По городу прошел слух, что красные отступают и Петлюра с пилсудчиками подходит уже к Збручу. А потом на заборах забелели приказы, в которых говорилось, что Красная Армия временно оставляет город, перебрасывая свои части на деникинский фронт.

Накануне отступления, поздно вечером, к моему отцу пришел наш сосед Омелюстый. С ним был еще один человек, которого я не знал.

Я уже лежал в постели, закутанный до подбородка в байковое отцовское одеяло.

Отец сидел за столом и хорошо наточенным ножом резал «самкроше» из пачки прессованного желтого табака – бакуна.

На плечах у Омелюстого болтался рваный казацкий башлык, на лобастой голове чернела круглая барашковая кубанка, а карманы его зеленого френча были туго набиты бумагами. Спутник его, невысокий человек в пушистом заячьем треухе, шел сзади, медленно переставляя ноги, словно боялся оступиться.

Был он очень бледен, небрит, и на остром его подбородке и впалых щеках пробивались черные жесткие волосы. Перешагнув вслед за Омелюстым порог нашей спальни, незнакомец снял свою меховую шапку, тихо, чуть слышно поздоровался, сел на стул и расстегнул ватную солдатскую телогрейку.

– Поганое дело, Манджура, выручай, – сказал Омелюстый, снимая башлык и здороваясь с отцом. – Наши ночью отступают, а вот товарищ расхворался не вовремя. Нельзя ему ехать… Где б его тут пристроить в городе? Только так, чтобы никто не потревожил. А, Мирон?

– Ладно, потолкуем, – ответил отец. – Разденься сперва, чаю выпей.

Омелюстый вытащил из френча револьвер, переложил его в карман брюк, а френч вместе с кубанкой и башлыком бросил на корзинку у окна. Потом, присев к столу, он облокотился на него и, сжав виски длинными тонкими пальцами, медленно сказал:

– Ты думаешь, наши надолго уходят? Пустяки, скоро вернутся. Вот прогонят Деникина из Донбасса, а тогда и Подолию освободят.

Пока Омелюстый беседовал с отцом, Марья Афанасьевна приготовила больному гостю постель на широком кованом сундуке, а когда он улегся, покрыла его зимним ватным одеялом и другими теплыми вещами, какие только были в нашем доме. Она напоила больного чаем с сушеной малиной. Он лежал на спине под высокой грудой пропахшей нафталином одежды, прислушиваясь к разговору. Свет от лампы падал гостю в глаза, и он все время жмурился.

Вдруг он повернулся на бок, подмигнул мне и кивнул на стену. Я посмотрел на стену – ничего там не было. Тогда больной высунул из-под одеяла худую, длинную руку и начал шевелить вытянутыми пальцами.

По стене запрыгали тени.

Из этих смутных, расплывчатых теней стали возникать отчетливые фигуры. Сперва я различил голову лебедя с выгнутой шеей. Потом на белой стене, двигая ушами, запрыгал очень потешный заяц. А когда заяц исчез, большой рак, подползая к окну, зашевелил цепкой клешней. Не успел я наглядеться на рака, как в другом месте, около этажерки, появилась морда лающей собаки, очень похожей на пса наших соседей Гржибовских – Куцего. Вот собака высунула язык и стала тяжело дышать, точь-в-точь как дышат собаки в сильную жару.

Все фигурки появлялись и пропадали так быстро, что я не успевал даже заметить, как делает их этот чудной человек, укутанный теплой одеждой до самых ушей.

Показав последнюю фигурку, он опять хитро подмигнул мне, высунул язык, а потом снова лег на спину и закрыл глаза.

Я сразу решил, что он, должно быть, очень веселый и хороший человек, и мне захотелось, чтобы отец позволил ему остаться у нас, пока не возвратятся красные.

Ни отец, ни сосед не заметили тех штук, которые показал мне больной. Они все пили чай и разговаривали.

Под их тихий разговор я заснул. Проснулся я поздно и первым делом поглядел на сундук, где лежал вчера ночной гость.

Сундук по-прежнему стоял у стены, покрытый разноцветной дорожкой. Но постели и больного на нем не было.

На чистую блестящую клеенку обеденного стола падали солнечные лучи.

Вдруг где-то за Калиновским лесом грохнул выстрел.

Натягивая на ходу рубашку, я вбежал в кухню. Там тоже никого не было. Только на огороде, около забора, я нашел тетку Марью Афанасьевну. Она стояла на скамеечке и смотрела поверх забора на крепостной мост.

– Петлюровцы, – сказала, вздохнув, тетка и сошла на землю.

Я вскочил на скамейку, оттуда вскарабкался на забор и увидел скачущих от крепости в город всадников. Они мчались по мосту. Над решетчатыми перилами были видны вытянутые морды их гривастых коней.

– А где больной? – спросил я Марью Афанасьевну, когда мы вернулись на кухню.

– Больной? Какой больной? – удивилась она. – А я думала, ты спал. Больной, деточка, уехал с красными… Все уехали. Ты только помалкивай про больного.

– Как все? И отец?

– Нет, деточка, отец здесь, он пошел в типографию.

Тетка моя, Марья Афанасьевна, – женщина добрая и жалостливая. Сердится она редко и, когда я веду себя хорошо, называет меня «деточкой».

А я не люблю этого слова. Какой я деточка, когда мне скоро уже двенадцать!

Вот и сейчас я обозлился на тетку за эту самую «деточку» и не стал ее больше расспрашивать, а побежал в Старую усадьбу к Петьке Маремухе – смотреть оттуда, со скалы, как в город вступают петлюровцы.

А на следующий день, когда петлюровцы уже заняли город и вывесили на городской каланче свой желто-голубой флаг, мы с Юзиком Куницей увидели бегущего по Ларинке Ивана Омелюстого.

Его зеленый френч, надетый прямо на голое тело, был расстегнут. Омелюстый мчался по тротуару, чуть не сбивая с ног случайных прохожих и гулко стуча по гладким плитам коваными сапогами. За ним гнались два петлюровца в широких синих шароварах. Не останавливаясь, на бегу, стреляли в воздух из тяжелых маузеров.

Омелюстый тоже не останавливался и тоже стрелял из нагана вверх, через левое плечо, не целясь. У кафедрального собора к двум петлюровцам присоединились еще несколько черношлычников. Они гурьбой гнались за Омелюстым и палили без разбору кто куда.

По извилистым тропинкам над скалой Омелюстый промчался к Заречью. А петлюровцы, не зная дороги, поотстали. Спустившись вниз, Омелюстый перебежал по шатающейся кладочке на другой берег реки и оглянулся.

Размахивая маузерами, петлюровцы уже подбегали к берегу. Тогда Иван вскочил в башню Конецпольского, которая стояла на краю Заречья, у самого берега.

И не успели еще петлюровцы добежать до реки, как из круглой башни раздался первый выстрел Омелюстого. Второй пулей Омелюстый подстрелил прыгнувшего на дрожащую кладочку рослого петлюровца. Ноги петлюровца разъехались в стороны. Он покачнулся, взмахнул руками и грузно упал в быструю речку.

Мы с Куницей с гребня крутого Успенского спуска видели, как медленно поплыла вниз по течению кудлатая белая папаха петлюровца.

Петлюровцы залегли поодаль, в камнях под скалой. Пока двое из них вытаскивали из воды подстреленного, остальные успели снять со спин свои куцые австрийские карабины и стали палить через речку по башне, в которой спрятался Омелюстый. Никто из петлюровцев, видно, не решался перебежать речку по кладке. Глухое эхо раздавалось над рекой. Скоро на выстрелы стали сбегаться со всех сторон петлюровцы.

В самый разгар перестрелки около нас неожиданно вырос петлюровский сотник в отороченной белым каракулем венгерке.

– А ну, голопузые, марш отсюда! – строго прикрикнул на нас сотник и погрозил Кунице наганом.

Мы кинулись наутек.

Окольной дорогой, мимо Старого бульвара, мы возвращались к себе домой. Уже подбегая к Успенской церкви, мы услышали, как внизу, у реки, застрекотал пулемет. Видно, петлюровцы открыли пулеметный огонь по башне Конецпольского.

У церкви мы разошлись.

Я пошел домой, но у нас дома на кухонных дверях висел замок. Покрутился я несколько минут на огороде и, не вытерпев, побежал к Юзику: уж очень мне хотелось посмотреть, скольких петлюровцев перебил Омелюстый.

Удалось ли ему выбраться из башни Конецпольского? Как мы желали теперь Омелюстому удачи! Из простого, ничем особенно не примечательного соседа Омелюстый сразу вырос в наших глазах в грозного богатыря вроде повстанца Устина Кармелюка.

Куница в это время ел мамалыгу. Я предложил ему сбегать на Старый бульвар и оттуда, сверху, посмотреть, что делается у башни Конецпольского. Куница отломил мне кусок горячей мамалыги, и мы помчались. Но когда мы добежали до бульвара, у башни Конецпольского было уже тихо. Только у речки ходил взад и вперед петлюровский патруль да два каких-то незнакомых хлопца подбирали на берегу стреляные гильзы. Мы прогнали этих хлопцев и сами стали искать патроны в том месте, где только что была перестрелка.

Кунице посчастливилось. Около забора он нашел боевой австрийский патрон с тупой пулькой. Должно быть, впопыхах его обронили петлюровцы. А мне не повезло. Долго я бродил под скалой, где лежал убитый петлюровец, но, кроме одной лопнувшей гильзы, из которой кисло пахло порохом, ничего не нашел. Проклятые чужаки все подобрали.

На небе уже показались звезды, когда я вернулся домой. Отец почему-то был веселый. Застелив газетой край стола, он разбирал наш никелированный будильник и посвистывал.

– Тато, а его не могли в тюрьму бросить? – осторожно спросил я отца.

– Кого в тюрьму? – откликнулся отец.

– Ну, Омелюстого…

Отец усмехнулся в густые усы и пробурчал:

– Много ты знаешь…

Видно, ему-то было известно многое, но он попросту не хотел откровенничать с таким, как я, пацаном.

До прихода Петлюры мой отец работал наборщиком в уездной типографии. Когда петлюровцы заняли город, к отцу стали часто заходить знакомые типографские рабочие. Они говорили, что Петлюра привез с собой машины, чтобы на них печатать деньги. Машины эти установили в большом доме духовной семинарии на Семинарской улице. А под окнами семинарии взад и вперед зашагали чубатые солдаты в мохнатых шапках, с карабинами за спиной и нагайками отгоняли зевак.

Пятерых рабочих типографии взяли печатать петлюровские деньги. Один из них жаловался отцу, что во время работы за спиной у них стоят петлюровцы с ружьями, а после работы эти охранники обыскивают печатников, как воров.

Как-то поздно вечером к нам в дом пришел рябой низенький наборщик. Он и до этого бывал у нас. Тетка Марья Афанасьевна уже спала, а отец только собирался ложиться.

– Завтра нас с тобою, Мирон, заставят петлюровские деньги печатать. Я слышал, заведующий говорил в конторе, – угрюмо сказал моему отцу этот наборщик.

Отец молча выслушал наборщика. Потом сел за стол и долго смотрел на вздрагивающий огонек коптилки. Я следил за отцом и думал: «Ну, скажи хоть слово, ну, чего ты молчишь?»

Наконец низенький наборщик отважился и, тронув отца за плечо, спросил:

– Так что делать будем, а, Мирон?..

Отец вдруг сразу встал и громко, так, что даже пламя коптилки заколыхалось, ответил:

– Я им таких карбованцев напечатаю, что у самого Петлюры поперек горла станут! Я печатник, а не фальшивомонетчик!

И, сказав это, отец погрозил кулаком.

Утром отца в городе уже не было.

На следующий день за забором в усадьбе Гржибовских завизжала свинья.

– Опять кабана режут! – сказала тетка.

Наш сосед Гржибовский – колбасник.

За белым его домом выстроено несколько свиных хлевов. В них откармливаются на убой породистые йоркширские свиньи.

Гржибовский у себя в усадьбе круглый год ходит без фуражки. Его рыжие волосы всегда подстрижены ежиком.

Гржибовский – рослый, подтянутый, бороду стрижет тоже коротко, лопаточкой, и каждое воскресенье ходит в церковь. На всех Гржибовский смотрит как на своих приказчиков. Взгляд у него суровый, колючий. Когда он выходит на крыльцо своего белого дома и кричит хриплым басом: «Стаху сюда!» – становится страшно и за себя и за Стаха.

Однажды Гржибовский порол Стаха в садике широким лакированным ремнем с медной пряжкой.

Сквозь щели забора мы видели плотную спину Гржибовского, его жирный зад, обтянутый синими штанами, и прочно вросшие в траву ноги в юфтовых сапогах.

Между ног у Гржибовского была зажата голова Стаха. Глаза у Стаха вылезли на лоб, волосы были взъерошены, изо рта текла слюна, и он скороговоркой верещал:

– Ой, тату, тату, не буду, ой, не буду, прости, таточку, ой, больно, ой, не буду, прости!

А Гржибовский, словно не слыша криков сына, нагибал свою плотную спину в нанковом сюртуке. Раз за разом он взмахивал ремнем, резко бросал вниз руку и с оттяжкой бил Стаха. Он как бы дрова рубил – то, крякнув, ударит, то отшатнется, то снова ударит, и все похрапывал, покашливал.

Стах закусывал губы, высовывал язык и снова кричал:

– Ой, тату, тату, не буду!

Стах не знал, что мы видели, как отец порол его. Всякий раз он скрывал от нас побои.

При людях он хвалил отца, с гордостью говорил, что его отец самый богатый колбасник в городе, и хвастал, что в ярмарочные дни больше всего покупателей собирается у него в лавке на Подзамче.

В словах Стаха, конечно, была доля правды.

Гржибовский умел готовить превосходную колбасу. Заколов свинью, он запирался в мастерской, рубил из выпотрошенной свиной туши окорока, отбрасывал отдельно на студень голову и ножки, обрезал сало, а остальное мясо пускал в колбасу. Он знал, сколько надо подбросить перцу, сколько чесноку, и, приготовив фарш, набивал им прозрачные кишки сам, один. Когда колбаса была готова, он лез по лесенке на крышу. Бережно вынимая кольца колбасы из голубой эмалированной миски, Гржибовский нанизывал их на крючья и опускал в трубу. Затем Гржибовские разжигали печку. Едкий дым горящей соломы, запах коптящейся колбасы доносились и к нам во двор. В такие дни мы с Куницей подзывали Стаха к забору, чтобы выторговать у него кусок свежей колбасы.

Взамен мы предлагали Стаху цветные, пахнущие типографской краской афиши, программки опереток с изображением нарядных женщин и маленькие книжечки – жития святых с картинками. Все эти афиши и книжечки приносил мне отец из типографии.

Вначале мы договаривались, что на что будем менять, и божились не надувать друг друга.

После долгих переговоров Стах, хитро щуря свои раскосые глаза, вприпрыжку бежал к коптилке. Он выбирал удобную минуту, чтобы незаметно от отца сдернуть с задымленной полки кольцо колбасы.

Мы стояли у забора и нетерпеливо ждали его возвращения, покусывая от волнения горьковатые прутики сирени.

Утащив колбасу, Стах, веселый, довольный удачей, прибегал в палисадник и перебрасывал ее нам через забор.

Мы ловили ее, скользкую и упругую, как мяч, на лету. Взамен через щели в заборе просовывали Стаху пестрые афиши и книжечки.

Затем мы убегали на скамеечку к воротам и ели колбасу просто так – без хлеба. Острый запах чеснока щекотал нам ноздри. Капли сала падали на траву. Колбаса была теплая, румяная и вкусная, как окорок.

Теперь Гржибовский резал нового кабана.

Услышав визг, мы подбежали к забору и заглянули в щель.

На крыльце, где обычно курил свою трубку Гржибовский, согнувшись, стоял петлюровец и усердно чистил двумя мохнатыми щетками голенище высокого сапога. Начистив сапоги, он выпрямился и положил щетки на барьер крыльца.

Ведь это же Марко!

Ошибки быть не могло. Старший сын Гржибовского, Марко, или Курносый Марко, как его звала вся улица, стоял сейчас на крыльце в щеголеватом френче, затянутый в коричневые портупеи. Его начищенные сапоги ярко блестели.

Когда красные освободили город от войск атамана Скоропадского, Марко исчез из дому.

Он бежал от красных, а сейчас вот появился снова, нарядный и вылощенный, в мундире офицера петлюровской директории.

Ничего доброго появление молодого Гржибовского не предвещало…