примечательное то, что наряду с образцами национальной классической музыки в обиход образованного общества начинает входить музыка народная. Собиратель народных песен, певец и хоровой дирижер Д. А. Агренев-Славянский в 1869 г. начал концертировать с собственной капеллой в России и за рубежом, в 1886 г. в Петербурге виртуозом-балалаечником В. В. Андреевым был создан первый оркестр русских народных инструментов, а в 1911 г. начались концерты знаменитого русского народного (в полном смысле слова, с исполнителями из деревни) хора Митрофана Пятницкого. Нужно иметь в виду, что в ту пору рыночных отношений подобного рода антрепризы не могли бы существовать, если бы не имели достаточно широкой аудитории; стало быть, народная песня и народная музыка пользовались популярностью именно в образованном обществе, которое и посещало концерты.

Своеобразной, чисто русской и возможной только при крепостном праве была роговая музыка: музыканты играли на рогах, каждый из которых брал только одну ноту определенного тона. Однако большие, по 40 и более человек, оркестры, исполняли даже очень сложные вещи классического репертуара, своей слаженной игрой изумляя иностранную публику. Особенно популярны были такие концерты на воде: впереди шел катер с публикой, а за ним – судно с музыкантами: рога лучше звучали издали и на воле.

В 1772 г. в Петербурге возник Музыкальный клуб, созданный любителями музыки, а затем один за другим стали появляться музыкальные общества, регулярно устраивавшие концерты. Во второй половине XVIII в. началось типографское издание нот, в 1790 г. появилась в Петербурге первая нотная лавка, а в 1798 г. – нотная библиотека. Во множестве издавались и разнообразные песенники, занявшие видное место в быту всех слоев городского населения. С середины XVIII в. началась и торговля музыкальными инструментами. В дворянском, особенно аристократическом обществе, наиболее популярной была арфа, позволявшая выгодно продемонстрировать красоту женских рук, и клавишные инструменты: спинет, клавесин, клавикорды, фортепьяно, а у духовенства – фисгармония. В отличие от актерства музицирование и пение не только не считались позорящим занятием, но, напротив, входили, так сказать, в набор дворянских добродетелей. В самых высших кругах общества распространено было концертирование, правда, любительское или на благотворительных концертах, и музыкой, включая сочинительство, увлекались в таких аристократических семействах, как графы Виельгорские, графы Соллогуб; выше уже упоминалось о нижегородском дворянинемеломане А. Д. Улыбышеве, игравшем в любительском квартете первую скрипку и устраивавшем в своем доме дважды в неделю музыкальные вечера. Поэтому обучение детей музыке было непременной деталью быта дворянства (мальчиков обычно учили скрипке, девочек – фортепьяно), а затем буржуазии и интеллигенции.

Разумеется, указанными инструментами не ограничивалось музицирование. Так, в дворянстве, чиновничестве, купечестве, мещанстве огромной популярностью пользовалась гитара. Принесена она была в Россию во второй половине XVIII в., по-видимому, итальянскими музыкантами. Но уже к концу столетия она была переработана, получив седьмую струну. На ее популярность сильнейшим образом повлияли романтические настроения первой половины XIX в., а также огромная роль русских цыган, у которых она вместе с бубном и скрипкой стала самым распространенным инструментом. О популярности гитары в русском обществе говорит то, что для нее или с ее упоминанием было сложено огромное количество романсов. В XVIII в. появилась и постепенно сменила домру балалайка, имевшая сначала две, а затем три струны. Но, изготовлявшаяся обычно кустарно самими балалаечниками, вплоть до использования высушенной тыквы-горлянки, балалайка получила распространение в простонародной среде, как и волынка, торбан (щипковый инструмент с 30–40 струнами, родственный украинской бандуре) и варган – стальная подковообразная скоба с подвижным язычком, забиравшаяся полностью в ротовую полость, игравшую роль резонатора. Столь популярная в городской простонародной среде конца XIX в. гармоника также была пришлым инструментом, видимо, принесенным в конце XVIII в. немецкими ремесленниками, выписанными для работ на тульских заводах. Ее переработка началась в первой четверти XIX в., а производство – в 1830 г. в Туле. Русскими мастерами было создано множество разновидностей гармоники: тульская, бологойская, саратовская, сибирская, татарская, касимовская, венка, тальянка, ливенка и т. д. В свою очередь, сам характер гармоники повлиял на русское народное пение, и не исключено, что, например, частушка не появилась бы, не будь гармоники. Вместе с лаковыми сапогами, галошами, картузом с лаковым козырьком гармоника вошла в «джентльменский набор» щеголеватого фабричного парня. Пожалуй, меньшее распространение в городской народной среде получили духовые инструменты – свирель, жалейка, рожок, более свойственные деревне, тогда как европейские кларнет или гобой не были редкостью в дворянских музыкальных салонах. Необычайная музыкальность русского народа, не раз с восторгом отмечавшаяся иностранцами, конечно, сыграла огромную роль в распространении и самого музицирования, и музыкальных инструментов.

Музыкальная (и не только) жизнь широких кругов общества, от поместного дворянства и гвардейского офицерства до купечества в XIX в. неразрывно связана с цыганской песней и пляской. Цыгане, в большом количестве очутившиеся в России на рубеже XVIII–XIX вв., с разделами Речи Посполитой и занятием Молдавии и Валахии, опираясь на русские традиции песенного многоголосья, создали совершенно оригинальную таборную песню. Таборная песня русских цыган, отличная от песен венгерских, богемских или трансильванских цыган и наполненная стихийной игрой фатальных страстей, оказалась в высшей степени созвучна душе русского человека. Целые состояния были брошены к ногам Стеш и Груш, люди буквально сходили с ума, стрелялись из-за них на дуэлях или кончали с собой. И как не вспомнить здесь вдохновенные слова большого любителя и знатока цыганской песни А. И. Куприна: «Было, стало быть, какое-то непобедимое, стихийное очарование в старинной цыганской песне, очарование, заставлявшее людей плакать, безумствовать, восторгаться, делать широкие жесты и совершать жестокие поступки. Не сказывалась ли здесь та примесь кочевой монгольской крови, которая бродит в каждом русском? Недаром же русские и любят так трагически, и поют так печально, и так дико бродят по необозримым равнинам своей удивительной несуразной родины!». Ему вторил в эмиграции А. А. Плещеев: «Цыганщина вошла в нашу кровь и плоть, в нашу психологию». Многие русские поэты писали для цыганских хоров; достаточно вспомнить «Цыганскую венгерку» («Две гитары, зазвенев, жалобно заныли») и «О, говори хоть ты со мной, подруга семиструнная!» А. А. Григорьева, поющиеся (с идиотскими искажениями) до сих пор; между прочим, замотавшийся по цыганам, спившийся, погубивший себя из-за несчастной любви Аполлон Григорьев в своих статьях не раз воспевал «ураган этих диких, странных, томительно-странных песен» хора Ильи Соколова с их психофизическим неистовством: «Я готов прозакладывать мою голову, если вас не будет подергивать (свойство русской натуры), когда Маша станет томить вашу душу странною песнею или когда бешеный неистовый хор подхватит последние звуки чистого, звонкого, серебряного Стешина «Ах! Ты слышишь ли, разумеешь ли…». Таборные «Канавэла», «Шэл мэ вэрсты» или транскрипции русских «Ах, да не вечерняя», «Слышишь, разумеешь» и польской «Гей, вы, улане, мальваны чапки» звучали повсюду: на «мальчишнике» А. С. Пушкина в доме П. В. Нащокина, у поэта и драматурга Н. В. Кукольника и в доме Н. Ф. Павлова, где чествовали Ф. Листа. «Было время, – писал Л. Н. Толстой, – когда на Руси ни одной музыки не любили больше цыганской; когда цыгане пели русские старинные хорошие песни «Не одна», «Слышишь», «Молодость», «Прости» и т. д. и когда любить слушать цыган и предпочитать их итальянцам не казалось странным». Целую оперу «Цыгане» включившую и множество цыганских песен и плясок, создал на рубеже 30 – 40-х гг. меломан граф М. Ю. Виельгорский. О цыганской песне и пляске или для цыган писали, кроме упомянутого А. А. Григорьева, А. Н. Апухтин и Я. П. Полонский («Мой костер в тумане светит» – это его произведение), А. Ф. Писемский и Н. С. Лесков (вспомним «Очарованного странника»), А. А. Фет и И. С. Тургенев (у неистового Пантелея Чертопханова было три отрады: друг Недопюскин, конь Малек-Адель и цыганка Маша). Л. Н. Толстой создал страшную трагедию человеческого вольного духа – «Живой труп», а пылкий «цыганист» поэт В. Г. Бенедиктов так, может быть, неуклюже, но верно передал характер пляски знаменитой Матрены: «А вот «В темном лесе» Матрена колотит, / Колотит, молотит, кипит и дробит, / Кипит и колотит, дробит и молотит, / И вот поднялась, и взвилась и дрожит».

В городах, прежде всего в Москве, постоянно жили знаменитые цыганские хоры, певшие по ресторанам (например, у «Яра»). Целое поселение московских цыган было в Грузинах. В Петербурге цыганские хоры начали петь в загородном «Красном кабачке» Здесь в 1824 г. был даже дан бал с участием московских цыган. В 40-х гг. они пели и в трактире «Марьина роща» (стало быть, таковая была и в Петербурге). Поздний уже «цыганист» А. А. Плещеев писал: «Постоянное пребывание цыганских хоров в ресторанах существует с 1860-х годов. Знаменитыми цыганскими хорами считались хоры братьев Ильи и Петра Соколовых, имевшие пребывание в Москве, но приезжавшие и в Петербург» (100; 9). Не те ли это Соколовы, о которых в эмигрантской уже песне пели: «Соколовская гитара до сих пор в ушах звучит…»?

Из соединения традиции таборной песни, русской народной песни и русского романса А. Е. Варламова, П. П. Булахова, А. Л. Гурилева в транскрипции цыганских певцов и хореводов (лучшие из них, пожалуй, принадлежали Н. Шишкину, особенно «Наглядитесь да на меня…» – сокращенный вариант старинных «Размолодчиков») родился особый цыганский романс, к концу XIX в. получивший самое широкое распространение в русском быту по всей стране и занявший прочное место на эстраде. Но, по мнению знатоков, это был уже период упадка, замены цыганского оригинального творчества «цыганщиной», которая только в устах немногих выдающихся исполнительниц, вроде Вари Паниной, еще приближалась к лучшим образцам цыганского пения 30 – 40-х гг.

Граф С. Д. Шереметев вспоминал один из ужинов в Петровском парке. «Все оживились, послали за цыганами, но хора не было и пришли только солистки. Здесь впервые увидел я Графа Соллогуба… Он был в ударе, шутил, балагурил, заслушивался пением, подзадоривал цыганок… Помню, как он вдруг подошел к фортепиано и начал подбирать какие-то песни, какие-то давно не петые старые цыганские песни. Подошла к нему цыганка и глаза ее заблестели. Она затянула эту песню, другая вторила, и пели они задушевно. Граф Соллогуб подтягивал… Он просветлел, и в глазах его засверкала искра дарования, стройно и увлекательно раздавались звуки цыганской песни. Всех задело за живое. Когда оно кончилось и после перерыва вновь продолжали петь, было уже совсем не то. Эти мгновения не повторяются и не всегда находятся – их нужно ловить, и они-то составляют всю невыразимую прелесть. Подобных вечеров иногда дожидаешься долго, иногда вовсе не дождешься, а в настоящее время с нынешними цыганами они даже невозможны…» (152; 78). Горько, но нынче и той «цыганщины» уже не услышишь, а звучат только поделки постсоветских сомнительных композиторов…

Стилизации русских народных песен и написанных «под народные» песен и романсов композиторов третьего ряда заполнили эстраду, сосуществуя рядом с канканом, шансонетками и ариями из популярных оперетт. С восторгом вспоминая французский Михайловский театр, граф С. Д. Шереметев писал: «Все это было до 1867 г., до злополучной оперетки, когда вся гниль Второй империи с всемогущей опереткой ворвалась в Россию. С тех пор вкусы стали портиться; уже не требовались по-прежнему тонкий комизм, остроумие и веселость, а сюжет был на непристойности, и чем грубее, чем пошлее и грязнее, тем было лучше…» (152; 165). Спрос нового массового слушателя из всех слоев общества, от гвардейского офицерства до мещанства, породил новый рынок, хотя и здесь появлялись выдающиеся исполнители, облагораживавшие этот ранний китч, вроде Анастасии Вяльцевой или Надежды Плевицкой.

Любопытное объяснение этим переменам в художественной культуре верхушки общества дал барон Н. Е. Врангель. «Трепов (с 1866 г. – петербургский обер-полицмейстер, в 1873–1878 гг. – градоначальник. – Л. Б.), в исканиях успокоить умы склонной к протесту молодежи высших слоев, прибег к методу, столь успешно практиковавшемуся правительством Наполеона III. Он стал столицу веселить и развращать. Под благосклонным покровительством администрации стали плодиться и процветать разные театры-буфф, кафешантаны, танцклассы, дома свиданий, кабаки и кабачки, игорные притоны высшего разряда, вроде гусара поручика Колемина и гусара же полковника Ивашева.

Появились француженки, как и было сказано, по приглашению самой полиции… и возиться с ними считалось чуть ли не залогом политической благонадежности. По крайней мере, начальник Третьего отделения Филиппеус однажды со смехом показал мне доклад сыщика о мне самом. В нем говорилось: «Взгляды либеральные, говорит много, но не опасен, живет с французской актрисой из театра-буфф, такой-то» (27; 176). Вряд ли Врангель прав: если бы «молодежь высших слоев» не была склонна к подобного рода искусствам, все эти предприятия, при всей поддержке администрации, лопнули бы. В том-то и дело, что они нашли благодатную почву в обществе.

Однако нужно отметить и существование массового любителя серьезной музыки: например, концерты Ф. И. Шаляпина собирали неимоверное количество слушателей и такое явление, как очередь, или «хвост», возникло именно за билетами на шаляпинские выступления, а не за хлебом. Вот что писали в газетах после приглашения Шаляпина в 1898 г. на императорскую сцену: «Как известно, легче добиться конституции, чем билетов на спектакли Мариинского театра». Рецензента «Санкт-Петербургских новостей» возмутило поведение публики на концерте Шаляпина в зале Дворянского собрания 12 ноября 1903 г.: «Наконец, такого рева толпы (неужели нельзя восторгаться менее грубо?) и такой тесноты в проходах… положительно не запомнишь. Не европейцы, а папуасы – вот что следовало сказать в настоящий вечер про обыкновенно корректных петербуржцев!» (Цит. по: 89; 234). И точно так же нашли своего массового поклонника театры Комиссаржевской, Мамонтова, Станиславского.

Говоря об интенсивной культурной жизни в дореволюционной России, ее духовности, обычно имеют в виду образованную часть общества: дворянство, верхушку купечества, нарождавшуюся интеллигенцию. Не следует преувеличивать эту духовность. Любые профессиональные занятия, кроме государственной службы, расценивались в дворянском обществе в первой половине XIX в. как порочащие звание дворянина. Более известный своим сотрудничеством с Булгариным журналист и ученый Н. И. Греч, не имевший средств, получив в 1804 г. предложение преподавать в частном пансионе, «отправился к матушке с просьбою о дозволении заняться этим ремеслом. Дворянская кровь и в ней заговорила: она колебалась, но, видя, что я иначе существовать не могу, дала мне согласие… И родственники мои (не только матушка), и бывшие товарищи досадовали на то, что я избрал несовместное с дворянством звание учителя» (33; 143, 150). Известный русский художник граф Ф. П. Толстой постоянно подвергался укорам со стороны родственников и вообще людей «своего круга» за профессиональные занятия искусством, хотя его высоко ценили и одобряли Император Николай I и члены Императорской Фамилии, и лишь занятие должности президента Академии Художеств восстановило его репутацию. «Остальные же родные вооружены против меня, а особливо пожилые, за то, что я избрал для моего служения отечеству неблагородную дорогу художника, в чем меня многие из знатных фамилий обвиняют, говоря, что я этим поступком бесчещу мою фамилию […] Обвинения на меня сыплются отовсюду. Не только что все наши родные (окроме моих родителей), но даже и большая часть посторонних нам господ вооружилась против меня за то, что я первый из дворянской фамилии, имеющей самые короткие связи с многими вельможами, могущими мне доставить хорошую протекцию, и имея титул графа, избрал для своей деятельности дорогу художников. И везде говорят, что я, унизив себя до такой степени, наношу бесчестие не только своей фамилии, но и всему дворянскому сословию» (143; 148–149).

Популярный в свое время рисовальщик князь И. Г. Гагарин, автор росписей Сионского собора в Тифлисе и альбома «Le Caucase pitoresque» был прежде всего обер-гофмейстером Двора, дипломатом, военным (генерал-майор), тайным советником и вице-президентом Академии Художеств. А. Г. Венецианов хотя и был небогатым помещиком (имение принадлежало жене) и дворянином, но крайне незнатного происхождения (из нежинских греков) и начинал службу землемером, занимаясь живописью в свободное время. Основная же масса художников-профессионалов была из разночинцев, вплоть до выходцев из крепостных, и отнюдь не отличалась материальным достатком; только должность профессора Академии Художеств давала некоторое обеспечение и положение в обществе. Популярный и пользовавшийся поддержкой Николая I отставной офицер П. А. Федотов умер в нищете. Это характерно и для второй половины XIX в. и только к началу ХХ в. ремесло художника перестало быть позорным и начало кормить. Но и в это время художники-профессионалы в основном были выходцами из семей интеллигенции и разночинцами: В. А. Серов был сыном композитора, М. В. Добужинский – офицера, А. Н. Бенуа происходил из семейства профессиональных архитекторов и художников, любительски занимавшаяся живописью княгиня М. К. Тенишева вообще была незаконнорожденной, а известный художник-передвижник, генерал-майор Н. А. Ярошенко получил военное образование, как и известный композитор, генерал-майор и профессор фортификации Ц. А. Кюи.

Дело было даже не в самом роде занятий. Композиторы А. С. Даргомыжский, А. Н. Верстовский или М. И. Глинка были выходцами из дворян, из помещичьих семейств, но все они находились на службе (Верстовский занимал высокий пост директора Императорских театров). Дом известного в свое время виртуоза и композитора графа М. Ю. Виельгорского был средоточием аристократической жизни Петербурга. Однако если бы Виельгорский стал профессиональным музыкантом, выступающим не как любитель, а в качестве профессионального оркестранта, играющего за деньги, это сразу же превратило бы его в изгоя, и в дворянских кругах о нем с презрением заговорили бы как о гаере, шуте. Особенно это касалось актерской игры на сцене: актер расценивался немногим выше лакея. Это вовсе не значит, что люди из «общества» не выступали со сцены. В своем месте уже говорилось об одном из увлечений светских девиц и молодых дам – о «живых картинах»: что это, как не сценография, да иной раз еще и в весьма откровенных костюмах и соблазнительных позах. А декламация, также популярная в салонах (С. Т. Аксаков еще в начале XIX в. прославился среди людей своего круга как искусный декламатор) к рубежу веков получили характер подлинного поветрия, и для нужд любителей декламации постоянно выходили даже специальные сборники «Чтец-декламатор» с популярными стихами и прозаическими отрывками. Более известный как поэт К. Р., Великий князь Константин Константинович не только занимался стихотворчеством и написал наделавшую скандала драму «Царь Иудейский» (по церковным канонам запрещалось выводить на сцене святых, а уж Иисуса Христа – тем паче). Но зимой 1913–1914 гг. в Зимнем дворце на сцене Эрмитажного театра, в присутствии членов Императорской Фамилии во главе с самим Николаем II, была поставлена эта пьеса под режиссурой самого Августейшего автора, который играл роль Иосифа Аримафейского. Участвовали в постановке и некоторые Великие князья, а также, вместе с профессиональными актрисами, офицеры л. – гв. Измайловского полка: постановка шла под флагом «Измайловских досугов», литературного кружка, созданного среди офицеров полка Константином Константиновичем в бытность его командиром полка. А уж любительские спектакли простых смертных, хотя бы и из светского общества, вообще были явлением заурядным, особенно спектакли благотворительные: участие в таковых вменялось даже в особую заслугу.

Главное было в том, чтобы вся эта литературная, музыкальная (это еще полбеды), а пуще того артистическая деятельность не была профессиональной, платной, перед случайной публикой, а не перед людьми «своего круга».

Точно так же расценивались занятия наукой. На профессиональном уровне занимался исторической наукой Великий князь Николай Михайлович, создатель ряда крупных трудов, и сегодня не утерявших значения. Вот только неясно, получал ли гонорары Николай Михайлович, как и Константин Константинович, который долго стеснялся публиковать свои стихи и сделал это лишь по рекомендации Александра III.

Собственно, науки в чистом виде, как сейчас в НИИ, не существовало: наука была сосредоточена в университетах и ученые были их профессорами, получали жалованье и имели, таким образом, возможность и право заниматься наукой. Известные русские знатоки древностей, члены Румянцевского кружка, не в счет: им платил сам канцлер Н. П. Румянцев. Занятия науками и звание профессора в светском обществе первой половине XIX в. оценивались немногим выше профессионального актерства. Талантливый дилетант князь В. Ф. Одоевский, известный философ, писатель и музыкант, занимавшийся и естественными науками, считался у людей своего круга свихнувшимся чудаком. Только в конце XIX в. князь Е. Н. Трубецкой мог позволить себе быть профессором философии без ущерба для своей репутации аристократа. Занятия историей для видного сановника В. Н. Татищева, князя М. М. Щербатова или Н. М. Карамзина, авторов первых капитальных трудов по русской истории, были в принципе таким же любительством, как и сочинение стихов или драматических произведений. В первой половине XIX в. профессура была почти исключительно из разночинцев, в редких случаях из незнатных и небогатых дворянских семейств. Это было связано с тем, что дворянство предпочитало военную службу, а если и начинало учебу в университетах, то далеко не всегда заканчивало курс обучения, поступая с аттестатом или без него в военную или гражданскую службу. Не только общественный статус, но и жалованье профессора было низким, и те, кто не имел собственных доходов, должны были преподавать сразу в нескольких учебных заведениях или служить по какому-либо министерству, чтобы содержать семью. Так, выходец из крепостных, автор первой «Истории русской литературы» профессор Петербургского университета А. В. Никитенко служил по Министерству народного просвещения (в том числе был цензором) и преподавал в Смольном институте; в знаменитом «Дневнике» он постоянно жалуется на необходимость искать себе дополнительных заработков. Только концу XIX в. положение изменилось и, ранее расценивавшиеся как ремесленники, писатели, артисты, художники, ученые, врачи, юристы стали пользоваться большим уважением в обществе и превратились в желанных гостей в светских салонах.

Не следует увлекаться и абсолютизировать уровень духовности социальной верхушки. Не говоря уж об огромном месте, которое в круге чтения занимала «легкая» литература, вроде романов чрезвычайно популярного Поль де Кока (кто помнит его?), об увлечении шантаном и шансонетками и т. п., следует иметь в виду и наличие разного рода странных (с определенной точки зрения) увлечений, иногда принимавших повальный характер. Как сегодня наш массовый современник увлекается то экстрасенсами, то НЛО, то еще какими-нибудь «тайнами» бытия, так и тогдашнее образованное общество, в том числе его интеллектуальная верхушка, бывали временами покорены разного рода чертовщиной. Например, чрезвычайно широко было увлечение своеобразной игрой в вызывание духов, которые отвечали вопрошающему посреднику-медиуму (мы сейчас назвали бы его экстрасенсом) то стуком ножек столика, вокруг которого в темноте сидели участники занятия, то передвижением по столу блюдечка, а то и надписями карандашом на листе бумаги. Вот как описывала это и свое отношение к подобному А. Ф. Тютчева, умная женщина с трезвым и критическим взглядом на вещи. «Со времени возвращения двора в Царское все здесь очень заняты вертящимися и пишущими столами. С ними производится множество опытов даже на вечерах у императрицы. Адъютант Кушелев очень увлечен этим занятием, он видит в нем новое откровение святого духа. Факт тот, что столы вертятся и что они пишут; утверждают даже, что они отвечают на мысленно поставленные им вопросы. Не подлежит, однако, сомнению, что получаемые ответы неопределенны и банальны: как будто духи, прибегающие к этому странному способу общения с людьми, боятся скомпрометировать себя, сказав что-нибудь такое, что вышло бы за пределы самого банального общего места. Столы, предназначенные к тому, чтобы служить средством общения с духом, имеют доски величиной не более дна тарелки, сердцевидной формы и стоят на трех ножках, из коих одна снабжена карандашом. Эта игрушка неизбежно поддается малейшему нажиму со стороны руки, якобы магнитезирующей стол, и легко проводит знаки на бумаге, которая принимает сообщения духов. Отсюда один шаг до невинного обмана, который невольно создается в уме увлеченного магнитезера, и эту черту очень трудно переступить тому, кто убежден, что находится под влиянием духов» (147; 123). Конечно, мы могли бы на основании этого увлечения сделать выводы о «пустоте и ничтожности» светского общества, придворных и членов Фамилии: к этому нас долго и упорно приучали в течение десятилетий. Однако выше несколькими страницами своего дневника фрейлина пишет о своем отце, всем известном поэте и дипломате Ф. И. Тютчеве. «Он с головой увлечен столами, не только вертящимися, но и пророчествующими. Его медиум находится в общении с душой Константина Черкасского, которая поселилась в столе после того как, проведя жизнь далеко не правоверно и благочестиво, ушла из этой жизни не совсем законным способом (утверждают, что он отравился). Теперь эта душа, став православной и патриотичной, проповедует крестовый поход и предвещает торжество славянской идеи. Странно, что дух этого стола, как две капли воды, похож на дух моего отца; та же политическая точка зрения, та же игра воображения, тот же слог. Этот стол очень остроумный, очень вдохновенный, но его правдивость и искренность возбуждают во мне некоторые сомнения. Мы часами говорили об этом столе, отец страшно рассердился на меня за мой скептицизм, и хотя я отстояла независимость своего мнения, однако душа моя была очень смущена, и я поспешила отправиться к великой княгине, чтобы восстановить нравственное равновесие своих чувств и мыслей. Какая разница между натурой моего отца, его умом, таким пламенным, таким блестящим, таким острым, парящим так смело в сферах мысли и особенно воображения, но беспокойным, не твердым в области религиозных убеждений и нравственных принципов, и натурой великой княгини, с умом совершенно другого рода, глубоко коренящимся в «единственном на потребу»! Какой душевный мир я испытываю, когда после этих столкновений с отцом я нахожусь опять с ней, какое успокоение нахожу при соприкосновении с этой душой, чистой и прямой, с этим умом, рассудительным и трезвым! Для нее религия не есть игра воображения, это сосредоточенная и серьезная работа всего ее внутреннего существа» (147; 129).

Эти увлечения мессмеризмом и магнетизмом, столоверчением и прорицаниями, иногда шутливые, род коллективной игры, иногда же в высшей степени серьезные, были настолько распространены, что о них на протяжении всего XIX в. упоминают многие мемуаристы, очеркисты и беллетристы; Л. Н. Толстой даже высмеял это увлечение в пьесе «Плоды просвещения».

Традиционное православие, особенно в тех грубо казенных формах, какие оно приняло с начала XVIII в., удовлетворяло далеко не всех людей, как в социальной верхушке, так и простонародье. Поиски истинной веры, отвечающей душевному состояния, были очень распространены. В том числе искали ее и в других конфессиях. В социальной верхушке некоторой популярностью пользовался католицизм, и были случаи перехода в лоно римско-католической Церкви известных людей. Так, в 1862 г. стала строгой подвижницей католицизма знаменитая княгиня Зинаида Волконская; надо полагать, нет смысла рассказывать об этой выдающейся женщине: она и без того хорошо известна. В 30-х гг. уехал за границу и стал монахом Ордена иезуитов профессор греческой словесности, талантливый поэт и переводчик В. С. Печерин. Склонен был к католицизму и славный философ П. Я. Чаадаев. Даже иудаизм находил своих приверженцев среди взыскующих истинной веры. В 1738 г. по приговору Сената были сожжены на костре племянник известного дипломата, флота капитан-поручик А. Возницын и еврей Лейба: первый – за переход в иудаизм, второй – за совращение к переходу. Во второй половине XVIII в. в центральных губерниях появилась мистическая секта субботников, или жидовская (позднее – иудейская) секта; субботники совершали обрезание, праздновали субботу, признавали Божество в одном лице, а не в трех, почитали Ветхий Завет. Особенно большим было влияние протестантизма. Весь XVIII в. просуществовала секта евангелистов Дмитрия Тверитинова, затем слившаяся с молоканством, в свою очередь выделившимся из секты духоборов. Молокане отрицали Православную Церковь с ее иерархией, Таинства и обряды, почитание святых мощей и икон, источником вероучения считали Св. Писание Ветхого и Нового Завета, архиереем же признавали одного только Иисуса Христа. Духоборчество, возникшее в середине XVIII в., признавая 10 заповедей, Таинство Причащения понимали духовно, отвергали первородный грех, святых и Богородицу почитали, но на помощь не призывали, отвергали иконы и моление в храме. Подобного рода сект было огромное количество. Среди них весьма распространенный штундизм, по существу, был обычным баптизмом. В высшем обществе в 70-х гг. XIX в. появились редстокисты – слушатели и последователи евангелического проповедника, лорда Редстока. В 1876 г. началась деятельность Пашкова, учившего чисто по-протестантски; в дальнейшем пашковщина перешла к замене Писания внутренним откровением. Радикальным отказом от учения Православной Церкви и склонностью к протестантизму стала и деятельность графа Л. Н. Толстого. При этом, несмотря на преследования, обычно выражавшиеся в ссылке (а принадлежность к иезуверской секте скопцов наказывалась и каторгой), сектанство постоянно ширилось.

Вообще мистическое «духовное христианство» было весьма популярным. Получившая большое развитие, в том числе среди дворянства хлыстовщина, или христовщина, проникла и в высшие слои общества, охваченные пришедшим с Запада мистицизмом. В 1817 г. в Петербурге началась проповедническая деятельность Е. Ф. Татариновой, урожденной Буксгевден, сблизившейся с хлыстами и перенявшей от них экстатические радения. Собрания Татариновой посещали многие высокопоставленные лица, вплоть до гвардейских офицеров, придворных, и даже обер-прокурора Синода, министра духовных дел и народного просвещения князя А. Н. Голицына. К мистицизму причисляли себя и некоторые иерархи Православной Церкви, к примеру митрополит Филарет (Дроздов). В сношениях со многими мистиками, например, проповедницей баронессой Крюденер, были и император Александр I, мистик и пиетист; он не раз беседовал и с Татариновой.

Но наиболее распространено среди социальной верхушки было масонство. Появившись в России в конце 40-х гг. XVIII в., оно привлекло прежде всего широкий круг титулованного русского дворянства, верхушки бюрократии и тогдашней интеллигенции; достаточно сказать, что одним из лидеров русских масонов стал великий просветитель Н. И. Новиков, книгоиздательская деятельность которого включала и издание масонских и мистических книг. Прикосновенен был к масонству и император Павел I, между прочим, великий магистр католического Мальтийского ордена. Масоны стремились к духовному самосовершенству («тесанию грубого камня сердца») и поискам «личного Бога». Возникло несколько русских масонских лож, в соответствии с разными модификациями масонства (розенкрейцерство и пр.), членами которых стало огромное количество дворянства и гвардейского офицерства. Этому способствовал мистицизм Александра I. Однако после его смерти масонство стало вырождаться, ограничиваясь чисто внешней обрядностью, а новые адепты искали здесь в основном выгодных связей с высокопоставленными масонами. При Николае I масонство было запрещено и быстро захирело, вновь возродившись в начале ХХ в., уже на новых основаниях.

И все же, при огромном распространении мистицизма и сектантства, подавляющее большинство населения в силу привычки, традиций или глубокой веры оставалось приверженным православию в его официальном виде. Одной из форм духовной жизни было соблюдение многочисленных, веками отработанных обрядов. Городское население сильнее испытывало влияние перемен в технике, экономике, науке, социальной и политической жизни и было менее консервативным, нежели деревня. Разумеется, в первую очередь это относится к более образованным социальным верхам. Однако даже здесь значительная стабильность бытия способствовала сохранению старинных обычаев и обрядов, а мещанство и низы купечества, особенно в провинции, почти не отличались от крестьянства. Старинные обряды и обычаи сопровождали горожанина от рождения до могилы.

Подавляющее большинство людей рождалось дома с помощью повитух, или повивальных бабок. Термин «бабка» применительно к акушерке не был связан с возрастом, хотя, разумеется, большая часть повитух, опиравшихся на жизненный опыт, находилась в пожилом возрасте. Когда-то Петр I пригласил некоторое количество ученых акушерок из Голландии (медицина здесь была едва ли не самой развитой в Европе), и в народе ученых акушерок по традиции называли также «бабками-голландками». В 1754 г. Сенат указал открыть в Москве и Петербурге школы «бабичьего дела». С. Т. Аксаков подробно описал обстоятельства своего рождения: его мать рожала дома, хотя накануне родов ее наблюдал местный врач (это не помешало Сергею Тимофеевичу появиться на свет во время отсутствия врача). Это происходило в далекой Уфе в 1791 г. Но и в 1916 г. жена петроградского рабочего И. Глотова рожала при содействии акушерки дома, как это описано в его дневнике.

Естественно, что сохранялись и связанные с родами старинные обычаи, особенно в XVIII – первой половине XIX в. При тяжелых родах посылали в ближайший храм с просьбой открыть Царские врата: считалось, что это облегчает страдания роженицы. Счастливому отцу подавали блюдце круто посоленной, а то и посыпанной перцем каши, чтобы он прочувствовал, каково солоно пришлось жене, а он откупался серебряным рублем. На 9-й день после родов родильница и повитуха мыли руки в шайке, на дне которой лежали угли и серебряные деньги, вместе с полотенцем поступавшие в пользу получавшей подарки повитухи. На второй или на третий день Рождества Христова был праздник – «бабьи каши», угощение повитухи.

Вслед за родинами начало человеческой жизни знаменовалось крестинами. Христиане были обязаны через несколько дней совершить обряд крещения, для чего младенца несли в церковь. Однако для людей знатных и богатых духовенство делало исключение, совершая обряд на дому. Православный чин крещения совершался через троекратное погружение младенца с головой в купель после троекратного же обнесения вокруг купели. У католиков крещение совершалось через обливание младенца водой. Естественно, что у мусульман и иудеев совершался обряд обрезания. При крещении на шею младенцу надевался тельный крест, а на голове крестообразно выстригались волосы, обычно хранившиеся всю жизнь вместе с крестильной рубашкой. Непременными участниками крещения были восприемники, крестные родители, которые всю жизнь опекали крестника. Именно они и приносили для младенца крест и крестильную рубашку. Крестные мать и отец, становившиеся по отношению друг к другу кумом и кумой, и в народе, и церковью рассматривались как свойственники, и между ними не допускались брачные отношения. Правда, народ считал, что нет беды, ежели ходит кум до кумы.

Выбирали имя ребенку родители, а если они затруднялись, это делал священник, находя по Святцам имя, ближайшее к дню крещения. Запрещалось давать братьям или сестрам одинаковые имена, а также не рекомендовалось выбирать из Святцев имена труднопроизносимые или странные для русских. Избранный святой, именем которого нарекали младенца, считался его покровителем, ангелом-хранителем, и нередко иконописцам заказывалась икона этого святого в меру роста младенца; иногда заказывались иконы избранных святых – покровителей всех членов семьи. В России отмечался не день рождения, а день ангела, именины, причем их празднование непременно сопровождалось именинным пирогом, большой кулебякой.

В повседневной жизни всего населения огромную роль играли посты, от многодневных, особенно семинедельного (40 постных дней) Великого, как приуготовления к Светлому Христову Воскресению, до однодневных еженедельных, в среду и пятницу. Так, в петербургском купеческом семействе Лейкиных «…постное мы ели не только по постам, но даже в среду и пятницу. Впоследствии как-то среды и пятницы отпали, но посты остались, и я помню, что на первой и последней неделях Великого поста не ели даже рыбы» (101; 129). Естественно, что «в Рождественский сочельник у нас в доме был пост строгий, и женская половина до звезды, т. е. до вечера, ничего не ела, а мы, дети, питались только булками с постным чаем и не имели даже супу, так как даже постный суп без масла не сваришь, а в этот день до вечера и постное масло изгонялось. Да и сахар считался скоромным, так как он, как об нем у нас тогда говорили, бычьей кровью и костями очищается, а потому к чаю вместо сахара давали желтый изюм или красный мед» (101; 144).

Подавляющее большинство населения, кроме охваченной неверием интеллигенции, добровольно или по принуждению (от учащихся и государственных служащих это требовалось) более или менее регулярно, особенно перед праздниками, говело и исповедовалось. Говение заключалось в строгом соблюдении поста, воздержании в быту и поведении (половая жизнь, развлечения и увеселения, гнев), усиленном посещении богослужений и молениях дома. Затем шло Покаяние перед священником. Православная церковь (и государство) требовала от верующих, начиная с 7 лет, совершения Таинства Покаяния не менее раза в год, Великим постом, и рекомендовалось исповедование грехов в другие три поста – Рождественский, Успенский и Петров. Покаяние, особенно первое в жизни, рассматривалось, как своеобразное торжество, детям при этом шилось новое платье. Хотя плата за совершение этого Таинства строго запрещалась, обычно на блюдо священнику клали деньги, хотя бы серебряный пятачок или гривенник. У католиков и протестантов такой же праздничный характер имела конфирмация: у католиков первое совершение Таинства Миропомазания, а у протестантов – исповедание веры.

При заключении браков в городе, главным образом в простонародной среде и в средних слоях, огромную роль играли свахи, занимавшиеся подбором пар в зависимости от их социального положения и материального состояния. Были свахи, занимавшиеся этим делом из любви к свадьбам и свадебным пирам. Но большая часть занималась сватаньем как ремеслом, ведя даже подробный реестр потенциальным невестам и женихам – девиц, вдов, холостяков, вдовцов всех возрастов и состояний, с точным указанием социального и материального положения, приданого и личных достоинств и недостатков; впрочем, в ходе сватовства все достоинства, особенно приданное, безбожно преувеличивались. По свидетельству осведомленного современника, сваха «большей частью вдова от 45 до 60 лет, пережившая, может быть, и уморившая, по малой мере двух, а часто и трех мужей; женщина дородная, румяная, несмотря на лета свои, с лицом всегда улыбающимся, праздничным, с проницательным, лукавым взглядом, притворно-простодушным. Говорит она скороговоркой, испещряя россказни свои пословицами и прибаутками и превознося красу предлагаемых ею невест и женихов…» (49; 232). К помощи свах прибегал типичный городской обыватель: мелкое и среднее чиновничество, мещанство, купечество. В социальных верхах, в образованной части общества молодые люди сами знакомились, и жених сам делал предложение родителям избранницы, а затем, если они соглашались на брак, то и ей самой, либо же мог попросить об этой услуге кого-либо из родственников или близких знакомых, обладавших общественным весом.

Если обе стороны находили партию подходящей, вставал важный вопрос о приданом невесты, и ее родители составляли подробную роспись приданого, начинавшуюся с детального описания «родительского благословения», икон с их окладами. В состав приданого непременно включались (в зависимости от богатства) наряды невесты с подробным указанием качества, украшения, ее носильное, постельное и столовое белье, вплоть до носовых платков, посуда и столовые приборы, а также деньги: все необходимое для начала семейной жизни поступало со стороны невесты, а жених должен был обеспечить жилище с мебелью. При крепостном праве помещики выделяли дочерям некоторое количество крестьян с землей; женатого сына также выделяли, записывая на него крестьян и землю. Роспись тщательно обсуждалась обеими сторонами, причем нередко происходила настоящая торговля.

После сватовства происходили смотрины – на гулянии, в театре, или же жених со свахой и родителями ехали домой к невесте. При этом свахи старались «запутать дело»: ехали не прямо к дому невесты, а дальше, потом поворачивали обратно и подъезжали окольным путем. Это еще и предохраняло «от сглаза». Если дело налаживалось, назначался день формального «сговора» (помолвки) – извещения близких, родных и знакомых о предстоящей свадьбе, для чего назначался бал и на нем определялся день благословения молодых. При помолвке обычно восприемники, или поручители, приглашенные для этого, надевали жениху золотое обручальное кольцо, а невесте серебряное, хотя это условие соблюдалось далеко не всегда. Родители благословляли молодых иконами. После благословения жених считался в доме невесты своим человеком. На другой день он приезжал к невесте с подарками – сахаром, чаем, конфетами, пряниками, орехами, и все это привозилось в большом количестве, потому что невеста в предсвадебное время постоянно приглашала к себе подруг. Они помогали готовить приданое, в том числе переметить все вещи, начиная с носовых платков, новыми инициалами – с фамилией жениха.

Когда приданое было готово, назначался день свадьбы. Со стороны жениха делался заказ на изготовление приглашений на свадьбу. Заключение брака непременно сопровождалось обрядом венчания: невенчанные браки рассматривались как незаконное сожительство, серьезное преступление, которое могло повлечь за собой судебное преследование, а «незаконные» дети не имели никаких прав даже в наследовании имущества матери, не говоря уж об отце. За три недели до свадьбы отец жениха сообщал приходскому духовенству дату венчания и сведения о женихе и невесте. На этом основании трижды, в праздничные дни после обедни дьякон возглашал о грядущем событии. Оглашение делалось, чтобы те, кто имеет сведения о препятствиях к браку, могли принять меры. Если брачующиеся было достаточно богатые, накануне венчания дьякон приезжал в дом жениха и делал запись в книгу. Это называлось «обыском», причем предоставлялись необходимые документы, в том числе для государственных служащих дозволение начальства. Необходимо было, чтобы жених и невеста в этом году были у исповеди, а если не были, то должны были исповедаться и причаститься перед венчанием и представить выписку из книги исповедей. Если же жених и невеста были бедные, «обыск» совершался в храме перед венчанием.

Накануне венчания в доме невесты устраивался девичник. С утра невеста с подругами отправлялась в баню, где приготовлялись легкое вино, закуски и сласти. Жених обычно также устраивал мальчишник с друзьями, прощаясь с холостой жизнью. Вечером жених с родителями и самыми близкими родными приезжал делать прием приданого. При этом он привозил невесте в подарок свадебную шкатулку с веером, перчатками, мылом, помадой, пудрой, духами, носовым платком; иногда дарился театральный бинокль и свадебные туфли. К приему приданого все вещи были разложены так, чтобы их можно было подробно рассмотреть, коробки раскрыты. Родные жениха принимали приданое по росписи, тут же укладывая их в сундуки, в углы которых клались баранки и серебряные или золотые монеты. Сундуки запирались, и ключи вручались жениху. Когда сундуки начинали выносить, подружки невесты садились на них и требовали выкуп, обычно небольшими деньгами. Возы с сундуками также выпускались со двора за выкуп.

В день венчания жених и невеста ходили в свои приходские храмы к обедне и причастию, а некоторые еще и служили молебны, ездили прикладываться к мощам. В этот день брачующиеся говели: ничего, кроме чаю, им не давали. Перед венчанием в дом жениха приезжали два его шафера из числа близких друзей, непременно во фраках, белых галстуках, цилиндрах и белых перчатках. Узнав, что жених готов, они отправлялись известить невесту и привозили ей букет белых цветов, а она прикалывала им в петлицу по маленькому букетику флердоранжа. Сама невеста была в белом подвенечном наряде, с венком из флердоранжа на голове и букетиками у пояса и выреза корсажа. Это были белые натуральные или искусственные померанцевые цветы с добавлением веточек мирта. Узнав, что невеста готова, шаферы отправлялись за женихом и везли его в коляске в храм таким образом, чтобы он прибыл раньше невесты. Родители дома благословляли жениха, но сами на венчание не ехали.

При венчании шаферы держали над головами брачующихся венцы. Во время обряда перед женихом и невестой шли мальчик и девочка, несшие венчальные парные иконы Спасителя и Богородицы, специально для этого покупавшиеся. Считалось, что кто первым вступит на коврик, лежащий перед аналоем, тот и будет верховодить в новой семье, и невесте настоятельно советовали опередить жениха, а окружающие внимательно следили за тем, кто же первым ступил на коврик. Венчальные свечи хранили за образами всю жизнь, иногда зажигая при тяжелых родах; их ставили у изголовья умершего супруга. После венчания молодые и близкие родственники ненадолго заезжали в дом жениха, а оттуда отправлялись на бал, если он происходил не дома.

По приезде на бал новобрачных отводили в отдельную комнату и подавали им закуску, после чего они появлялись в общем зале, где диакон с певчими провозглашали им многолетие. Затем лакеи разносили бокалы с шампанским и все поздравляли новобрачных. После этого начинались танцы, причем новобрачные шли в первой паре. В столовой уже были накрыты столы, и гости могли подсаживаться к выпивке и закуске; кроме того, лакеи разносили гостям кофе, шоколад, фрукты, сласти. Менялись и закуски на столах. Под утро накрывали стол для ужина. Часов около 6 утра ужин заканчивался, новобрачные уезжали, а расходящихся гостей у выхода ждали лакеи с шампанским. Пригубливая бокал, уходящие гости клали на поднос чаевые.

На другой день новобрачных поздравляли прислуга, служащие родителей и пр.; в купеческих домах служащие вскладчину покупали для новобрачных пару белых гусей, повязывая им на шею розовые ленточки. К вечеру новобрачные отправлялись с визитами к близким родственникам и уважаемым гостям, развозя коробки конфет и т. п., а их отдаривали золотыми и серебряными вещами. Менее почетным гостям дары от новобрачных развозила прислуга (14; 83–90).

Разумеется, такие пышные свадьбы справляли богатые семейства.

Если родины и крестины совершались в кругу семьи, то свадебный обряд был публичным. Для доставки всех в церковь и, после венчания, домой использовались как собственные экипажи, так и наемные, составлявшие свадебный поезд. Для таких случаев некоторые извозопромышленники в городах держали специальные хорошие экипажи – коляски и закрытые кареты с фонарями, зеркальными стеклами и украшенными султанами и лентами лошадьми. Так, в Москве наибольшим успехом среди чиновников, купечества и богатого мещанства пользовались экипажи Ечкиных («ечкинские»). Невеста ехала в церковь в закрытом экипаже. В образованных слоях городского общества к концу XIX в. новобрачные сразу после венчания отправлялись на вокзал для месячной поездки в свадебное путешествие, в Крым или даже за границу.

На свадебном пиру после жениха и невесты (если они присутствовали) важнейшее место занимали посаженные отец и мать из числа наиболее почетных родственников или знакомых. Чиновники нередко просили быть посаженными (а также и крестными) родителями своих начальников, а лица, близкие ко Двору, нередко просили об этом Императора, Императрицу или Великих князей. Отказывать в этом было не принято, хотя, разумеется, высокопоставленные, особенно Августейшие особы, отправляли свои обязанности через каких-либо представителей. В купеческой среде в большой моде было присутствие на свадьбе «генерала», желательно с орденскими звездами. Их подысканием занимались свахи или рестораторы, которым заказывали организацию бала. Для многих живших на небольшую пенсию отставных генералов участие в свадебном пиру в качестве посаженного отца или почетного гостя было возможностью вкусно поесть и хорошо выпить (для них иногда специально заказывали дорогие лакомые блюда и хорошее вино) и даже получить некоторый денежный подарок. Обычно организацию торжества заказывали кухмистеру, содержателю трактира или ресторатору, который поставлял не только посуду, блюда и вина, но и официантов. Иной раз пир просто проходил в зале кухмистерской или ресторации.

На утро после свадьбы в городских низах было принято с песнями и криками ходить по улицам, размахивая рубашкой новобрачной, окровавленной или чистой. Если молодая оказалась недевственной и рубашка была чистая, ее отцу подавали блин с дырой посередине и наливали водку в дырявый стакан. Автору в детстве еще довелось видеть такую толпу на улицах маленького городка.

Жизненное поприще человека заканчивалось смертью и погребением. К этому важнейшему событию готовились заранее: в отличие от нашего общества с искусственно внедренным в сознание «социальным оптимизмом», где разговор о смерти считается чуть ли не неприличным, люди помнили о неизбежной кончине. Заранее составлялось и пересоставлялось духовное завещание, подписывавшееся духовником и свидетелями и утверждавшееся юридическим порядком, а некоторые оригиналы даже заранее заготавливали для себя гроб и памятник: причинять лишние хлопоты убитым горем родственникам или обрадованным наследникам считалось не особенно этичным. Чувствуя приближение смерти, человек посылал за священником, исповедовался в грехах, получая их отпущение, и причащался запасных Святых Даров, приносимых священником. Если умирающий находился в тяжелом состоянии, следовала так называемая глухая исповедь. Умереть без исповеди, отпущения грехов и причащения значило заведомо отправить свою душу в ад. Еще большим, смертным грехом было отправить в ад чужую душу, не организовав отпущения грехов; поэтому даже разбойники, грабившие и убивавшие путников, иной раз по просьбе жертвы принимали покаяние. После исповеди приготовившийся к смерти человек спокойно ожидал ее, благословив на дальнейшую жизнь детей и жену («приказав долго жить»).

Там, где соблюдались старинные традиции, в момент смерти открывалось окно, чтобы душа могла свободно отлететь на волю, на подоконник ставили чашку с водой для омовения души и вешали полотенце.

Умершего мирянина обмывали водой, тело монаха лишь оттирали водой, а священника – губкой с елеем; затем мирян облекали в сшитый на живую нитку (непременно!) саван и покрывали специальным покровом, священников же и архиереев одевали в церковное облачение. Гроб при положении тела кропился святой водой. Мирянам на грудь клали икону их ангела-хранителя, дьяконам – кадило, священникам и архиереям – Евангелие, а в руку вкладывался крест. Пока покойник лежал в доме, по нему читали Псалтырь приглашенные чтецы, а еще лучше – родные усопшего; над усопшим духовенством читалось Евангелие. Вообще погребение духовенства, а паче того – архиереев, совершалось особым образом. При кончине их главный колокол храма или монастыря, где настоятельствовал или пребывал пастырь, мерно ударял 12 раз. Архиерея в иноческом облачении на носилках переносили в храм, усаживали в кресло и облачали в епископское облачение, вкладывая в руки дикирий и трикирий; затем два архиерея поднимали его на ноги и его руками осеняли собравшуюся в храме паству, после чего тело клали на катафалк, покрывали мантией, а лицо – воздýхом. Священнику при таком же обряде в руку вкладывали кадило. Конечно, с мирянами обращались проще. Гроб с телом ставился на стол, головой под образа, перед которыми беспрерывно горели свечи и лампада. При выносе гроба впереди шло духовенство в траурных ризах, несли крест и икону, а при погребении духовных лиц, при особом погребальном колокольном звоне – крест, хоругвь и свечи. Венки, а если церковь находилась далеко, то и гроб, везли на катафалке в сопровождении мортусов, что было описано ранее. Гроб зажиточных людей сопровождал погребальный поезд из экипажей, обычно наемных, иной раз и пустых, если провожавших покойного было мало.

По шедшей от языческих времен в простом народе традиции, чтобы покойник не возвращался назад и не пугал живых, ему закрывали глаза, прижимая веки тяжелыми пятаками, выносили гроб ногами вперед, а иногда гроб обносили вокруг дома, выносили не в ворота, а в пролом в ограде и даже делали повороты по дороге, а землю посыпали колючими еловыми ветвями. Щепки, оставшиеся при изготовлении гроба, в народе бросали в реку или клали в гроб, либо же бросали в могилу. Особенно это соблюдалось старообрядцами, которых, несмотря на запреты, хоронили в долбленых дубовых колодах, а не в тесовых домовинах. После выноса тщательно мыли пол и стены, а постель покойника на 40 дней выносили в курятник (душа в течение 40 дней проходит земные мытарства, на ночь возвращаясь домой), а потом сжигали.

В храме открытый гроб ставился головой к алтарю. Над гробом совершалась панихида и, под колокольный звон, в сопровождении священника, его несли к могиле. Только там, после прощания, гроб закрывался, а икона с покойника ставилась в храме на канунник, особый стол в притворе, для совершения заупокойных служб. При пении литии, краткого заупокойного богослужения, гроб опускали в могилу, головой к востоку. По окончании литии священник крестообразно посыпал гроб землей, лил на него елей и сыпал пепел из кадила.

После погребения следовал непременный поминальный обед. Проходили они особым порядком. На них непременно присутствовало духовенство, которое перед обедом читало положенные молитвы, служило литию и благословляло «яству и питие». Первым блюдом подавались блины, желательно с зернистой икрой. Яство состояло из рыбных блюд, особенно если поминки приходились на посты или постные дни недели. Заканчивался обед киселем с миндальным молоком. По окончании обеда духовенство опять служило литию, заканчивавшуюся «вечной памятью», которую пели все присутствующие. После этого всем подавалась в стаканах медовая сыта.

Усопших солдат и офицеров сухопутных войск везли на кладбище на пушечном лафете в сопровождении караула от полка или гарнизона. На крышку гроба клали головной убор и обнаженное холодное оружие, перекрещенное с ножнами. При погребении фельдмаршала почетный караул состоял из четырех полковников и четырех капитанов, каждый орден нес на подушке штаб-офицер с двумя капитанами-ассистентами, под начальством полного генерала и двух генерал-майоров, а сопровождали покойного 3 батальона, 6 эскадронов кавалерии и артиллерийская батарея. Полковника сопровождали 400 человек со знаменем под командой батальонного командира, у тела шли 4 офицера, ордена несли 3 офицера. Прапорщику полагалось 40 человек сопровождения под командой поручика, фельдфебелю – 30 человек с поручиком, рядовому – 20 человек с двумя унтер-офицерами. Офицеры были в парадной форме, с обвитыми черным флером блестящими частями обмундирования и снаряжения и повязанным флером на левом рукаве. Когда тело проносили мимо строя, все чины брали «на караул»; встречные воинские чины также становились во фрунт и делали на караул, а без оружия – отдавали честь. При опускании гроба в могилу производился троекратный ружейный салют.

На кораблях, находившихся в плавании, умерших или погибших в бою моряков погребали в море. Тело покойника зашивали в его парусиновую койку, прикрепляя у ног какой-либо груз, например, пушечное ядро или, на паровых кораблях, обгоревший топочный колосник. Команда и офицеры выстраивались на шканцах и шкафуте во фронт и обнажали головы. Покойника клали на широкую доску, опирая ее о фальшборт, и покрывали флагом. Корабельный священник в присутствии командира отпевал усопшего, посыпая заранее взятой в плаванье землей, затем раздавался пушечный выстрел, корабельный оркестр играл «Коль славен», приспускался корабельный флаг; конец доски поднимали, и тело соскальзывало в море так, чтобы покрывавший его флаг оставался на доске. Если корабль стоял на якоре, при описанном церемониале покойника с почетным караулом свозили на баркасе на берег для предания земле.

Погребение совершалось на третий день (мусульман требовалось хоронить в тот же день, до захода солнца). Но при жаркой погоде и умерших от заразных болезней погребали в течение суток. При погребении Августейших особ, тела которых бальзамировались и выставлялись в церкви для прощания, сроки погребения определялись особым указом. Можно было бальзамировать и тела мирян. Умерших священников хоронили в церкви под алтарем, либо снаружи, но в непосредственной близости от алтаря. Изредка это допускалось и для мирян-храмоздателей или оказавших большие услуги Церкви. Погребение непременно совершалось в освященной земле кладбища, и только самоубийц, кроме бывших в состоянии умопомешательства, хоронили где-либо за кладбищем, в неосвященной земле. Допускалось захоронение в специально построенных на кладбище усыпальницах, склепах, нередко семейных, когда гроб опускался в специальную каменную камеру и закрывался каменной плитой, либо стоял в склепе. Традиционно же над могилой делалась невысокая насыпь и в головах устанавливался крест либо каменный памятник; в более отдаленные времена он мог иметь форму гроба с высеченными на нем орнаментом, надписями и крестом, а позднее – вид пирамиды, увенчанной крестом либо фигурой ангела, либо дикого камня с высеченными на нем крестом и надписью. В состав надписи нередко входила эпитафия, излагавшая достоинства покойного, описание его жизни.

Кладбища, на которых непременно строилась кладбищенская церковь, обносились стеной с закрывавшимися на ночь воротами или хотя бы окапывались рвом с валом, чтобы туда не заходил скот и не забрел по ошибке запоздавший или пьяный прохожий: покойников боялись, тем более, что по ошибке мог быть похоронен колдун либо вурдалак, ночью выходящий из могилы, чтобы пить кровь у живых людей. Если выяснялось, что такая ошибка имела место, могилу для проверки следовало раскопать, соблюдая осторожность: упырь при крестном знамении мог выскочить из могилы и с визгом убежать, обернувшись собакой или волком. Если покойник лежал в гробу с розовым лицом, вымазанными кровью губами (а иногда свежая кровь могла оказаться и в гробу), его сердце было необходимо пронзить осиновым колом.

После похорон проходила поминальная тризна, поминки, на которых мог присутствовать любой, даже случайный человек. На поминках обязательно подавались кутья, блины и кисель. Непременно на них присутствовало духовенство, совершавшее в ходе их краткое поминовение покойного; такая кратчайшая служба называлась халтурой, и позже это название было перенесено на что-либо плохое, некачественное, а также даровое (в данном случае угощение), поскольку духовенство обычно старалось взять с собой на тризну и членов своих семейств, чтобы они могли вкусно и обильно поесть. Духовенство также носило устойчивое прозвище кутейников, поскольку ему часто приходилось есть кутью на поминках.

Торжественно и весело отмечались праздники, особенно Праздник Праздников – Пасха, а также Рождество Христово. С XVIII в. укоренился обычай ставить в доме для детей елку – разумеется, в тех семействах, которым это было по карману, устраивать праздничное разговение, ужин. Например, в бедном семействе коломенских мещан Слоновых «в Рождество Христово у нас не было ни елки, ни игрушек, но зато к этому празднику жарился гусь. А это в нашей бедной семье было целым событием» (127;.21). Гусь, как и кутья, рис, сваренный на медовой сыте с добавлением изюма, был непременным блюдом рождественского стола. В не слишком богатом петербургском семействе Лейкиных «на Рождество нам устраивали елку, и елка эта зажигалась по-немецки, непременно накануне Рождества, в сочельник. Отец и дяди мои служили приказчиками у немцев и с немцев брали пример. Сначала взрослые сходят ко всенощной, вернутся и зажгут для нас елку ‹…›

Игрушек нам на елку дарили много, так как тут были дары отца и матери, двух дядей, матери крестной, но игрушки эти были дешевые… Гостинцы, украшавшие елку, были самые дешевые… Конфекты, завернутые в бумажках с картинками, были из смеси сахара с картофельной мукой и до того сухи, что их трудно было раскусить… Пряники были несколько лучше конфект. Они были из ржаной и белой муки и изображали гусаров, барынь, уперших руки в бока, рыб, лошадок, петухов.

Ржаные были покрыты сахарной глазурью и расписаны, белые – тисненые и отдавали мятой или розовым маслом. Золоченые грецкие орехи, украшавшие елку, всегда были сгнившие ‹…›

Елка, зажженная в первый раз накануне Рождества, продолжала у нас стоять в украшениях вплоть до Нового года и зажигалась несколько раз. Устраивалась на святках всегда вечеринка и, большей частью, в Новый год, когда дядя Василий (на Новый год приходился день св. Василия) бывал именинник, на которую приглашались родственники, приезжавшие с ребятами…» (101; 144–145). В иных семействах елку ставили втайне от детей и пускали их в зал с елкой вечером после разговения, или даже утром, в день Рождества, а подарки складывались под елкой. После празднования Рождества елку валили на пол, и собравшиеся дети наперебой срывали с нее гостинцы-украшения.

В рождественский сочельник (канун праздника) до первой звезды строго соблюдался пост, но допускалось веселье, и молодежь с песнями-колядками выходила колядовать, славить Христа, поздравляя домохозяев, за что получала благодарность съестным. Веселящаяся толпа колядующих носила склеенную из бумаги с сусальным золотом и серебром большую звезду со свечкой внутри – символ Вифлеемской звезды. Но главное славление Христа шло в день Рождества. По домам и квартирам доходных домов в качестве славильщиков ходили дворники и даже будочники и городовые, чьи посты были возле этих домов. Нередко славлением занимались и молодые чиновники. «Скажу кратко, – вспоминал Лейкин, – как у нас проходил первый день Рождества… Утром все ходили к ранней обедне… а вернувшись домой, разговлялись ветчиной и пили кофе со сливками. Зажигалась елка. Приходили мальчики-славильщики со звездой из бумаги и славили Христа перед образом. Это были дети дворников, водовозов, ремесленников с нашего и соседних дворов. Их приходило партий пять-шесть. Принимали их всех и давали им копейки по три, по пятачку. Также являлись христославы-будочники и тоже пели перед иконами… Их угощали водкой и давали им деньги. Затем приходили поздравлять дворники, водовозы, трубочисты, сторожа из церкви, парильщики из бани, сторожа из Гостиного двора, сторожихи и бабки из бани, просвирни, богаделенки, звонари с колокольни, мусорщики и проч. Хорошо, что тогда рубль имел цену большую, и отец давал всем не более как по двадцать-тридцать копеек. Впрочем, всем поющим, кроме того, подносили водки, и этого добра тогда к праздникам покупалось много… Для того чтобы не сбиться, сколько выдано поздравителям, и потом записать в расход, отец мой держал большие счеты на подоконнике и после каждой выдачи прибавлял сумму к костяшкам. Христославие заканчивалось священниками из прихода, которые приходили уже часов около трех дня и непременно оставались выпить и закусить. Христа славили они уже навеселе. Затем отец надевал фрак и ехал делать необходимые визиты и в этот день обедать домой уже не приезжал, а обедал у своего патрона…» (101;. 149–150).

В праздничных обрядах и обычаях соединялись элементы христианских и народных верований и ритуалов, иногда очень древних. Это имело место и во время церковных праздников. Бурно проходили Святки – 12 дней между Рождеством Христовым и Крещением Господним (Богоявлением). Колядования шли и после Рождества, на Васильев вечер, с которого начинался Новый год. Девушки на Святках гадали о женихах, причем именно в городе было принято окликать на улице прохожих, спрашивая их имя, или бросать за ворота башмак: имя поднявшего и было именем будущего жениха. В квартире Лейкиных на Новый год после угощения «взрослые садились играть в лото, а мы, дети, рядились во что попало и бегали по комнатам в «уродских» и «арапских» масках. На святках нам обыкновенно дарили карикатурные маски с длинными уродливыми носами, вывернутыми острыми подбородками, с нарисованными волдырями на лбу и на щеках. Были и черные маски негра с красными губами. Девочки рядились всегда цыганками в пестрые платки, а мальчики, большей частью, выворачивали шубы мехом вверх и, надев их, ползали на четвереньках, рыча и изображая медведей и волков. Угощением для детей были пряники, мармелад, пастила и орехи. Орехи давили дверьми. Трескотня шла по всей квартире. Играющим в лото взрослым подавались пунш, мадера, варенье. Помню, что блюдцев не полагалось к варенью. Варенье подносилось в вазочке, в ней была положена одна десертная ложка, и все гости ели варенье по очереди с одной ложки. Варенье подавалось разных сортов. Подавались яблоки, нарезанные на четвертинки, синий изюм и миндаль. Вечеринка заканчивалась ужином, в котором играла главную роль ветчина с горошком и клетчатый пирог с вареньем и желе из белого вина с вареньем и восковым зажженным огарком внутри. Иногда на время этих вечеринок приходили неизвестные нам ряженые, «на огонек», как тогда говорилось. Эти ряженые в большинстве случаев были тоже в самодельных костюмах, пищали и ревели басом, называли хозяев и гостей по именам, и хозяева и гости старались угадать, кто бы это были под масками. Таких ряженых впускали в дом после некоторых колебаний и расспросов и тщательно следили за ними, чтобы они чего-нибудь не украли. Ряженые эти всегда являлись со своим музыкантом – гитаристом или скрипачом, тоже ряженым…

Сестра моей матери, тетка моя Ольга, тогда молодая девушки, а вместе с ней и наша прислуга, гадали на святках про суженого, спрашивали на улице имена, смотрели в зеркало, подслушивали у дверей чужих квартир. Удавалось или не удавалось им что-либо увидеть во время гадания в зеркале, я не знаю, но рассказывали они потом много фантастическлого, в котором большую роль играл «военный с усами». Тетка впоследствии вышла замуж, но не за военного с усами, а за бородача купца-рыночника, торговавшего обувью.

К Крещению, в крещенский сочельник, маски от нас отбирались и сжигались. Считалось, что после Крещенья грешно было держать их в доме. Являлись приходские священники с крещенской водой, пели, кропили квартиру, а после ухода их мы, дети, ставили мелом кресты на всех дверях и окнах «от нечистой силы». Святки с их «бесовскими играми» считались законченными» (101; 145–147). Само Водосвятие на иордани, речной проруби в форме креста, совершалось торжественно, при огромном стечении народа, и многие, а особенно те, кто на святках надевал «хари», тут же ныряли в воду, чтобы очиститься от грехов. В канун Крещения не только дети, но, прежде всего, хозяйки чертили мелом, а лучше – выжигали пламенем церковной свечи кресты на притолоках окон и дверей: против нечистой силы, которой давалась полная воля на святках.

Одним из древнейших и чисто языческим праздником была масленица, признанная Православной Церковью и получившая официальное название Сырной недели (во время нее допускалось употребление скоромных молочных продуктов, «сыра», хотя и запрещалось мясо). Это была неделя приуготовления к Великому посту, веселая и разгульная, чтобы миряне могли исчерпать всю энергию. Каждый день широкой масленицы имел свое название (встреча, заигрыш, перелом, широкий четверг, тещины вечера, проводы). Воскресенье накануне Великого поста называлось прощенным, и его следовало проводить тихо и скромно, просить прощения у ближних за обиды, вспоминать свои грехи. Недаром публикация уже подписанных Положений 19 февраля 1861 г. была перенесена на Прощенное воскресенье: опасаясь бунта, полагали, что народ, выдохшийся после широкой масленицы, да в такой день, встретит «волю» спокойно. Масленица была праздником обжорства и, прежде всего, поедания блинов, причем первый блин был заупокойным и его клали снаружи на окно для покойных родителей. Дети в первый день масленицы обходили дома с поздравлениями, за что получали блины. Важным событием было посещение молодым зятем тещи; в среду зятья приходили к тещам, в пятницу тещи гостили у зятьев. Дети всю неделю, а взрослые со среды-четверга устраивали катания, если не на лошадях, то хотя бы с гор на санях или ледянках. Особенно было принято катание молодоженов. Катали с гор также тележные колеса, а затем вместе со всяким хламом сжигали их на кострах. На масленицу также устраивали из соломы огромную куклу, Кострому, обряженную в женскую одежду, и возили ее в санях; с утра в воскресенье ее сжигали. Наступал Великий пост и ожидание Пасхи.

На Вербное воскресенье святили в храмах пучки вербы с серыми и желтыми барашками цветов. И, вернувшись домой, слегка хлестали освященной вербой детей, приговаривая: «Верба хлест – бьет до слез!». Потом прятали пучок вербы на божницу, за образа, а один прутик ставили в воду, чтобы, когда он пустит корешки, на Родительскую субботу посадить его на родных могилках.

Хотя Страстная неделя в канун Пасхи была временем строгого поста и говения, проходила она обычно сумбурно. В Чистый четверг хозяйки и прислуга усиленно мыли, чистили и скребли все в жилищах. Наступало и время заготовления всяческой снеди к разговению, выбора подарков для близких, шитья обновок, выпечки куличей, приготовления пасхи и крашения яиц: какое уж тут воздержание от мирской суеты…

Наступления Светлого Христова Воскресения ожидали с трепетом душевным верующие и неверующие. В первопрестольной все глядели на ярко освещенный тысячами плошек и шкаликов столп Ивана Великого и прислушивались. Глядели на Ивана и чутко прислушивались и сотни звонарей на сотнях точно так же освещенных московских колоколен. И вот густой гул тысячепудового колокола проплыл над Москвой, и разом забухали, зазвонили колокола всех московских «сорока сороков», и, наклоняя в низких дверях выносные фонари и иконы, хвостатые хоругви, поползли из храмов крестные ходы.

Вернувшись домой от всенощной и крестного хода, либо от заутрени, разговлялись. Как на Рождество полагался жареный гусь, так на Пасху – кулич, сырная пасха – пирамидка из сладкого творога с изюмом и цукатами, крашеные куриные яйца и запеченный окорок. Кулич и пасха с оттиснутыми на них литерами IС ХС украшались большими белыми розанами. На яйцах тоже нередко выцарапывали ножичком эти литеры или даже целую надпись «Христос Воскресе, милый имярек». Христосуясь, то есть поздравляя друг друга со Светлым Христовым Воскресением, трижды целовались (или хотя бы «ликовались») и обменивались яйцами.

Б. М. Кустодиев. Христосование на Пасху

Многие, а особенно дети, норовили подняться ранним утром пасхального дня, до восхода, чтобы увидеть, как «солнышко играет». В этот день всякому дозволялось звонить в колокола, сколько захочется. И по всей необъятной Русской земле весь день на тысячах и тысячах колоколен ревели, гудели, звенели, надреснуто тренькали и звякали сотни тысяч колоколов, славя Светлое Воскресение Христово.

И весь день шли поздравления с праздником. «Такой же порядок (поздравлений, как на Рождество. – Л. Б.) был и в первый день Пасхи, с тою только разницею, что всем приходилось христосоваться раз по сту, какой бы мужик не приходил, – вспоминал Лейкин. – Отказываться считалось не по-христиански, не в обычае. У нас в доме говорили, что даже и царь в этот день христосуется с солдатами. Со всеми непременно обменивались яйцами. Яйца брали с собой, отправляясь с визитами. Некоторые приспосабливали у себя особые мешочки у пальто для яиц» (101; 150). Как уже рассказывалось ранее, на Пасху повсюду устраивались качели, а дети катали яйца с липового лубка, засохшего в виде желоба. Наконец, на Троицу дома обильно украшались зелеными ветками, цветами, а по полу рассыпали траву, а на Семик («зеленые Святки» – самый поэтичный народный праздник, отмечавшийся на 7-й неделе после Пасхи) непременно устраивались пикники за городом.

Вообще праздничные обряды справлялись в городах едва ли не с большими размахом и степенью полноты, нежели в деревне. Именно городским обычаем, соблюдавшимся в деревне только у помещиков, была рождественская елка. Праздновались здесь и все три Спаса (медовый, ореховый и яблочный), причем уличная и рыночная торговля яблоками или орехами начиналась именно после соответствующего Спаса. Как и в деревне, на Ильин день купали лошадей, за городом в каком-либо урочище отмечали на Троицкой неделе честной Семик и даже купались и прыгали через костры на Ивана Купалу, хотя это было более деревенское действо. О первомайских и пасхальных гуляниях на Красную горку уже говорилось. А вот престольный праздник, бывший главнейшим в деревне, в городе с его множеством храмов практически не праздновался.