Утром в понедельник Кэтрин приехала к Лене в гости на Пирсон-стрит. Она вошла в квартиру, сняла пальто и подошла к окну, чтобы взглянуть на озеро Мичиган. Ветер гулял по нему, поднимая двухметровые волны с белыми шапками пены, разбивая их о волнорезы, разбрызгивая воду на набережную.

– Я бы хотела, чтобы вы взглянули на одну важную для меня вещь, – сказала Лена.

Она подошла к буфету, открыла стеклянную дверцу и указала на одиноко стоявшую на полке маленькую подставку. Самый ценный предмет в серванте.

– Вы видите? Знаете, что это?

Кэтрин кивнула:

– Знаю. Это туфля Милоша.

– Артур считает меня глупой, потому что я выставила ее. Поношенная детская туфля, которую я поставила на самое видное место, когда могла бы выставить тончайший китайский фарфор и столовое серебро. Но это единственное, что осталось от моей семьи в Хшануве. Единственное доказательство того, что они когда-то существовали. Если со мной что-то случится, Кэтрин, или когда придет мой срок, я бы хотела, чтобы ее забрали вы.

Кэтрин тяжело сглотнула:

– Ох, нет! Я не могу. Она принадлежит вашей семье.

Лена улыбнулась и обняла ее:

– Я вас считаю почти родной. Для Артура она ничего не значит.

– Для меня она многое значит, Лена. Я с гордостью буду хранить эту туфлю.

– Отлично. Тогда позвольте мне закончить историю, и вместе мы попытаемся разыскать близнецов.

– Я должна вас предупредить, что пока Лиаму не повезло. Близняшек не отвезли к матери Зигфрида. Она умерла, и близких родственников не осталось. Лиам собирается навести справку по ходу поезда. В «Яд ва-Шеме» сведений о близнецах тоже нет.

– Знаю, но никто в «Яд ва-Шеме» не знал бы их настоящих имен. Мы не стали писать их, боясь, что так сразу же распознают евреек. Я ездила в Музей холокоста, когда рассказывала свою историю, и спрашивала, не сообщал ли кто-то из поляков о том, что возле железнодорожных путей нашли двух девочек-близняшек. В наших местах о подобном никто не сообщал. Мне сказали, что многих сирот спасли союзники, когда вошли на территорию Германии и Польши, но большинство детей оказались в лагерях или приютах.

– Но вы ничего не рассказали в «Яд ва-Шеме» о Рахили и Лии, так ведь?

Лена покачала головой:

– Я не рассказала. Не смогла.

– Близнецы наверняка могли бы оказаться среди спасенных детей, Лена. От осознания этого вам должно было стать намного легче. Даже если мы не сможем их найти, вполне вероятно, что их спасли.

– Хотелось бы в это верить. Но если Лиаму не повезет, я никогда этого не узнаю. Я так рада, что именно он ведет расследование.

– Я должна быть с вами честной: если мы не добудем доказательств существования близнецов Каролины, нам будет нелегко противостоять Артуру. Он станет рассказывать, что вы просто помешались на этих детях – все эти карты, поиски, расписания поездов… Это будет доказательством того, что поиски заняли слишком большое место в вашей жизни. Он попытается создать презумпцию.

– Презумпцию чего?

– Что вы просто одержимая. И если у нас не будет доказательств их рождения или существования, он докажет, что все это мания.

– И как скажется на нас эта презумпция?

– Это означает, что все бремя доказательств ляжет на нас. Артур утверждает, что все это выдумки – и Каролина, и ее дети, – и уже мы будем обязаны предоставлять доказательства того, что они существовали. Пока Лиаму не удалось ничего найти. Если нам не удастся опровергнуть презумпцию, суд придет к выводу, что ваши маниакальные поиски этих детей – результат психического расстройства.

Лена кивнула.

– Но судья Петерсон не обязательно придет к этому выводу. Он рассмотрит все доказательства, включая ваши показания, и решит, что вы здоровы. Мне кажется, вы будете очень хорошим свидетелем. Вы вели себя великолепно, когда последний раз выступали в суде.

– Но может и прийти, да? Он может признать меня одержимой бредом и заключить в сумасшедший дом?

Кэтрин пожала плечами:

– Может. Но мы будем бороться изо всех сил, чтобы подобного не случилось. И не сбрасывайте Лиама со счетов.

– Спасибо.

– Ну что же, давайте вернемся к вашей истории.

– Как я уже говорила, мы с Давидом поженились и поселились в домике, который я заняла самовольно. Давид даже попытался открыть на площади швейную мастерскую. Каким-то чудом ему удалось раздобыть швейную машинку. Он расчистил витрину, повесил вывеску, мы раздали рекламу, но успеха не добились.

– Странно. Он был хорошим портным. Он руководил швейным цехом, ткацкой фабрикой в Гросс-Розен. Почему же у него не получилось?

– Я могла бы ответить, что виной всему послевоенная экономика, но это была бы не чистая правда. Наша община, сорок процентов Хшанува, с которой я выросла, исчезла. Как и во всех небольших польских городках, еврейскую коммуну вырвали с корнем. Депортировали. Отправили в лагеря. Многие годы нацисты вели пропаганду, уверяя всех, будто евреи против Христа. Людей убеждали, что не следует иметь с ними дело. На плакатах их изображали мерзкими, хитрыми, грязными чудовищами, которые разносят болезни.

Те немногие из нас, кто вернулся после войны, столкнулись лицом к лицу с городом, в котором более десяти лет насаждали и поддерживали нацистскую пропаганду. Многие винили в развязывании войны евреев. Они даже считали, что война – это попытка Гитлера избавить Европу от еврейской чумы. Пропагандистская машина Геббельса работала очень эффективно. Я не утверждаю, что так думали все, конечно, были исключения, но чаще всего жители польских городов неприязненно относились к выжившим после войны узникам. И мне, и Давиду было ясно, что нам здесь не рады и что мы не сможем влиться в жизнь нееврейского Хшанува.

У Давида была мастерская, но он не мог конкурировать с ателье на противоположном конце площади, которым владел католик. Денег не хватало. Не знаю, как он их зарабатывал, – наверное, я и не хотела знать. Давид стал заниматься контрабандой сигарет.

– Шутите? Он был контрабандистом?

Лена засмеялась и, забавно смутившись, зажала рот рукой.

– Да. Мой муж был пиратом. Он уходил глубокой ночью, встречался с кем-то, а возвращался с пачками сигарет. Потом продавал их русским и по всему городу. Он зарабатывал достаточно, чтобы мы не нуждались, но мы оба понимали, что в Хшануве для нас жизни нет.

Польша стала сателлитом СССР, страной за «железным занавесом», и Сталин назначил министров в правительство. Они тоже на дух не выносили евреев. Коммунизм и антисемитизм, который скрывался под этой личиной, заставили нас задуматься над эмиграцией в другую страну. Брат Давида еще до войны эмигрировал в Нью-Йорк, а сейчас жил в Чикаго. Мы решили ехать к нему, но нужна была виза, а в 1945 году получить ее было невозможно.

В течение нескольких лет западные страны установили строгие квоты на эмиграцию, особенно для евреев. После войны Великобритания, Канада и США продолжали устанавливать эмиграционные квоты для беженцев из Европы и не спешили их пересматривать. Давид решил, что самый быстрый способ попасть в Америку – оказаться в лагере перемещенных лиц, а уже потом получать визу.

– Поверить не могу, что вы захотели попасть в очередной лагерь!

– Так мы и попали в Америку. Если бы мы остались в Хшануве, мы бы застряли в недружелюбном городе за «железным занавесом». Выбора у нас не было. К такому же выводу пришло еще двести пятьдесят тысяч евреев.

В конце войны в мае 1945 по всей Европе бродило от семи до восьми миллионов перемещенных лиц. Полтора миллиона из них – немецкие солдаты. К июлю число перемещенных лиц сократилось до четырех миллионов. К сентябрю остался только миллион тех, кто не вернулся на родину. Но из этого миллиона – двести пятьдесят тысяч были евреи, которым некуда было идти, по тем самым причинам, которые я только что объяснила. Мы не подлежали репатриации. Мы называли себя Sh’erit ha-Pletah – «уцелевшие».

Чтобы уладить проблему беженцев, страны-союзники создали в оккупированных ими странах – Германии, Австрии и Италии – лагеря. Строились небольшие города, общины, где мы могли бы пожить, пока не найдем дом. Существовали британские, французские и американские лагеря. Давид навел справки и решил, что нам следует ехать в Форенвальд в американскую зону. Лагерь находился к югу от Мюнхена, у подножия Австрийских Альп. Мы поездом собирались добраться до Вены, потом поехать в Мюнхен, оттуда в Форенвальд, но перед отъездом у меня оставалось еще одно важное дело.

Я попросила Давида найти мне лошадь с телегой, чтобы съездить в Освенцим.

– Ты с ума сошла! – воскликнул он. – Зачем возвращаться в этот ад?

– Отвези меня в Освенцим. Я хочу взглянуть на него глазами свободного человека.

Стоял октябрь, уже листья желтели. Мы проехали двадцать километров до Освенцима. Холмы Силезии утопали в оранжевом, желтом, красном и коричневом. Ехать среди холмов, не боясь, что тебя схватят или убьют… Тяжело было поверить, что этот пасторальный пейзаж всего девять месяцев назад был театром войны. Мы въехали в буферную зону Освенцима. Забор с колючей проволокой был на месте, и мы проследовали вдоль железнодорожного полотна прямо до главных ворот. Жуткая надпись «Arbeit macht frei» продолжала оставаться над входом.

Я соскочила с телеги и вошла в пустой лагерь. Все казалось каким-то нереальным. Больше я не испытывала здесь страха. Во многих смыслах было достаточно знать, что немцы разбиты, а их жестокому правлению положен конец. Божья благодать… Я медленно прошлась по Освенциму, потом направилась в Биркенау. Сейчас места зверств были пусты. Из огромного количества пыточных камер уцелели только четыре кирпичных дымохода, напоминая о том зле, которое здесь когда-то царило. Я показала Давиду барак, где подружилась с Хаей. Показала кухню, где я работала. Я попрощалась с прошлым. Закрыла эту книгу и больше туда не возвращалась.

На следующий же день мы собрали чемоданы и уехали в Форенвальд.