Дверь иногда раскрывалась, входили и выходили командиры, тогда до меня долетали отдельные слова и фразы.
Впрочем, и через закрытую дверь я порой слышал голос генерала: не только в гневе, в споре, но и в минуты радости он любил говорить громко.
До меня доносилось: «Заруби себе — глубже обходить!», «Тогда здесь вот они дрогнут!», «И гони, гони — не слезай с хвоста!»
А у телефона меж тем происходило следующее.
Из комнаты, где генерал разговаривал с командиром, вышел майор Герасимов, начальник связи дивизии. Он вынул карманные часы, положил на стол, взял трубку и вызвал заместителя.
— Говорит Герасимов. Достаньте ваши часы. Есть? Поставьте девятнадцать двадцать две минуты. Есть? Произведите проверку часовво всех частях, чтобы везде часы были поставлены по вашим.
Майор вернулся к генералу.
Через несколько минут к телефону вышел полковник Федюнькин.
— Дайте «Кедр». Алексей? Как ты себя чувствуешь на завтра? Не плохо? Ты за что голосуешь — за шестерку или за девятку? Не понимаешь? Шестерка или девятка — вспомни. Понял? За шестерку? Хорошо. Дайте «Клен». Николай? Ну, как ты — за шестерку или за девятку? Шестерка? Хорошо. Завтра поможем тебе капустой. Это мы им учиним. Этим мы тебя обеспечим.
Полковник ушел.
Дежурный телефонист подмигнул мне и сказал:
— Все говорим под титлами… Капуста, картошка, огурцы. Всего завтра он у нас покушает.
Дверь из комнаты снова открылась, показались знакомые лица — командир одного из полков 9-й гвардейской подполковник Суханов и комиссар полка Кондратенко. Мы поздоровались. Суханов, как всегда, выглядел флегматичным и даже несколько вялым; он не изменился за две недели напряженных боев; лицо с рыжеватыми бровями казалось, как и раньше, слегка оплывшим. В Суханове не было ничего героического, а между тем я знал, какое поразительное хладнокровие и мужество проявляет этот человек в самые страшные моменты.
А Кондратенко похудел. Щеки втянулись, глаза ушли глубже, тени на лице стали темнее и резче. Его шея была небрежно обвязана изрядно загрязненным, но все же еще белым шарфом. Он сорвал голос и поздоровался со мной сиплым шепотом.
Полк Суханова и Кондратенко считался лучшим полком в дивизии, а в штабе мне довелось слышать: «Каков командир, каков комиссар — таков и полк».
В раскрытой двери показался Белобородов.
— Еще вам, орлы, один приказ — выспаться, — сказал он. — До обеда я, должно быть, вас не потревожу. И береги горло, Кондратенко.
— Доктор велел трое суток не сердиться, — улыбнувшись, прошептал Кондратенко.
— Ого, я бы эдакого великого поста не вынес. Но ты все же продержись. Пусть Суханов вместо тебя сердится!
И, рассмеявшись, генерал захлопнул дверь.
В закрытой комнате он продолжал с кем-то разговор.
Через десять — пятнадцать минут дверь снова открылась. Опять вышли двое: один высокий, сутуловатый, в папахе, в овчинном полушубке, с шашкой на боку; другой поплотнее, в шинели с красной звездой на рукаве. Обоих я видел первый раз.
Следом вышел генерал. Вместе с ним в дверях появился комиссар дивизии Бронников.
— Ну, Засмолин… — произнес Белобородов.
Командир в полушубке повернулся. Я увидел хмурое немолодое лицо с проступавшими кое-где красными склеротическими жилками. К генералу повернулся и другой. Он стоял дальше от лампы, я плохо его разглядел; осталось лишь общее впечатление крепко сбитой фигуры, твердой постановки головы и корпуса.
С минуту Белобородов молча смотрел Засмолину в глаза.
— Ну, Засмолин, — повторил он, — первый раз деремся вместе; дай бог, чтобы не последний. Помни, это приказ партии. Без доклада о выполнении задачи ко мне не приходи! Не приходи, понял?
Последние слова он сказал громко, повелительно, по-командирски.
— Знаю, товарищ генерал.
— Ну… идите…
Спутник Засмолина четко отдал честь, повернулся и вышел. За ним последовал Засмолин, по пути задев шашкой за косяк. Генерал поморщился:
— Какого черта он таскает эту шашку? Кавалериста изображает, что ли? Посмотрим, нажмет ли он завтра по-кавалерийски.
— Комиссар у него, кажется, крепкий, — сказал Бронников. — Правда, опыта нет. Завтра первый раз будет в бою.
— Перворазники, — произнес Белобородов с теплой ноткой в голосе. — Что ж, все такими были…
В этот момент он заметил меня.
— Из головы вон… Извините, дорогой, но сегодня некогда, некогда, некогда. И завтра будет некогда! Мы сейчас тебя накормим, спать уложим, отдыхай, а послезавтра писать будем.
— Я хочу, Афанасий Павлантьевич, попросить вас о другом.
— О чем?
— Здесь у вас происходит что-то необыкновенное. Разрешите мне сегодня и завтра побыть с вами. И не обращайте на меня внимания,
не тратьте на меня ни минуты времени, ничего не объясняйте, — только куда вы, туда и я…
Генерал рассмеялся.
— Ого! Почувствовал? Что ж, если комиссар не возражает, — ладно.
Бронников, уже знавший меня раньше, с улыбкой кивнул.
— Только, чур, — сказал Белобородов, — не привирать. Писать правду.
— Это, Афанасий Павлантьевич, самое трудное на свете.
— А все-таки дерзай!
— Это от нас с тобой будет зависеть, — сказал Бронников. — Провалим операцию, и писать не о чем будет.
— Не провалим, — спокойно произнес Белобородов и пошел в комнату, жестом пригласив меня с собой.
Так случилось, что вечером 7 декабря 1941 года я оказался рядом с генералом, который командовал советскими войсками по обе стороны Волоколамского шоссе.