В тот вечер она тоже не осталась у меня, хотя, казалось, всё способствовало этому и приятый вечер и сумерки за окном, и хорошая трапеза, и тихая, печальная музыка, которую выбирал Валентин Репин в соответствии с настроением; и только Лось укоризненно, глядел на меня оттуда, из недалёкого прошлого, где всё ещё шла война. Я мог остаться там, вместе с ним, но не остался и чувствовал себя не знаю каким предателем; я часто думал, что надо было позвать кого-нибудь из взвода и мы бы приподняли эту чёртову сосну; и от этого испытывал такие угрызения совести, что хоть в петлю лезь. Теперь-то я сообразил, что от смерти меня увело провидение, Лося нельзя было спасти, что он был обречен и что, должно быть, до сих пор лежит там, под этой чёртовой сосной. Но от этого мне не становилось легче. Я даже не делал себе поблажку на горячку боя, на миномётно-артиллерийский обстрел, не говоря уже о том, что с флангов по нам вела огонь бандеровская пехота при поддержки танков и что «кабанчик», взорвавшийся позади, в метрах пятидесяти, ударил меня в ногу, и меня впервые контузило. Надо было вытащить Лося, и баста! С тех пор любая мысль о войне причиняла мне физическую боль. Знакомый врач объяснил, в чём дело: травмирующие мысли вызывают выделение определенных белков, и ты не можешь ничего с собой поделать, пока они не утилизируются. Только Ника Костровые в те дни любила меня. Если бы не она, я бы лёг костьми там, в степи. И я вспомнил её нежность, которая хранилась у меня под тоннами иных воспоминаний. Однако Ника Кострова так и не пришла ко мне в госпиталь; стало быть, всё было кончено.

Мы перешли танцевать в большую комнату, и Репины, похоже, помирились, потому что голова Жанны Брынской наконец покорно склонилась на плечо Валентина Репина.

— Слава богу, — прошептала Алла Потёмкина и сжала моё плечо в знак удовлетворения.

Она просто сказала: «Слава богу»; и я ощутил, какой я старый, мудрый и что во мне, действительно, затаился осколок величиной с пять рублей — так было страшно за всех за нас, за непонимание, за отчуждение, за тот последний рубеж, который мне так и не удалось преодолеть с моей Наташкой. И похоже, я начинал заново, потому что Инна-жеребёнок была не в счёт. Разве что Ника Кострова? Но она сгинула в этой войне, и я не хотел думать о том, что она меня забыла. Должно быть, у неё были на то веские причины.

Вдруг в памяти, как на патефоне, провернулась старая пластинка с нейро-мелодией «Девушка из Нагасаки», и перед глазами ни к селу ни к городу всплыла Валесса Азиз из своей Америки; и я сделал стойку, как старый, опытный пойнтер, но что толку?

— Что с тобой? — спросила Алла Потёмкина, уловив моё состояние.

— Извини, вспомнил не к месту, — обманул я её, воображая, что всё ещё имею на это право.

Много ли человеку надо, просто — всего-навсего хорошие мысли, которые греют душу в минуты слабости. Я не знал, я, вообще, не знал, зачем мне нужна Валесса Азиз, но она неизменно появлялась, словно всегда незримо присутствовала где-то рядом. Я не понимал, почему так происходит. Просто она являлась, и всё, без всякого предупреждения, а потом пропадала неизвестно куда.

Потом мы снова сели за стол с намерением прикончить то, что осталось в бутыли на качелях; ели торт «эстерхази», пили красный чай «ройбуш», а рядом сидела та, которую, мне казалось, я люблю и не люблю одновременно. И похоже, она испытывала те же самые чувства; и эта двойственность ситуации была хуже всего, потому что мы перегорали, как лампочки в полнакала, каждый выстраивая свою версию происходящего, не в силах шагнуть от частного прошлого к нашему общему будущему, где правила совсем другие, где нравственность на первом месте, а честность — такой залог, который не каждому по плечу.

Потом наступил момент, когда я почувствовал себя алкоголиком мира, и был какой-то провал, я очнулся в большой комнате, на диване, в страшно неудобной позе, с подвёрнутой ногой; они спешно собирались домой, причём на разных такси. Первой, как раненая птица, унеслась Алла Потёмкина.

Неловкое топтание в коридоре, дежурные поцелуи, натянутые лица, словно мы были в чем-то виноваты. Зачем тогда все эти слова? — разочарованно думал я, с укоризной глядя на Аллу Потёмкину, которая в свою очередь искусно избегала моего взгляда, предпочитая миленькое сюсюканье и поцелуйчики с Жанной Брынской. Валентина, как мужчину, она преднамеренно сторонилась; и мне это понравилось. Мне вообще понравилось, что она вдруг стала моей. Это ощущение роднило и сближало, давая надежду на глупое-глупое счастье; и я поддался ему, не в силах устоять, и сердце моё забилось, как перед прыжком с трамплина. Но Алла Потёмкина ушла, блеснув на прощание белозубой улыбкой.

Затем подались Репины, естественно, по-русски, со штрафной, естественно, с долгими прощаниями и заверениями в вечной дружбе. Валентин Репин высказался, что в этом смысле нет равных русской натуре, всплакнул, полез обниматься, мы ещё приняли на грудь, и Жанна Брынская унесла его на руках.

И тут я сообразил, почему Инна-жеребёнок замешкалась на выходе: пока я прицеливался, чтобы пнуть её рыжего дружка, она вместе с ключами оставила тюбик губной помады, засунув в его в угол между платяным шкафом и стенкой, как раз за кругом света канделябра. Тюбик бросался в глаза лишь тем, кто входил в квартиру, поэтому я его не сразу заметил.

Алла Потёмкина больше не придёт, ужаснулся я, всё кончено, и поплёлся, как сомнамбул, на кухню, где, как я помнил, остался верный и надёжный «Чёрный дуб Гаскони», но к моему ужасу, бутыль оказалась пустой, зато в воздухе стоял стойкий запах рансьо и чернослива. Пока я соображал, как мы умудрились вымыть пол «арманьяком», пока прикидывал, что теперь делать в этой чёртовой жизни и вспоминать, где в Новоясеневской автостанция, в дверь настойчиво позвонили три раза.

Кого чёрт принёс? — в раздражении удивился я и подался открывать, даже не взглянув на монитор. У порога стояла она — Алла Потёмкина и вопросительно глядела на меня. Такой взгляд был только у моей кошки, когда она вовремя не получала еды. Неужто из-за помады? — ужаснулся я и приготовился к самому худшему — вышвыриванию пинком под зад не только из казённой квартиры, но и из сердца вон.

— Я, кажется, делаю глупость… — сказала Алла Потёмкина, делая шаг через порог и крепко беря меня за руки, — но не могу больше ждать! — Приподнялась на цыпочки, пахнула духами и поцеловала меня, вначале робко, словно примериваясь, а потом по-настоящему, чувственно, с замиранием и с ощущением падения где-то в крестце.

И мне, как тогда, когда я впервые увидел Аллу Потёмкину, вдруг очень захотелось оглянуться, потому что я не представляя, что могу нравиться таким шикарным женщинам.

Она идеально смотрелась для сватавшейся женщины, её нельзя было упрекнуть в отсутствии вкуса и такта; и я понял, что это и есть та зрелая любовь, о которой я слышал, но которую прежде никогда не испытывал. Вдруг словно в подтверждении тихо и красиво где-то в небесах прозвучали божественные ноты «каприса 24», подхватили нас, понесли, и все мои сомнения, переживания и глупые мысли полетели к чёрту, как бумажки на ветру. И даже Валесса Азиз побледнела в своей далёкой Америке, не говоря уже о Инне-жеребёнке с малахитовыми глазами.

— Ты не религиозна? — спросил я наполовину всерьёз, давая ей шанс, превратить всё в милую, ничего не значащую шутку.

— Нет, — не отступила она, глядя на меня, запрокинув голову, серьёзно и честно, и принимая мою игру с такой небывалой искренностью, что я испугался и почувствовал себя заложником небывалых обстоятельств, которые случаются только раз в жизни.

— Слава богу! — обрадовался я, потому что моя жена таскала меня по всякого рода религиозным мероприятиям, пока я не взбеленился.

— Я тебя буду откармливать, — сказала она, — пока у тебя здесь складки не пройдут.

— Где?

— Вот здесь, — она коснулась моих щёк.

Потом она увидела помаду на тумбочке и сообщила:

— До тебя в этой квартире жила наша главная бухгалтер, Галочка Андриянова. Это её помада, очень дорогая, кстати.

Я вспомнил: маленькая, худая женщина с хищно вырезанными ноздрями и плоскими, как у лемура, пальцами. У меня отлегло на сердце: фортуна всё ещё была на моей стороне.

— Давай-ка я ей передам, — сказала она и кинула тюбик себе в сумочку.

И снова у неё был шанс беспечно рассмеяться и уйти. Но она не рассмеялась и не ушла, и я едва не устрашился, понял окончательно и бесповоротно, что у нас будет долгий-долгий сердечный роман, наполненный муками, томлением, печалью и страстью, и что вначале он будет тайным, как всякий грех, иначе Алла Потёмкина просто осталась бы ночевать, а не выкинула бы фокус с такси и возвращением. Она просто не хотела, чтобы о нас знали даже Репины. Так она хотела, и так произошло.

И я сдался, забыв о своей безысходности, и наше общее будущее началось ровно с момента любовного поцелуя.

Ночью у неё было такое же беззащитное лицо, как в больнице, когда она склонялась надо мой из своего далёкого прошлого, которое мне ещё предстояло узнать, и глубокая печать охватила меня, ибо я знал, что всё, как и с Наташкой Крыловой, кончится ужасно, только не видел деталей, которые мне предстояло угадать погодя.

Я тут же хотел рассказать ей об этом, чтобы она не связывалась со мной, чтобы бежала за тридевять земель, как от прокажённого, но на утро к своему большему удивлению обнаружил, что бок у меня даже не свербит и что я — почти что не хромаю. И я подумал, а вдруг на этот раз пронесёт и мы проживём долгую, счастливую жизнь до гробовой доски, и смалодушничал, поддался искушению, напрочь забыв об осколке в лёгком, который мог убить меня в одночасье.

* * *

Роман Георгиевич вспомнил обо мне, как только наступила лёгкая московская весна, и по небу то и дело пробегали тяжелые, мрачные тучи, а с севера дул порывистый ветер.

Я поправлять словно по мановению волшебной палочки. В тот день, когда он меня навестил, я весил уже все девяносто девять килограммов, не считая галстука, и одежда уже не болталась на мне, как на пугале, хотя лицо всё ещё казалось сделанным только из одного моего огромного, как любя говорила моя жена, шнобеля. Однако на свой левый бок я опасался смотреть, хотя швы мне давно сняли, и раны заботами Аллы Потёмкиной уже не тянули, но всё равно — со спины я был страшен, как поротый Алёша Пешков.

Кажется, была среда, и я пребывал на казённой квартире в шаговой доступности, как премило пожелала Алла Потёмкина, намекая, что виртуально, визуально и душой я буду присутствовать в её офисе, точнее, в её кабинете, сама же, несмотря на все мои возражения, выгнала меня в полугодичный отпуск «на поправку, и баста!» Я ждал её вечером; в холодильнике лежала бутылка прекрасного французского шампанского, а на стол в нашем уютном гнёздышке на кухне, украшенным огромный букет роз, к вечеру должна была быть подана тушёная утка с яблоками, которую я сам же вознамерился приготовить. И я усиленно фантазировал на эту тему и ещё на одну, связанную, естественно, с Аллой Потёмкиной, и был чрезвычайно воодушевлён.

— Мне уже из «военн-фильма» насчёт тебя звонили! — как обычно, радостно трясясь, закричал Роман Георгиевич с порога.

Он прямо таки светился от счастья. Я надеялся, что распирающее его самодовольство проистекало от того, что он нашёл талант не где-нибудь, не в столице, не в стране печатного станка и не у либералов под мышкой, не в Париже, Германии или Израиле, а в нашей глубоко занюханной, только что освобожденной от бандеровцев провинции, которая, по идее, не должна рожать ничего и никого, кроме героев-добровольцев для фронтов Донбасса, пятиколонников прилепиных и бездарных щелкопёров местного разлива на осадке; и похоже, его обуял чисто спортивный интерес, что из этого всего выйдет и выйдет ли вообще? Кто ещё Москву так хитро плечиком подвинет? В воздухе витала сенсация под знаком вопроса в зловониях столичного невежества, фанфаронства и чванства.

Естественно, Роман Георгиевич мне многое не рассказывал, но можно было догадаться, что планы у него, как у Наполеона со взятием Москвы.

— И что?.. — с выдержкой спросил я, понимая, что, к сожалению, он банкует и выбирает вектор движения, а я всего лишь конь в его шахматной партии, на котором он гарцует в нарушении всех правил, и по диагонали, и туда-сюда, и сюда-туда — и в панамке, и в шарфике с помпончиками, норовя сделаться ферзём.

— А фигушки им! — величественно покрутил Роман Георгиевич дулю в расплывчатое московское пространство и с любопытством юнца подался вглубь квартиры, суя по углам свой нос картошкой, очевидно, полагая, что я прячу там вдохновение в виде шикарной блондинки типа Мэрилин Монро, и он с ней закрутит такое танго, что мир вздрогнет.

По пути он многозначительно покосился на чёрные туфли Аллы Потёмкиной, выглядывавшие из-под обувной полки. Его горб, от которого на стены падала уродливая тень, был знаком королевского величия.

Я понимал, что Роман Георгиевич каждый раз покупает меня за понюшку табаку, за аванс, за надежды, а если ты даёшь повод, то с удовольствием поупражняется и в самодостаточности, сидя у тебя же на шее; но деваться было некуда от его ухарской натуры; и я решил: будь что будет, других союзников нет, в кои веки я ещё кому-то понадоблюсь, главное, чтобы он сильно не натёр себе седалище, а мне — шею.

— Собирайся! — со странным выражением на лице обернулся Роман Георгиевич, забавно перебирая короткими ножками и прислушиваясь к эху квартиры.

Что это значит? — вопросительно уставился я на него, однако, он вовремя, а главное, царственно отвернул лукавую морду не в смысле насмешки, а в смысле непонятно какого поощрения, сокрытого под маской тщеславия.

Ого! — прогнулся я от странного предчувствия. Что-то больше и значительное глядело на меня из будущего и звало к себе, впрочем, я ничего не понял, кроме того, что это был аванс.

— Куда? А по коньячку? — и перевёл всё в шутку, потому что любая лесть, даже закамуфлированная, питала моё честолюбие, и я боялся сглазить.

— Как, «куда»? — вытаращил он глазки, опуская за ремарку по поводу коньячка и с любопытством горбатого зверька удостоверяясь, что в пейзаже за окном не пропали ни Москва-река, ни «Сити», ни «Багратион» заодно. — У нас же договор, — с ехидным укором склонил он голову, как собака Павлова. — Я тебя жду! И не я один… — вдруг добавил с хитрецой, которая ему крайне шла, как женщине Джакондовская улыбка.

— А кто ещё? — испугался я, полагая, что шутки в таком деле преступна, как дезертирство на войне.

— Увидишь, — высказался он так, словно подталкивал меня к пропасти.

И я понял, что я его личная вещь, куш, с которым он носится по Москве и шантажирует всех неверных. Должно быть, он получал огромное удовольствие оттого, что дразнит либеральных гусей, плюет на мнение разнокалиберных экспертов и созывает русскую рать под знамена актуальности. Интересно, надолго у него хватит пороха, подумал я, скрестив пальцы, и когда на меня спустят всех борзых, чтобы я огрёб по полной, чтобы сгинул в своём Донецке и чтобы не ковырял столичный гадюшник, а помалкивал до гробовой доски.

И мы поехали. Я безуспешно ломал голову, кому я понадобился, и втайне надеялся, что какой-нибудь записной красотке, которая заочно влюбилась в меня по фотографиям, а объясниться по вай-фай стесняется. Даже Алла Потёмкина отступила на задний план и грозила оттуда модельным пальчиком.

— Амалии Рубцовой, — насмешливо раскрыл карты Роман Георгиевич, видя мои страдания.

Оказывается, действительно — всего-навсего «режиссёру по актёрам», да и то лишь для того, чтобы сдёрнуть (именно, сдёрнуть, а не спустить) вашего покорного слугу с небес на землю, однако, хищная, как гарпия.

Оказалось, что Амалия Рубцова — это три килограмма краски на мертвенном лице, кожа, как пергамент, и огромные очки на крохотном носике без переносицы.

Самое страшное, что она была деловой до невозможности, сухой, как всякий бумажный червь, сутулой, как лопата грабарка, и с презрением в душе на пол-Москвы и окрестностей. Как только она меня увидела, на лице у неё поселилась маска крайнего неприятия, мол, Испанов мне не указ! И хотя я давным-давно, ещё до покушения, изложил все свои благие пожелания и вместе со сценарием отослал Роману Георгиевичу, «Потребовалось кое-то уточнить», — заверил он меня не без тайного умысла. Если бы я сразу понял его вавилоны, то не приблизился бы к «режиссёру по актёрам» на пушечный выстрел. А великий умысел его заключался в том, что он натаскивал меня на киношных подмостках, чтобы я приобрёл столичную хватку и стал столичным волком с острыми зубами и колючим языком.

Кастинг, кстати, проходил в тёмном камерном зале с ярко освещенной сценой, на которую выходили безликие, как манекены, женщины. Никого из них я не узнавал даже приблизительно, то есть это был третий состав пятой оперы десятого контингента. Все они были по моде сухопарыми и фитилявыми, с гордыми шеями и твёрдой походкой, словно из-под одного штампа, больше смахивающие на чрезвычайно породистых лошадей. Даже голоса у них были однообразными, исключительно сценическими, великолепно поставленными, хотя без всяких претензий к первоисточникам. Нет, все красивы и соблазнительны, с прекрасным вкусом и точёными лодыжками, спору нет, обаятельны до умопомрачения, и умны до безобразия, их так учили и накачивали в их институтах и театральных школах; но… без шарма, изюминки, без индивидуальностей, без полёта, и до Панинского стиля и его энергетики не дотягивали и половины, а ведь речь-то шла о кино без всяких скидок, поблажек, дураков и наивностей. К тому же я ожидал, что кастинг — это нечто праздничное, торжественное, с приятцей, что ли, с искрой веры в себя хотя бы. А здесь всё убито одной сплошной постановочной рутиной; вот они и скисали раньше времени вместе со мной под замечаниями этой патентованной мегеры, у которой кончились гормоны, и она видела мир сквозь призму трафаретной морали.

Амалия Рубцова сняла очки, близоруко покосилась на меня, как на арбузный хвостик, и, не обращая больше внимания, излишне старательно, как мне показалось, принялась руководить процессом кастинга: «А можете вы пройти походкой гуся?» или «Отойдите в угол и изобразите веник». Веника у меня в романе не было; паутина в углу была, не спорю, но веника не было и в помине. Потом, когда актрисы на сцена потерялись за её замечаниями, а нелюбезность стала поперёк горла, Амалия Рубцова повернула ко мне лицо, злое, раскалённое, и поведала убийственно-ледяным тоном без всякого обращения к арбузным персоналиям.

— Этих претенденток нет! — Крайне нервно порылась в своих талмудах и отшвырнула мои записки, словно чумные. — И этих тоже! Этих подавно! А этих тем более!!!

Это была месть столичной неудачницы по жизни, хотя и не по адресу — я-то при чём; по мере воодушевления, Амалия Рубцова всё больше распалялась; и листки к моему нервическому расстройству ложились ненужные, как листопад в сентябре. На пол полетала даже фотография Ольги Мартыновой, к которой я питал самые нежнейшие чувства и с которой лепил главный женский образ, и молился, и плакал над неё по ночам, потому что мне нужно было с ней сродниться, чтобы понять её характер, умной, волевой женщины под стать Андрею Панину, человеку в высшей степени организованному, а не просто так валяющему дурака перед камерой.

Я поднял её фото, бережно сдул пыль и спросил, чуть не плача:

— А почему?

Я готов уже было подумать, что, может, так и надо, что они здесь все сплошь гении, в этом киношном гадюшнике прекрасного и неизбывного, и готов был пойти на уступки в лице Татьяны Чуприной, актрисы из «Гальдемаринов», женщины волоокой, роковой и красивой до умопомрачения, с которой я тоже сроднился, как с самим собой. Уж, казалось, против неё никаких возражений нет; единственно, я подозревал, что она успеет состариться и умереть при таком подходе к делу.

— Занята в других фильмах! — отрезала Амалия Рубцова, как гильотиной, словно я был неестественно туп и мне надо было открыть глаза на суть вещей, и что я, вообще говоря, абсолютно здесь лишний человек, букашка на шпильке, ничтожество в сто двадцать пятой степени истёртых башмаков.

Я огорчился до трясучки в коленях и, кажется, промямлил, не контролируя процесса своего душевного разложения:

— Плохо, я как раз под них писал.

Амалия Рубцова издала презрительный смешок насчёт ударения, который я слегка попутал от волнения, смешок профессионала от кончиков соломенных волос до кончиков ногтей, от её канареечного лица отлепились в свете лампы кусочки любимой краски, и я понял, что фильм так, как я его вижу, не получится, может быть, лучше, гениальнее, я не спорю, но явно не так, не в таком ракурсе, не с таким великолепием, а главное, с совершенно чуждыми мне людьми; и об этом ещё надо было думать в смысле балансировки ощущений и чувств. Но кто будет этим заниматься?!

— Я уж как могла агитировала! Как вы не понимаете?! Уговаривала! На коленях ползала! Всё бестолку! — соврала она, чтобы я не стал биться головой о ступеньки зала и не завыл на софиты.

И тут я наконец очнулся и не поверил её словесам; поэтому понёсся, нервно цепляясь за ступени, к Испанову в другое крыло, на четвёртый этаж, и заявил протест:

— Я думал, всё на мази, а у вас даже конь не валялся!

Романа Георгиевича, который важно восседал в окружении портретов именитых вождей кино, очень удивился, словно ему показали голую свинью.

— Как так?! — подскочил он и вызвал Амалию Рубцову.

Та пришла с гробовым видом и сообщила, что сделала всё, что могла, и что «этот выбранный состав не подходит», вернее, она гордо сказала: «не годен»; и краска с её лицо осыпалась от возмущения.

— Еще чего! — взвился Испанов, выпучив глаза, и стал страшен, как Бармалей, когда точил саблю на доктора Айболита. — Да мы здесь с Михаилом Юрьевич, понимаешь, ночами не спил, пупок рвём! А ты?.. За что я тебе деньги плачу?! — перешёл он на фальцет, и стал красным, как помидор. — Иди! Нет! Лучше лети что есть духу, и чтобы через два, слышишь, два часа доложила положительный результат! Иначе!.. — он так хватанул кулачком по столу, что карандашница-декупаж, стоящая с моей стороны, опрокинулась, и я поймал её на лету.

Когда Амалия Рубцова выскочила, как пробка из бутылки, хлопнув дверью так, что в воздухе повисла пыль, а он, добродушно хихикнув вслед, вмиг обернулся прежним, мягкосердечным дяденькой, с пухлой грудью, в стоптанных башмаках и мятых джинсах, я услышал:

— Знаю я все ее хитрости, небось кого-то из своих хочет протолкнуть и заработать чуть-чуть!

— Так это ж!.. — возмутился я и не нашёл слов, наивно полагая, что искусство кино — святое из всех святых. А при таком подходе к делу получится чёрти что!

— Вот именно! — по-отечески успокоил меня Испанов, — но других нет! Главное, хвост вовремя накрутить, а уж нужных людей нам она достанет хоть из-под земли. Кстати, любимая твоя актриса вот-вот явится, — он, как курица, многозначительно прикрыл глаза морщинистыми веками и погрузился в дзен-буддизм.

— Кто?! — От мысли о Татьяне Чуприной мои ладони аж вспотели; казалось, она взглянула на меня из своего питерского далека волоокими глазами и даже послала воздушный поцелуй, празднуя за выбор.

Испанов открыл левый глаз, специально, как показалось мне, посмотрел на часы, мол, что бы вы без меня делали, и скромно, но со вкусом объявил, как Юрий Левитан на День Победы:

— Ольга Мартынова!

Свет за окном померк, небеса совершили кульбит; наверное, я грохнулся в обморок, потому что дёрнулся от запаха нашатыря, который с крайне страдальческим видом совал мне под нос Испанов.

— Не надо было тебе так рано из больницы выписываться! — кудахтал он надо мной, хлопая меня по щекам. — Не надо было!

— Она согласна?.. — Я не узнал своего осипшего голоса.

О лучшем варианте на роль Гертые Воронцовой я и мечтать не смел и тут же забыл о Татьяне Чуприной к её безмерному огорчению.

— Ещё бы! — самодовольно хихикнул Испанов и триумфально повёл молодецким плечиком. — Делаем нетленку! Так что готовься к рогу изобилия, славе и ковровой дорожке!

И мне показалось, что это не я под метр девяносто пять, а он — Испанов Роман Георгиевич собственной персоной, а лично я — маленький, горбатый и смешной, путаюсь под его ногами и задаю глупые вопросы.

— Я уже готов, — обрадовался я непонятно чему, представляя эту самую процедуру в Сочи, где я, кстати, никогда не был.

Испанов точно так же, как Амалия Рубцова, внимательно посмотрел на меня, чтобы поставить диагноз вялотекущей шизофрении, и снисходительно произнёс:

— Ну ладно… — и убрал нашатырь.

В глазах у него плавало сожаление, что он со мной, малохольным, связался и что я всё ещё пребываю в педиатрическом возрасте вечного провинциала, и что наивен до безобразия, не только потому что падаю в обморок, как малахольная курсистка, но и потому что полон романтических иллюзий в розовых ленточках под завязку.

В дверь настойчиво постучали, и вошла та, которую я боготвори и которую видел лишь на фотографиях и на экране. Шикарная и галантная, загадочная, как перуанская Мария, с красивыми жестами, с длинными, холеными пальцами — настоящая Герта Воронцова, за ней — странный человек, с искусственной нижней челюстью, которая напоминала клавиши фортепиано и клацала сама собой, в допотопной шляпе с круглыми полями и в таких же допотопными круглых очках, во всём, мне казалось — загримированный под молодого Депардье, только окающего по-русски, и с весёлым, жужжащим спиннером в раскормленных руках.

Они поздоровались и расселись. В комнате повеяло свежим запахом роз. Спиннер жужжал тихо и важно, как гироскоп на подлодке, и наводил на мысль о чрезвычайной серьезности мероприятия.

— Что… не узнал? — засмеялся Роман Георгиевич, видя моё изумление.

— Нет… — промямлил я и, кажется, забыл прикрыть рот, в который влетела любимая муха.

— Ну и не надо! — хохотнул Роман Георгиевич, подмигнув спутнику Ольги Мартыновой, и сделал чрезвычайно простецкое лицо.

Оказывается, он благоволил не только к одному мне, но ко всем этим прекрасным людям, обитающим на «Мосфильме». Я ещё не знал, что Ольга Мартынова — типичный продукт киношной индустрии.

Фальшивый Депардье небрежно крутанул свой спиннер, мол, бывают же чудаки. Чувствовалось, что он страстно хочет Ольгу Мартынову и она знает, что он её хочет, и что они, к нашему с Романом Георгиевичем огорчению, сейчас разделаются с нами, пойдут и лягут в постель. Это было крайне оскорбительно и вульгарно к нашему большому душевному расстройству.

— Я прочитала сценарий, мне понравилось, — голосом примы сказала Ольга Мартынова почему-то в адрес Испанова.

Я готов был плясать камаринскую. При чём здесь судьба? — радостно думал я, при чём? Однако, справедливости ради хотел возразить и даже с гордостью напомнить, что это я, а не господин Испанов являюсь автором романа, что это лично я, а не он придумал, создал и населил героями целый искромётный мир, впрочем, Роман Георгиевич великодушно опередил меня со сладкой улыбкой на устах.

— Автором романа, с которого написан так понравившийся вам сценарий, сидит рядом с вами, кстати, и сценарий его тоже.

Они, словно динозавры, повернули свои головы, полупали на меня, как на пустое место, фальшивый Депардье ещё пуще крутанул свой спиннер, Ольга Мартынова неопределённо кивнула портрету какого-то знаменитого киношного экс-босса у меня за спиной, и снова с умилением воззрились на Испанова, как на семистрельную икону. Я понял, что главный в этой комнате всё же Роман Георгиевич, а не я — придаток в виде версификатора, от которого ничегошеньки уже не зависит.

— Надо будет как-нибудь почитать, — фальшивым голосом сообщил фальшивый Депардье.

Я моментально возненавидел его и решил, что с этих пор некоторые люди не дают мне право быть вежливым и добродушным.

Роман Георгиевич расправил не дюже широкие плечи, которые казались, однако, налиты непомерной силой, оглянулся на портрет Григория Козинцева у себя за спиной и приосанился, показывая, кто здесь хозяин. Он лучше всех знал правила игры, и они ему до сих пор очень и очень нравились, и предложил выпить за успех фильма, однако, прибежала чрезвычайно активная и чрезвычайно взволнованная Амалия Рубцова с подложной улыбкой на хитрых губах, вся на нервах, вся взвинченная, как скаковая лошадь, разве что копытом не била, и стала заискивать перед Ольгой Мартыновой и фальшивым Депардье, не говоря уже о Испанове, мол, бывает же, все ошибаются, и я тоже, уж простите, круглую дурочку. Меня она принципиально не замечала.

— Татьяна Чуприна уже не нужна?! — спросила она так, чтобы показать Ольге Мартыновой её место в киношной иерархии, заодно, как я сообразил, поссорить меня с ней.

Я вспыхнул, хотел объясниться, что я тоже поставлен в рамки искусства романа и вынужден искать оптимум, но Роман Георгиевич опередил:

— Не нужна, — снисходительно поддакнул он, моментально загасив пожар войны. — Подготовьте договор на Ольгу Александровну, — подчёркнуто вежливо кивнул в её сторону, — которая будет играть роль Герты Воронцовой.

Её брали без всякого кастинга и дублей, видно, наши виденья фильма с Романом Георгиевичем совпали до микрона. Это была маленькая победа из череды побед, которые мне ещё предстояло одержать.

Я заметил, что Ольга Мартынова с облегчением перевела дух, а фальшивый Депардье незаметно под столом стиснул ей прекрасную руку, забыв о жужжащем спиннере с подводной лодки типа «барракуда».

Да они нервничают, сообразил я, поэтому и такие надутые; мне сделалось их жаль. Не такие уж они небожители, понят я, а просто бедные-бедные актёры, которые три для не ели и виски не пили.

Словно бы для того, чтобы сгладить неловкость, Испанов залихватски предложил обмыть заключение договора. Не успели мы вкусить по глотку коньяка и закусить шоколадкой, как снова прилетела полная энтузиазма Амалия Рубцова. Ольга Мартынова невольно вспыхнула, румянец пошёл по её божественно-сексуальным щекам, она с облегчением облизнула губки, увидав сумму гонорара, подписала и убежала, радостная, как первокурсница, кажется, в кассу за авансом, даже забыв поблагодарить Испанова, своего земного благодетеля.

Я проводил их взглядом и с завистью к фальшивому Депардье спросил:

— Кто это?..

— Тебе не надо знать, — Испанов поморщился так, словно я без спросу глянул в святые святых — за кулисы, и увидел нечто неприличное, о чём вслух не принято говорить.

— Пикапёр? — напрямую спросил я, потому что мне стало обидно за Ольгу Мартынову.

— Не понял?.. — сморщился Испанов, словно от лимона.

— Ну, этот самый!.. — я не знал, как выразиться, чтобы никого не обидеть.

Однако Роман Георгиевич поморщился ещё сильнее, мол, отстань, всё равно не скажу:

— Что там у нас по плану?..

— Осталась ещё роль Евгении Таранцевой, — напомнил я тогда, не зная расклада Романа Георгиевича и даже не предполагая, как работает вся эта машина, а воевать с ним, как с Амалией Рубцовой, мне было не с руки.

— Она придёт завтра, — добреньким голосом людоеда сообщил Роман Георгиевич. — Я тебя наберу. Кстати, актёр на роль Панина тоже согласился! — И назвал актёра из «Сватов» — Валерия Шкредова, которого я тоже пророчил на эту роль, хотя он был комедийным актёром, но я-то знал, я-то чувствовал, что он роскошнейший актёр и что лёгкий налёт двусмысленности в плане алкоголизма придаст образу Андрея Панина то великолепие, о котором я всё время талдычил Роману Георгиевичу; кажется, он внял моим молитвам.

— Хорошо… — слегка ошарашенный, удивился я и уже выходя из кабинета, услышал, как он неожиданно зло кричит в трубку:

— А мне не надо, чтобы вы играли по-Майзнеру, не надо. Давайте старую, добрую русскую школу. И высыпайтесь по ночам! Что толку, когда вы приходите разбитой, как старая телега! Что?! А вот этого крайне не советую! У меня очередь таких, как вы!!!

Я ехал домой, как пьяный, под впечатлением личности Романа Георгиевича, убежденный, что нет легче денег, чем в «Мосфильме», единственное, я не понял, зачем Испанов сегодня притащил меня сюда, раз у него всё на мази?

А он всего лишь натаскивал меня до собственного уровня, но понял я гораздо позже. И правильно, между прочим, делал. Я не мог ответить тем же, потому что Испанов писал только сценарии. У нас был разные виды приложения силы, в разных весовых категориях.

* * *

Я уже чувствовал силу в руках, и потребность сходить в фитнес-клуб, потягать «железо», всё чаще овладевала мной, как из реабилитационного центра ГБУ крайне бестактно и назойливо напомнили, что пора и честь знать, то бишь что жизнь — это не малина и даже не экономические блага Энгеля, а тяжкий долг перед родиной.

Я тихо-скромно врастал корнями в свою новую трёхкомнатную квартиру в Тушино с видом на Химкинский лес, объезжал новенький с иголочки, в лаке и хроме, «патриот» и мечтал поставить на крышу складную палатку, дабы мчаться в приключения, хотел поменять коврик, да лебёдку опробовать, то да сё с днищем, карбюратором и блоком отопления; то есть занимался взрослыми игрушками, и был умеренно счастлив, как в среду из госпиталя, где меня выходили, пришло официальное уведомление о том, что плановая-де операция не отменена и требует продолжения банкета; и я был ошарашен этой новостью, ибо не предполагал, что время на передышку закончится так быстро, что я не успею перевести дыхание. И деньги у них нашлись, и руки чесались, чтобы вывернуть мне рёбра и покопаться в моих внутренностях, только вот у меня не было желания лезть под их нож.

В общем и в частности, было такое ощущение, что жизнь остановилась на всём скаку. Даже Алла Потёмкина сделалась нежнее обычного, как нашкодивший котёнок, и я подозревал, что она смотрит на меня, как на потенциального покойника, мне же, как прежде, хотелось забиться в угол и тихо скулить; я только едва расслабился и стал привыкать к мирной жизни, а мой посттравматический синдром — сникать под воздействием положительных эмоций, как снова-здорово, надо было завязать себя в узел и набраться мужества на ближайшие три-четыре недели, если не все полгода.

Алла Потёмкина только-только закрыла за собой дверь, оставив на моих губах сахарный поцелуй, как Испанов беспардонно напомнил о своём существовании:

— У нас сегодня читка!

— Что это такое? — туго соображал я, думая о предстоящей операции и об Алле Потёмкиной, которая уже в третий раз за неделю, когда нетерпение её достигло апогея, намекнула на свадьбу. Это был даже не намёк, а скорее, ангельское послание к моей совести, избежать которого я не сумел: спишь со мной, пользуешься мои прекрасным телом, без единой морщинки и целлюлита, кстати, а не женишься! Пора и честь знать! Обязаловки, как военной кафедры в университете, избежать никому не удалось.

Может, и свадьба не понадобится, глупо понадеялся я, имея ввиду осколок в лёгком, всё-таки операция сложная, рисковая, со смертностью в семь процентов; и хотя я уже один раз был личным рабом в виде безропотного приложения к жене, всё равно легкомысленно брякнул: «Давай!», испытав при этом идиотские благородные чувства, свойственные подавляющему большинству мужчин. Однако на самом дне души, где темно, сыро и двулично, осталась глупая недосказанность под вопросом: а стоит ли ещё раз рисковать свободой передвижения и принятием решений, когда вокруг столько прекрасных женщин, до конца жизни хватит? Я так и не нашёл ответа и отложил его на потом, когда вопрос с осколком разъяснится либо в пользу кладбища, либо в пользу загса.

— Ты будешь читать сценарий, а тебе будут задавать вопросы, — сладкоголосо пел Испанов из айфона.

— Какие?.. — очнулся я.

Мне казалось, что режиссёр самый-самый, не знаю, какой, всё и вся знает и всё и вся понимает, и что я, написав сценария, благородно умыл руки. Ан, нет. Настало время профессионального стриптиза. Вот за что я не любил встречаться с читателями, сидишь, как на экзамене, ждёшь каверзного вопроса. Самое главное, что ответ никого не интересует, важно ехидненько задать его и наблюдать, как ты мучаешься: «А верите ли вы в Бога?», например, или: «В каком году вы расстались с третьей женой?»

— Ну, какие ещё могут быть вопросы в киношке?! — бодро хохотнул в трубку Роман Георгиевич. — Актерские! — с весёлыми модуляциями в голосе сообщил он, выдавая в себе крайне искушенную натуру. — Кто чего подумал, как кто и что выглядит, характеры, поступки, взаимоотношения, цвет облаков, какие кружева надела главная героиня. Мало ли чего? В общем, всё кто чего не понял, не сообразил и не разжевал, а ты за него это сделаешь и в клювик вложишь и даже проглотишь вместо него, кстати, я тоже буду корректировать свои планы в соответствии с читкой, а в сценарий, если надо, внесём изменения.

Фу, вспотел я: грандиозность события предстала передо мной во всём своём монопольном величии. Актёры — народ малахольный, кроткий, чуткий, нервный, мало ли что кому взбредёт в голову, а я брякну непотребное, может случиться конфликт, который перерастёт в мордобитие, сорвутся съёмки, произойдёт катастрофа локального характера, душевная травма переродится в посттравматический синдром, который, естественно, никуда не делся, — конец жизни, финита ля комедия, гудбай Москва, да здравствует Донецк! И слава богу! Из-за одного этого только стоило возненавидеть читку, но деваться было некуда, если, конечно, Роман Георгиевич не изволит шутить.

— Хорошо, — согласился я, словно из-под палки. — Куда прибыть? — и мне показалось, что осколок недовольно напомнил о себе, мол, а операция? И душа заныла, и в желудке многообещающе закипело, и белый свет померк, как при армагеддоне.

— Никуда не надо! — вдруг сварливо заартачился Роман Георгиевич, как бабка с семечками на базаре, — всё равно заблукаешь. Я уже послал за тобой Ольгу Мартынову.

— Ольгу Мартынову?! Я же на новой квартире! — я ощутил, как под ногами качнулся пол тридцать седьмого этажа. К тому же я не желал видеть здесь фальшивое лицо фальшивого Депардье. Невзлюбил я его сразу, как моль в ковре.

— Мы в курсе, — бодренько сообщил Испанов.

Я представил его ехидную ухмылку, стоптанные башмаки, мятые джинсы, и подозрительность кротко отпустила меня, не может такой человек быть предателем, разве что горбатым Пхенцем с планеты Марс; кстати, горб ему очень даже шёл. Такой маленький, аккуратный, как у гну, просто родовое знамя, а не горб. Без этого придатка он не был бы знаменитым режиссером и продюсером. Должно быть, в этом горбу и крылась вся его сила.

— Откуда?! — удивился я.

— Ха-ха! А у меня своя разведка, — ехидно уклонился он.

И я понял, что без Аллы Потёмкиной, моего ангела хранителя, моей второй любви и душевной благодетельницы, здесь, как всегда, не обошлось. Хотел свить себе тайное гнёздышко, а уже пол-Москвы знает. Вчера она меня страшно удивила: «Зачем тебе эта маленькая, скромная, тесная квартира?», мол, из служебного пентхауса тебя пока никто не выгоняет, да и у меня хоромы пустуют. Однако не скажешь же, что вторая жена никакая не первая и шансов у неё никаких, разве только из-за отчаяния и безвыходности. Я знал, что тяну за собой прошлое, как пудовую гирю, и что оно не даёт мне смотреть на мир беспечно, что жизнь в реалии не такая сахарная, как кажется с орбиты Марса. И вдруг меня осенило, что они с Романом Георгиевичем в очередном дежурном сговоре, одна шайка-лейка, обхаживают меня, как курица — яйцо, и каждый строит свои далекоидущие планы.

— Вообще-то… я занят… — неожиданно для самого себя заартачился я, не собираясь плясать ни под чью дудку.

— Чего?.. — не понял он на той стороне линии, и глухие нотки в его голосе предвещали репрессии, сталинский «дальстрой», ГУЛАГ и прочие прелести рая, правда, в рамках киношного процесса, но и этого оказалось достаточно, чтобы я тут же позорно выкинул белый флаг:

— Ладно…

Хотя у меня сегодня, действительно, было запланировано посещение святая святых — мужской парикмахерской «Аляска», где вам вибратором помассируют голову, шею, заодно постригут «а-ля фюрер»; я тоже собирался безмерно удивить Аллу Потёмкину по-королевски бритой физиономией, голыми висками и запахом дорогого парфюма, но только с небольшим отличием, моя прическа называлась традиционно по-русски, сильно и мощно — «бокс», даже ценой демонстрации моих безобразных шрамов. Всё это я уже хотел было ему выложить в отместку за испорченный вечер, но в дверь крайне настойчиво позвонили тридцать три раза.

— Приехала! — вздрогнул я, как лошадь, на которую спикировал слепень.

— Ну и слава богу, — с явным облегчением среагировал Испанов и быстренько-быстренько закруглился, чихнув на прощание.

Я побежал открывать дверь, и меня передёрнуло от мысли, что за ней — фальшивый Депардье, которого я уже успел возненавидеть за то, что он спит с Ольгой Мартыновой, ибо она дюже мне нравилась своими формами и поведением на экране.

Однако она приехала одна и была великолепна в белоснежном плаще с красными отворотами, с красным поясом и в красной же широкополой шляпе, с муаровой лентой. Умеют столичные актрисы одеваться, ничего не скажешь.

— У нас десять минут! — сказала она так, словно речь шла о сексе на скорую руку.

Я так быстро не управляюсь, с тон ей подумал я, и, должно быть, соответствующее выражение, не мудрствуя лукаво, посетило моё лицо, потому что она величественно рассмеялась, поведя чёрной, блестящей бровью, мол, раскатал губу, не обломится, скинула мне плащ на руки и небрежным жестом отправляя туда же шляпу. На ней было шикарное, тёмно-вишнёвого цвета платье в белый горошек, и красные полусапожки, а шлейф запаха — как в бананово-лимонном Сингапуре.

— А где этот?.. — назло ей спросил я тоном, не терпящим возражения.

— Кто? — задала она контрольный вопрос, хотя, конечно же, поняла, о ком я так пекусь, что аж заикаюсь на три с половиной такта.

— Ну, этот?.. — я, как клоун в колпаке и бубенчиках, отставив ножку, выглянул в коридор, словно фальшивый Депардье прятался в темноте и подслушивал нас, чтобы поймать с поличным.

— Он будет там, — мило улыбнулась она, давая понять, что вполне разделяет мою позицию и что тоже никого не любит, может даже, ненавидит, но зачем-то спит с мужиками назло мне.

— А кто он такой?.. — язык не поворачивался назвать его фальшивым Депардье, кто его знает, как она к этому отнесётся.

— Муж, — ответила она так просто, как отвечают на вопрос о погоде за окном.

— Муж?.. — не поверил я, и камушки возмущения невольно перекатились у меня в горле, чтобы вызвать соответствующее выражение на её лице.

Ольга Мартынова пугливо покосилась на меня, как на иконостас в виде здорового мужчины, прошедшего войну и которому терять нечего, но природа красивой женщины взяла своё.

— Ну, да… — всё так же капризно поморщилась она, — такой… не настоящий… — покрутила изящной ручкой с идеально-модельными пальцами, — можно сказать, фальшивый.

Лёгкая гримаса сожаления легла на её лицо. К тому времени я уже знал, что человек способен оправдать себя в любых поступках и приспосабливаться к любым обстоятельствам жизни, но женщины особые существа, у них сорок семь пятниц на неделе и сорок семь рецептов в квадрате на каждый случай жизни, так что в этом плане не стоит ждать послаблений, и интуиция не поможет.

— Ага… — согласился я потеряно, сообразив, что она ещё та штучка.

Она засмеялась, смягчившись, глядя на меня:

— Ты что, ревнуешь?

Она принадлежала к разряду женщин, которые явно подторговывают своей красотой. Это я уже потом понял, что лицо у неё создано для сплошного негатива, а вначале только любовался.

— Ещё чего! — возмутился я, не выдержав её взгляда.

Эта маленькая победа придала ей решимости. Глаза у неё были большие, тёмно-серые, с окантовкой, совсем не такие, как у её прототипа, Герты Воронцовой, однако, Роман Георгиевич клятвенно обещал сделать их на экране небесно-голубыми. Но даже такие, серые глаза, вызывали реакцию взрывного типа, и я провинциально стушевался.

— Правильно. Если бы не он, я бы давно занялась тобой, — сообщила она с той доверительность, с которой, выбирают любовника по форме носа. — Нравишься ты мне.

Я вытаращил глаза. Она хихикнула, как лисица на пустоши. Я понял, что она ждёт, когда я клюну на её красоту и провокационные разговоры. Я знал эти фокусы: вначале с тобой мило пофлиртуют, даже выдадут какой-нибудь аванс, а когда среагируешь, отвалят в сторону и сделают вид, что имели ввиду совсем другое, и ты остаёшься в дураках. Беспроигрышная комбинация, отработанная задолго до появления тебя на горизонте событий.

— Я была замужем… Он… — она многозначительно назвала очень известную фамилию, от которой у меня должна была закружиться голова, и игриво блеснула улыбкой, — он бросил меня после семи лет дикой страсти!

После этого я сделал удивлённое лицо: в обыденной, то бишь не в актёрской среде, такие вещи не обсуждаются, это считается постыдным. А здесь запросто, пожалуйста. Есть где разгуляться фантазиям, и они поскакали у меня в голове, как блохи галопом. Мне вдруг открылось, что Михаил Булгаков, так же, как и я, страдал комплексом Бога, то есть наделял всех людей способностью знать и понимать больше, чем ты сам, а потом разочаровывался в них. К тому времени я уже подумывал о известном романе, кто и как дописал его, и вся его свистопляска с чертовщиной и Гоголем, который, кстати, тоже был фальшивым, чистой воды выдумкой, потому что метафизика Михаила Булгакова, выходца из религиозной семьи, была классическим взглядом человечества на закулисье, ничего нового он не сказал, а лишь почерпнул из газетных источников своего времени; в этом плане роман вторичен, как чайный налёт на зубах. Впрочем, в свете нынешнего положения с осколком, идея с романом была чрезвычайно глупая, быть может, даже, мертворожденная, поэтому я вникал не без сожаления, памятуя, что в жизни осколки прилетают всегда не вовремя.

— Поэтому… — с вызовом добавила Ольга Мартынова, глядя лукаво, — я постоянно думаю о сексе, — и окончательно ввела меня в состоянии ступора, но, по счастью, оттопырив губку, с изумлением обезьянки уставилась на картину в кабинете, и слава богу — иначе мне грозило услышать ещё более страшные признания.

Я шмыгнул в спальню — сменить маску и перевести дух: откровения московских актрис пугает куда больше, чем предстоящая операция, таким вещам не шутят даже на трезвую голову.

Когда я вернулся, застёгивая пиджак, как бронежилет, на все пуговицы, она всё ещё разглядывала картину. Я думал, она разыгрывает меня, а она была сама значимость в высшей степени абстракции. Я удивился, потому что хвалиться особо было нечем: в кабинете, с мокрыми обоями кричащих тонов а-ля бордо, висела пара-тройка картин с Арбата на мокрую же тему непостижимости московского лета, стройных ножек в ажурных чулках и, естественно, — мчащегося авто типа «ламборджини». Всё, что удалось наскрести на скорую руку для новоселья и бурного застолья с Репиными.

Ольге Мартыновой особенно понравилась та из них, которую я назвал «серийный жёлтый переулок под серийными красными крышами». Подобных картин в вернисажах на Крымской набережной и в Измайлово пруд пруди, они там выставлены в три ряда, четыре линии и пять верхов. Главное, не промахнуться с ценами, потому что тебе норовят втюхать ширпотреб по цене шедевра, хотя я нашёл относительную неповторимость у художника, который продавал всего лишь две одинаковые картины. Я купил обе. Одну бросил в Москву-реку, а другую повесил на стену. Но Ольга Мартынова, кажется, в живописи и в суррогате на мужскую тему не разбиралась, потому что лицо её решало задачку: «Сказать, что это неплохо, или сказать, что очень хорошо?» Наверное, ей кто-то подсказал, что она выглядит значительней, когда оттопыривает нижнюю губу. Я едва не усомнился в правильности своего выбора, ведь на экране она всегда смотрелась крайне привлекательно, умно и самодостаточно. Может, сконцентрируется? — расстроился я и решил сообщить Роману Георгиевичу, что с Ольгой Мартыновой мы, кажется, промахнулись. Немаловажную роль в этом вопросе сыграл и фальшивый Депардье: в смысле, скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты. От него за версту несло декадентством и пустотой Чапаева.

— А у тебя мило, — очнулась она, с любопытством лисёнка сунув свой курносый носик (именно таким он теперь мне казался, а не забавно-остроумным и многозначительным), в спальню и в третью комнату, которую я намеревался превратить в спортивный зал, но не успел напихать в него тренажёров, зато установил музыкальный центр и повесил огромное зеркало.

Я подумал, что, быть может, откровения Ольги Мартыновой, как у всякой женщины, носят защитный, а не провокационный характер, и принялся оправдывать её, мол, опять же тяжёлая женская доля, одиночество, всё такое, тоска, антидепрессанты; и в такие дебри с утра влез, что едва не перекрестился, вспомнив пертурбации со своей женой, которая не давала мне передышки. Отдушиной у неё служила её любимая дача.

— А, кстати, где твоя жена? — спросила Ольга Мартынова как ни в чём не бывало, словно её откровенность значила не больше, чем пустая болтовня девочки из восьмого класса, которая только-только начала постигать секс и ещё не знает, что с этим делать, всего боится, нервничает, однако, крайне любопытно, чем дело закончится.

— В Донецке, — соврал я по новой уже холостяцкой привычке не раскрывать сердечных травм, особенно женщинам, и почувствовал, как осколок бессовестно царапнул душу, и кровь брызнула фонтаном.

Было совсем не больно, только душа упала ниже пяток, и я испытал ощущение человека, едва уносящего ноги из ямки под акацией.

— Это она?.. — спросила Ольга Мартынова, показывая на фотографию, где Наташа Крылова была изображена, прижавшись виском к берёзе.

Фотография была сделана в Славяногорске бог весть в каком году. Мы ездили за грибами, ничего не нашли и сильно устали. Было мрачно, сыро, накрапывал дождь.

— Она.

Я вспомнил высохшее болото, травяные кочки, наши безуспешные поиски чёрных груздей. В те времена она меня ещё любила, а Варя была только в проекте. Счастливая пора, на которой я давно зациклился, как на средстве от посттравматического синдрома. Прошлое — как застывшая маска Али-Бабы, которую мы привезли из Геленджика, в ней уже ничего нельзя изменить, она застыла много лет назад, как наша любовь, и с тех пор не изменилась, словно была записана во времени и во времена.

— Ты меня обманываешь, — сказала Ольга Мартынова так, когда с хитрецой изобличают врага народа и ставят ему в паспорте тавро «тридцать девять». — Твоя жена погибла. Я знаю!

— Откуда?! — отшатнулся я и едва сдержался, чтобы не нагрубить, помня, что сегодня я ещё тихо, мирно должен был попасть на чтения, а не царапаться с ведущей актрисой фильма, а у меня возникло такое желание; и я ужаснулся тому, что разница между выдуманной Гертой Воронцовой, умницей и рефлексирующей по делу и в тон Андрею Панину, и реальной Гертой Воронцовой такая огромная, что будет стоить мне тягостных сомнений и седых волос до самого конца съёмок, если Роман Георгиевич, разумеется, не скорректирует процесс и не найдёт другую актрису, естественно — Татьяну Чуприну; уж она-то казалась умнее умного, и её прекрасные глаза, словно костёр в ночи, так и глядели на меня с немым укором.

Но всему есть предел, и совершенству — тоже.

— Мы о тебе всё знаем. И то, что ты воевал, и о твоём осколке в лёгком, и даже о… — вдруг затараторила она, инстинктивно желая понравиться, но и в то же время двулично сохраняя дистанцию столичной штучки, потому что капризна, умна и расчётлива, а из чувств у неё на первом месте, исключительно, животные инстинкты.

Я испугался, что она каким-то образом припомнит мне сейчас Инну-жеребёнка и всё, что мы с ней вытворяли, но о жеребёнке, слава богу, никто ничего не знал.

— О Карском! — ужалила она со значением, словно я должен был знать всех её любовников.

Но эта тема оказалась из другой оперы.

— Каком Карском?! — Странный намёк в свете её откровений возмутил меня. — Не знаю никакого Карского! — отрёкся я, чувствуя, что моё лицо каменеет от пустопорожних обвинений.

Вешает на меня всяких собак. Мне хватило одного её признания о личной жизни. Пусть её фальшивый Депардье разбирается, решил я, прислушиваясь к своему левому подреберью, там, кажется, что-то пекло и страдало не хуже меня самого.

— О Карском! — с возмущением тряхнула она головой, мол, все знают Карского, даже шалавы в подворотни. — Просто Карском! Не знать Карского! Это, по крайней мере!.. — она трагикомически вскинула руки, явно желая уличить меня в лицемерии и от негодования побить на моей голове все горшки, которые бы нашла в квартире, потому что — все знают Карского!

— Кто такой Карский? — Я едва сдержался: начались обычные женское штучки, от которых я успел отвыкнуть, потому что, на удивление, Алла Потёмкина не пользовалась ими, и я уже было стал расслабляться, забыл, как букву «ять», какими могут быть истые женщины, полные противоречия и игры ума.

Ольга Мартынова сделала точно такое же лицо, какое было у Инны-жеребёнка, когда я попадал впросак; искры презрения полетели в мою сторону и едва не прожгли мне селезёнку.

— Тот, кто живёт на Котельнической набережной! — сделала она многозначительную паузу, выпучив свои прекрасные, большие, просто огромные, тёмно-серые глаза, разве что не потыкала пальцем с кровавым маникюром в потолок. — Это спонсор! Спонсор! Ты на волне, милый!

Вот где собака зарыты, с облегчением догадался я, меня обвиняют в кумовстве, мол, выскочкам везёт; здесь полжизни корячишься — ничего не получается, а он явился на всё готовенькое, и в дамки.

— Ладно… ладно… поехали… — примирительно сказал я, радуясь тому, что легко отделался, что мне, как Андрею Панину, в порыве гнева не проломили голову табуреткой и не покопались бы за душой в поиске чужой удачи; зависть — страшная штука!

— Поехали! — победоносно согласилась она, облачаясь в свой белый плащ с красными отворотами и изящно напяливая шляпу перед зеркалом.

И мы поехали — лучше бы меня осколком убило под Мариновкой: Ольга Мартынова недолго держала марку и окончательно опростилась за МКАДом: «Я не люблю теорию актёрского мастерства! Чего я там не видала?!» «Девственность — это такая штука, которая нужна только гинекологу!» «Наши славные торчки нас ждут не дождутся!» И это не единственно, детально сформулированное, что я запомнил. Всю дорогу блистала фразами без окончания и смысла, не отвечала даже на нервные звонки своего Депардье, и я немножко озверел: оказывается, у неё в жизни случались одноразовые мужики (кажется, промелькнула даже фамилия Фёдора Соляникова), оказывается, в кино все только тем и заняты, что страшно завидуют друг другу, строят козни, а чтобы переспать с кем-то и разбить чьё-то сердце или семью, так нет ничего проще, ради этого даже не надо быть знакомым с Карским!

Дался ей этот Карский, злился я, и когда мы подъезжали, уже был на взводе, как летящая из подствольника граната, но не подал вида, что-то меня удержало ляпнуть непотребное и разорвать порочный круг, вначале надо было испросить разрешение у Романа Георгиевича.

Попробуйте обойти женщину на крутом повороте. Надо быть очень и очень фартовым, чтобы не поскользнуться. Легче было ходить в лобовую атаку или стрелять по БТРам из «утеса», чем выслушивать киношные сплетни, и я с огромнейшим облегчением покинул общество Ольги Мартыновой и её роскошный автомобиль, тем паче сдав с рук на руки подскочившему фальшивому Депардье: кажется, они из-за меня тут же погрызлись, но мне было наплевать. Чего-то он там кричал насчёт «трусиков» и «проверю на всякий случай!» Чувствовалось, что он так её хочет, как если бы я был атомом кислорода и искал в пустыне два атома водорода, чтобы только утолить дикую ковалентную жажду. Актёрская среда! Что с неё возьмёшь?! Здесь всё, как на ладони, одна огромная шведская семья.

Читка сценария происходила где-то на Рублевке, в шашлычном ресторане, с петухом на коньке; я плохо ориентировался, но сообразил, что дом Аллы Потёмкиной совсем рядом, где-то за верхушками вон тех сосен, на берегу озера. А ещё я понял, что никакие это не интеллектуальные беседы высшего порядка с умными речами и важными лицами, а просто вечеринка с выпивкой и девочками на свежем воздухе, и перестал нервничать. Выпивка — это привычно для русского человека.

Компания уже была навеселе. Бесконечно длинные мангалы источали сытые запахи. Меня как почётного гостя заставили выпить чарку дюже холодной водки и отщипнуть хлеба. Потом я пошёл по рукам. Кроме всех прочих, были всё те же: Фёдор Соляников, Иван Чёрный, Елена Дергай, которая должна была играть Евгению Таранцеву, Виоллета Татарская, которая должна была играть Алису Белкину, Николай Черноскутов, которому досталась роль Романа Базлова, и знаменитая актриса, диво, с большой грудью, которая так и не получила никакой роли, хотя, по словам Испанова, очень и очень старалась, причиной отказа, естественно, была её большая и соблазнительная грудь; в романе я таких женщин не описывал, а в реальности — не любил из-за большого количества мяса. Раздавалось горловое пением дивы, похожее на ненатуральный звук валторны, и общество пришло в ещё больший восторг. Я так и не понял, зачем ей нужна заштатная роль? Но мне намекнули, что на фильм сделаны большие ставки, что он может стать коношедевром. Было за что бороться до посинения и умирать до безответственности.

Я не знал, что так много людей безвозмездно любят меня. Все кричали, надеюсь, искренне: «Слава герою Донбасса! Ура!!!», троекратно лобызались и под объективами массмедиа желали испить со мной море всякой бурды, особенно актрисы, которую водку не употребляли, а предпочитали «мартини» и коктейли. Через десять минут я ощутил лёгкость мышления, ещё через пять — мне стали нравиться все эти прекрасные люди, искренне желающие мне счастья.

Валерий Шкредов сказал, подмигнув:

— Слышь, обожаю весёлых сценаристов!

И я понял, что он единственный внимательно читал и роман, и сценарий, и вообще, рассуждал о предстоящей роли, в отличие от праздной публики, которая собралась напиться на халяву.

— А я думаю, ну, кто меня знает, как облупленного!

От углубленного самоанализа его спасали маленькие, хитрые глазки навеселе; и он чуть ли не силой потащил меня за берёзы, чтобы выпить тет-а-тет. При этом я понял, что он всех чуть-чуть чурается, а все ему страшно завидуют, хотя не подают вида. Хороший мужик, решил я, а он оказался скромной звездой, похожей на Андрея Панина.

— Только я буду играть зло! — предупредил он, загадочно выставив вперёд челюсть.

От него исходило ощущение надрывности и зубодробительного самокопания. А ещё он меня обескуражил густыми, как обувная щётка, усами. Такие усы и в дурном сне не вообразишь и легенды не сложишь.

— Не боись, сбрею! — пообещал он, угадав мою нервозность.

— Отлично! — благословил я его, — так и задумано.

— А как ты меня вычислил? — спросил он вытирая усы по-простецки, тыльной стороной ладони, я заподозрил, что специально, чтобы понравиться, но он мне и так нравился без этих фокусов обаяшки.

— По фактуре, — признался я серьёзно, полагая, что человеку, которому предстоит тяжелая операция, не до шуток.

— А что я фактурный? — выпятил он грудь и даже немного прошёлся, молодецки улыбаясь, вдоль мангала.

— Ещё какой! — подыграл я ему с намёком на чёрный юмор висельника, то бишь тяжело больного и обречённого человека.

— Слушай, а я не сладострастный? — доверился он мне.

— Нет, — удивился я и посмотрел на него с этой точки зрения, но ничего подобного не обнаружил; не скажешь же после этого человеку, что роль написана специально под него, что я все глаза выглядел, подсматривая за ним в других фильмах.

— А то здесь подцепить эту болячку, раз плюнуть! — посетовал он, подтверждая лишний раз, что жизнь актёра, ох, как тяжела и атипична.

— Да нет, всё нормально, — успокоил я его и понял, что он уже работает над ролью.

— Вот жаль, что ты не главный! — что-то почувствовал он.

— Почему?

— Да мы бы с тобой такие горы свернули! — снова налил он водочки и пополоскал в ней усы.

— Свернули бы! — охотно согласился я. — Но увы…

— Хороший ты мужик, — дотянулся и шикарно хлопнул он меня по плечу, — только длинный.

— Ну, какой есть, — охнул я и согнулся в три погибели.

Кажется, осколок шевельнулся в душе, и я подумал, что так приходит конец чаяниям, и подождал, но больше ничего не случилось. Я понял, что кантовать меня точно нельзя, но до конца вечеринки я всё же дотяну, если не буду на голове ходить и в озере голышом купаться.

— Ты не обижайся, я же по простому, по-нашему! — ничего не понял Валерий Шкредов.

— Ха-ха-ха… — Я натужно засмеялся в три приёма, не зная, можно дышать, или уже пора на кладбище.

Спас меня Роман Георгиевич, бесцеремонно вытащив из-за берёз за ремень:

— Идём, я познакомлю тебя с нашим спонсором!

Я, как ошпаренный пёс, побежал следом, горячо шепча ему в ухо о том, что Ольга Мартынова никуда не годится, что она шут гороховый, только в юбке, и что её надо срочно менять. Это единственно стоящее, что я мог сделать перед тем, как доверить свою жизнь хирургам, а там хоть трава не расти.

Роман Георгиевич моментально рассвирепел, как всемогущий гоблин. Схватил меня за всё то же ремень, выше не дотянулся, и прислонив, будто завзятый дуэлянт, к берёзе, спросил, ощерившись:

— Ты кому-нибудь об этом говорил?..

Он имел виду в первую очередь Валерия Шкредова, потому что я больше ни с кем близко не успел пообщаться.

— Нет, конечно, — опешил я от напора, хотя надо было давным-давно привыкнуть к амплитудам его души.

— Правильно, — с облегчением выпустил он дух, — не надо!

Смотрелись мы, видно, как Тарапунька и Штепсель. Причём Штепселем был я. На нас и пялились с усмешкой, и подавали знаки на современный лад, мол, мы с вами, голубки.

— Почему? — я с изумлением посмотрел на него сверху вниз, полагая, что в проект надо брать всё только самое-самое талантливое и неповторимое, как звездное небо, но пока я этого, за исключением Валерия Шкредова, не обнаружил.

— Думаешь, они здесь все умные?.. — фыркнул он, как ёжик в тумане, и перешёл на доверительный шёпот скороговоркой. — Особенно тётки. Добрая половина из них не понимает, что делает в кадре. Это я, могучий и самый умный накачиваю их перед съёмкой! Я делаю их гениальными! — разошёлся он. — Я им объясняю, какое выражение придать лицу, куда смотреть и куда говорить и когда говорить! Где надо, могу заставить подняться до мелодекламации! Я — Бог! Я — Создатель! Я — Творец! Понимаешь?!

— Понимаю… — согласился я, потому что абсолютно не понимал природы актёрства, хотя, разумеется, подозревал, что она сродни природе писателя, в том смысле, что актёры, как и писатели, разные по калибру. Получалось, что все эти люди ничему не научились, ничего не умеют и зря кучкуются, что ли?

— Это же киношка! — просяще глядел Роман Георгиевич снизу вверх. — Таких, как ты, здесь можно на пальцах одной руки пересчитать, — польстил он мне, — те, кто докапываются до сути.

Я обнаружил, что он даже косит от злости, а рот сжат, как хищная пасть каймана, но в жизни ещё и не то бывает, особенно перед боем, поэтому я не расстроился.

— Всё так плохо? — делано ужаснулся я и на мгновение забыл о проклятом осколке, который рано или поздно должен был меня прикончить.

— Ещё как, — сник Роман Георгиевич, оглядываясь в поисках кого-то, кто бы мог подтвердить его слова, а потом снова принимаясь дёргать меня за ремень, — плохо, очень плохо! Всё дела в моих мозгах. Хорошие мозги в большом дефиците!

Кажется, он безмерно страдал из-за тупиковости ситуации.

— А?.. — я вопросительно посмотрел на берёзы, за которыми, как приведение с водкой, шарахался Валерий Шкредов.

Вид у меня, верно, был очумелый от обилия впечатлений, потому что Роман Георгиевич смягчился.

— Нет, у него как раз мозги есть, — заверил он меня. — У него даже всё с избытком! И перестать витать в облаках, это неприлично, на нас люди смотрят, решат, что ты растяпа, и с удовольствием вытрут о тебя ноги!

— Не буду, — хитроумно поклялся я и невольно оглянулся.

Пялились только молодые актрисы. Взгляд у них был дюже вопросительный. Актёры-мужчины держали марку, жуя плохо прожаренный шашлык и покуривая вейпы, периодически окутываясь парами канабиса. Фёдор Соляников с Иваном Чёрным демонстративно стояли к нам спиной и развлекали Елену Дергай и актрису с большой грудью, которой не досталась никакая роль, и выражение лица у неё было соответствующим.

— Мне за тебя стыдно! — укорил Роман Георгиевич, оставив в покое мой ремень. — Всё, пошли! — переключился он. — Карский зовёт!

Я завертел головой: кто ж такой Карский?

Оказалось, вот он же — человек с лицом жулика средней руки, но в очень дорогом костюме. Я такие видел только в рекламе «Роял Салон+», Игоря Прокошина.

— Мы делаем на вас ставку! — сказал Карский так, когда хотят задать каверзный вопрос: «Кто ты такой, мил человек?!» и отвесить подзатыльник за расхлябанность и безучастность.

Я нервно поискал, но Роман Георгиевич, благо, что малого роста, ловко спрятался за спинами, и косил оттуда то правым, то левым глазом, разбирайся, мол, сам.

Бука Кучава — с седой бородой, с властным лицом Картеса, или как я его себе представлял во времена инквизиции, однако, в реалии субтильный пижон, в зауженном, твидовом пиджаке на пару размеров меньшее, в зауженных, клетчатых брючках, ещё до моей молодости их называли «дудочками», с белыми носочками, и в дюже дорогих розовых туфлях из крокодиловой кожи за десять тысяч баксов заявил:

— Пора менять правила игры!

Виски у него были выбриты до синевы, должно быть, в отличие от меня, он нынче посетил модную цирюльню «Аляска». Пахло от него цветочным одеколоном и дорогим табаком, а из накладного кармана торчала пеньковая трубка с махагониевым ободком, как признак вечного достатка и рациональных мыслей.

— Ага! — из-за их могучих спин поддакнул Роман Георгиевич, в своих стоптанных башмаках, в мятых джинсах, с лохматой седой головой, непрезентабельный, как старый динозавр. — Давно пора!

Я удивился, почему он здесь, и я в придачу?

Но главным всё же был важный Карский:

— Либералы скурвились окончательно! Перестали поставлять нужную нам продукцию! — сделал он широкий жест, направленный в сторону центра Москвы, где они и окопались в своих норах времён холодной войны и антисоветизма.

Бука Кучава, даром что похож на Картеса, жадно ловил каждое слово:

— Главное для них — политика! А качество на последнем месте!

— Ретрограды! — обобщил Карский, возвращая руку на стакан с виски, который держал в руках, как скипетр.

И Роман Георгиевич из-за их спин поддакнул, радостно трясясь:

— Трижды куплены и проданы!

— Подставили на десятилетия! — гремел Карский после огненного глотка.

— А нам расхлебывать! — вторил Бука Кучава, очень похожий на Картеса с седой бородой.

— Кому «нам»? — наконец вставил я словечко.

Они словно споткнулись на бегу, опешив, посмотрели на меня, как на идиота камикадзе, как Ольга Мартынова и Инна-жеребёнок с изумрудными глазами вместе взятые, и решили, что я социал-империалист из партии Лимонова.

— Он ещё ничего не понял! — в оправдание пискнул Роман Георгиевич, безмерно страдая за меня и боясь, что я предстану в глазах мецената и продюсера левым растяпой или спящим агентом влияния правых, тогда всему конец.

Я знал, что Москва самодостаточна и слезам не верит, но, видно, этой самодостаточности ей перестало хватать, раз его друзья решили свести со мной знакомство. Им в качестве оселка понадобился свежий человек оттуда, где идёт война, с абсолютно немосковским взглядом на суть вещей, на котором можно отрабатывать свои приёмы политического обольщения. И они снова взялись меня в оборот, дабы как следует, а главное, вовремя прочистить мне мозги, чтобы я не дай бог, не оказался в лагере оппозиции. Мне сделалось смешно: мозги мне давно прочистили фронт и бандеровские мины, которые взрывались на нём.

— Страдает киноиндустрия, — торопливо стал загибать холёные пальцы Карский, вопросительно заглядывая мне в глаза, — потому что нет драматургии!

— Плохие фильмы ставим! — пояснил Бука Кучава, скорбно воздевая брови к небесам.

— Издательства разоряются! — соловьём заливался Роман Георгиевич из-за их спин.

— Потому что захлебнулись в политике и в графоманстве, — снова пояснил Карский, и выглядел двусмысленно, как фестиваль лыжников в Сахаре.

За ним стоят очень большие деньги, наконец-то догадался я, может быть, даже бюджетные, раз они взялись искоренять графоманов, потому что графоманов у нас в стране, как тараканов на помойке, и их подкармливают ведущие издательства и фонды; где ещё заработаешь на дураках и простофилях?

— Мы купили блокирующий пакет Эксмо! — наконец осмелел Роман Георгиевич и выступил из-за их спин.

Эксмо — это значит, три четверти русского мира, а это не по-детски основательно. В общем, серьёзные ребята. Я их сразу зауважал.

— Мы делаем революцию! — насмешливо посмотрел на него Бука Кучава, рука у него потянулась, чтобы послюнявить пальцы и разгладить непослушные вихры на него на голове, но он, конечно, этого не сделал.

— Зачем? — удивился я их генералиссимуским планам и страшно засомневался, что московский гадюшник даст им осуществить даже половину того, что они задумали.

— Не ту революцию! — дрогнув бровью, уточнил Карский. — А киношную, впрочем, и литературную тоже!

Я почти согласился с ними, подумав, что, чтобы издаться в России, надо быть обязательно на кого-то похожим! Индивидуальность не в чести.

И Бука Кучава, и Роман Георгиевич важно закивали головами, как китайские болванчики. Видно, что у них была своя теория струн и они прекрасно в ней ориентировались.

— Поздравляю! — не поверил я им, потому что надо было сломать либеральную вольницу, морально кормящуюся на западе, а это почти что термоядерная война. — А я при чём?

— А с тебя и начнём! — заявили они, скалясь, как чумные шакалы, и потащили меня в гостевой домик, где был накрыт шикарный стол с мясом и дичью.

И я сдуру под вишневую наливку, поросёнка, гуся и баранью ногу подписал с этой камарильей сразу три договора: на два романа, которые ещё даже не придумал, но имел в виду один из них о Михаиле Афанасьевиче Булгакове (видно, Рома Георгиевич им все уши прожужжал) и на экранизацию одного из моих «старых» романов, «Перевоспитание Морского Волка», Д.Л.

Позднее я понял, что я всего лишь песчинка в их грандиознейшей авантюре и что к ним выстраивается такая же очередь, как в РЕШ, от самого Парижа, Нью-Йорка, Шанхая и Копенгагена, и что с этих пор просто так к ним на ракете не пробьёшься, а значит, мне стараниями Романа Георгиевича неимоверно повезло, и что я теперь его вечный должник и должен поить водкой, то бишь коньяком, до гробовой доски. Ну дай-то Бог, дай-то! Лучше так, чем никак в наш циничный век!