Она была дочерью аптекаря в фигуральном смысле слова и стала аптекарем по призванию из-за своего военно-морского характера.

Её родители служили в Североморске. Корабельная, пять, квартира восемь, второй этаж с окнами на городской парк. Отец — капитаном большого противолодочного корабля, мать — главным хирургом в военно-морском клиническом госпитале, кстати, тоже в чине капитана первого ранга. В этом плане ничего интересного для моего расследования я не обнаружил, кроме того факта, что Алла Потёмкина выбрала совсем не военно-полевую стезю, а несколько полегче. Мама вдохновила, догадался я, кто ещё, но это неважно. Важно было то, что она уехала в Москву. Провести на севере лучшие года в ожидании выслуги лет, даже если ежегодно выезжаешь на юга, дело тяжкое и не каждому по плечу. Что могут военные? Максимум, помочь чаду деньгами или связями. Насчёт первого я даже не сомневался, а со связями, вероятно, была проблема, потому что Потёмкины были родом из Новороссийска, и даже ранжирование по уму и расчетливости не помогало. Стало быть, Алле Потёмкиной в столице пришлось пробиваться самостоятельно, надеясь разве что на чудо, собственный характер и удачу. Однако таких девочек в Москве пруд пруди, и конкуренция колоссальная. Я почему-то не к месту вспомнил Инну-жеребёнка. Как она там? Но не встал отвлекаться, хотя было что вспомнить, особенно её голые ноги из-под моей рубашки.

Поэтому я оборотил свой взор на Гелия Уралова, как сказала Вера Кокоткина, — первого мужа Аллы Потёмкиной. Вторым по определению быть всегда стыдно, но что поделаешь, если так устроена жизнь.

И начал с его отца, Антона Назаровича Уралова. Родился он и вырос в Москве. По образованию — химик-фармацевт; в мрачные девяностые занялся аптечным бизнесом, выкупив по дешёвке на Арбате пару аптек. Кто его подвиг на эту стезю и где он взял капиталы, осталось тайной. Похоже, он даже не помышлял ни о какой особой удаче, просто наобум, воспользовавшись чей-то дальновидностью, однако, получилась аптечная империя. С тех пор она только расширялась, расширялась и расширялась, не говоря уже о процветании. В этом смысле Гелий Уралов казался лучшим преемником: Антон Назарович Уралов умер шесть лет назад от обширного инфаркта — странная смерть для сорокадевятилетнего мужчины: он был несколько нездоров сердцем. И тут я вспомнил, что на одном из предыдущих сайтов промелькнула информация, что до момента смерти Антон Уралов имел лошадиное здоровье и что такие люди живут до ста двадцати лет, особенно в Москве, может, и больше, и в ус не дуют. Он-то рассчитывал на долгую жизнь, а ему почти-то это не удалось, подумал я. Тогда я вернулся назад и посмотрел, кто же сообщил, что у Антона Уралова — чуть-чуть, но всё же больное сердце? Оказалось, невестка! Странно, не правда ли? Обычно о таких вещах сообщает патологоанатом или лечащий врач. Но Антон Назарович Уралов никогда не лечился ни у одного врача и нигде не состоял на медицинском учёте. Об этом прямо было сказано в официальном пресс-релизе синдиката «Аптечный рай»: «Железное», то бишь лошадиное здоровье. Зачем тогда невестке наводить тень на плетень? Сказано это было, судя по всему, в сердцах, прямо на кладбище, в секундном интервью. Алла Потёмкина училась ещё тогда в Первом Московском государственном медицинском университет им. И. М. Сеченова, на фармацевтическом факультете. Я подумал, что, может быть, у девочки были проблемы с учёбой, а Антон Назарович Уралов перенервничал и получил инфаркт? Нелогично. Так не бывает, даже если она его невестка, к тому же при таком бизнесе у него должна была быть чрезвычайно устойчивая психика и отменная выдержка. Правда, это не панацея от инфаркта, но тем не менее, вопрос повис в воздухе и стал первый пунктиком в моём расследовании.

Когда я копнул глубже, то оказалось, что он неоднократно судился с одним и тем же компаньоном — Андреем Годунцовым, но все дела, как ни странно, кроме одного, выиграл, всего лишь раз не поскупившись незначительной частью бизнеса. Через пару лет, кстати, он снова взял Андрея Годунцова назад, в бизнес, за относительно небольшие деньги. Чистая прибыль за счёт прироста объёмов реализации с лихвой компенсировала потери. И я подумал, что Андрей Годунцов страшно завидовал Антону Уралову, потому что тому беспрестанно везло. А потом везение неожиданно кончилось, хотя Антон Назарович Уралов ни в какие аферы не лез и сомнительным лекарством не приторговывал. Его стратегия заключалась в медленной аннексии в сопредельных территориях. Значит, здесь что-то другое, подумал я, а не бизнес.

У Антона Уралова рос приёмник — сын, который, как я теперь понял, унаследовал от отца все лучшие морально-волевыми качествами, и Антон Уралов не без основания делал на него ставку. Прежде чем умереть, Антон Назарович успел развестись с женой, которая получила отступные, быстренько умотала в Америку, и больше о ней никто ничего не слышал. Это были обычные, как новогодняя ёлка, люди, почти типичная семья, почти типичный мир и почти типичный сын.

Тогда-то я и копнул этого самого типичного сына. А он оказался вовсе не типичный, а — золотой мальчик, с порочным лицом мачо. На фото очень даже занозистый, а в жизни, должно быть, ещё хуже, подрезающий машины из-за фарта.

Почти на всех гламурных сайтах я обнаружил целую подборку роликов: выезд на разделительную линию, вспахивание красным «гелендвагенером» Чонгарского бульвара, купание в фонтане «Витал» у Большого театра, распитие спиртных напитков в общественном месте — это всего лишь малая толика его подвигов, большинство из которых он великодушно прощал сам себе; и общество с ним нянчилось, как с неразумной дитятею, потому что папа исправно платил большущие штрафы, и всех это устраивало; а если бы посадили в тюрьму, ну, и какой от него толк тогда?

Главным же его достижением, за которое, он заработал уголовное дело, была езда по «встречке» и за мефедрон, который у него нашли в бардачке. При этом Гелий Уралов умудрился протащить на капоте гаишника в чине майора, который при этом умудрился стрелять в Гелия Уралова из «макарова».

К сообщению прилагалась полицейская фотография Гелия Уралова шестилетней давности: крепко сжатые губы, напряженные скулы и отсутствие какого-либо выражения в глазах. Для простоты дела я заглянул на соответствующий справочник и нашёл там следующие медицинские термины: «нистагм», «бруксизм» и ещё несколько, самым безобидным из них был «мидриаз», то есть расширенные зрачки. Ясно было, почему в глазах у Гелия Уралова ничего не светилось и мыслей в них тоже не было. При той дозе, которую обнаружили у него в бардачке и под сидением, ему грозило до десяти лет строгого режима, потому что он, оказывается, ещё и продавал этот самый мефедрон, в чём он сам же инфантильно признался.

Однако Гелия Уралова снова не посадили и даже права не отобрали, а майор ему благодушно простил сломанную ногу и вывихнутую руку за парочку-тройку таких же «гелендвагенеров», на капоте которого он с ветерком прокатился. Во что ещё обошлась Антону Назаровичу Уралову шалость сына, можно было только догадаться, но он своё выстрадал. И даже больше — вылечил сына от наркозависимости. Справился виртуозно, с присущим химику-фармацевту профессионализмом, потому что никаких прегрешений подобного типа за Гелием Ураловый больше не числилось, вернее, может, они и были, эти прегрешения, но и о них нигде не упоминалось. Я подумал, что он, должно быть, сильно испугался, иначе бы не избавился от страсти к наркотикам. А может, он взялся за ум? Один шанс на миллион, хотя говорят, что бывших наркоманов не существует. Впрочем, проверить эту гипотезу, ввиду краткости жизни Гелия Уралова, мне не удалось. Затем Антон Назарович Уралов женил сына на Алле Потёмкиной, как образцово-порядочной девочке из военно-морской семьи, и видно, надеялся на благоприятную судьбу отпрыска и даже сделал его компаньоном в бизнесе. Итак, Гелий Уралов включил наконец голову и уже в женатом виде продолжил учёбу. Здесь для меня тоже был тупик. Никакая светская хроника больше ничего не сообщала о молодой семье Ураловых, словно её не существовало. Чего же так боится Алла Потёмкина? Я снова упёрся в стену и уже хотел было сдаться и допить свой коньяк, с тем, чтобы отправиться на боковую, как вовремя вспомнил, что есть ещё и сайты для общения. На трех десятков из них мне пришлось заполнять длинные анкеты, кое-где они оказались платными. Я выбрал первые десять и провозился почти до рассвете, старательно избегая фишинговых предложения, прикончил вторую бутылку коньяка и подумывал отправиться в гостиную, где в баре наверняка что-то завалялось, как вдруг мне повезло: почти в самом конце бесконечно-длинного трёпа за две тысячи десятый год на околосветские темы промелькнула фамилия Уралов. Кажется, речь шла о студенческой тусовке с пикантными эротическими деталями. Я вспомнил, что Гелий Уралов уже был женат, но то ли Алла Потёмкина плохо смотрела за своим мужем, то ли она была где-то рядом, однако о ней ничего не заявлялось.

Итак, была пьянка и, возможно, голые девочки. Вопрос: присутствовала ли там Алла Потёмкина? Я ощутил, что запахло жареным. Скандал был где-то совсем близко, правда, я ещё не понял, какой, а о том, о чём подумал, не хотелось признаваться даже себе до самого последнего момента. Кто-то что-то снимал, а потом выложил в сеть? Я задал себе этот вопрос сразу, а потом принялся искать порнушку, но ничего не нашёл. Может, её и не было, подумал я с облегчением, и у тебя непотребно разыгралось воображение, но на всякий случай полез в архивы.

Истина оказалась на расстоянии пары сотен кликов. Это был адский труд: поисковики ничего не давали, приходилось вычитывать большие объёмы пустопорожнего текста. Не на всех сайтах вообще что-либо сохранилось; и я ровным счётом ничего не нашёл. Но потом, когда снова отчаялся, в одном старом-престаром, крохотном и крайне законспирированном архиве я обнаружил одно-единственное злорадное упоминание о том, что, мол, старик Гелия Уралова выложил приличную сумму. А за что и почему, не сообщалось. Но всё равно: кто-то из цензоров не доглядел и не достёр. Значит, шантажист всё-таки был и интернет здорово почистили. Или все же не был? Если существует шантажист, предположил я, значит, существует и запись, которая до поры до времени лежала у него в столе, а теперь её пустили в ход. Возможно, что самой записи уже нет и в помине, потому что Антон Назарович Уралов не стал бы платить за воздух. Или шантажист его обманул и оставил себе копию? Мне не хотелось думать ни о чём подобном. Мне хотелось, чтобы Алла Потёмкина была принцессой из сказки, в крайнем случае — на горошине. Но в жизни так не бывает, жизнь — это сплошные компромиссы с этой самой жизнью, и принцессы здесь не водятся, змееподобные русалки с жалом и щупальцами — пожалуйста, но только не наивные дурочки-принцессы, которые не куролесят на «вписке» в отсутствие взрослых. А Ураловы куролесили, хотя уже были взрослыми. Видно, детство у них было крайне тяжёлым, раз они отрывались по полной.

Итак, стараниями Антона Назаровича Уралова уголовное дело замяли, и молодая пара благополучно закончила университет. Потом погиб Гелий Уралов, потом возник шантажист, потом мне отказали в супружестве. И возник вопрос: а зачем я во всё это влез? Я посидел с пустой готовой, посмотрел в ночное окно с высоты тридцать седьмого этажа, и не нашёл ответа.

Кто мог быть шантажистом? Наверняка кто-то из сокурсников Гелия Уралова. Антон Назарович Уралов куда-то же потратил свои деньги, вытаскивая сына из очередного блудняка? Получается, что за пять лет у шантажиста кончились деньги и он снова взялся за старое. А может быть, шантажист узнал о том, что Алла Потёмкина собралась замуж, и решил, что настало его время? Тогда эта грязная история касался и меня, и кровь забурлила во мне, как шампанское без пробки. Ах, вот в чём дело! Появился новый объект для шантажа! А Алла Потёмкина была всего лишь приводом в этом деле, и следующим объектом шантажиста должен быть я, если я всё, конечно, правильно рассчитал.

В этом месте я поплыл, даже несмотря на злость, и, едва добредя до постели, свалился, как убитый. Мне снилась обычная галиматья на пьяную голову. И в ней, в этой галиматье, вовсю присутствовала Алла Потёмкина не в самом лучшем расположении духа. Я проснулся ошалелым: неприятно было думать, что она замешана в эротической истории, хотя у меня было подобное чувство, иначе бы никто не раздувал такой сыр-бор и не занимался бы шантажом, потому что дело это опасное, с непредсказуемым результатом, можно и по голове здорово получить. Но оно, видно, того стоило, раз кто-то решился на такой риск. Предстояло узнать, сколько заплатил Антон Назарович Уралов, а главное — кому?

Алла Потёмкина так и не позвонила, хотя я подспудно ждал её звонка даже во сне, даже в ванной, в которой я отмокал, как банный лист.

Когда я закончил принимать ванную, я уже знал, где надо искать. Через десять минут у меня был список студентов не только группы, в которой учились Гелий Уралов и Алла Потёмкина, но даже имя её лучшей подруги — Ирины Офицеровой, с которой Алла Потёмкина вместе учились в школе, потому что Ирина Офицерова тоже родом была из Североморска. В принципе, я мог узнать обо всё этом даже быстрее — у Жанны Брынской, но не стал её впутывать в своё расследование. Жанна Брынская позвонит Алле Потёмкиной. Алла Потёмкина всё скумекает, и может случиться, если не мировой скандал, то маленькая империалистическая война. Такой расклад меня абсолютно не устраивал. А мировыми войнами на семейном фронте я был уже сыт.

Я перерыве между ванной, чисткой зубов, кофе и позывами к рвоте, я наобум лазаря набрал «кредитные истории неплательщиков» и получил информацию, что, оказывается, Ирина Офицерова уже два года числится должником банка «Хоум-кредит» и по этой причине ей запрещено было выезжать из страны; там был даже её адрес, как я понял, для идентификации её во всех аэропортах, железнодорожных станциях и морских портах страны.

Через полчаса я уже трясся на своём «патриоте» по направлению в Новое Измайлово, где дома росли быстрее, чем грибы после дождя. Очень быстро я почувствовал, что даже несмотря на бушующий во мне адреналин, три бутылки коньяка за раз — это всё же многовато. Не обошлось без эксцессов с желудком и лёгкого мерячения, какие-то мгновения реальности я явно пропускал, однако, к счастью, очень скоро стоял перед новостройкой, которая даже ещё на карте не значилась. Единственное достоинство: здесь не надо было искать место для парковки.

Ирина Офицерова оказалась перезревшей брюнеткой, аппетитных форм, сидевшей в декрете уж не знаю, с каким по счёту ребёнком. Застиранный халат страшно портил её фигуру, но привлекательности от этого Ирина Офицерова не потеряла, а эротичные подмышки и лёгкий плотский запах выдавали в ней чувственную натуру.

Я, как всегда, понадеялся на экспромт и, заглянув за её спину, быстренько прикинулся мастером из РЭУ.

— Вот смотрите, здесь и здесь… — в укоризной показала она мне на тазы и банки под трубами, — обещали ещё вчера!

В тазы и банки нещадно капало; в комнате стоял специфический запах сырой побелки и отклеивающихся обоев.

— Сделаем всё, что можем! — опрометчиво пообещал я и сделал радостное лицо, насколько его можно было сделать в положении человека, которого всё ещё мутило от коньяка.

— Не «всё, что можем», а то, что положено! — нравоучительно заявила Ирина Офицерова и выразительно посмотрела на меня, мол, больше вы, строители-лошары, ни на что не годны! — При этом она инстинктивно стреляла глазками, заигрывая по старой, затасканной привычке красивой женщины.

Глаза у неё были, как у лани, глубокие, карие, но абсолютно без какого-либо осмысленного выражения. Волосы — чёрные, заплетенные в толстую косу. Сейчас такие косы — один сплошной анахронизм. Даже брови были широкие не по моде, а натуральные от природы. Видно, на моду у неё не хватало ни времени, ни денег, ни вдохновения — личная жизнь закончилась на детях и кухне.

— Куда мы денемся! — покорно согласился я и поник, как водится для строителя, головой.

Квартира была новенькой, но, что называется, в чёрновом варианте, то есть без отделки и даже кое-где без внутренних стен. Голый бетонный пол был усыпан мелом и штукатуркой. Собрана была лишь детская, откуда донёсся детский плач, и кухня, где тупо орал телевизор.

— Минуточку… — заволновалась Ирина Офицерова и нырнула в детскую.

Я остался стоять в коридоре.

— Помогите мне! — раздался её капризный голос.

Я вошёл. Внутри стоял неповторимый запах, который примешивался к стойкому запаху Ирины Офицеровой. Потом я увидел, от кого и чего он происходил — от голопузого мальчишки, который, весело глядя на меня, с удовольствием пускал дивные фонтанчики. Меня тут же замутило, коньяк тактично напомнил, что ещё не полностью выветрился из моих жил и имеет право на своё волеизъявление.

— Что, не привыкли? — заметила Ирина Офицерова мой соловый взгляд.

— Отвык, — вспомнил я Варю.

Этот период в моей жизни стёрся напрочь, а если всплывал, то казался выстрелом мортиры в поясницу, поэтому я его старательно скомкал и хранил там, где надо долго-долго копаться. Поэтому из-за контраста ощущений, я понял, что в те годы я был совсем другим, беспечным и наивным, то бишь молодым отцом, верящим в большую любовь, с тех пор я не так смело смотрю вперёд и подозреваю, что будущее — это сладостный мираж, который редко у кого сбывается.

— Там на столе последний, подайте, пожалуйста, а это заберите! — В отместку за ржавые трубы она сунула мне памперс со всем его содержимым. — Ведро на кухне!

Я вымелся из детской, держа памперс на расстоянии вытянутой руке, сунул его в умывальник, едва добежал, чуть ли не вырвал форточку с корнем и наконец глотнул холодного воздуха. Горизонт передо мной сделал два произвольных кульбита и только потом занял положенное ему место. Внизу, в совсем другом мире, ездили машины и ходили люди, они были явно счастливее меня.

Ирина Офицерова вошла через минуту с мальчиком на руках, выключила орущий телевизор и с превосходством домашнего диктатора посмотрела на меня, как на полнейшего идиота, не соображающего ни в памперсах, ни тем более в писающих мальчиках.

Кухня была завешена пелёнками и распашонками. На плите кипело молоко, исходя ржавой пеной, в углу, за веником, пряталась горка мусора и презерватив с усиками.

Я сказал:

— Здесь триста тысяч, — и положил конверт между грязными тарелками с остатками супа, немытой кастрюлей и половником в манной каше, — это ваше, если вы скажете мне, кто шантажировал Аллу Потёмкину.

— Кто вы?! — отшатнулась она и ловко переложила мальчика с правой руки на левую, словно правая у неё была боевой, и она мне сейчас задаст этой самой правой, например, сунет головой в это самое ржавое молоко и подождёт, пока я не захлебнусь себе на радость.

Мальчик глядел на меня, словно на родимого, видно, полагая, что я его папаша. Теперь он казался мне розовым, как ухо поросёнка.

— Я её друг, — сделал я честное-пречестное лицо, чтобы только не попасть под раздачу правой.

— Друг?.. — встрепенулась она ехидно, и должно быть, стала той, которой она была с мужем, когда они ссорились. — А я думала из РЭУ? — переспросила с угрозой учинить скандал, на который сбегутся все окрестные соседи, и из домов напротив — тоже, и с другой улицы тоже: и тогда мне точно — конец!

Я понял, что мужу Ирины Офицеровой в этом плане крайне повезло и что Ирина Офицерова порой его поколачивает, пока шутя, разумеется, но однажды войдёт в раж, испытает удовольствие садистки со всем вытекающими отсюда последствиями, и выкинет на газоны, туда, где дети копошатся в песочницах, а добросовестные дворники метут асфальт.

— Нет, я не из РЭУ, — отрёкся я и даже отступил на шаг, дабы она не пугалась и гневно не топала толстой пяткой в разухабистом тапочке.

Но всё равно:

— Я позвоню Алле! — И глаза у неё вспыхнули гневным светом прирождённой скандалистки.

Она сообразила, что сплоховала: один на один с неизвестным мужчиной, мало ли таких прецедентов в столице.

— Не надо звонить, — остановил я её. — Просто скажите, кто, и деньги ваши, я даже накину ещё пятьдесят тысяч за молчание.

Она колебалась. Видно, ей очень нужны были деньги, но она небеспочвенно боялась влипнуть в какую-нибудь историю.

— А если я скажу… — выставила она мне условие с прищуром волооких, как у лани, глаз, — с этим человеком ничего плохого не произойдет?!

Она знала, что я наверняка совру, но ей нужна была хотя бы видимость гарантии, чтобы принять деньги и чтобы совесть не мучила.

— Я вам обещаю, — сказал я, — мне просто нужно с ним поговорить.

Я плохо себе представлял, что случится дальше, поэтому мог обещать всё что угодно, однако, при этом я точно не собирался убивать шантажиста, я вообще никого не убивал, кроме укрофашистов на войне. Однако даже это затягивает. Ты становишься немного циником, потому что видел, как легко это делается, и с тех пор с пренебрежением относишься к чужой жизни, но до некоторых на этой войне мне всё равно было далеко, хотя, чего скрывать, подвижки были, потому что я увидел, что сделали с нашей снайпершей Лето, как запытали до смерти Юрку Голубева, позывной Орёл, из Макеевки, он был ранен на блокпосту, уведён в плен, а через сутки его подбросили на минное поле, и мы опознали его только по наколке на спине; как Герка Мамиконов, позывной Меркурий, командир батальонной разведки, сто десять раз успешно снимаю растяжки, а на сто одиннадцатый раз граната взорвалась, и ему оторвал левую руку полностью, а правую — по локоть.

Ирина Офицерова поколебалась ещё, с подозрением разглядывая меня.

— Я где-то вас видела…

— В уголовной хронике? — пошутил я непроизвольно, стараясь, однако, смягчить свои камушки в горле.

— Нет, — твёрдо сказала она. — Ещё где-то… Не помню… — поморщилась она.

Мальчик шевельнулся в её руках. Он ещё не умел капризничать, он просто подсказал матери: не валяй дурака, хватай деньги и беги в аптеку за памперсами, а то обделаюсь на ночь, греха не оберёшься.

— Тогда вряд ли, — поскромничал я, хотя наверняка кто-то снимал в шашлычном ресторане, и я мог мелькнуть в тамошней жёлтой хронике. — Ну?..

— Это Гарик Княгинский! — решилась она так стремительно, что я остолбенел, схватила конверт, пощупала его, но открыть всё же постеснялась, принципы у неё, видите ли.

Мальчик безмятежно пустил слюни и радостно пялился на меня: ему светило супер-пупер дорогое заморское питание и сухой сон на ночь.

— Где он живёт?

Я до последнего надеялся, что шантаж — плод моего больного воображения; и мне стало физически плохо то ли от запаха содержимого памперса, то ли от мысли, что я испытываю перед Аллой Потёмкиной непреодолимые обязательства и пока не реализую эти обязательства, ничего с собой поделать не мог.

— Я не знаю. Мы не дружили…

На мгновение она унеслась в прошлое, когда Гарик Княгинский был её одногруппником и наверняка не раз в запале на этих самых «вписках» смачно хлопал её по мягкому месту, тем более на таких вечеринках, где все бегали голышом.

Она снова вдумчиво пощупала конверт, боясь обмишуриться, хотела что-то добавить, но промолчала, опасаясь выдать себя. Я вдруг понял, что Гарика Княгинского она, мягко говоря, недолюбливала, и явно было за что. Может быть, он обещал жениться, но передумал? Женщины умеют мстить даже через много лет. Главное было не создавать прецедентов, однако, это уже целое искусство, которое и за полжизни не освоишь.

— Чем он занимается? — гнул я своё.

— Я не знаю, — ответила она.

Но так, что я понял:

— Он что, бандит?

— Нет, — слишком резко соврала она и посмотрела вбок.

— Сколько тогда он заработал? — решил я вернуться к прошлому, ибо там был ключик к настоящему, которое меня очень и очень волновало.

Ей явно не терпелось взглянуть на деньги, но она всё ещё стеснялась.

— После института я его ни разу не видела, — ушла она от ответа и окончательно взяла себя в руки, сообразив, что из ситуации можно извлечь ещё кое-какую выгоду.

— Так сколько он заработал? — повторил я вопрос.

— На чём? — притворилась она несведущей, но почему-то сжала челюсти с такой силой, что заходили желваки, а в глазах появился несвойственный лани стальной блеск.

Прошлое просто так не отпускало, оно было комком сожалений и противоречий: и Ирина Офицерова давным-давно запуталось в нём, плюнула и растёрла, но тут явился я и напомнил, что в этом мире не всё так однозначно и что у каждого события имеются причина и следствие, и что прошлое всё равно тебя догонит и хорошенько пнёт в копчик. Вопрос только в том — как, больно или очень больно, и с какими последствиями для пятой точки.

— На том скандале, — уточнил я, глядя ей в глаза.

Она закусила губу. В глазах у неё промелькнули стыд, жадность и ещё непонятно, какая смесь чувств. И вдруг я догадался, что она тоже участвовала в той пирушке, а может, даже и не в одной, и стало быть, была кровно заинтересована, чтобы всё было шито-крыто. И таких вечеринок было много, и никто на них не обратил бы внимания, если бы Гарик Княгинский не испортил бы радостное течение радостной студенческой жизни. Вот за что она его возненавидела, сообразил я. А жениться на ней он и не собирался, да она бы и не пошла за придурка, хотя ещё надо посмотреть. Но не вышла же; нашла другого, который сунул голову в петлю под названием пожизненная кабала на двадцать третьем этаже за МКАДом, где людей больше, чем мыл в пылесосе.

— Много! — отозвалась она через силу, очевидно, думая о том же самом, что и я.

— Сколько?! — возвысил я голос, глядя на неё сверху вниз.

— Ходили слухи… что… пятьдесят миллионов, — выдавила она из себя слова, как замазку из-под стекла.

Она всё же не удержалась и краем глаза заглянула в конверт. Благодать сошла на её лицо.

— У вас есть его фотография?

Она сообразила, что идёт торг, и снова помялась, но уже не искренне, а с соответствующим расчётом заработать на прошлом. Я достал кошелёк, и она впилась в него взглядом гипнотизёра.

— С ним мало кто дружил…

Я сделал вид, что убираю кошелёк в карман.

— Хотя подождите! Есть общая! — она притворилась, что вспомнила, хотя я мог поклясться, что она импровизировала на ходу.

— Несите! — приказал я тоном свидетеля её преступлений.

Она принесла. Наконец я имел честь лицезреть шантажиста киношного типажа: «Эй, дохляк, принеси мячик!» Гарри Пименович Княгинский, скуластой остяцкое лицо и узкие глазки, почти полное отсутствие волос на костистом черепе и ломаный подбородок человека, которого один раз порядочно изувечили. Кастетом, наверное, подумал я.

— Кто это его так?

— Я не помню… — соврала Ирина Офицерова, — лошадь лягнула, — но наверняка знала, что Гарик Княгинский уже в институте упражнялся в нарушении уголовного кодекса, и за это был неоднократно бит.

Я пристально посмотрел на неё. Она изобразила, что занята мальчиком, а потом призналась нехотя:

— Честно, не помню… он… он… уже тогда был проходимцем!

Я сделал пару снимков, а на обратной стороне обнаружил подписи фотографических персонажей и даже их телефоны и адреса, сделанные, должно быть, из сентиментальных побуждений юности, чтобы никто никого не растерял в суете жизни. Оказалось, что Гарик Княгинский жил в подмосковном Ногинске.

Я доплатил Ирине Офицеровой пятьдесят тысяч и сказал на прощание:

— Лучше будет, если вы никому не скажете о моём визите.

Разные люди по-разному уживаются со своей совестью. Для некоторых она ничего не значит.

— Даже мужу?.. — наивно спросила Ирина Офицерова, проследив, как я прячу кошелёк.

Я догадался — проболтается из-за глупостей в голове, по наивности, не сегодня, завтра, когда расслабится и решит, что страхи были мнимыми; значительно посмотрел на неё, чтобы она прониклась важностью момента, но она только поняла, что продешевила, и жадность плавал в её глаза, как кое-что в проруби.

— Мужу тем более, — как можно более суровее и с камушками в голосе сказал я.

Муж может изобрести свою комбинацию шантажа, чтобы подзаработать, решил я. Кто его знает? Это же Москва. Алгоритмы наработаны на все случаи жизни. Успокаивай его потом. Я понадеялся, что она окажется прозорливее и завтра придумает для мужа другую историю своего прошлого, а о подробностях шаловливой юности умолчит, слишком высок риск потерять эту квартиру и переселиться ещё дальше, за ТТК, и обретаться у чёрта на куличках.

— Он не поверит, — усомнилась она и посмотрела на меня прекрасными, как у лани, но ничего не выражающими глазами.

Однако я не дал ей больше того, чего пообещал за очевидную глупость в голове. Её прошлое не стоило больше трехсот пятидесяти тысяч, потому что она не вынесла из своего прошлого никаких выводов и до сих пор плыла по течению, полагая, должно быть, что оно куда-нибудь да вынесет, и муж у неё был такой же, может, трудяга, может, не понял ещё своего счастья, но однажды он её бросил, здесь на двадцать третьем этаже, с детьми, в одном из московских муравейников, и подастся искать лучшей доли в других местах — может быть, потому что надорвётся от такой жизни, а может быть, потому что заматереет и поймёт, что будущее его не здесь, не в этой высотке, посреди таких же высоток, среди бесконечных дорог, машин и круговерти планктона, а где-то там, в синеющей дали, где призрачный мираж дороже золота, где текут прозрачные реки и шумят высокие деревья, где воздух сладок, как мёд, а пространства необозримы.

— Придумайте что-нибудь, иначе, если начнётся следствие, деньги у вас изымут, — попытался напугать я её. — Расскажите, что нашли на улице. Бывает у человека маленькое счастье? — подсказал я ей.

— Бывает, — с покорностью овцы согласилась она. — Но он не поверит. Скажет: «Неси в полицию!»

«И правильно сделает!», — едва не воскликнул я.

— Что, всё так плохо?

Временами, понял я, глядя, как она неопределённо пожимает плечами и шмыгает носом — когда её муж трезв и не зол на жизнь.

— Он и так много вкалывает. Сразу на трёх работах. Воз тянет, — пожалела она его.

— Тем паче. Придумайте что-нибудь Купите дорогой коньяк. Накройте вкусный стол. А я забуду, что был у вас, — заверил я её, удивляясь своей дальновидности.

— Я понимаю… — заговорщически улыбнулась она. — А с ним точно ничего не будет?.. — она кивнула в сторону окна, где, по её мнению, в пространстве за Москвой, обретался Гарик Княгинский со своей гнилой душой и искалеченным подбородком.

Впервые на лице её промелькнуло открытое пренебрежение к Гарику Княгинскому, тем более, что оно было подкреплено сексуальным прошлым, которое выглядело теперь совсем не так, как в студенческие годы, а постепенно выпестовывалось как угрызением совести, которое с годами будет только усиливаться. И никуда от этого не денешься.

— Не будет. Просто он нарушил договор и начал шантажировать Аллу.

Я хотел, чтобы Ирина Офицерова точно прониклась потенциальной угрозой лишиться денег и побыстрее забыла о моём визите, побежала бы в магазин и отвела бы душу, а мужа взяла на арапа, обвила бы вокруг пальца. Что, мне учить её, что ли?

— А-а-а… — с облегчением произнесла она. — Да… да… я понимаю. Он всегда был таким. Хитрым. А на первом курсе даже мне говорил, как будет воровать, когда закончит институт.

— Так и сказал? — удивился я, остановившись у двери.

— Ну да! Он сказал: «подворовывать», — с готовностью вспомнила она подробности.

Глаза у неё помолодели и в них промелькнуло то, что ей было приятно вспоминать — молодость.

— А как там Алла?

— У неё всё хорошо, — соврал я и едва не проболтался, что она за меня, дурака, замуж собралась. Эта подробность явно было лишней да и характеризовала меня как человека, который всё ещё витает в розовых облаках наивности и бегает в коротеньких штанишках детства.

— Передавайте привет!

Ирина Офицерова сунула конверт в карман халата и придерживала его на всякий случай локтём. На лице у неё появилось выражение если не счастья, то удовлетворения.

— Обязательно, — ответил я. — До свидания.

Алла Потёмкина всё ещё не звонила, и это меня начало сильно беспокоить. Сколько можно тянуть нервы, подумал я с тоской, поворачивая ключ зажигания.

* * *

В тот день мне всё-таки не дали съездить в Ногинск. Гарри Пименовичу Княгинскому здорово повезло, как я понял, он умер часа на три-четыре позже, чем должен был умереть, относительно поясного времени, разумеется. Пока я доставал мобильник, пока нажимал на сенсор, горизонт успел пару раз крутануться туда-сюда, как поплавок в магнитном компасе. Я схватился за руль и больше его не отпускал, так что как раз на эти три-четыре часа мог разбиться раньше, чем умер Гарик Княгинский. Но судьба хранила меня, а Гарику Княгинскому не повезло, его земной пусть закончился во цвете лет. А не надо было культивировать в себе шантажиста, процесс этот оказался вредным для почек и мозжечка. Однако кто бы рассуждал об этом с умным видом, кроме меня? Я словно очнулся, покрутил головой и увидел, что светофор давно и приветливо мигает зелёным глазом.

— Миша, ты можешь приехать? — Голос из айфона взывал к безмерной помощи.

Зря Валентин Репин ревновал свою жену в любому столбу: даже по телефону она держала со мной братскую дистанцию старой-старой духовно возвышенной приятельницы. Ясно была, что Валентин Репин давно низвёл её до такого состояния, что она панически боялась общаться с другими мужчинами, но моё-то дело сторона, у меня была Алла Потёмкина, мой вторая любовь; не давать же в связи с этим Валентину Репину глупых советов, например, не ревновать жену к первому встречному-поперечному, в том числе и ко мне, это не входило в компетенцию друга семьи.

— Могу. — Я подумал, что Алла не будет против, если я задержусь и вначале помогу её подруге. — А что случилось?

Было слышно, как Жанна Брынская судорожно дышит, словно вынырнула со стометровой глубины, где холодно и мрачно, как в преисподней.

— Валик в больнице!

Голос её неожиданно сел, как неожиданно садится батарейка в мобильнике. Я понял, что Жанна Брынская плачет, или только собирается, но в любом случае это был крик отчаявшейся души.

— Я думал, в Африке! — приободрил я её, чтобы она продержалась до моего приезда, и стал посматривать, где можно свернуть в Королёво.

Я, действительно, предпочёл, чтобы Валентин Репин уехал хоть куда-нибудь, раз не хочет — в Донбасс, сотворил бы фильм о каком-нибудь импортном полковнике, создал наконец что-то стоящее, пусть о чужом прошлом, но стоящее, раз не любит «наше» настоящее и заказы от либералов, и не скулил бы над судьбой, как патентованный неудачник, а гордо бы всем вещал: «Я наконец-то снял полнометражный фильм, и баста!»

Недели две назад он завалился ко мне на Кутузовский с обидой на весь мир, напился дешёвого бренди, оставшегося со времён Инны-жеребёнка, и стал проситься на фронт, мол, тебе все карты в руки, ты же у нас вояка.

— Тебе хорошо… — позавидовал он, намека на моё вселенское одиночество, — а у меня даже нет опыта войны.

— Опять двадцать пять! — удивился я. — У тебя отличная профессия, только твори!

— Рекламу?! — качнулся он в отчаянном презрении, и зелёная тоска плавала у него в глаза, как ряска в болоте.

— Езжай! — разозлился я, вспомнив некстати об осколке в лёгком. — Никто не держит!

— А Жанна Брынская?.. — задал он риторический вопрос, словно кто-то обязательно должен был украсть и жениться на ней именно в этот исторический момент его жизни.

— Хочешь, чтобы я за ней присмотрел? — спросил я ехидно, и подумал, что на пороге пятого десятка в Валентине Репине наконец проснулся собственник.

— Нет! — ментально протрезвел он.

— Ну вот видишь, — укорил я его тогда; после этого он, видно, и решил заболеть воспалением хитрости, то бишь угодить в больницу с раздвоением личности.

— Какая Африка! — неожиданно возмутилась Жанна Брынская, намерено, взывая к моей мудрости, но, кажется, слава богу, вовремя пришла в себя. — Он и до Южной Америки-то не добрался!

— Ладно, сейчас приеду, — согласился я и обнаружил поворот в нужном мне направлении. Проспект Мира, как всегда был забит под завязку, слава богу, хоть ремонт на Ярославском закончили.

После лесочка я свернул ещё и направо. Мелькнула берёзовая роща, какие-то конторы за высокими заборами, и дорога стала двухполосной.

Валентин Репин лежал в районной больнице, в двух шагах от дома. Дело серьёзное, понял я, раз домой носа не кажет.

Жанна Брынская выглядела крайне зарёванной:

— У него рак!

— Какой рак?! — удивился я, едва не выругавшись на женские сопли. — Не может быть!

И она принялась рассказывать, мол, он так страдал, так страдал, ночами не спит, зубами скрипит.

— А сейчас?..

Я не поверил ни единому её слов, потому что Валентин Репин, кроме зеркальной болезни в лёгкой форме, никогда ничем не болел. У Жанны Брынской была обычная женская истерика; я такого навидался досыта, иммунитет у меня на такие сцены был ещё ой-ё-ёй! И насчёт разжалобить — меня было весьма сложно.

— И сейчас тоже, — пожала она плечами менее убедительно, видно, сообразив, что я железобетонный, как любая на выбор арка Крымского моста.

— Радуйся, — открыл я ей глаза на суть вещей, — он никуда не уедет!

— Лучше бы уехал! Что теперь делать?! — И посмотрела на меня с робкой надеждой объяснить ей, что происходит в этом чертовом мире, где мужья иногда выкидывают подобные коленца.

Ну уж точно, не реветь, хотел сказать я, но не сказал, потому что Жанна Брынская относилась к той категории женщин, которые и сами понимали, что они медленно и неизбежно входят в возраст расставаний, когда семьи рушатся, как старые церкви, и все разбегаются по своим углам, дабы собраться с мыслями и завести новых мужей и жён.

— Сейчас такие болячки, если они не запущены, лечатся элементарно просто, — вещал я как можно более уверенней, хотя, конечно, знал об этом понаслышке.

— Да я в курсе! — вспыхнула она, как бутон розы.

— Тогда в чем дело? — обратился я к ней, полагая, что при всей её красоте она знакома с логикой, а обо всё другом я буду нем как рыба об лёд, потому что это не моё собачье дело — чужие разводы, пусть сами разбираются.

— Он молчит! — поставила она меня в тупик.

— Понятно, переживает, — объяснил я, хотя, конечно, это было капитальным симптом мужских сомнений в правильности жизни и, вообще, в её направлении, в выборе фарватера, так сказать.

Она перестала плакать, задумалась и сказала чрезвычайно трезвым голосом:

— Надеюсь, ты прав.

— Ещё бы! — возгордился я, но так, чтобы она ничего не заметила, иначе бы раскусила в одно мгновение.

И мы пошли в больницу под сенью лип в виду церкви и торгового центра «Райский садик». Откровенно говоря, под впечатлением услышанного я решил, что увижу ходячего мертвеца, а он вымелся, держась за одно место, сияющий, как медный тазик. Роговые очки придавали ему монументальный вид самодовольного латифундиста, и поэтому он даже не удосужился стереть с лица следы губной помады.

— Тебя не узнать, — похвалил я его и подумал, что зря теряю время: жив он и здоров, цветёт, как майский веник, и умирать не собирается.

— Это всё они… — своим грудным прононсом объявил Валентин Репин, улыбаясь жене, будто ясное солнышко.

Было непонятно, шутит он или нет, или на грани шутовского самоистязания, за которым последуют вопли неуёмной души, мол, бросили, гады, забыли!

— Кто «они»? — начал догадываться я, глядя на вдохновлённое лицо Валентина Репина.

— Медсёстры! — в пику жене вальяжно объяснил он.

И действительно, одна из них, чрезвычайно аппетитных форм, виляя накаченным задом, выскочила из палаты со шприцем в руках; и Валентин Репин демонстративно проводил её следом до самой процедурной.

Жанна Брынская скорбно поджала губы, веснушки её вспыхнули жарче солнца.

— Домой придёшь обедать?..

— А здесь хорошо кормят! — Валентин Репин вдруг повёл себя, как человек без семейных обязательств.

Ого! — подумал я, бунт на корабле!

— Я сыра купила… — принялась соблазнять она его, как я понял, каблуком наступая на свою гордыню, как на любимую гадюку. — Твоего любимого, «чеддера»!

— А пивасика?.. — снова пропустил он мимо ушей.

Начались семейные экивоки: «Ты меня не любишь, я тебя не уважаю!»

— Какого «пивасика»?! — задохнулась она.

— Я же просил! — упрекнул он.

— Врач, сказал, «никакого пивасика»! — упёрлась она.

Валентин Репин выпучил глаза.

— Вот так и живу, рыба! — минорно пожаловался он, призывая меня в третейские судьи.

Друзей часто используют в этом качестве, когда все аргументы исчерпаны в семейном противостоянии, и я окончательно пожалел, что приехал: глядеть на их разборки — ещё та картина, легче броситься в Куру и утопиться.

— Так, что у тебя?.. — по-мужски отвлёк я его от скорбных мыслей.

— У меня, Мишаня, простатический специфический антиген, почти одиннадцать, — сообщил он с гордостью своим неизменно грудным прононсом, словно только и ждал вопроса о своей болячке и по-братски готов был поделиться.

— А сколько должно быть? — притворился я несведущим негодяем, чтобы он не очень-то жалел судьбу, а посмотрел бы на меня и преспокойно отдался бы её течению, что, собственно, судя по всему, он с огромным удовольствием и делал к огорчению Жанны Брынской, потому что он уже заметно отклонился от её фарватера и искал, в какие ещё лиманы заплыть, чтобы от души порезвиться.

— Не выше четырёх, — с видом доки пояснил Валентин Репин и многозначительно глянул на жену, как будто упрекая её исключительно в отсутствии сочувствия.

— Что это значит? — специально отвлёк я его от предмета своего негодования.

— Рак предстательной железы! — сказал он так, словно дождался «Ники», но уже не успеет её получить.

Жанна Брынская истерически всхлипнула. Валентин Репин сдержанно покосился. Его лицо альпиниста сделалось монументальным, как памятник Хрущеву работы Эрнста Неизвестного.

— Вырежут всё к чёртовой матери! — сказал он с пренебрежением к собственному тренированному-перетренированному телу.

— У тебя же анализ на ПСА антиген ещё не взяли! — воскликнула Жанна Брынская с жутким душевным трепетом, надеясь, что анализ будет отрицательным.

— Была нужда, болело брюхо! — важно ответил Валентин Репин, беря меня под руку и доверительно уводя в конец коридора, где белели окно, дверь и балкон.

Я, как осёл, потащился на экзекуцию; Жанна Брынская осталась одиноко стоять у палаты; я оглянулся, мне стало её жалко.

— Я понял, если поступать по совести, то в жизни с тобой ничего плохого не случится! — торжественно поведал Валентин Репин своим неизменным прононсом, полагая, что я сейчас припаду к его длани из-за краеугольного открытия всемирного значения.

— Ты это называешь совестью? — Чёрт дёрнул меня за язык.

— Кого? — поморщился он с крайним подозрением в голосе.

Валентин Репин намеренно, как будто в замедленной съёмке, выглянул в окно, как будто случайно увидал за деревьями церковную маковку и как будто специально перекрестился на неё. Он явно начал злиться, однако, остановиться я уже не мог, не по совести это было.

— Жену свою! — сказал я назидательно.

Жанна Брынская всё ещё потеряно стояла у палаты и даже не с укором, а с мольбой глядела на мужа. Валентин Репин сделал вид, что подумал.

— Я тебе вот что скажу, рыба, Жанна Брынская — замужняя женщина, — в сто двадцать пятый раз напомнил он мне. — Перестань лезть в наши отношения!

А я, между прочим, зная его дурной характер, давно уже не подходил к его жене ближе чем на три метра и даже не дышал в её сторону.

— Никто и не лезет, — пошёл я на попятную, потому что ссориться с Валентином Репиным было всё равно что ехать по встречной без обиняков под колёса «урала».

— И не лезь! — вдруг разозлился он ещё пуще и пошёл, как саламандра, красными пятнами.

— И не лезу! — уверил я его, полагая, что он помнит об Алле Потёмкиной и что я за ней ухаживаю с вполне определенными целями; о нашей перманентной свадьбе мы им, конечно, пока ничего не говорили, но я, думаю, они догадывались.

Когда я снова посмотрел туда, Жанны Брынской уже не было. И Валентин Репин тоже посмотрел, и на лице у него возникло облегчение, мол, баба с возу, кобыле легче. Прозелит несчастный, подумал я о нём, потому что он последнее время метался от веры в друзей, к полному безверию во всё и вся.

— Я Монике Беллуччи предложение сделал… — неожиданно сказал он.

В голосе у него прозвучала боль от сломанного крыла и лодыжки в двух местах заодно.

— Зачем?! — вырвалось у меня, хотя и так было ясно; одно дело любить виртуально, а другое — творить явные глупости космического порядка.

Валентин Репин, посмотрев на меня и, кажется, только сейчас понял безнадежность своего мероприятия.

— Даже не ответила! — посетовал он с такой горечью, что меня едва не перекосило, как от рыбьего жира и куска солёного огурца.

Если бы я влюблялся во всех патентованных красавиц из массмедиа, давно бы перегорел, как лампочка в коридоре, меня бы выкрутили и выбросили на помойку, и правильно, между прочим, сделали бы: нечего на чужих баб глазеть и слюни пускать.

— Ясное дело, — усмехнулся я на всякий случай, дабы отвлечь его на шутовской ноте, и вообще перевести разговор в плоскость хохмы, кстати, любимое занятие Валентина Репина.

Но он не принял моего аванса, а посмотрел на меня, как бычок, без выражения, без мысли, очевидно, решая одному ему доступную задачу; и это было страшно, потому что следующий ход у него, как у опытного гроссмейстера, был неочевиден.

— Не приезжай больше! — вдруг фыркнул он, как старый, больной пёс, уставший от драк, похождений и выяснения отношений.

— Хорошо… как скажешь, — покорно согласился я, полагая, что о совести он забыл напрочь и талдонить об этом крайне вредно для печени, потому что у него был поставлен удар слева в подреберье, и я видел, как он это проделывает, когда все аргументы исчерпаны, особенно там у себя у горах, да и в районе не стеснялся, считая за правило, пару раз с местными «синяками» помахаться; его уважали и боялись, я видел, все бомжи на помойках.

— Мне не нужны ваше сочувствие! И советы тоже! — выпали он, воинственно приближаясь ко мне снизу вверх, подпрыгивая для верности, как мячик, и задирая подбородок, мол, можешь отправить меня в нокаут хоть сейчас.

— Хорошо, хорошо, — примирительно отступил я и развёл руками, мол, как хочешь, брат, хозяин — барин, моё дело маленькое, меня попросили, я приехал, чем смог, тем и помог.

Бить его у меня и в мыслях не было. Иногда, правда, мы с ним схлёстывались, но только играючись, и я всегда берёг локтём правый бок, зная его хитрый хук.

— Вали отсюда! — Глаза у него, как у судака в ухе, побелели от злости.

Раньше я не замечал, а сегодня вдруг заметил, что рот его с нависшей острой губой напоминает черепаший клюв.

— Да ладно тебе, — сказал я дружелюбно и протянул руку, чтобы тихо, мирно попрощаться и уйти восвояси, то есть не усугублять, не лезть на рожон, а то ведь можно и по сопатке получить от лучшего друга, даром, что альпиниста.

Он сделал вид, что не заметил моей дружеской руки, отвернулся к окну, где торчала маковка с крестом, словно там, в большом, кривом пространстве было всё самое интересное, а здесь — так, чепуха на постном масле, вообще, друзей так много, что их отстреливать можно, одним больше, одним меньше, никакой разницы.

Для приличия я пожал плечами, мол, не хочешь, не надо, сделал пару шагов по направлению к выходу, ощутил вдруг порыв воздуха в коридоре и с ужасом понял, что это значит, а когда оглянулся Валентин Репин уже стоял на перилах балкона и отчаянно махал руками, словно птица, чтобы в следующий момент рухнуть вниз, естественно, совсем не как птица.

Когда вы видите такое, у вас возникает три мысли о происходящем: 1. Наконец-то он это сделал; 2. Жаль, что не раньше; 3. Одним психом меньше.

Я выскочил на балкон и с ужасом посмотрел вниз, ожидая увидеть на земле распластанное тело Валентина Репина, однако, к моему крайнему разочарованию в этот самый момент Валентин Репин преспокойненько, как на тренировке на скалодроме, спускался с ветки на ветку огромного, разлапистого тополя, который как раз рос под окном больницы. Если учесть, что Валентин Репин сиганул с пятого этажа, то его поступок легко можно было классифицировать как сумасшествие или как супервезение идиота.

Я вымелся из больницы весь на нервах, клацая от недоумения зубами, так ничего и не поняв. Жанна Брынская всхлипывала на крыльце. Увидев меня, она отвернулась, чтобы я не заметил, как она подурнела.

— Что теперь будет?!

— Ничего, — буркнул я, со страхом ожидая появления Валентина Репина и боясь раньше времени испугать Жанну Брынскую.

Я понимал, что жизнь рано или поздно разочаровывает, но не до такой же степени, надо же делать скидки на всеобщий идиотизм, тупость и безответную юношескую любовь.

И Валентин Репин, действительно, появился к великому удивлению Жанны Брынской, как ни в чём не бывало (со слегка поцарапанной мордой), демонстративно прошествовал мимо, победоносно глядя мне в глаза, дескать, я ещё и не то могу в мои-то годы, и одновременно не обращая внимания на Жанну Брынскую, молча вошёл в фойе больницы, потом — в лифт и гордо отбыл к себе в отделение. Мы проводили его взглядами, разинув рты. Думаю, что из медперсонала никто ничего не понял, иначе сбежалась бы толпа и Валентину Репину светила смирительная рубашка и прямая дорога в ближайшую дурку.

Признаться, я зауважал его ещё больше. Лично я с пятого этажа не сиганул бы, разве что под угрозой женитьбы или расстрела, хотя жениться второй раз я, кажется, уже собрался.

— Что это было?.. — ошарашено спросила Жанна Брынская, явно даже не подозревая о причине страдания мужа — Монике Беллуччи.

— Кажется, он хотел перед тобой извиниться, — взял я грех на душу, намекая, что с другой стороны здания есть чёрный ход, но в последний момент Валентин Репин застеснялся моего присутствия.

— Вот так всегда! — воскликнула она горестно и, видно, пожалела, что вызвала в качестве скорой помощи единственного верного друга семьи.

А я с облегчением сообразил, что она ничего не поняла, что боится и за Валика, и за себя, и за то, что её жизнь готова измениться самым коренным образом. А кто не боится? — спросил я себя и словно уткнулся в стену: вспомнил фронт, то время, когда, действительно, ничего не боялся, потому что из-за смерти жены и дочки Вари жил одним днём, часом, одной минутой, и может быть, я специально высунулся из окопа под Саур-Могилой, чтобы меня убило; «есть ли что банальней смерти на войне», но вместо этого меня душевно покалечило, чтобы я только и делал, что тянул лямку под названием жизнь и мирил друзей в минуту их роковых выходок. Поэтому мне казалось, что я имею над Репиными в этом плане моральное преимущество, и твёрдо соврал:

— Он тебя любит!

И мне стало почти физически плохо, потому что любое воспоминание о прошлом выворачивало наизнанку. Но я уже привык быть немного не в себе, как привыкает монтажник к высоте, наркоман — к дозе, а проститутка — нескончаемым клиентам.

— Ты, правда, думаешь? — спросила Жанна Брынская с робкой надеждой, словно я был Булгаковским оракулом, а она — Воландом, или наоборот, какая разница?

Должно быть, по слепоте душевной я чего-то не разглядел в их отношениях, какой-то мелочи, которая решала судьбу брака, но не стал уточнять, потому что и так всё ясно: любить надо друг друга, не лаяться и не искать врагов на стороне, а жить в мире и согласии. В общем, я абсолютно бескорыстно подарил им шанс начать всё заново, но они ничего не поняли, эгоизм мешал и груз счастливого брака.

— Твой муж жив и здоров, и, кажется, умирать не собирается, — приободрил я её. — Обычная мужская болячка.

Не расскажешь же чужой жене всей правды о её муже. Это приравнивается к убийству ребёнка. Женщины, они как дети, верят в безгрешный брак и Святое Писание.

— Миша, его словно подменили, — пожаловалась Жанна Брынская, слава богу, без всхлипывания.

— Клонировали, — на всякий случай пошутил я, чтобы она, не дай бог, не прочитала бы на моём лицо мои мысли; скандала не оберёшься, да и морду надо оберегать от наманикюренных когтей.

— Он раньше таким не был, — зря понадеялась она на моё сочувствие.

Как ни странно, должно быть, она ещё помнила его с ярко-голубыми глазами, молодым, галантно и красиво ухаживающим в альплагере, например, на Эвересте или в Фанских горах, с тех пор глаза выцвели, а горы развалились; но всё равно хотела забить на вселенскую энтропию, чтобы воспоминания в реальности дополняли друг друга вечно, до гробовой доски, и даже после неё, потому что страшно до животных колик, то есть целенаправленно занималась самообманом. Её прекрасные веснушки, которыми Валентин Репин так гордился, окончательно поблекли от слёз, как октябрьские листья на газонах.

— Ты многого хочешь, — объяснил я ей, горой вставая на защиту Валентина Репина исключительно из-за мужской солидарности, — у мужчин тоже бывает климакс.

— Это не климакс! — в неприличном тоне воскликнула Жанна Брынская. — Это Синдром Мюнхгаузена!

Оказывается, она уже классифицировала психическое состояние мужа и поставила диагноз — какая-нибудь вялотекущая шизофрения с маниакальным отягощением.

— Какого Мюнхгаузена? — сделал я глупый вид, потому что уже устал от хитросплетения развода Репиных.

— Того самого! — съехидничала она. — Чтобы вокруг него все плясали!

— Дай ему отдохнуть, — посоветовал я сердечно, подумав, что энтропия — эта та фундаментальная штука, с которой шутки плохи, которая сокрушает всех нас без разбора направо и налево, и наши отношения тоже.

О виртуальном предательстве Валентина Репина с Моникой Беллуччи я ей, конечно же, говорить не собирался. Это была не моя тайна.

— А что толку? — горестно всхлипнула она, возясь со своим носом, как с мышеловкой. — Ему нравится страдать!

Я понял, что семейный мордобой давно перешёл у них в стадию нравственных пыток, и семибалльный шторма бушевали в их душах, как декабрьское море в Гурзуфе.

— Ну, я не знаю… — схитрил я, — купи ему пива в конце концов!

— А можно?! — Удивила она меня своим наивным отношением к жизни, мол, Валик ещё ничего не забыл, что он ещё вспомнил былые деньки и ночи, оттого и ревнует и к тебе, и к любому другому, даже к столбу с плафоном у дороги.

Хотел я сказать, что в реалии это уже не играет никакой роли, потому что возраст берёт своё, и характер портится, как рыба в холодильнике, но не сказал, а только крикнул:

— Можно!

Я вдруг понял, что время убивает не хуже пули, и быстренько продефилировал к машине, всё ещё находясь под впечатлением выходки Репина, дабы позорно сбежать с поля боя и предоставить Репиным самостоятельно разбираться в лабиринте своих трагедиях.

Тот, кто знает будущее, обречён тащит не один, а три креста. Я что ли заставлял его жениться на молодой, красивой и здоровой женщине, а потом, когда у него возникли проблемы с солнцестоянием, а на горизонте замаячил «трибулус-кунтикус» или что-нибудь ещё из рекламы для мужчин, он начал ревновать Жанну Брынскую ко всем своим друзьям-приятелям и сигать с пятого этажа. Это не по адресу, то бишь не ко мне, я не бог и не сын его, я всего лишь слабый человек, у которого нервы к тому же далеко не в идеальном порядке. Кто бы меня утешил?

— Хорошо! — неожиданно в тон мне отозвалась Жанна Брынская.

Я оглянулся, как оглядываются на огнедышащий болид в последний момент жизни. Жанна Брынская смотрела на меня с нескончаемой тоской, наверняка понимая, что останется при пиковом интересе, если взовьётся на дыбы, и тогда ей не видать ни Валика, ни прежней счастливой жизни, ибо такие рубежи просто так не пересекаются, и цена их так высока, как может быть высока планка, которую ты необдуманно завысил, но так и не перепрыгнул, и всю жизнь ходишь под ней и пригибаешься, и пригибаешься, и ещё раз пригибаешься; конечно, это раздражает и низводит до посредственности, но кто виноват? Кто? Ножку надо было задирать выше, а не толстеть от сытой жизни и привыкать к её размеренной обыденности.

Безусловно, Жанна Брынская была права, но и Валентин Репин тоже был прав. А две правды просто обязаны договориться, если хотя быть вместе. Я не знал, что посоветовать, да и стоило ли? Своих проблем был полон рот; сел в машину и укатил куда глаза глядят — от их несчастий, к своим трагедиям.

* * *

У меня были весьма туманные соображения, как поступить с Гариком Княгинским. Я готов был разорвать его на части, но это было самым простым и очевидным; и очевидно же, что после этого мне рано или поздно светит небо в клеточку. Надо было с кем-то посоветоваться, тем более что в таких делах я был полным профаном; это тебе не окоп, где поймал врага на мушку и нажал на крючок, это Москва, чужой город, и бродов я в нём не знал. Радий Каранда пригодился бы для этого, как никто лучше, но он предпочёл куда-то пропасть, и я всё время получал один то же ответ: «Абонент недоступен, абонент недоступен».

Так думал я, направляясь в Тушино, когда тревожно зазвонил мобильник, и ещё не схватив его, я понял, что случилось что-то катастрофическое, потому, что по всем расчётам должна была объявиться Алла Потёмкина, чтобы раскаяться и пойти ни мировую, но, к своему удивлению, я услышал даже не голос Радия Каранды, что само по себе было естественно, а — Веры Кокоткиной:

— Михаил Юрьевич, Алла Сергеевна в больнице!

От такие новостей обычно в мошонке что-то отрывается и катится по салону аж в багажник.

— В какой?!

Я как раз сворачивал на Гиляровского и едва не поцеловал красную «мазду», резко вывернул руль вправо и вдавил педаль тормозов; однако, водитель «мазды» даже не заметил моих судорожных манёвров и преспокойно мелькал передо мной в своей музыкальной шкатулке, от которой за версту бухали низкие регистры и дрожали стёкла близлежащих домов.

— В центральной клинической номер один! — Расслышал я с третьего раза и надавил на педаль газа.

— Что с ней?

Музыкальная «мазда» осталась позади. У меня сразу возникло стойкое ощущение, что с Радием Карандой не всё в порядке.

— Какой-то мужчина толкнул её на лестнице и!..

— Она жива?! — Я не мог дождаться, когда Вера Кокоткина закончит свою длиннющую фразу, казалось, ей не было конца, и слова тянулись бесконечно долгие, как товарный состав стандартного формата.

— Да! — испугалась она так, что стала заикаться.

— Понял, — крикнул я в трубку, — еду!

Нет, я не ехал — я летел в нарушении всех правил, и к счастью, никого не подрезал, не загрыз, не подбросил в воздух, как тряпичную куклу, и судьбы хранила меня, когда я, визжа тормозами, выскочил на красный свет.

Через полчаса я взбежал на высокое крыльцо, а ещё через пару минут, которые потратил, чтобы напялить бахилы, уже держал её за нежную руку, и понял, что прощён — давным-давно и навечно, и что я самый большой на свете болван, хотя её прекрасные синие глаза пытались разубедить меня в обратном.

Но самое страшное, что история отношений Валентина Репина и Жанны Брынской, а так же моя личная жизнь с Наташкой Крыловой меня абсолютно ничему не научили, а ещё где-то на уровне подсознания моталась Инна-жеребёнок с малахитовыми глазами и копной русых волос. Я каждый раз начинал заново, едва ли перечёркивая предыдущее.

В палату сунул морду заместитель Радия Каранды — Вдовин. Имени его я не помнил. Просто Вдовин. Человек, как я понял, исполнительный, но безликий, как пустота, а на фоне своего непосредственного начальника, ещё более безликий.

— Где Радий Каранда? — спросил я так, что Вдовин вначале покраснел, как помидор, а потом — посерел, словно его намазали немецкой горчицей, и испарился, крайне деликатно прикрыв дверь.

— Не пытай его, — мягкосердечно попросила Алла Потёмкина, и посмотрела мне прямо в сердце своими тёмно-голубыми глазами, — найдётся твой Радий.

На неё снизошло умиротворение. Давно бы так. Она призывала к миру и спокойствию и хотела, чтобы я смягчился и вечно сидел с ней рядом, держал её за руку. Потом поморщилась. Чувствовалось, что ей больно даже говорить.

— Лежи, тебе нельзя нервничать! — предупредил я её словами медсестры, которая опекала меня, с тех пор, как я влетел в больницу.

В палату деловито вошёл лечащий эскулап и сказал:

— Вы не волнуйтесь, мы сейчас отвезём вашу жену на магнитно-резонансное томографическое исследование, а потом с вами поговорим. — Пока я ничего не знаю!

— Не волноваться?! — вскочил я. — А почему так долго?! — и прикинул, что с момента покушения, а именно так я расценил произошедшее, прошло больше полутора часов, за это время можно было чёрта лысого раскопать и заставить воду таскать.

— Аппаратура только-только освободилась, — ловко и чрезвычайно профессионально уклонился эскулап.

Чувствовалось, что он мелко врёт не за те деньги, которые ему заплатили и которые, я был уверен, жгли ему карман, а по старой мздоимской привычке выклянчивать на всякий пожарный ещё побольше.

Я страшно разозлился, а он сразу понял, что гореть ему в аду, и артистично стушевался опять же за наши деньги, потому что их могли запросто вытрясти, стоило мне даже не слово сказать, а просто намекнуть Вдовину с подтекстом: «товарищ доктор, вы большой учёный, занимаетесь здесь не тем, чем нужно и зря давали клятву Гиппократа».

— А что у моей жены? — я посмотрел на Аллу Потёмкину.

— Насколько я понимаю, сильный ушиб спины, — снова уклонился от прямого ответа эскулап и чисто инстинктивно отступил к выходу, потому что я смотрел на него, как удав на кролика.

Я оценил его шансы уцелеть после выяснения отношений с Вдовиным, как нуль к ста, а то, что Вдовин сделает своё дело на все сто двадцать пять процентов, я даже не сомневался, потому что иначе я бы его отправил в отставку со всеми вытекающими последствиями, а там бы, глядишь, и Радий Каранда подгреб бы.

— Через полчаса мы будем всё знать, в одно я убеждён, — зачастил он, всё больше приходя в волнение, — переломов, к счастью, нет. Ушиб, очень сильный ушиб. Но люди выдерживают и не такое, — закончил он не очень уверенно.

— Слава богу, — сказал я и, кажется, смягчился, потому что с лица эскулап сошло напряженное выражение, и осталась только маска испуга.

Потом я понял, что в горячке просто наступаю на него, как Шрек, и посмотрел, оправдываясь, на Аллу Потёмкину. Она улыбнулась в ответ. Может, пронесёт, мысленно поплевался я через левое плечо. У нас бойцы в горячке боя после тяжелейшей контузии в атаку ходили. Его мотает, а он бредёт и мычит: «Ура-а-а!»; и ничего.

Её переложили на каталку и повезли. Я шёл до лифта и держал её за руку.

— Не бойся, — сказала она, — я живучая, как кошка; я мысленно поплевал через левое плечо.

В лифт меня не пустили, и я пошёл выяснять, где шляется Радий Каранда. Всё выглядело так, словно после нашего разговора, он психанул и сбежал к чёрту на кулички. Неплохо было бы знать, куда именно. Водку, наверное, пьёт вовсе не в гордом одиночестве. Это совсем не походило на него. Радий Каранда всегда был сама выдержка. Или ушёл в загул, или накипело. В этом плане я его не знал и никогда не видел пьяным; с бодуна видел, но только не пьяным. А если накипело, то это не ко мне, а к ближайшему батюшке. Он знает ответы на все вопросы.

Вдовин прятался от меня за колонной в самом дальнем углу фойе.

— Где Радий Маринович?!

Мне почему-то хотелось встряхнуть Вдовина, чтобы он осознал важность момента и перестал лупать глазами, как мышь на сову.

А он, оказалось, ещё при этом ещё и думал, и даже выстраивал стратегию поведения.

— Я не знаю, — засуетился он глазками. — Я звоню ему вторые сутки.

— Почему я об этом узнаю только сейчас?!

За подобное в армии я бы с него семь шкур спустил, а здесь Москва, гражданка, ляпота; и пьем мы на Донбассе, потому что работа тяжелая — фронтовая, боевая. У меня сосед, Сергей Зайцев, забыл позывной, списали по контузии, целый год не просыхал. Понятно, что ему страшно вспоминать то, что он видел; мне тоже было страшно, и я тоже пил, правда, по ночам не кричал и по улице с топором не бегал, тихо подыхал, как птичий сомнамбул. И вообще, до меня только сейчас дошло, в что в Москве пораженческого пессимизма гораздо больше, чем у нас на войне. У нас эта штука лечилась элементарно просто — окоп, блокпост, атака, потому что самый лучший агитатор за советскую власть — это взрыв фашистской мины, не говоря уже о снаряде или танковом прорыве; у нас не до рефлексии, мы за себя и Россию жизнь кладём. Башка вмиг просветляется. А здесь они какие-то все размягченные, ждут манны небесной, что ли? Уповают на чужого дядю: «Вот если бы нам платили, как в Европе…» Я их, колбасников, насквозь вижу! Треть Москвы колбасников! В Киеве население только за эту колбасу и купили. Поэтому я думаю, что Россия оздоровится из Донбасса, как и когда, не знаю, но обязательно оздоровится, потому что там сейчас цвет нации, самые здоровые силы, обкатка там этих сил, русский дух обновляется и выковывается. Так что Москве на Донбасс надо только молиться и ещё раз молиться, чтобы мы выдюжили и погнали супостата.

— Вы были недоступны, — промямлил, страшно потея, Вдовин.

Он него исходили волны страха и тихого безумия. Я сбавил обороты, чтобы он не изошёлся сердцем раньше времени:

— Почему в тылу?! Почему не на фронте?!

— На каком? — У него хватило наглости ворочать языком.

Я посмотрел на него, как на недоросля, и понял, что мозгов у него нет и что надо Радия найти, а этого в унитаз спустить, чтобы воздух не портил.

— Выстави охрану у палаты и внизу, где там этот томограф!

— Я уже приказал, — промямлил Вдовин, запрокидывая голову, потому что я был гораздо выше и крупнее его, и если бы просто задел, то от него осталось бы мокрое место.

Я понял, что он наслушался про Донбасса и страшно меня боится; а в меня всего лишь попала горсть осколков, да шестнадцать пулек калибра пять целых и сорок пять сотых миллиметра.

— Что за человек толкнул Аллу Сергеевну?

Мне не было дела до его страха смерти. Отсиживается на тёплой печке тоже надо уметь, за это медали не дают и однажды спросят: «Папа, а что ты делал, когда другие погибали за Россию?» И ты пойдёшь и повесишься на помочах, и правильно, между прочим, сделаешь.

— Мы уже его ищем, и полиция тоже! — белел он всё больше и больше.

— Найди его раньше и приведи ко мне!

— Слушаюсь. — Он готов был провалиться сквозь землю, лишь бы быть от меня подальше.

— А где Радий?! — Я вдруг поймал себя на том, что уже задавал этот вопрос.

— Нет знаю! — взвыл Вдовин.

— Ладно, не тянись, — сказал я, заметив, что Вдовин вовсе скис и готов выброситься в окно на мостовую с третьего этажа.

Я подумал, что если бы я не дулся, как индюк, а остался бы рядом Аллой Потёмкиной, то ничего подобного не случилось бы, но для этого надо было переступить через свою гордость и иметь безмятежную психику идиота, а психики у меня не было, сгорела психика на войне.

Затем прибежала медсестра и сказала, что меня ждут на первом этаже, и я понёсся вниз по лестнице, перешагивая через три ступени.

Эскулапа, которому деньги жгли карман, уже не было и в помине, меня приняла миниатюрная, как статуэтка, женщина, на двери в кабинет которой было написано: «Павлова Ольга Николаевна, врач-диагност». С фиолетовыми прядями, энергичная, готовая, казалось, выпрыгнуть из своего накрахмаленного халата. Эротоманка, что ли? — неожиданно для самого себя подумал я и тут же забыл об этом.

— У вашей жены травма пояснично-кресцового отдела. — Она уверенно покачивала ножкой в изящной туфле, но крайне деликатно в рамках приличия. — В подвздошно-поясничных мышцах слева отмечается повышение магнитно-резонансного сигнала. Вот здесь. — Она показала мне на снимке. — С увеличением объема мышцы с распространением инфильтрата за брюшину в левый фланг.

— Что это значит?

Туфельки-то у неё были модельные, из мягкой кожи, и стелька такая, что подошвы не потеют, я такие моей Наташке Крыловой в Москве в две тысячи десятом покупал. Увидел и купил наобум лазаря, и они ей подошли.

— Скорее всего, внутреннее кровотечение. Она у вас давно болеет?

Я посмотрел на неё дикими глазами:

— Нет.

— Температуры не было?

Я подумал о глупейшей с моей точки зрения ссоре, мне сделалось тошнее тошного:

— Нет.

— Ещё мы обнаружили бронхит, — она снова качнула ножкой и коснулась моей ноги.

Но это уже были детали, я уже понял, на что намекает Ольга Павлова, пристально, как гинеколог, глядя мне в рот, и понадеялся, что она не будет перечислять все болячки Аллы Потёмкиной до вечера. Она и взаправду ограничилась:

— Вам лучше поговорить с лечащим врачом. А здесь мои координаты, — и сунула мне свою визитку.

И я узнал, что лечащего эскулапа зовут Максимом Владимировичем, и взлетел на третий этаж к Алле Потёмкиной, а потом вспомнил о цели визите и завернул в ординаторскую.

Из визитки я узнал, что лечащий эскулап — муж Ольги Павловой; смял и бросил визитку в первую же урну по пути, мне стала противна эта вечная недвусмысленная московская привычка смешивать работу и личное.

— Абсолютно ничего серьёзного! — включил паяца Максим Владимирович, разве что не кланялся и не разводил ручками с тонкими женскими пальчиками. — Я рекомендую понаблюдать недельку. Мы назначили обезболивающие, антибиотики и капельницу, в общем, полный цикл терапии.

Я понял, что он что-то скрывает от меня, но, как страус, не хотел ни во что вникать, кивнул и с лёгким сердцем, даже чуть подпрыгивая от нетерпения, понёсся к Алле Потёмкиной, так не терпелось мне её увидеть.

— Я знаю, ты его нашёл, — сказала она, когда сестра вышла из палаты.

— Кого? — притворился я на всякий пожарный несведущим.

— Его, — попросила она, и я вздохнул с облегчением. — Ты его не тронь, ему заплатили, и он будет молчать.

— Ладно, — пообещал я слишком поспешно и подумал, что, может быть, оно и к лучше, не надо ехать в Ногинск.

Но, конечно же, поехал бы, если бы не остановили. А остановили весьма вовремя.

— Я сама тебе всё расскажу, — пообещала она. — Ты же меня не бросишь?

Она знала, что не брошу, а спросила просто так, для проформы, чтобы лишний раз удостовериться. Впервые я кому-то был нужен. Это обязывало. Меня всю жизнь что-то обязывало, но теперь обязательства были очень серьезными.

— Не брошу, — сказал я, и это было правдой, видно, это мой крест — женщины с трудным характером.

Оказывается, это была всего лишь передышка. Я уже знал, что человека убивают нереализованные предчувствия, но в тот момент у меня никаких предчувствий не было; было всего лишь глупая человеческая надежда дожить до конца лета. Не та надежда, которая даётся в априори, а обыденная, зряшная, и я попался, как кур во щи, словно я уже не был в жизненных переделках и всё началось сызнова.

— А теперь иди, — Алле Потёмкиной посмотрела на меня своими тёмно-синими глазами, — я хочу спать. Приходи утром. Вещи мои принеси.

Я поцеловал её и вынес её взгляд с собой в надежде, что и на этот раз всё обойдётся, и что мне продолжает везти, что это и есть та передышка, которая даётся во спасение.

Фойе было пустым. Вдовин где-то прятался, однако, к его чести, напротив палаты сидели двое бойцов и даже в гаджеты свои не достали, чтобы скрасить дежурство, видно, Вдовин здорово им хвосты накрутил.

* * *

Я нёс её просящий взгляд до самого выхода и готов был расплавиться от любви, словно стойкий оловянный солдатик, как вдруг возле машины меня приняли двое из ларца. Я и глазом не успел моргнуть, как они выросли, словно из-под земли, ткнули мне в правую почку стволом и сказали таким голосом, от которого обычно трясутся поджилки и давление подскакивает, как в барокамере:

— Иди в машину и не дёргайся!

И я пошёл, хотя и не испугался. А что делать? Мы сели, поехали. Они здорово рисковали, вокруг масса народа, камеры на фасаде. Можно было конечно развернуться заехать очень коротким апперкотом в челюсть того, что был слева. Это единственное, что я успел бы сделать. Однако я подумал, а кто будет приходить к Алле Потёмкиной, если меня убьют, да и почку жалко; а так всё же есть шанс. К тому же если бы меня хотели убить, то сделали бы это сразу, не рассусоливая. В общем, я дал слабину, посчитав, что здесь что-то не то, не убивают так вежливо в Москве, и в заложники тоже не берут, кому я, контуженный, нужен; скорее, в гости приглашают на блины, не очень вежливо, но это мелочи жизни, это мы переживём. Короче, что-то меня остановило от резких движений и маханий кулаками.

Когда мы поехали, тот, кто сел справа от меня, показал два пальца и сделал так, когда со ствола сдувают дымок, и улыбнулся почти дружески, продемонстрировав, что исповедует отбеливание зубов с помощью сырной терапии, но при этом нещадно пьёт чифир, и, быть может, он даже сидел; и я понял, что меня очень дёшево купили.

— Не волнуйтесь, — сказал он мне, — нам велено просто довезти вас.

— Куда? — Кажется, я был готов взорваться, как пороховой склад, в который попала счастливая искра.

— Увидите… кстати, какой у вас позывной?

Я сдержанно ответил.

— Ага… — Они сделали удовлетворенные лица и больше не проронили ни слова, только сфотографировали меня без моего разрешения и, как я понял, не таясь, переслали куда-то.

История становилась занятной, в стиле московских саг, которых я начитался в своей время, но там всё кончалось очень плохо, разве что стоило понадеяться, что времена изменились?

Москву я знал кое-как, понял только, что везут куда-то на юг-запад. Над елеями одиноко мелькала бледная, как моё чело, луна. После Ясенево, за МКАДом мы свернули вправо и за лесочком въехали во двор особняка. Место было пустынным и заброшенным. Однако дом казался жилым, с огромной пыльной гостиной, потолок которой украшала монументальная хрустальная люстра каскадной модели.

Мне привели в столовую, где часть мебели была под балахонами, где окна прикрыты тяжелыми гардина и где был накрыт огромный стол на две персоны; двое из ларца демонстративно поставили передо мной бутылку очень дорогого виски, чтобы я не рыпался и не крушил люстру, учтиво посоветовали, чтобы я чувствовал себя, как дома, даже телевизор включили и убрались в задние комнатах, видно, пошли заливать совесть и честь мундира.

Хорошо вышколенная на немецкий манер официантка Маша, в «мини», с кукольным личиком и точёными ножками, откупорила бутылку и налила виски на дно бокала. Я попробовал и сказал: «Спасибо», хотя виски из принципа не любил, потом стал задремывать, потом проснулся и увидел, что в окно заглядывает всамделишная луна, потом зажгли люстру, и столовая наполнилась жёлтым светом и стала походить на космический корабль; потом официантка Маша подала мне коньяка и лёгкую закуску. Я снова выпил, но ничего не происходило, и я уже хотел было возмутиться, мол, сколько можно ждать, непонятно чего, как дом внезапно наполнился лёгкой суетой, и через мгновение на пороге с большой сумкой в руке стоял Жора Комиссаров собственной персоной, позывной Лось, только посвежевший и отъевшийся на мирных харчах. Он улыбнулся во все тридцать два зуба, и выражение у него было такое: «Ну и подкузьмил я тебя, боец!»

— Жора! — вскочил я и опрокинул коньяк.

Он шагнул, мы обнялись, и я почувствовал, как трещат мои старые, больные кости.

— А я думаю, ну, кто это такой, Басаргин! — отстранился он, чтобы ещё раз удостовериться в своих словах. — Я же фамилию твою не знал. А потом, когда мне сказали твой позывной, всё встало на своё место! — Он ещё раз отстранился, на этот раз серьёзно и проникновенно посмотрел на меня: — А ведь я тебя чаще, чем родную жену вспоминаю!

— А я думал, тебя убило! — признался я и не стал говорить, сколько мне это крови стоило и сколько бессонных ночей я провёл на мокрых от слёз простынях; теперь и поныне всё это не имело никакого значения.

— А я думал, что тебя!

— Меня?!

Вот теперь мне страшно захотелось выпить, чтобы выяснить этот престранный вопрос.

— А у тебя за спиной мина взорвалась! — объяснил он так, когда говорят: «А у вас из носа козюля торчит!»

— Взорвалась… — признался я, кожей вспомнив ударную волну в затылок и то моё чрезвычайное усилие, чтобы не потерять сознание и удержать злополучную сосну.

— А ты меня спас!

— Спас?! — изумился я весь в нетерпении узнать подробности чуда, потому что всё время думал, что он до сих пор лежишь там, под этой сосной, и черви гложут его кости.

— Ты когда сосну приподнял, я и выскользнул, что твой уж! — засмеялся он, довольный, как тюлень, обожравшийся рыбой.

— Точно, меня в этот момент ранило! — вспомнил я окончательно и взрыв, и Нику Кострову, как мы с ней выбирались и тащились по горячей степи в Лисичанск и были без пяти минут смертниками, но судьба пронесла.

А ещё я подумал, что если бы злополучный осколок ударил меня не в бедро, а в голову, например, то я точно лежал бы себе в том окопчике, рядом с вывернутой сосной, и не было бы ни этого счастливого разговора, ни этой водки, ни радостного облегчения на душе.

— Да. Было дело! — признался он с лёгким сердцем, должно быть, тоже вспомнив горячее лето четырнадцатого, и как мы влипли, и танковую атаку укрофашистов, и как они прорвали нашу первую линию обороны, потом — вторую и начали утюжить тылы, а потом пехоту отбросили, а танки пожгли вместе с экипажами. — Кстати, о деле! — он поднял сумку и сунул мне её мимоходом в руку. — Это твоё, плюс тридцать процентов штрафных.

— Каких штрафных? — не понял я и раскрыл сумку, чтобы посмотреть.

Внутри лежали аккуратные банковские пачки оранжевых купюр.

— Княгинского, — с лёгким и всё объясняющим презрением сказал Жора Комиссаров, плеснул в фужеры. — Давай!

То, что это спирт, я понял, когда втянул носом, и тут же вспомнил, что Жора Комиссаров и на войне пил только спирт, дабы раньше времени не помереть от размеренной окопной жизни и чтобы сподручнее было бегать по горячей летней степи и бить укрофашистов.

— Привык, — сказал он, — хорошо от диареи помогает. — Больше он тебя не побеспокоит.

— Ты что… убил его?.. — догадался я.

Он сморщился в том смысле, что я задаю слишком много вопросов:

— Мишань, у нас одну и ту же овцу дважды не стригут. А потом он крысятничал. Давно крысятничал. Кому это понравится? Повод подвернулся и… — он придал лицу выражение печеного яблока, когда не думают о прошлом, потому что оно спеклось и пропало.

— А-а-а?.. — Я замялся, не зная, как поставить вопрос.

Жора Комиссаров помог мне:

— Просто он тебя больше беспокоить не будет. А тот друг, который ему накляузничал, тоже не будет. — И я понял, что муж-трудоголик Ирины Офицеровой жадным оказался, жадным и недальновидным, и одному богу известно, что с ним сделали, но уж точно по головке не погладили.

— Тётку не надо было… — невольно посетовал я и подумал, что деньги-то у неё отобрали, если она не успела их потратить.

Самое интересное, что я заплатил ей пятьдесят тысяч именно за молчание, но, видно, мало.

— А не надо ни на кого доносить, — абсолютно жёстко сказал Жора Комиссаров, и был абсолютно и безусловно стократно прав.

Я внимательно посмотрел на него и наконец узнал его: именно с такой интонацией он подбивал танки под Лисичанском, только там ещё звучал отборный русский мат.

— Жора, ты кто?..

Он засмеялся, довольный произведённым эффектом.

— Я есмь Бог! — ткнул шутливо пальцем в потолок. — Давай пить!

Я понял, что никто не обещал, что будет легко даже с фронтовым другом.

* * *

Никто не придёт и не спросит, что ты делал в 14-м и в 15-м, какие щи и с кем хлебал, а ты отсиживался: за женой, за тещей, за водкой, за блинами, надеялся — вынесет и дядя сделает за тебя всю грязную работу, а оно, возьми, да не вынеси, ну, не сработало так, как тебе хотелось, дядя подвёл, или либералы хитрее извернулись, или у американцев больше мошна оказалась; не вынесло, надломилось, лопнуло — именно из-за тебя, не хватило совсем чуть-чуть, малости; там промолчал, здесь уступил, дал взятку или, наоборот, взял, сделался «колбасником» на радость врагам, где-то ударил слабого, сфальшивил в ноте, предал друга в мелочи: история делается не войнами, не революциями, это уже квинтэссенция, а тихо, исподволь, в темноте, ночью, когда у тебя бессонница, когда ты грезишь о женщине или о куске мяса, или куришь, чтобы заглушить совесть, в общем, бережёшь себя любимого — однако, на этот раз тебе не повезло, потому что предтеча зреет в душах, а она у тебя гнилой оказалась; и всё! Смалодушничал, и Россия исчезла.