Митрополит Шептицкий, принимавший в розовой гостиной, залитой солнечным светом, штурмбанфюрера Дитца, и не подозревал, конечно, что в это же самое время внизу его гостеприимством пользуются совсем другие люди.

 Хозяин и Дитц расположились у резного столика с инкрустациями, на котором высилась оплетенная соломкой бутылка французского коньяка «мартель» и в маленьких чашечках дымился черный кофе.

 — События эти меня очень огорчили, господин Дитц,— играя коньячной рюмкой, говорил Шептицкий.— Наши цели едины — вы это прекрасно знаете. Стоило ли ночным вторжением полиции в женский монастырь вызывать в народе волнение? Не проще ли было прежде всего сообщить мне об этом?

 — Действия поручика Каблака не были предварительно согласованы со мной,— сухо заметил Дитц.

 — Вот видите! — оживился митрополит.— А девушка испугалась и убежала. Кому охота попадать в руки полиции? Я убежден, что она ни в чем не виновата. Она моя крестница...

 — Мне горько разочаровывать вашу эксцеленцию,— учтиво сказал Дитц,— но в интересах дела я вынужден сделать это.— Он раскрыл бумажник и протянул митрополиту обручальное кольцо.— Скажите, вам оно знакомо? 

 Шептицкий повертел кольцо в руках, прочел знакомую у.надпись на его внутренней стороне и сказал с удивлением:

 — Знакомо, знакомо. Даже очень. Но каким образом оно попало к вам?.

 «Вот здесь-то и наступил самый решительный момент в моей жизни,— писал в своей тетради Ставничий.— Мне приказано было явиться в капитул немедленно. Я никак не мог связать этот вызов в консисторию с судьбой дочери. Мне даже казалось вначале, что митрополит настолько благосклонен к моей особе и несчастью, которое постигло мою церковь в первый час войны, что захотел перевести меня из Тулиголов во Львов и сделать членом капитула».

 Наивный, доверчивый отец Теодозий! Мог ли он знать, что вызов его в консисторию был прямым следствием беседы Дитца с митрополитом.

 Прямо с вокзала он спокойно отправился в палаты митрополита. Однако на этот раз ему пришлось долго ждать вызова. Отец Теодозий от корки до корки прочел последний номер газеты «Львівські Вісти», испещренный траурными объявлениями об убитых полицаях и сотнике Верхоле, полистал «Лембергер Цейтунг» и берлинскую «Фелькишер Беобахтер». Он потянулся было к полке, чтобы взять оттуда номер издающегося василианами в местечке Жовква журнала «Мисионар», но тут распахнулась дверь и рослый келейник Арсений сказал:

 — Отец Теодозий! Председатель консистории и генеральные викарии просят вас пожаловать на заседание!

 «На заседание? — с тревогой подумал Ставничий, поднимаясь и одергивая сутану.— С какой это стати на заседание?» Ему думалось, с ним побеседует митрополит или кто-нибудь из доверенных советников консистории этого штаба греко-католической церкви Западной Украины. А дело, видимо, гораздо серьезнее.

 Он окончательно убедился в этом, входя в зал консистории, заседавшей в полном сборе. Правда, на председательском месте сидел не митрополит, а замещающий его генеральный викарий, епископ Иван Бучко, румяный иерарх, с лицом, на первый взгляд не предвещающим беды.

 Рядом сидели достойные старейшины: почетные клирошане, канцлер Никола Галант, апостольский протонотарий митрат Кадочный и генеральный викарий военного сектора, лысоватый доктор богословия Василий Лаба, тот, что возглавил вербовку украинской молодежи в дивизию СС «Галиция», напутствуя ее поскорее «взять безбожную Москву».

 Соборных клирошан-старейшин, священников Романа Лободича, Емельяна Горчинского, Стефана Рудя, Николая Хмильовского дополняли на заседании двенадцать титулярных клирошан: канцлеры, шамбеляны, профессора духовной академии и протопресвитеры — лучшие из лучших иереи епархии, призванные строго, по древним традициям святой инквизиции, бороться за чистоту веры и поведения священнослужителей.

 Ставничий увидел на почетном месте даже главного схоластика капитула отца Алексия Пясецкого, который некогда был домашним прелатом самого папы римского Бенедикта XV. Из-за преклонных лет своих он вызывался на заседания консистории только в самых важных, исключительных случаях. Возле него, нашептывая старцу что-то на ухо, сидел другой бывший домашний прелат его святейшества, но уже следующего папы римского, Пия XI, просинодальный судья апелляционного трибунала отец Тит Войнаровский, такой же дряхлый, родившийся еще в средине прошлого века, очень строгий иерарх.

 Когда отец Теодозий остановился неподалеку от аналоя перед раскрытым Евангелием, взгляды всех сидящих сосредоточились на нем. Невысокий щупленький старичок, мнущий нервно в руках свою соломенную шляпу, был очень жалок перед лицом этой элиты священнослужителей митрополии. Отец Теодозий все еще не догадывался, для чего вызвали его.

 Епископ Иван Бучко поднялся со своего места и, поправляя бриллиантовую панагию, висящую на его груди, откашлявшись, сказал:

 — Отец Теодозий...

 Из окна донеслись звуки маршевой гитлеровской песни.

 Епископ Бучко недовольно поморщился.

 — Закройте окна, Арсений,— сказал он келейнику.— И доложите его эксцеленции, что отец Теодозий Ставничий прибыл на заседание консистории.

 Келейник поспешно закрыл окна и тихо удалился, легко прикрывая за собою тяжелую дубовую дверь,

 — Отец Теодозий,— продолжил торжественно епископ Бучко,— перед началом судебного разбирательства извольте произнести «роту присяги»...

 — Судебного? — протянул изумленный священник.

 Меня собираются судить?.. За что?

 — Все будет зависеть от вашей искренности, — отрезал Бучко.— Выполняйте установленный обряд!

 Взглянув на каменные лица участников трибунала, отец Теодозий подошел к аналою, на котором было водружено старое Евангелие в кожаном тисненом переплете. Сотворив крестное знамение, глухим, дрожащим голосом он пробормотал:

 — Я, иерей Теодозий Ставничий...

 Ветер снова распахнул окно, и удаляющаяся дробь барабана опять ворвалась в зал. Николай Хмильовский хотел было броситься к окну, но епископ недовольным движением руки остановил его.

 — Я, иерей Теодозий Ставничий,— продолжал после минутной заминки священник,— присягаю господу всемогущему, в троице святой единому, что в разбираемом деле буду говорить чистую правду, ничего к ней не прибавляя и ничего не отнимая. Так помоги мне, боже, и это святое Евангелие...

 Под далекую военную дробь гитлеровского барабана он возложил свои морщинистые руки на переплет Евангелия и перекрестился. Никогда не думал он, что ему, как провинившемуся школьнику, придется публично произносить слова таинственного обряда, сохранившегося в католической церкви еще со времен священной инквизиции, с той самой поры, когда рубили во Львове головы еретикам первые инквизиторы. Заученные еще в семинарии слова «роты присяги» Ставничий никогда не применял по отношению к самому себе, и сейчас они прозвучали как признание в большой и неведомой ему вине.

 Он наклонился, поцеловал Евангелие, и его седые волосы упали на тисненый золоченый переплет...

 — Хорошо, отец Теодозий,— сказал Бучко.— Итак, слова «роты присяги», которые мы услышали от вас сейчас, обязывают вас говорить только правду... Как вы думаете, отец Теодозий, обязательны ли еще для вас последние напутствия святейшего отца нашего папы римского Пия XII о задачах католического действия?

 — Конечно... обязательны,— чувствуя, что его затягивают в капкан, проронил Ставничий.

 — А что говорил нам всем святейший отец о «раздвоении совести»? — ласково и: вместе с тем не без ехидства спросил Бучко.

 — Святейший отец предостерегал нас... против таких явлений, когда бывают люди с одной совестью для личной жизни... и с другой совестью в публичных выступлениях...

 — Возможны подобные явления в нашей пастырской среде? — резко перебил священника Василий Лаба.

 Теряясь в догадках, все еще не понимая, к чему ведет допрос, отец Теодозий сказал неуверенно:

 — Возможны, но нежелательны!

 — Не могли бы вы привести точные примеры подобных нежелательных явлений из жизни собственного деканата? — спросил все так же доброжелательно епископ Бучко.

 — Простите, я не понимаю! — растерянно сказал Ставничий.

 — Где ваша дочь, отец Теодозий? — повышая сразу голос, резко спросил Иван Бучко.

 Ставничий растерянно оглянулся и сказал:

 — По совету его эксцеленции я оставил...

 — Его эксцеленция здесь ни при чем! — выкрикнул Бучко.— И вы его сюда не приплетайте. Отвечайте прямо:  где ваша дочь?

 — Она пребывала в монастыре игуменьи Веры, но после того, как за ней по недоразумению ночью пришли полицаи, испугавшись, бежала.

 — А почему же она бежала? — спросил Лаба.— Очевидно, чувствовала какую-то вину перед немецкими властями? Не так ли?

 — Этого я уж не знаю,— разводя руками, сказал Ставничий.— Но думаю, что все это чистейшее недоразумение.

 — Вы думаете одно, а факты говорят другое! — сказал Бучко.— Ваша дочь, дочь священника, пастыря Христова, связалась с безбожниками, которые в свое время жестоко преследовали нашу церковь. И не только связалась, но и деянием своим помогла этим антихристам уйти из-под стражи. Вот что сделала ваша дочь, отец Теодозий! — И епископ обвел всех членов консистории гневным взглядом.

 — Я понятия не имею, — упавшим голосом сказал Ставничий.

 — Где сейчас ваша Иванна? — спросил Кадочный.

 — Она... Я не знаю точно... Я получил от нее письмо...— упавшим голосом пробормотал Ставничий.

 — Что она пишет? Только говорите правду! — визгливо выкрикнул Бучко и потер оплывший глаз.

 — Она пишет... несколько загадочно, что находится у хороших людей... Она пишет, что, поскольку ей угрожает полиция, лучше ей на время пребывать в неизвестности. Просит не беспокоиться о ее судьбе...

 — Ясно всем? — обводя взглядом собравшихся, торжествующе сказал Бучко.— Эти хорошие люди превращали храмы божий в колхозные конюшни, бражничали в них, как в последней траттории, поминая имя господа бога нашего всуе, а отец Теодозий послал теперь свое чадо к этим безбожникам на воспитание!

 — Ваше преосвященство... Объясните, ради бога,— взмолился Ставничий.

 — Вы должны нам объяснить... вы... понимаете? — закричал Бучко.— Объяснить, как могло случиться, что единственная дочь пастыря божьего, призванного воспитывать прихожан в христианском смирении, выскользнула из-под его влияния и попала к нечестивцам, хулящим бога и святую церковь! Мы вправе только за одно это лишить вас сана... Идите!..