Она очень хотела отправиться со мной, но я категорически настоял на своём: «Я сам!», потому что не желал, чтобы она видела мою слабость; не то чтобы я не доверял, просто для таких откровений в наших отношениях не наступило ещё время; собрал вещи, поехал и лёг на томограф, полагая, что к вечеру, в крайнем случае завтра утром окажусь на операционном столе; получил послойный снимок лёгких и на деревянных ногах отправился к главврачу Борисенко, справедливо допуская, что жить мне осталось считанные часы, потому что фортуна рано или поздно должна была подло изменить мне с тем же самым Борисенко.

Он небрежно и даже как-то обидно по отношению ко мне посмотрел на снимок, неопределённо хмыкнул, одобрительно косясь на меня, на то, что стало с моими мощами, и спросил речитативом, как у равного:

— Чего ты хочешь?..

Я заподозрил недоброе, может, у меня там рак в последней стадии и меня списывают в утиль, в расход, или куда там ещё?

— В смысле?..

— Чего ты припёрся? — спросил он терпеливо, однако, на грани раздражения, мол, сам не соображаешь, что ли?

— На операцию… — почти возмутился я, — режьте… — и для убедительности кивнул на снимок.

В этот момент я представлял себя честным и сильным героем, преодолевающим последнюю, смертельную опасность в жизни, но не павшим духом, главным образом из-за упрямства переломить судьбы и в этот раз.

— Зачем тебе операция, сынок? — огорошил он меня.

— Как зачем?.. — в свою очередь опешил я, помня его наставления по поводу моей лёгочной артерии. — Положено!

Он посмотрел на меня со своей медицинской колокольни. Снял очки и долго тёр их марлечкой, что-то разглядывая в окне, за которым виднелись молочные листочки и кусок голубоватого московского неба в росчерках перистых облаков. Я уже подумал было, что весь смысл там, за окном, сейчас мне его растолкуют, и я уберусь в палату готовиться к операции или восвояси — умирать домой, на любимый диван, а потом меня сволокут на кладбище, как бродячего пса, и поделом.

— Рубец образуется в течение двух месяцев, — повернулся ко мне Борисенко. — Прошло четыре…

— Полгода… — сказал я, вспомнив, когда и как меня ранило и кто в этом виноват.

— Тем более, — помял он губами. — Ты умер?..

— Нет… — вынужден был признаться я и прислушался к собственному эху, как к единственной реалии в этом кабинете, где, однако, жужжание мухи о стекло было самым трезвым звуком.

— У тебя осложнения?.. — провёл он холёной ладошкой по лысине.

— Нет…

— Ты кашляешь? Чихаешь? — закруглил он идею.

— Нет… — хлопал я от волнения ресницами.

— Там у тебя уже капсула, — счёл нужным объяснить он, видя моё недоумении, — твердая, как конское копыто.

— Что?.. — удивился я, не ожидая такого поворота в судьбе.

— Из соединительной ткани! — добавил он коротко и величественно заткнулся на высокой ноте, дабы произвести впечатление.

Оказываются, врачам тоже не чужд артистизм заплечных дел мастера, даже когда они обходятся без скальпеля, спирта и огурчика.

Я непроизвольно глянул на голубоватое небо в росчерках перистых облаков и не нашёл там ничего интересного, кроме разве что голубиного помёта на стекле.

— Так вы специально тянули время?.. — догадался я, даже не скрывая глубины своего разочарования.

— Ну а как же?! — профессионально фыркнул он, как кот на прокисшую сметану. — Как?! Операция рисковая, куда не кинь всюду клин. — И уставился на меня, выжидая, когда до меня дойдёт.

Я переваривал услышанное, а он понимающе скалился, великодушно считая секунды и минуты, когда я приду в себя и освобожу его кабинет, и он сможет предаться разглядыванию своего любимого неба за окном.

— А что же вы мне ничего не сказали? — упрекнул я его и не добавил, что я по-другому прожил бы этот отрезок жизни, а не куролесил бы и не рвал душу, в общем, не ухудшал карму.

Он только хмыкнул со своей эскулапской колокольни:

— А чтобы ты много водки на радостях не пил, а то перепил бы и помер.

— Типун вам на язык, — отшатнулся я от его подлости.

— Вот именно, — согласился он, великодушно беря всю вину на себя, мол, семь бед — один ответ. — А так ты отъевшийся, здоровый и печень сохранил. Даже цвет лица помолодел.

— Так что… я могу снова воевать?.. — спросил я назло его подлой профессиональной мудрости.

— Не можешь! — в противовес мне помрачнел он.

— А почему? — я всё ещё не верил ему.

Мне казалось, он всё сочиняет побасенки назло мне, чтобы в следующее мгновение сразить наповал: да, ты тяжко болен, сегодня мы тебя зарежем!

— Потому что для экстремальных ситуация ты не пригоден. Для обыденной жизни — пожалуйста, хоть на голове ходи, а там — ты будешь на разрыв. Я гарантии не даю. Полноценного питания не будет, — принялся загибать он пальцы. — Траншейная жизнь. Грязь. Слякоть. Опять же бегать придётся на пределе. Начнёшь кашлять, в одночасье изойдёшь кровью. А для гражданки ты абсолютно здоров!

— Вот это да… — опешил я и, забыв попрощаться, как сомнамбул, поволок свою сумку домой. Смерть меня подождёт, понял я так, как понимают, когда тебя отпускают без волос с кровавого эшафота.

Больничный коридор показался мне кротовой норой в другой мир, где солнечно, радужно и тепло.

— Заходи, если что! — насмешливо крикнул Борисенко, закрывая за мной дверь.

Я выполз из госпиталя, так и не увидав Верочку Пичугину, которая была в меня беззаветно влюблена, посмотрел на голубоватое московское небо в росчерках перистых облаков, на молодые листочки и ощутил, что меня предали, почему, не знаю, но предали, и в чём, я тоже не понял, но предали основательно, можно сказать, лишили веры в медицину и судьбу, а потом сообразил: я-то готовился к отсроченной смерти, а она, возьми, да и самоотменилась вообще; то-то было радости.

Как только я узнал, что осколок, сидящий во мне, не представляет реальной опасности, я почувствовал себя дезертиром на донбасской войне. А ещё я подумал, что у меня сегодня второй день рождения. Это надо было отметить, но я отложил праздник на потом, у меня было куда более важное дело.

* * *

Осенью пятнадцатого я служил пулемётчиком под началом Ефрема Набатникова, позывной Юз.

То ли ему не могли простить, что он был заместителем Стрелкова и в чине майора имел должность заместителя министра обороны, то ли по каким-то другим причинам, но после исхода Стрелкова из Славянска, он два месяца находился не у дел, хотя Донецк был на осадном положении, тёмен, мрачен и вокруг грохотало; к чести Ефрема Набатникова, он посвятил это время вооружению армии, мотался, как ужаленный, по заводам и поднимал ремонт бронетанковой техники. В районе улицы Ткаченко он снял с памятника 120-миллиметровый миномёт времён отечественной войны, и с него стали сделать копии для фронта. Потом получил должность коменданта Киевского района и до конца военного положения охранял город. Потом о нём забыли на целую осень, и это стоило ему первой седины в висках, потом снова вспомнили, и он стал «замком» — заместителем командира стрелкового батальона, кошмарил укрофашистов на фронтах ДНР и не угомонился, даже когда меня по его милости эвакуировали в Москву.

Мы ходили по тылам, сотни раз пересекая участок между посадкой и полем, что слева от Перлиной, в виду Еленовки и элеватора, и ничего, а в этот раз у них, видно, где-то сел корректировщик артиллерийского огня, должно быть, в том же самом элеваторе. Мы прыгнули в машину и помчались, а там, где мы были мгновение назад, вырастали миномётные разрывы. Потом они стали нас нагонять, и мы поняли, что всё равно не уйдём. И Ефрем Набатников скомандовал покинуть машину. Мы прыгали на ходу, Дьяконов (позывной Рем) только слегка притормозил, и мы посыпались из кузова, как яблоки на дорогу. Мои ноги ещё не коснулись земли, а Рем уже дал газу и погнал в горку, я побежал следом за Ефремом Набатниковым в акациевую посадку. Девятикилограммовый ПКМ с полным лентой казался мне не тяжелее соломинки, и я даже обогнал всех и первым плюхнулся под корни акации и стал быстро-быстро окапываться, хотя почва была сухой и твёрдой, как бетон. Потом сзади ухнуло, земля вздрогнула и сразу же ещё раз, я оглянулся и увидел, что на холме горит Рой, а вокруг летают обломки. Лохматый хотел было кинуться, но Ефрем Набатников крикнул: «Куда?!» Ясно было, что уже ничем не поможешь. И мы стали расползаться по щелям и канавам.

Когда мина воет, как дикая кошка, то, значит, летит мимо и взорвётся далеко, а если коротко свистит, то — рядом и по твою душу.

Потом они занялись нами, и мины стали детонировать совсем близко, вначале — в поле, потом — в кронах деревьев, осыпая всё окрест осколками. И в этот момент Ефрем Набатников решил, что везучесть наконец изменила ему. Он каким-то непостижимым образом оказался рядом и стал втискиваться в ту самую ямку, которую я, срывая ногти, успел вырыть между корнями акации, в которую и кролик не влезет; на душе мелькнул его золотой жетон с инициалами Е. Н. «Куда?! Куда?! — запротестовал я сварливо, в том смысле, что у тебя своя ямка есть! Но когда взглянул на него, то понял, что он не в себе и даже не слышит меня, а обращён только к минам, как к богу в небесах. В этот момент она, действительно, и прилетела, и должна была убить нас обоих, я даже почувствовал, где она взорвётся: в третьей развилке, правее, с краю, как раз прямёхонько над нами, и даже увидел, словно в замедленной съёмке, как лопается металл и сквозь него прорывается пламя. И Ефрема Набатникова тоже это увидел и прикрылся мной, то бишь нырнул и отжался, как штангой. И всё. Больше я ничего не помнил. Может, я и был его везением, однако, не понял своего счатья. Хорошо хоть мне левую руку не оттяпали, а дали срастись.

* * *

На обратном пути я заскочил в ювелирный, что в Столешниковом переулке, купил обручальное кольцо и радостный, и окрылённый помчался к Алле Потёмкиной в «Сити». Было шестнадцать десять, а в шестнадцать пятьдесят пять я вошёл к ней и понял, что что-то случилось.

Первым, кого я увидел, был мужественный Радий Каранда. Видно, он каким-то образом проведал, что я явился.

— Брат!

Выскочил навстречу, блестящий, как колено, и неунывающий, как щенок; мы скупо обнялись, и он меня три раза похлопал по спине, и я его тоже три раза похлопал по спине; он отстранился, вопросительно посмотрел на меня и подергал, как пингвин, лысой головой, мол, чего ты такой радый?

Хотел я ему похвастаться, что у меня сегодня второй день рождения, но на всякий случай передумал, решив лишний раз не дёргать судьбу за хвост. Успеется.

— Извини, тороплюсь! — сообразил я, что он всем своим видом намекает на очередной рейд по кабакам, но в более конкретной форме грандиозного загула на радость нашим душам, желудкам и строптивым жёнам, хотя жены у него не было.

Каждая секунда промедления стоила мне потери лица, ведь теперь я был здоров как бык и, стало быть, не имел права к неисполнению долга перед Аллой Потёмкиной, даже если меня при этом по-женски тонко щёлкали по носу, однако, гусарское благородство превыше всего.

Радий Каранда сделал удивлённое лицо.

— Свататься иду! — радостно продемонстрировал я кольцо, хотя дело было интимным и трепаться было не обязательно.

— Молодец! — воскликнул он, даже улыбнулся, но как-то не так, как обычно. Обычно он гремел, как жестяной барабан, во все динамики, всё же Джексон есть Джексон из «Ментовских войн», а здесь на полтона ниже и очень вежливо. — Давно пора!

— На днях я тебе позвоню, и мы повторим!

Я подозревал, что Алла Потёмкина по горячему захочет сыграть свадьбу и времени на загул у меня не будет, но обнадёживающе расплылся в улыбке, мол, обязательно выкрою денёк.

— Замётано! — оживился Радий Каранда, вспомнив наши весёлые приключения в ночной Москве.

Мы несколько раз шлялись с ним по разного рода барам, где пили как дорогой алкоголь из хрустальных рюмок, так и дешёвое пойло из пластиковых стаканчиков, и были довольны друг другом, как могут быть довольны фронтовые друзья, ведь не просто же так он возжелал меня увидеть, а ещё раз обмыть свою ногу, потраченную в боях с бандеровскими снайперами.

Потом вымелась радостная Вера Кокоткина с порочной синевой под глазами:

— Михаил Юрьевич… — схватил она меня под руку, — я так рада, что вы выздоровели! — Идеально строгие щёчки у неё от волнения на глазах порозовели. — Спасибо вам! — И окутала меня, как саваном, облаком тонких, холодных духов.

— За что? — удивился я, нервно сжимая коробочку с обручальным кольцом и всем сердцем пребывая с Аллой Потёмкиной в её чудесном кабинете.

— Вы сделали мне счастье!

— Я?!! — Вот уж никак не ожидал.

Пришлось тактично освободиться из её цепких объятий и сосредоточиться исключительно на её неприлично стройных ножках, которые стремительно разрывали чёрную пуританскую юбку вовсе не в угоду компаративной этике.

— Ну, конечно! — она энергично семенила рядом, сверкая возбужденными от страсти глазами и заглядывая мне в лицо. — Если бы не вы, Сеня не решился бы!

Циничность ей абсолютно не шла. Циничность делала её изгоем в мире мужчин, только она этого не понимала, полагая, что усердно протаптывает дорожку к женскому счастью.

— Поздравляю от всей души, будьте счастливы! — сказал я как можно более формально, целуя её в щёчку и одновременно ногой открывая дверь в кабинет Аллы Потёмкиной.

Я и не знал, что женщинам так нравятся альбиносы.

Как только я увидел её, то сразу понял, что что-то случилось. На ней лица не было, должно быть, она даже рыдала за секунду до этого, но тут же взяла себя в руки, спрятала платок в рукав, повернулась ко мне, и я увидел, что ресницы у неё мокрые, а глаза растерянные, но то, что таилось в глубине их меня удивил — я решил, что это всё из-за моей нерешительности, будь она трижды проклята, поэтому сделал насколько возможно вдохновенное, а не как обычно, тоскливое лицо, и сказал:

— Алла, я прошу вашей руки! — И, естественно, с ловкостью фокусника, потому что долго тренировался, извлёк из кармана коробочку с обручальным кольцом и, как рыцарь, коленопреклонился.

Всё дальнейшее было для меня ушатом холодной воды.

— Это, конечно, интересно… — сказала она ледяным тоном снежной королевы, — но… никакой свадьбы не будет!

Я понял, что я любитель острых ощущений и испросил объяснения, глядя снизу вверх:

— Почему?

— Потому! — отрезала она без всяких комментариев, отвернулась и посмотрела в окно, и желваки ходили на её прекрасных щеках.

Мне знакомы были такие сцены, иногда в разных вариантах я их видел по десять раз на дню, особенно в последние годы семейной жизни. Поэтому я спросил принципиально спокойным тоном:

— Что-то случилось? — И поднялся, не отряхивая колен.

— Я передумала! Нам лучше разбежаться! — снова отвернулась она, и её чёткий профиль вырисовался на фоне окна, как претензия к мирозданию: «Пропади всё пропадом! И ты, дружок, тоже!»

— Что это значит? — обиделся я, безуспешно пытаясь пробиться к её сердцу.

— Это значит, что я разгребусь и, может быть, позвоню тебе, — посмотрела она на меня, как сквозь туман на болоте.

Мне захотелось оглянуться. Я понял: не позвонит, и в её взгляде мне места нет. Вот как она сломала Годунцова, сообразил я, научилась, должно быть, в своём Североморске от папы-гардемарина — всех через колено. А ещё я понял, что отныне так будет всегда — всегда, когда я ей не буду нужен, а не буду я ей нужен очень даже часто, почти так же, как моей жене, Наташке Крыловой, недаром Алла Потёмкина была на неё похожа как две капли воды, только глаза были не глубокими карими, как омут, а небесно-голубыми, как циферблаты всех моих часов. И это была моя карма, и по-другому я не умел выбирать женщин, только огнедышащих, как драконы. Правда, был ещё несерьезный вариант — Вера Кокоткина, но от этой мысли я даже самому себе был противен.

— Может, я могу чем-то помочь?.. — спросил я на всякий случай, испытывая все муки ада.

Но она только загадочно-нервно мотнула головой: «Вон!»

И я вылетел несолоно хлебавши, точнее, выполз, как раздавленная змея, потому что у меня было такое ощущение, будто меня изрядно потоптали, а ещё, что на мне за кого-то элементарно отыгрались. Так искусно умела делать только моя жена, но я отвык за два года, потерял иммунитет, расслабился на сладких московских харчах и подушках; мне стало больно, и я понял, что лечу в посттравматическую бездну, к моей любимой депрессии. Надо было только иметь опыт, чтобы распознать её и незамедлительно принять меры. Выход из этой ситуации был только один — вселенский загул. Сгоряча я принялся намечать соответствующие планы. Пить назло всем я решил в гордом одиночестве — объяснять никому ничего не придётся. Здорово помогла бы Инна-жеребёнок с малахитовыми глазами и копной, буйных, русых волос, но этот вариант исключался напрочь, да и телефон её в айфоне я давно стёр опять же в угоду Алле Потёмкиной и нашей любви. А ещё я моментально забыл, что у меня сегодня второй день рождения, но это было уже за гранью даже не первой и второй, а третьей реалии.

* * *

Когда я вылетел из её кабинете, как раненая птица, Радий Каранда уже слонялся по фойе, хромая больше обычного, и лицо у него было хмурым, как у английского бульдога на туманно-альбионской прогулке.

Он явно хотел сказать мне что-то важное, но взглянув на меня, понял, что корабль любви получил торпеду в бок и стремительно идёт ко дну.

— Линяем! — решительно взял меня в оборот и потащил по коридору, как быка за рога.

Я попытался вывернуться:

— Пусти! — Чтобы тут же направить свои стопы в ближайший бар, где затаилось много разных соблазнительных бутылок с чудодейственными напитками, облегчающих жизнь, но Радий Каранда только крепче вцепился мне в локоть, и я ощутил, что рука у него твёрдая, как тиски.

— Не здесь, — загадочно процедил он сквозь зубы и вообще, можно сказать, силой увёл меня из башни, сахарно улыбаясь по пути вышколенному женскому персоналу, который навострил уши, как борзые, чтобы бежать с доносом к тотальному начальнику производства.

Мы молча сели в авто и помчались по набережной. К чему такая таинственность? — ломал я голову. Почему Алла Потёмкина так всесильная, что её все боятся? Я терялся в догадках, отложил загул до первого же удобного момента и пока удерживал взведённую пружину на одной злости и самолюбии.

Когда тень моста «Багратион» промелькнула над нами и остался позади, а синие огни весело и беспечно отразились в Москве-реке, Радий Каранда сбросил скорость, подрулил в обочине, остановился и сказал своим жёстким говорком:

— Её шантажируют! Я уверен!

— Кто?! — удивился я и облился холодным потом, даже ладони сделались влажными.

Мне стало стыдно за свои инсинуации, но пружину не отпустил, а сжал только крепче: видно будет, кто прав, а кто свинья.

— Не знаю! — сделал Радий Каранда самое простецкое лицо, хотя оно и так у него было простецким. Но если кто-то по наивности и обманывался, что это и есть его слабость, и пробовал сыграть на этом, то здорово ошибался, однажды я видел, как именно с таким же простецким выражением на лице он размозжил пленному танкисту голову. Честного говоря, тогда это меня совершенно не шокировало и я сделал бы то же самое, просто не успел. Тогда мы были все страшно озлоблены, потому что зашли в Мариновку и увидели, что они там натворили, что действовали, как каратели, стреляя по домам так часто, как успевали заряжать танковое орудие. А потом этот танк подбили из РПГ-7 и мы ловили экипаж по кустам: двоих застрелили, как бешеных собак, а наводчика взяли на закуску. Ну и верещал же он.

— Правда, не знаю! — И Джексон в нем шевельнулся всей своей недюжинной массой. — Только она сегодня с утра в банк намылилась. Заметь, сама, а не как обычно, главный бухгалтер! — выпалил он на одном чистосердечном дыхании.

Я заподозрил, что Алла Потёмкина нарочно подослала его, чтобы отвадить меня, чтобы я не путался у неё под ногами, и пристально посмотрел на Радия Каранду, ища на его лице признаки фальши. Лысый Джексон из «Ментовских войн» лез из него в своей харизме и дружественности, прежний Радий Каранда, каким я его помнил в славянских лесах, тоже лез, и Ефрем Набатников, позывной Юз, тоже вовсю старался, потому что они крепко дружили, — всё, что угодно, прежнее, неизбывное, но только — не фальшь. Не умел Радий Каранда фальшивить, сделан был из другого теста, за что его и помнили там, в Донбассе; года полтора, после того, как мы оставили Славянск, на других фронтах и в других окопах меня изводили вопросами: «Ну как там Радий Каранда, то бишь Чапай?», а Радий воевал тогда под Луганском и фашистскую пулю там же словил, и левая нога у него стала короче на полтора сантиметра, и он мог бегать отныне только по кругу.

— Я клянусь, что не в курсе её дел! — понял он мой намёк и ещё более нервно свёл брови над переносицей, дабы никто не сомневался в его русской искренности.

— Обычно, когда шантажируют, первым делом начальник безопасности в курсе, — напомнил я, стараясь припереть его к стенке.

— Это не тот случай! — ударил он по рулю и легко покорёжил его, словно он был пластилиновым.

— А какой? — гнул я своё, пока ещё удерживая пружину во взведённом состоянии.

Я ломал голову: «Почему я в опале?!» Мне было дюже обидно, я готов был выть на луну и грызть землю. Самое странное, что женщины всегда меня расстраивали своими крайностями, не было в них золотой середины, и пока я с этим не свыкся, как безрукий с культей, меня корежило.

— Я не знаю, — пожал он Джексоновскими плечами.

— Слушай, Радий, мне не до шуток! — возмутился я.

— Я не знаю, не знаю, не знаю! — зарычал он так, что готов был взорваться. — Чего ты меня пытаешь?! Я здесь всего второй год. Год! — жалостливо задрал он брови. — А что было до этого, я не знаю!

И снова мне показалось, что он хотел сказать мне что-то очень важное, но передумал, глядя тоскливо, как дворовая собака на цепи.

— Что же делать? — в тон ему вопросил я, ничего не замечая, кроме своего горя.

— Ходят сплетни… Ты не подумай, — спустил он пары и даже отвёл взгляд, — что я сую нос в чужие дела. Я слышал от наших баб краем уха, что это давняя история, связанная с её мужем.

Он с надеждой посмотрел на меня, будто я одним махом решу проблему и избавлю его от нашего глупого разговора, и мы поедем куда-нибудь и кутнём по полной, чтобы утром очнуться и ничего не помнить.

— С мужем?.. — переспросил я и подумал о том, что мои подозрения, что у мужа Аллы Потёмкиной был роман с Лерой Плаксиной, кажется, подтвердились, но, естественно, из-за деликатности обстоятельств не стал расспрашивать, надеясь разобраться самостоятельно. А ещё я подумал, что вторая любовь, которую называют самой крепкой, на деле трещит, как спелый арбуз, потому что память не даёт ни Алле Потёмкиной, ни мне забыть прошлое; не обучен я был таким вещам; и жизнь, похоже, испытывала нас с Аллой Потёмкиной на разрыв. Глупее всего было плюнуть и умчаться на войну. Это мысль крепко засела у меня в башке и свербела сверчок в ухе, но ещё глупее было биться лбом в закрытые ворота, однако, бросить Аллу Потёмкину, не разобравшись в ситуации, я не мог, не по-мужски это было.

— Похоже, — старался помочь мне Радий Каранда всей Джексоновской душой.

— Ладно… спасибо… — хлопнул я его по могучему плечу. — Дальше я сам. — И вышел, всё ещё полагая, что, он скажет мне что-то дельное вослед, хотя обсуждать с ним личную жизнь Аллы Потёмкиной я не собирался.

— Ты это… если что я помогу, брат! — крикнул он, приподнявшись и выглядывая поверх крыши автомобиля.

Я ему не поверил, но оставил маленький зазор для манёвра, чтобы он моментально исправился:

— Возможно, мне понадобится оружие! — Посмотрел я на него с той иронией, на которую был способен.

А он вдруг испугался. Это было так явно, что я удивился, а как же Джексон и боевое братство? Потом сообразил по новой московской привычке: Москва меняет людей. Делает их слабыми и зависимыми от десятков и сотен обстоятельств, вот почему жизнь честнее всего там, а не здесь, там ты в ответе лишь перед самим собой и товарищем справа или слева, и враг у тебя один — фашизм, а здесь непонятно сколько их, и каждый замаскирован под друга. А может, зря, может, я слишком многого требую от фронтового друга? Может, надо сделать вид, что я ничего не понял? Пусть друзья даже не подозревают об авансах, которые ты им выдаешь, и уж тем более когда не оправдывают их, и каждый раз ты накидываешь эти авансы, первый, второй, десятый, повышая ставку, а в результате — пшик, и всё рушится в одно мгновение. Так я думал тогда, полагая, что прав на все сто двадцать пять процентов, даже очень хорошо помня, кто прикрылся мною от мины — Ефрем Набатников, а не Радий Каранда, похожий на молодого Джексона из «Ментовских войн».

— Извини, но это очень серьёзно, — сказал он рассудительно. — А если ты кого-нибудь грохнешь?..

— К тебе придут, — сказал я, чувствуя, что превращаюсь в бычка, который может и боднуть.

— Ну, вот видишь, — усовестил он меня, только не добавил, что ему есть, что терять: этот красивый, нарядный и сытый мир, где всё прочно и незыблемо.

А мне, значит, можно? Ну и разозлился же я!

— Раньше ты не был таким правильным, — процедил я по складам и вспомнил наш блокпост в Былбасовке, первые обстрелы и нашу единственную на весь фронт стодвадцатимиллиметровую самоходную «Нону», которая противостояла укрофашистам и громила их аэродромы и переправы.

— Раньше была война, — крайне угрюмо ответил он и тоже всё вспомнил.

Но это не изменило ситуацию, а только запутало её, потому что каждый сделал свои выводы: для него война давно кончилась, для меня она всё ещё продолжалась. И в этом мире слабакам места не было, не умещались они в нём, потому что в нём много острых граней, и если нет сил, то ты в него не вписывался по определению, а предпочитаешь сытую и красивую жизнь в Москве.

— Тогда извини, — развёл я руками, давая понять, что буду действовать на свой страх и риск, а если погибну, кто будет виноват?

Однако это уже было явное свинство по отношению к Радию Каранде, я перегнул палку.

— Брат! Я сделаю для тебя всё, что угодно! Но только не боевое оружие! — защитился он в отчаянии. — Хороший травматик достану?..

Но я не почувствовал в его слова искренности, в них было только Джексоновское позёрство, чтобы сохранить лицо, которое так нравилось местным женщинам. Так чувствовал я тогда мир и лишь махнул:

— Бывай!

— Погоди!.. — крикнул он как будто в отчаянии.

— Пока! — настоял я на своём, не веря ему ни капли.

Пружина толкнула меня в ближайшую пивную лавку. Я поднялся на эскалаторе, взял полтитра и прочистил мозги. Только они не прочистились, стало хуже: я не в силах был понять Радия Каранду, и он скатился в одну компанию с Ефремом Набатниковым, позывной Юз, который прикрылся мной, и ещё с одним типом, имени которого я называть не хочу, который зарабатывал деньги на крови братьев; и надо было ещё привыкнуть к такому положению вещей, в котором друзья живут с оглядкой. А если мы будем все оглядываться, считать плюсы да минусы, рано или поздно нас сомнут. Врагов слишком много, охочих до крови.

* * *

В Тушино я зашёл в цокольный магазин, который уже считал своим, хотя был здесь всего пару раз, тупо взял с витрины три бутылки армянского коньяка и тупо же поднялся к себе в башню на тридцать седьмой этаж; пить я начал прямо в лифте, хотя там наверняка была камера, но мне было плевать. Мне надо было, чтобы тоскливо-песочно-зыбучее состояние, которое схватило меня за горло, чуть-чуть ослабило хватку, иначе я мог провалиться ещё глубже и выкарабкиваться пришлось бы до конца года, да и то непонятно с каким результатом. А это была такая роскошь, которую я себе позволить не мог. На этой дикой мысли я наконец и сдёрнул его, как «ручник» — свой синдром войны, заставив себя хотя бы до утра забыть Наташку Крылову, дочь Варю и всё, чтобы было связано с моим ранением, а также замкомроты Жору Комиссарова, с позывным Лось, которого убило сосной, танковую атаку на наши позиции под Лисичанском, к которой мы не были готовы, Нику Кострову, двух придурков фашистов, которых я застрелил, Калинина с оторванной кистью, и ещё много чего другого; в общем, я замер в полушаге от пропасти, и равновесие было хрупким, и мир колебался, как огромный мыльный пузырь, и безмерная тоска готова была принять меня в свои объятья, но я показал ей фигу и, кажется, взял себя в руки. Этот приём действенен только в том случае, когда ты контролируешь своё состояние. Стоило забыться, отдаться ощущениям вселенской потери, как всё моментально летело вверх тормашками, и тогда наступал коллапс. Один раз, в самом начале, я влетел в него с размаху, и это было ужасное состояние разорванного на куски человека.

Я стоял, не сняв пальто, смотрел на тёмный Химкинский лес, где горела пара тоскливых огоньков, и старался ни о чём не думать. Мне казалось, что я зря сюда забрался, на тридцать седьмой этаж, в чужом мне город, где я занимаю чужую должность и живу чужой жизнью, исполняю чужую волю и даже сплю с чужой женщиной. Я подумал, что мы поколение, которому брошен вызов, и что моё место там, в голодном Донбасс, а не здесь, в сытой, уютной и красивой Москве; но в тот раз не решился плюнуть на всё и уехать, меня, как ни странно, ещё держал этот город, что-то в нем было, чего я не мог проигнорировать — должно быть, то, что привело не одного меня в окопы Донбасса.

В общем, я некоторое время балансировал, как канатоходец над Гранд-Каньоном, и коньяк делал своё доброе дело, но это было только началом долгого пути, и я уже собрался было перейти к следующий его стадии — отправиться в кабинет, чтобы завалиться на диван прямёхонько в верхней одежде и повыть в потолок, чтобы пружина, сидящая во мне, отпустила хотя бы чуть-чуть, капельку, совсем немножко, и можно было налакаться до самозабвения, до провала в памяти, до обнуления, как вдруг позвонила Вера Кокоткина, и я невольно прекратил рефлексировать. Она взволнованно дышала, как хромой после стометровки.

— Михаил Юрьевич, я не могла раньше с вами связаться…

Я удивился: с чего бы ей извиняться, не из-за того ли, что я от неё шарахаюсь, как от прокажённой, и посмотрел на часы. Было восемнадцать тридцать пять, рабочий день только-только закончился, значит, Вера Кокоткина соблюла компаративную этику и решила вынести сор из избы во внерабочее время. Тем лучше, меньше свидетелей, но больше шансов быть преданным одним из нас на излёте.

— Мы можем с вами встретиться?

Чёрт знает что! Раздражение глухо поднялось во мне. Налакаться не дадут! И ошибся всего лишь в цене вопроса. А цена была такова, что надо было бежать на эту свиданку, очертя голову, и как минимум сказать большое-пребольшое спасибо Вере Кокоткиной, которая беспрестанно строила мне глазки, правда, пока без всяких прямых намёков на дружбу и отношения.

— Да, конечно. Когда и где? — спросил я, давя в себе сомнения.

— Прямо сейчас, я буду вас ждать…

Она назвала модный ресторан на Ленинградском шоссе — «Тартони», в несколько средневековом стиле, с коническим столпом из шамота посредине зала и мрачными же стенами, с коваными решетками на окнах и с рыцарями, в доспехах которых торчали бычки. В этом ресторане мы один раз с Валентином Репиным подрались с охранниками, но это было давно, когда я ещё был в весе петуха и мы тайком от Аллы Потёмкиной и Жанны Брынской отмечали мою выписку из госпиталя. Валентину Репину сломали очки, а мне наваляли по первое число.

Я вызвал такси и поехал. Початую бутылку коньяка я взял с собой в качестве свидетеля.

Было тёмно, холодно и дождливо. Капли дождя разбивались и ползли по стеклу. Витрины и реклама мелькали, как в калейдоскопе. Я пил и думал, что тайна у Аллы Потёмкиной какая-то странная, её никому нельзя доверить, даже мне. Разве бываю тайны от настоящих любимых? Я подозревал, что я ненастоящий, выдуманный. А ещё я думал, что человек носит в душе кучу заблуждений, чтобы доверять им больше, чем кому-либо. Почему?

Я вышел из такси, оставив пустую бутылку на сиденье. Снаружи было ветрено, мрачно и сыро. Перед «Тартони» рябились лужи, деревья тревожно шелестели, луна мелькала сквозь бешеные тучи, призывая войти и забыться, и только капли дождя, казалось, были в своей стихии, весело мерцали в свете фонарей.

Я сразу нашёл Веру Кокоткину по её задорному носику и чёрным, воспалённым страстью глазами. Она пряталась за коническим столпом и подавала мне нервные знаки. Столик был на двоих, и она заказала две рюмки водки, её уже была пуста.

Я выпил свою и потребовал:

— Рассказывай!

Она сморщилась, как печёное яблоко, собираясь с духом, закусив губу, потом надула щёки, но ничего достойного выдать не смогла, кроме мычания. Подошёл официант. Я оценивающе посмотрел на Веру Кокоткину; она нервно рвала скатерть и дышала, как лошадь на дерби, глаза у неё были загнанными, как у беса при виде креста.

— Принесите ещё пол-литра и селёдки с чёрным хлебом, — попросил я.

Хорошо приготовленная селёдка с луком была моей слабостью, в такие двусмысленно-нервные моменты я на ней душу отводил.

— Чего молчишь? — спросил я, когда официант пропал за фирменной колонной.

— Страшно, — испустила она дух и абсолютно не походила на себя, обычно бойкую, склонную к флирту и подмигиванию, классический продукт синдиката «Аптечный рай».

— Дальше будет ещё страшнее, — пообещал я.

— Тю! — судорожно замахнулась она на меня вилкой, в глазах её промелькнула обида. — Типун вам на язык, Михаил Юрьевич!

— И ради этого ты меня выдернула из дома? — укорил я, но не шибко, чтобы не пугать лишний раз, но и нельзя было давать ей выпасть из роли потенциальной любовницы, иначе она могла замкнуться и ничего мне не рассказать.

— Я уже сомневаюсь, стоит ли начинать? — призналась она, вспомнив о кокетстве.

Спас положение официант, который принёс водку и закуску.

— Будешь? — налил я ей и себе.

— Буду! — Она влила в себя водку так, как я вливал её в себя после рейда по тылам укрофашистов — с хищной жадностью, а потом решительно выложила: — Это я подложила Вадиму Куприну деньги!

И с вызовом посмотрела на меня, клонив голову набок: ну, что ты теперь со мной сделаешь, отшлёпаешь или в угол поставишь? Так я с удовольствием из твоих-то рук!

— Ты?!

Вот это был финал. Я поперхнулся, закашлялся, даже не сумев удивиться, потому что удивляться в этой Москве уже перестал, зато с гордостью мог сказать, что живу в эпоху беспрестанно крутящейся «Кухни» и Виктора Петровича Баринова собственной персоной с дворницкими усами и замашками поварского деспота.

— Да! — кивнула она. — Лера Алексеевна попросила меня передать ему пакет, а если Куприна не будет, то просто положить в шкафчик.

Она покраснела и даже страшно смутилась, но это ей даже очень шло — как кровавый цвет божьей коровке. Признаться, я позавидовал Зыкову: её воспалённые страстью глаза сверкали, как чёрные бриллианты в сто двадцать пять каратов, было, отчего с непривычки потерять голову и начать заикаться.

— Как просто, — среагировал я с опоздание. — И ты не знала, что в нём?

— Нет! — испугалась она так, что я испугался за неё. — Вы знаете, как я к вам отношусь! — добавила она на придыхании и состроила мордашку искупления грехов кающейся Магдалины.

— Догадываюсь, — осуждающе кивнул я и возгордился тем, что всё ещё непонятно почему произвожу на московских красавиц впечатление, хотя мордашка грехов мне и не понравилась, не люблю я, когда люди сразу сдаются.

— Я не знала! Клянусь! — воскликнула она ещё раз, чтобы пронять меня до дрожи в коленках.

У неё были такие просительные глаза, что я не устоял:

— Не бойся, никому не скажу.

Значит, Вадим Куприн не виноват. Это была новость, которая меняла всё, потому что получалось, что заговорщицей оказалась Лера Плаксина! Почуяла жареное и смоталась. Неужели она в сговоре с Андреем Годунцовым? Или он её тоже шантажировал? А может, они хотели прибрать контору к липким ручкам? Кто знает? Где теперь её искать, ума не приложу?

— Я потому страшно и перетрусила. А сегодня сообразила, что это как-то связано с Аллой Сергеевной, и позвонила вам. Только не выдавайте меня! Прошу вас! — Она артистично, а главное, поэтапно и красиво поскулила, как голодная собака, в предвкушении, когда ей кинут кусок мяса — тоже из моих рук.

— Не выдам, — опрометчиво пообещал я ещё раз, уступая её сногсшибательному напору.

— Она люто ненавидела Водогреева! — отблагодарила она доверительно, и глаза её блеснули, как два огненных смайлика.

— Это того, которого отдали под суд?

— Ну да, — яростно кивнула она. — Геннадия Ивановича! Мне кажется, это она его подставила!

Но тут явился кое-кто и испортил всю обедню, позлорадствовал я, однако, не испытал особого раскаяния и снова разлил водку по рюмкам. С такой же лёгкостью Лера Плаксина могла покушаться и на меня, а не на мою дивную шапку, делающую меня похожим на Аллу Потёмкину.

— Да у вас здесь банка скорпионов! — не удержался я от восторга.

— Ещё какая! — аж подпрыгнула Вера Кокоткина и снова влила в себя водку, как воду.

Я понял, что эмансипация в Москве в надёжных руках.

— А чего ещё? — Цинично воспользовался я ситуацией, полагая, что женщина создана для ничего не значащего обмана, ведь от этого не перевернётся мир, не погасит солнце да и земной род не прервётся.

— Ничего толком, — сыграла она сценку с унылым пожиманием хрупкими девичьими плечами. — А-а-а… вот ещё, я слышала, что наши тётки трепались в курилке о Гелии Уралове.

— Кто такой Гелий Уралов? — живо спросил я, играя камушками в горле, хотя теперь-то можно было догадаться.

— Это первый муж Аллы Сергеевны, — выразительно посмотрела на меня Вера Кокоткина, — который погиб три года назад.

— А что случилось? — удивился я, сообразив, что это я, а не кто-то другой, — второй, который уже подразумевается как юридический субъект в нашем конфиденциальном разговоре.

Я поймал себя на том, что давно было пора покопаться во всей этой странной истории, которую я ещё не понял, но руки не доходили, не потому что коротки, а потому что жаль было Аллу Потёмкину, всё-таки мне казалось, что я её люблю, если не так, как Наташку Крылову, то, по крайней мере, второй любовью — точно.

— Разбился через неделю, как я пришла на работу. Я его видела всего-то пару раз. Он был страшно нервным и всё время кричал.

— А почему?

— Не знаю! — дёрнула она плечиком.

— Значит, нервным?.. — переспросил я и легкомысленно хмыкнул: одно складывалось к другому: если он был любовником Леры Плаксиной, то нет ничего удивительного, хорошо ещё, что он не назначил её директором по маркетингу и рекламе, а всего лишь и.о., хотя, с другой стороны, обязан был маскироваться. Запутанная история, неразрешимая, как пятно Габора (одно время я увлекался логическими парадоксами). Ясно одно, Лера Плаксина использовала Гелия Уралова в своих планах, а то, что они у неё далеко идущие, я даже не сомневался. Теперь она предстала передо мной очень даже коварной женщиной с камнем за пазухой, а не просто записной стареющей красоткой, похожей на Джину Лоллобриджиду.

— Да, — честно-пречестно кивнула Вера Кокоткина и хотела что-то добавить, но постеснялась, как типичная красная девица.

— А показания ты не дашь? — уточнил я на всякий случай, хотя и так всё было ясно.

— Михаил Юрьевич! — взмолилась она так, что на нас оглянулись соседи, — я боюсь, мы с Сеней только начали жить, я вам потому и рассказала, что доверяю! — укорила она. — У нас в фирме все воды в рот набрали! Можно вылететь в два счёта! Где теперь такую работу найдёшь?!

Раскаянию её не было предела; ей бы в харизматические актрисы податься, а не перебирать бумажки и на кнопки нажимать. В этот момент я проклял ту злополучную сотню долларов, которая связала меня по рукам и ногам.

— Ладно, — пообещал я, — не выдам, не бойся. — И нарочно перекатил камушки в голосе.

— Я вам скажу ещё кое-что… — она сделала дюже страшное лицо (я ещё раз испугался) и задержала дыхание, как перед прыжком в таз с лягушками.

— Ну? — приготовился я услышать тайну века, но был разочарован.

— Лера Алексеевна меня шантажировала!

Всего-то! Этого следовало ожидать, даже шапочно зная Леру Плаксину.

— Вот как?! Чего же она от тебя хотела?

— Она сказала, что я соучастница и могу пойти под суд!

Вера Кокоткина крайне пристально смотрела на меня чёрными, воспалёнными страстью глазами и, верно, думала: «Когда же ты, чёрт побери, начнёшь приставать ко мне с такими-то камушками в горле?»

— Ага… — едва не подавился я. — И ты не согласилась?

Впервые она рассмеялась и не стала ломать комедию, слушая мои умствования.

— Я сказала, что напишу заявление в полицию, если меня не оставят в покое! — произнесла она так, чтобы я наконец отдал должное её красноречию.

— Правильно, — оценил я. — И она сбежала!

— Не сразу, — показушно качнула она головой, как кукла Барби, — а дня через три. Она… — Вера Кокоткина нервно покусала губы совсем, как моя жена, когда пыталась мною манипулировать со всей страстью нерастраченной женской натуры, — она дала мне денег за молчание, — выкатила Вера Кокоткина глаза.

— И ты взяла?.. — я не поверил.

— Вообще-то я вас прикрывала! — она нервно схватила меня за руку, словно моля о пощаде: «Какой дурак не возьмёт?»

Надо сказать, что руки у неё были красивыми: с длинными пальцами и модельным маникюром. Меня словно ударило током. Когда тебя домогается такая женщина, как Вера Кокоткина, ты невольно впадаешь в грех соблазна, хотя не подаешь вида, что крепишься из последних сил, потому что тебе так и хочется сорвать с неё платье и утащить в ближайшие кусты.

— А убить тебя у неё не хватило духа, — произнёс я так, словно проглатывал живых улиток, то бишь крайне задумчиво.

— Типун вам на язык! — театрально отшатнулась Вера Кокоткина, воспринимая мои слова, как намёк вести себя скромно, так и призыв честно взглянуть правде в глаза: рядовая секретарша — не бог весть какая ценность даже для Москвы.

— Завтра пойдёшь в полицию и всё расскажешь! — ошарашил я её.

— А зачем?! — Её воспалённые страстью глазами налились обидой и слезами.

Предательства Вера Кокоткина явно не прощала, но даже в таком виде была прекрасна.

— И деньги отдашь! — надавил я сильнее, потому что она не видела дальше собственного задорного носика-искусителя.

— Отдать?! — разрыдалась она на весь ресторан так, что рыцари со скрипом вздрогнули, а из доспехов посыпались бычки.

— Это единственное, что спасёт тебя, — объяснил я ей, глядя прямо в глаза, полные тоски и печали. — А так Лера Плаксина рано или поздно найдёт человека, и… — я сделал многозначительную паузу. — Ты единственный свидетель!

Хотя и Андрей Годунцов может подсуетиться, с его-то связями, но об этом я промолчал, нечего тревожить её бедное сердечко.

— Ой! — Она сама налила себе водки, выпила, запрокинув голову, и порывисто сказала, промокая глаза салфеткой. — Об этом я и не подумала. А я уж их всё потратила!

Это был явный намёк, чтобы я вытащил её и из этой ямы, подстелил бы соломки, чтобы она больше никуда не шлёпалась по глупости.

— Хотя, возможно, Лера Плаксина просто хотела выиграть время и уже где-нибудь загорает на песочке, — принялся рассуждать я, делая вид, что ничего не понял.

— Вы думаете?.. — с надеждой спросила Вера Кокоткина и воспрянула духом.

От её игры в роковую женщину не осталось и следа, она сделалась по-девичьи наивной, такой, какой я её увидел впервые, и догадался, вряд ли она воспользуется моим советом — жалко денег, да и Сеня Зыков внесёт свою качественную лепту в этот вопрос, дабы ездить на работу на «тойоте» или «ситроене».

— Всё может быть, — согласился я, — но расслабляться не стоит.

— Да! Я знаю! — твёрдо сказала она и в знак благодарности снова хотела воспользоваться своими чарами: взять меня за руку и заглянуть в глаза с тем, чтобы моё бедное сердце укатилось куда-то в пятки, но вовремя опомнилась.

— Ну и слава богу, — вовремя закруглили я тему, чтобы не искушать ни её, ни себя. — Тебе куда?

— Я здесь рядом живу, за углом, — она как будто бы устыдилась своей горячности. — Сеня меня уже ждёт!

Сеня, Сеня. Мне вдруг стало завидно: что он там такого разглядел, чего я не увидел?

— Я провожу, — напросился я.

Вероятно, она отключила телефон, потому что в течение нашего разговора нам никто не мешал. Мы оделись и вышли. Дождь уже кончился, и пахло клейкими тополиными листьями. Со стороны Химкинского водохранилища тянуло прохладой. В переулке было тёмно, под ногами жадно чавкали лужи.

Я осторожно взял её под руку. Она прижалась, словно мы были знакомы сто лет. Её доверчивать меня не удивила, хотя я и не питал никаких иллюзий: между нами стоял Сеня, и я не собирался идти по его стопам, вернее, меня уже не вдохновляли её глаза, полные страсти. Теперь они казались мне не прежними, чарующими, обволакивающими в сладкий кокон, а обманчивые, как всякая столичная химера, и я почему-то вспомнил гарпию Амалию Рубцову из курятника Роман Георгиевич, вот кто преподал мне хороший урок столичного цинизма и расчётливости, и это там, где есть правила, где Испанов Роман Георгиевич блюдёт чистоту нравов, а здесь вообще караул, сплошная цыганщина, чёрные дела и достоевщина!

— О сегодняшнем разговоре никому не говори, — попросил я, — это опасно.

— Ну что вы?! Думаете, я не понимаю, — кротко вздохнула она, прикидываясь овечкой.

— Тем более никаких социальных сетей!

— Ну, да… — слишком покорно согласилась она.

Я посмотрел на неё, как на идиотку. Она даже не смутилась:

— Что я дура?! — театрально вскинула голову.

— Сене можно, — милостиво разрешил я.

И вдруг почувствовал, что она всё ещё ждёт от меня ответного хода, и пожалел, что упустил своё время, когда мог вот так бездумно вышагивать по мокрому городу рядом с красивой девушкой и строить далеко идущие планы насчёт секса. Жизнь сделала так, что я полон скепсиса и ничего не жду, почему, не понимаю. Я что-то утратил на этой войне да и вообще, в жизни, а упущенного не вернёшь. А ещё я вспомнил о Нике Костровой; что с ней и где она, я не знал, но надеялся, что она не попала в лапы к бандеровцам и не погибла тогда, два года назад; такие красивые женщины достойны большой любви и огромного счастья.

— Это мой дом, — сказал Вера Кокоткина на углу, под фонарём, где старый, щербатый асфальт вздыбился от времени и непогоды. — Если бы не Алла Сергеевна, я бы вас сразу заарканила!

— Ба! — я как будто внял свой голос со стороны. — А что, было так заметно?

Она тяжко вздохнула:

— Да мы сразу поняли, что она на вас глаз положила.

Да что они здесь все, сговорились? — вздрогнул я, и пружина, сидящая во мне, ослабла на три четверти от пикантности ситуации.

— А Сеня что? — Вспомнил я его волосатые, как у лемура, руки.

Должно быть, у них до сих пор были бурные ночи, потому что под глазами у Веры Кокоткиной лежали нескромные тени.

— А с Сеней мне хорошо, но с вами было бы лучше. — С тайной надеждой посмотрела на меня и стала чем-то походить на Инну-жеребёнка в своей всеядности.

Должно быть, столичный воздух вреден для женщин всех возрастов без исключения, а уж неразборчивость — как переходящее красное знамя, от которого не отказываются ни при каких обстоятельствах. Что они здесь, белены объелись? — подумал я с пренебрежением к московской породе и окончательно понял, что её чёрные, воспалённые страстью глаза — это ширма, а главное за ней — крайне соблазнительная иллюзия счастья, надежды и горячего прегорячего секса; все ловились, словно караси, на эту иллюзию, и ты не устоял.

— Но он тебя хоть любит? — спросил я на правах доверительности, которая возникла между нами с первых минут знакомства и до сих пор никуда не делась, а только росла, как на дрожжах, и что с этим делать, пока было не известно.

— Он меня на руках носит! — похвасталась она, словно выигрышем в беспроигрышную лотерею.

— А ты?.. — Я постарался, чтобы моё лицо ничего не выражало, ибо шаг вправо или влево мог быть расценён, как сигнал к победоносной атаке.

— А я даю себя любить. — Она даже не покраснела, сам ответ подразумевал духовно-плотское сближение, и я должен был клюнуть, как воробей на мякину.

Но я не клюнул. Я уже знал, что спрятано за красивой ширмой, потому что в этом вопросе очень и очень поднаторела моя жена, хотя я её люблю до сих пор; и вдруг с высоты тех лет ощутил себя старым-старым и очень бывалым, таким, что самому стало противно.

— Всё. Беги, — вывернулся я, как штопор, — к своему Сене.

На лице у неё промелькнули обида и разочарование. Она сделал два неуверенных шага. И я в очередной раз позавидовал Сене, глядя на её стройную фигуру, которую даже не портила мешковатая куртка.

— Вы не подумайте, он у меня хороший… — глядела она на меня. — Ужин приготовил… Ждёт… — И, казалось, была не только расстроена, но и готова была пустить слезу, дабы заарканить на сплине и жалости к несчастной женской доли.

Возникла пауза, которая решала всё, и я произнёс, ещё раз услышав свой голос как будто со стороны:

— Ну и отлично! Привет Сене!

А потом развернулся и, не оглядываясь, пошёл назад, стараясь не замечать, как тоска подкрадывается вместе с одиночеством. Что же это за любовь, в которой меня всё время нагибают? И как долго ещё я буду любить свою жену? Я не знал. То прежнее, старое, забытое, но родное, сидело во мне крепче всякой занозы. Как только я задал себе этот вопрос, начался процесс саморазрушения, действие водки закончилось, а коньяка под рукой не было. Однако я вовремя поднял руку, поймал такси и стартовал домой, где, в отличие от Веры Кокоткиной, меня никто не ждал, кроме посттравматического синдрома. Но на этот раз я его обманул, шмыгнув на кухню и, прежде чем он попытался всадить в меня гарпун отчаяния и напомнить, кто здесь хозяин, царь и бог, опрокинул в себя стакан коньяка и перевёл дух с оглядкой через левое плечо — там никого не оказалось, поэтому я, ни о чём не думая, сварил пельмени и с полной тарелкой и бутылкой в руках плюхнулся за компьютер. С этой минуты я был вне зоны досягаемости каких-либо синдромов и до утра вполне мог не опасаться за свою психику.

На следующий день я понял, почему Алла Потёмкина не могла ничего мне рассказать — ей мешало прошлое, и она до самого последнего момента хотела скрыть свою тайну. Я понадеялся, что она всё же не изберёт стандартную процедуру искупления грехов — монастырь, потому что, по моему мнению, всё ещё можно было исправить, только я здесь был ни при чём, я был всего лишь её спасительным билетом в рай.