Не успела еще затихнуть орудийная канонада, как на крепостной мост ворвалась разведка красных. Вздымая пыль, пролетели разведчики мимо крепости, и долго было слышно, как цокали под скалой, по ту сторону реки, звонкие копыта их быстрых коней.

Немного погодя, вслед за разведчиками, с выдернутыми из ножен клинками, на рысях подъехал к мосту большой кавалерийский отряд.

Всадники в буденовках, в каракулевых кубанках заполнили весь мост. Мы видели из Старой усадьбы ровный, необычайно спокойный бег их усталых коней. Пятерками всадники проезжали по мосту: казалось, им конца-краю не будет.

Вперемежку с красными знаменами блестели над головами у седоков поднятые вверх сабли.

Изредка в конном строю громыхали зеленые пулеметные тачанки.

Вырвавшись с узкого моста на просторный Усатовский шлях, кони, почуяв волю, несли всадников вперед. Отряд за отрядом мчались вдогонку за Петлюрой. Конники, видно, хотели настигнуть его еще у границы, наступить ему на пятки, дать петлюровцам отведать своих отточенных клинков.

Вслед за конницей от вокзала и со стороны Калиновского тракта в город вступили пехота, артиллерия и обозы красных.

Мы побежали в город.

Уже за церковным сквером навстречу стали попадаться запыленные тачанки красных. Тачанок было много. На них, задрав кверху тупорылые дула, подпрыгивали износившиеся, пятнистые от облезшей краски боевые пулеметы. Красноармейцы в выцветших, полинялых гимнастерках, поглядывая с тачанок по сторонам, пели:

Вечор поздно я стояла у ворот, Вдруг по улице советский полк идет…

По Успенскому спуску, грохоча и подскакивая на выбоинах, потянулись орудия и походные кухни с задымленными трубами.

Город постепенно начинает оживать. На улицах появляются жители, с каждой минутой их все больше и больше становится на городских тротуарах. Уже многие горожане идут рядом с красноармейскими тачанками, заговаривают с бойцами, стараясь перекричать грохот и шум.

Усталые улыбающиеся красноармейцы с любопытством рассматривают крутые, изогнутые улицы, огороженные каменными барьерами обрывы, старинные шляхетские дома с узенькими, как бойницы, окнами, нашу крепость на высокой скале с ее зубчатыми сторожевыми башнями.

Вечерело. Отца не было. Он наскоро поел холодного борща и, не поговорив даже как следует с теткой, убежал вслед за Омелюстым на Губернаторскую площадь.

Военно-революционный комитет там собирал митинг.

А я, сидя на топчане, рассказывал тетке, как мы гостили в Нагорянах.

Неожиданно открылась дверь, и к нам в кухню вошел низенький белобрысый красноармеец. Он громко поздоровался и спросил:

– Нельзя ли будет разместиться у вас, хозяюшка?

– Ой, голубчик, да у нас только две комнатки и вот еще кухня… – испуганно сказала тетка, отходя от плиты на свет.

– Вот горе-то! – вздохнул красноармеец. – А я было нацелился начальника нашего к вам поставить…

– А начальник ваш семейный или холостой? – осторожно спросила тетка.

– Что вы, мамаша, – сразу обрадовался красноармеец, – откуда ж ему семейным быть, когда у нас семьи дома остались? Холостой, конечно, холостой!

Немного помедлив, тетка согласилась уступить этому неизвестному начальнику свою комнатушку с единственным выходящим в сад окном.

И на следующий день в тетушкиной комнатке поселился красный командир Нестор Варнаевич Полевой – очень высокий, широколицый, с выпущенной из-под козырька зеленой буденовки прядью волос. Он – начальник конной разведки того самого пятьсот тридцать шестого полка, который вместе с конницей Котовского выгнал из города улан и петлюровцев.

На походной двуколке ему привезли складную железную кровать с проволочной сеткой и полосатый матрац. Полевой сам втащил эту кровать в тетушкину комнату, положил на нее матрац, а Марья Афанасьевна застелила его чистой простыней.

Кровать Полевой покрыл своим ворсистым серым одеялом. Нагнув широкую спину, он ловко запрятал лишние края одеяла между матрацем и проволочной сеткой. В этот же день к нам пришел телефонист и установил на этажерке желтый полевой телефон. Он протянул через форточку в сад, а там по веткам деревьев, потом на улицу и по столбам до самого епархиального училища, где разместился полк нашего квартиранта, черный блестящий провод.

Вечером Полевой уже заговорил по телефону, и нам в спальне было слышно, как, повертев ручку аппарата, он гулко спросил:

– Штаб полка? Дайте начальника штаба.

В крольчатнике нашем тоже перемены. Клетку с ангорской крольчихой вынесли под забор к Гржибовским. У них тихо, даже Куцый весь день сидит на привязи и не так лает, а колбасник Гржибовский ходит по своему двору хмурый, злой – видно, он жалеет своего Марко, который удрал с петлюровцами.

Клетку с крольчихой мы поставили под забор Гржибовского вот почему: у Полевого есть конь Резвый, коричневый, гладкий, с белой лысиной на лбу. Ординарец Полевого, красноармеец Кожухарь, поставил Резвого к нам в крольчатник, а с ним заодно и свою кобылу Психею. Кожухарь поселился по соседству, у Лебединцевой, а там держать лошадь негде.

…Отец по целым дням не бывает дома. С первых же дней после прихода красных он печатает в типографии на плотной синей бумаге газету «Красная граница». После работы нередко дежурит в ревкоме или ходит по ночам с винтовкой по городу.

Прошло две недели.

Давно уже осыпался каштановый цвет на деревьях около заколоченной на лето гимназии. Отцвели уже липы возле Успенской церкви. Распустились цветки белой акации в аллеях Нового бульвара, а на огородах зацвел картофель. Это значит, что скоро тетушка на обед для нас будет готовить обсыпанную укропом и политую сметаной вареную молодую картошку. Все больше твердеют, наливаются соком маленькие плоды на широких ветвях старой, дуплистой груши. Неслышно проходит лето, и шаг его отмечается появлением на базаре первых ранних яблок, красной смородины, запоздалых, изъеденных птицами темно-малиновых вишен.

Мне кажется, что большевики уже давно в городе, что красный флаг на куполе епархиального училища висит с зимы, а Нестор Варнаевич живет у нас и того раньше.

Оказывается, Нестор Полевой давно в наших краях за Советскую власть борется!

Кожухарь рассказал нам мимоходом, что еще в ноябре 1918 года, когда большая часть Украины находилась под властью петлюровской директории, Полевой вместе с такими же, как он, сторонниками Ленина провозгласили недалеко от нас, в уездном городе Летичеве, под руководством большевика Луки Панасюка, Летичевскую советскую республику.

Правда, просуществовала она недолго.

Уже на второй день рождества того же года на Летичев внезапно налетела банда атамана Волынца. Пришлось вожакам первой советской республики на Подолии перейти в подполье, ну, а Нестор Полевой пробрался через линию фронта к красным.

Я крепко привязался к ординарцу Полевого – Кожухарю. Хоть живет он не в нашем доме, но у нас бывает чаще Полевого. Того все время вызывают по телефону в полк. Не раз, услышав среди ночи телефонный звонок, Полевой вскакивает с постели и затем, переговорив по телефону, надолго уезжает из дому. В окрестных лесах пошаливают бандиты, и конная разведка часто гоняется за ними по незнакомым оврагам, по широким лесным просекам.

У Кожухаря дела меньше. Полевой редко берет его с собой на операции. Кожухарь в свободное время отсиживается у нас, чистит крольчатник, ухаживает за своей Психеей и помогает по хозяйству Марье Афанасьевне.

Иногда тетка стирает им обоим – Полевому и Кожухарю – белье. Тогда Кожухарь вместе с ней возится у плиты, носит воду, ловко выкручивает мокрые рубашки и полотенца, а потом, отдыхая на топчане, рассказывает тетке всякие небылицы.

Ее Кожухарь называет только по отчеству – Афанасьевна. Меня он сразу прозвал Махамузом.

– Почему Махамуз? – спросил я, не понимая, что значит это слово.

– А вот так, – загадочно улыбнулся Кожухарь, – такие Махамузы бывают.

– Какие такие?

– А вот такие… именно.

Так и пошло – Махамуз: «Если меня будут спрашивать, Махамуз, скажи: пошел на базар, скоро вернусь», «Кусай семечки, Махамуз!», «Лошадь не хочешь выкупать, Махамуз?»

Я не обижаюсь. Пускай буду Махамуз, все равно. Больше всего, конечно, мне нравится купать лошадей. Иной раз мы едем на купанье вместе: я на Резвом, Кожухарь на Психее.

Едем вниз по Крутому переулку. Чем ближе к речке, тем круче и извилистей становится спуск, лошади осторожно ступают вниз, и тогда я ощущаю под собой не лошадиную спину, а какую-то странную пустоту. По неволе хватаешься обеими руками за шелковистую гриву Резвого.

А Кожухарь – хоть бы что! Сидит, прищурив глаза, на грустной Психее, не шелохнется даже и только изредка в такт движению лошади покачивает головой. Бронзовый, прокопченный солнцем, с вечно прищуренными улыбающимися глазами, он кажется мне необычайно веселым, разбитным, а главное – смелым парнем.

На поворотах, когда лошади боками сталкиваются одна с другой, мне приятно ощущать коленом или щиколоткой ногу Кожухаря.

Хорошо голому сидеть верхом на лошади и, натянув поводья, посылать ее вперед в воду. Сперва нехотя, пофыркивая, а затем все смелее и смелее ступает она в реку, вытянув морду, поводя ушами и нащупывая дно. А когда дно становится глубже и вода заливает лошадиный круп, лошадь сжимается, вздрагивает и, оторвавшись от дна, легко пускается вплавь. Сидишь на мокрой ее спине, ноги сносит назад вода, хвост лошадиный стелется позади, сидишь и, только легонько дергая поводьями, направляешь лошадь, куда тебе надо. А потом, когда она устанет, выводишь ее на мелкое. Мокрая, лоснящаяся лошадь фыркает, припадает мордой к быстрой воде, а ты, взобравшись на ее скользкий круп, вытянув ноги и изогнувшись, прыгаешь в воду – туда, где глубоко.

Лошади, стоя в реке, обмахиваются хвостами, кусаются, весело ржут, а мы с Кожухарем уплываем на тот берег.

Теперь я реже встречаюсь с хлопцами. Куница не был у меня уже целую неделю. Петька Маремуха, которого я встретил недавно около Успенской церкви, сказал, что Юзик собирается в Киев к своему дядьке – он хочет поступить в морскую школу.

Как-то утром Маремуха прибежал к нам в хату и с таинственным видом позвал меня. Мы пошли на огород, где уже наливались соком круглые тетушкины помидоры, и Петька тихо сказал мне:

– Знаешь, кто у нас поселился? Угадай!

Я долго угадывал, называя фамилии всех знакомых военных, которые приходили к Полевому и Кожухарю, и мне даже стало досадно, что теперь и Петька будет купать лошадей, но догадаться, кто их квартирант, я не мог. Тогда Маремуха сам выпалил:

– Знаешь кто? Доктор Григоренко! Никогда бы не догадался, правда?

– Ну да! Бреши! Очень нужно доктору с вами жить, когда у него такой большой дом на Житомирской.

– Тот дом уже не его! – объяснил Петька.

– А чей же?

– Я знаю чей! Дом у него реквизировали большевики. Кто в нем жить будет – неизвестно. А доктор с нами живет. Он вчера приехал к нам и привез папе два мешка белой муки. Знаешь, куличи пекут из такой? И денег не взял. Попросил только, чтобы папа пустил его в хату. Мы потеснились и пустили. Он обещал за это больше с нас денег за аренду не брать. А вещей понавозил полно! Всю ночь перевозил вещи, а папа ему помогал. И еще знаешь… – замялся Маремуха, – он подарил маме платяной шкаф. «Все равно, говорит, мне он ни к чему, а вам пригодится…»

– Куда же он все вещи девал?

– А на чердак. Мы боимся даже: вдруг потолок обвалится? И в погребе еще есть…

– И твой папа ему помогал?

– Ну… он его попросил. Папа сперва не хотел, а потом…

– «Попросил, попросил»!.. – передразнил я Петьку. – Твой папа и ты вместе с ним – подлизы. Когда твоего папу побили петлюровцы, ты что говорил про доктора? А сейчас он вам подарил шкаф да муку – вот вы и раскисли.

– Ничего подобного… – вспыхнул Маремуха. – Мой папа добрый, ну и что, раз человек его попросил. Дом-то не наш, а Григоренко.

– И Котька живет у вас? – спросил я.

– Нет, Котька уехал в Кременчуг, – помолчав, ответил Маремуха. – Там его мамы сестра живет.

– А, не говори, куда там уехал… Спрятался, наверное, где-нибудь здесь, а ты сказать не хочешь, чтобы я его не отыскал. Жалеешь своего паныча. Помнишь, как бумагу ему таскал?

– Таскал, ну и что же? А сейчас не стану… Пойдем к Кунице?

К Юзику я не пошел. Зато вечером, когда уже смеркалось, я отправился в Старую усадьбу.

Надо проверить, правду ли рассказал Петька. По крутым склонам Старой усадьбы стелется в зарослях можжевельника и волчьих ягод чуть заметная тропка. Я прошел по ней до самых кустов жасмина и неслышно раздвинул их. В трех шагах от меня белеет Маремухин флигель. В комнатах уже зажгли свет, но кто в них есть – не видно, потому что окна затянуты темными занавесками. Напротив флигеля, заваленная свежим сеном, стоит докторская пролетка. Передние ее колеса въехали на заросшую бурьяном клумбу. За флигелем заржала лошадь. В сенцах флигеля стукнула щеколда, и на пороге появился в белой рубахе сам доктор Григоренко. Он подошел к пролетке, взял оттуда охапку сена и понес ее за флигель – своей лошади.

«Значит, Петька не соврал! Что же теперь делать? Надо рассказать Кунице, какой сосед появился у нас в Старой усадьбе», – подумал я и побежал к Юзику. По дороге, возле забора Лебединцевой, я увидел Омелюстого. Курчавый, в светлой рубахе с распахнутым воротом, он нес под мышкой пачку бумаг.

– Ты куда, Василь? – остановил меня Омелюстый.

– А я к Кунице.

– Вот и хорошо. Вы мне как раз оба нужны. Тащи его сюда, сходим сейчас вместе в крепость. Я подожду вас на крылечке.

– Да ведь поздно сейчас, дядя Иван, сторож не откроет.

– Ничего, откроет, – успокоил меня Омелюстый. – Не задерживайтесь, гляди! Я вас давно ищу…

Делать нечего. Я побежал за Куницей и с ним вместе возвратился к Ивану Омелюстому. Сосед уже поджидал нас, сидя на лесенке. В руках у него было полотенце.

– На обратном пути выкупаюсь, – объяснил он. – Нет времени даже в баню сходить, хоть в речке помоюсь.

– Комары покусают. Вечером на речке комаров много, – сказал Куница.

– Меня комары не любят. Я костлявый! – за смеялся сосед.

Но чем ближе мы подходили к Старой крепости, тем молчаливее становился Омелюстый. На мосту он сложил вчетверо полотенце и спрятал его в карман. Подойдя с нами к сторожке, он смело постучал в крайний ставень.

Сторож вышел из сторожки и, выставив вперед свою сучковатую палку, хмуро поглядел на нас.

– Открой-ка ворота! – сурово приказал Омелюстый.

Сторож убрал палку и попятился.

– А вы кто такие будете? – боязливо и глухо спросил он.

– Я из ревкома. Мальчиков этих помнишь? – показал на меня с Куницей Омелюстый.

– Дядя, помните, мы сюда цветы носили тому человеку… – напомнил Куница.

– Ага, ага, – закивал старик головой, – теперь признал! – Хромая, он подошел к нам. – Только я, товарищ начальник, ни в чем не виноватый, верное мое слово. Они мне его одежду дали, я до нее и не дотронулся. Она в башне так и осталась, – пробормотал сторож.

– Да чего ты суетишься, старый? Никто тебя не винит, – тихо ответил наш сосед. – Могила-то цела? Не разорили ее эти бандиты?

– Цела, цела, батюшка, – забормотал сторож, открывая ворота, – только я ее бурьяном забросал, а то, думаю, кто ж его знает: увидит какой петлюровец ту плиту – что тогда?

Сторож сказал правду.

Еще издали, обогнув Папскую башню, мы заметили у подножия бастиона темную кучу бурьяна. Мы с Куницей первые бросились к ней и быстро очистили могилу от кустиков колючего перекати-поля, не просохшей еще лебеды, мелкого подорожника и полыни. На желтом суглинке, посреди увядшей травы, сразу обнажилась та самая квадратная плита, которую мы притащили сюда вместе с Петькой Маремухой.

Веточки жасмина уже засохли. Сторож начисто их смел.

– Здесь и закопали! – сказал Куница.

Опустив голову, Омелюстый печально смотрел на могильную плиту. Постояв так молча несколько минут, он внезапно выпрямился и тихо, сквозь зубы, сказал:

– Какого человека загубили… панские наймиты… Сколько добра он мог бы еще принести Украине!

Потом он круто повернулся к сторожу и приказал ему:

– Ты, старик, присмотришь еще немного за могилой. Мы тут памятник поставим.

Сторож молча кивнул головой.

– А вы из какой башни смотрели? – повернулся к нам Омелюстый.

– А вот из той крайней, высокой… Видите окно большое? – показал я на Папскую башню.

– Оттуда? – удивился Омелюстый. – И как только вас не заметили, прямо удивительно… Ну, ваше счастье, ребята.

– Да я уж и то, товарищ начальник, думал, как они туда забрались… Какая нечистая сила их туда понесла?

– Ладно, ладно, будет тебе, нечистая сила… – криво улыбнувшись, сказал сосед. – Пойдемте-ка домой, хлопцы, старику спать пора.

По дороге из крепости к мосту, у самого подземного хода, мы встретили часового. С винтовкой наперевес он медленно прохаживался вдоль крепостной стены.

– Что он – мост охраняет? – тихо спросил Куница у Омелюстого, когда мы прошли мимо.

– От бандитов! – ответил Омелюстый. – Ты вот спать уляжешься, а он всю ночь будет ходить здесь, чтобы в город бандиты не заскочили. Понятно?

– Понятно! – откликнулся Куница.

– А если понятно, то бегите, басурманы, домой. Вам спать пора, – сказал он и, заметив, что нам не очень-то хочется покидать его, добавил: – Ну ничего, ничего, ступайте. Завтра сами выкупаетесь.

– Пойдем, Юзька! – с обидой в голосе позвал я Куницу.

Раз он не хочет, чтобы мы вместе с ним купались, не надо. Мне обидно, что Омелюстый считает нас маленькими. «Спать пора»! Тоже выдумал!.. Куница, оглядываясь, пошел за мной по пятам. Белая рубашка соседа смутно маячила возле самого берега. Видно, он уже стал раздеваться.

Через неделю в Старую крепость из города с красными знаменами, с венками, обвитыми траурными лентами, пришли военные и рабочие – члены местных профсоюзов: печатники, коммунальники, железнодорожники.

Смеркалось. Погода стояла пасмурная, осенняя. Совсем непохоже было, что на дворе июль. Тучи, мрачные, черные, плыли по небу на запад. Холодный ветер рвал тугие полотнища знамен, поднимая с земли пыль, сухую траву.

Мы с Куницей вошли в Старую крепость последними, позади колонны.

Нашей могильной плиты уже не было. У подножия зеленого бастиона, над могилой Сергушина, подымался гладкий простой памятник из серого мрамора. Посредине памятника не очень четкими буквами была выбита надпись:

Борцу за Советскую Украину.

первому председателю

Военно-революционного трибунала

ТИМОФЕЮ СЕРГУШИНУ,

погибшему

от руки петлюровских бандитов

Памятник обнесен железной свежевыкрашенной решеткой. Около нее, нахмурившись, без фуражки, стоит курчавый Омелюстый. Он держит под руку молодую невысокую девушку в синей косыночке. Девушка плачет. Пряди ее темных каштановых волос выбились из-под косынки и падают на мокрые от слез глаза. Кто она? Сестра, знакомая или чужая, вспоминающая свое собственное горе? А может, это та самая девушка, с которой познакомился Сергушин, когда по ночам, разыскивая друзей, смело бродил по занятому врагами городу?

Среди военных, рядом с нашим квартирантом Полевым, сняв засаленную кепку, стоит мой отец. Около башни рабочие – типографщики, мукомолы с мельницы Орловского, рабочие электростанции. Среди служащих городской больницы я узнал провизора Дулемберга; он облокотился на палку, седой, сухопарый.

На бастион взобрался командир пятьсот тридцать шестого полка. Коренастый, в светло-зеленом казакине, он несколько минут молча стоял, держа в руках форменную фуражку с вогнутым козырьком. Потом стал говорить. Над притихшей толпой очень ясно прозвучали его первые отрывистые, жесткие слова.

Командир говорил, что донецкий шахтер Сергушин погиб за дело Советской власти от руки петлюровцев. Он рассказывал, как еще при гетмане Скоропадском Сергушин из подполья вел борьбу с оккупантами Украины, собирая вокруг себя и воспитывая самых лучших людей нашего города. Командир вспоминал о жертвах, принесенных рабочим классом ради счастливого будущего трудящихся. Он призывал всех отомстить за смерть Сергушина.

Порывистый северный ветер то и дело подхватывал речь командира и то заглушал отдельные слова и фразы, то, наоборот, проносил их по всему двору, над седыми обомшелыми башнями.

Мы с Куницей краем уха улавливали обрывки горячей командирской речи, и все яснее в нашей памяти всплывало то недавнее солнечное утро, когда здесь, под этим вот бастионом, враги Украины расстреливали Сергушина.

Я вспоминал, как пришел он к нам тогда, зимой, в своей стеганой солдатской кацавейке, в пушистом заячьем треухе – поздний и нежданный ночной гость. Казалось, это было вчера.

И сундук, на котором он лежал в ту ночь, стоит все там же, у окна. Еще цела керосиновая лампа, при неясном, мигающем свете которой он показывал мне на стене такие потешные фигурки.

Вот, как сейчас вижу, подходит к своей постели тетка. Тихо шаркая войлочными туфлями, она несет нашему гостю большую кружку горячего чая, настоянного на сушеной малине. Сергушин благодарит тетку и, высунув из-под вороха одежды худую, тонкую руку, берет чашку.

Рука дрожит – вот-вот горячий чай расплещется прямо на одеяло. Наблюдая за гостем со своей постели, я про себя ругаю тетку – не могла подвинуть к сундуку стул, что ли? Но все обходится благополучно. Отпив несколько глотков, Сергушин осторожно ставит чашку на подоконник, за кружевную занавеску. Кружка дымится на подоконнике, точно непогашенная папироса.

Заметив, что я слежу за ним, Сергушин вдруг ни с того ни с сего хитро подмигивает мне. А потом на стене появляются забавные тени. Они то подпрыгивают к самому потолку, то становятся маленькими-маленькими – точно мыши. Никогда я не забуду взгляда Сергушина – простого, веселого, чуть хитроватого…

Речи окончены. К памятнику осторожно кладут принесенные венки. Они сплошь покрыли посыпанный желтым песочком могильный бугорок. Несколько венков какая-то пожилая женщина повесила на железную ограду. Черно-красные траурные ленты развеваются на ветру.

Толпа, плотно окружавшая могилу, редеет, расступается, и теперь, украшенная венками, она становится видна отовсюду, даже от подножия Папской башни. Красноармейцы подняли винтовки. Щелкнули затворы. Кто-то из командиров подал команду. Огненные пучки пламени взлетели вверх, к сумрачному, туманному небу, гулкое эхо прокатилось по крепости и вмиг унеслось налетевшим ветром далеко-далеко, на Заречье.

От ружейных залпов и от грустной, торжественной песни «Вы жертвою пали в борьбе роковой» стало еще печальнее – так, будто на землю выпал сырой, до костей пронизывающий осенний дождь.