Формула яда

Беляев Владимир

Кто тебя предал?

 

 

«Убийцу хоронят»

В четыре часа пополудни мы должны были выехать на трофейной немецкой машине в Раву-Русскую. По непроверенным данным в годы оккупации там находился большой концентрационный лагерь для военнопленных.

Как и обычно, перед новой поездкой я положил в свой потертый ленинградский портфельчик фотоаппарат «ФЭД», два чистых блокнота, баночку чернил для вечного пера и тяжелый немецкий пистолет «вальтер» с двумя запасными обоймами — нехитрое походное имущество военного журналиста.

Спускаясь по Сикстусской улице к центру Львова, у недавно разминированного почтамта я услышал доносящееся откуда-то заунывное церковное пение.

Осенний ветер разгулялся над седыми холмами старинного города с такой силой, будто пытался раскачать его древние башни и колокольни. Be-тер рвал тугое полотнище алого знамени, недавно поднятого вновь на флагштоке городской Ратуши.

Я свернул направо и узкими улочками добрался до Академической аллеи, усаженной старыми тополями. И тут впервые увидел человека, который впоследствии помог мне приобщиться к весьма запутанной и трагической истории.

Худощавый, сгорбленный старик в летнем белом пыльнике, в надвинутой на лоб старомодной соломенной панаме с засаленной лентой медленно брел серединой Академической аллеи по направлению к оперному театру.

Ветер обрывал последнюю листву с оголенных тополей, швырял под ноги старику жесткие листья и гнал их к поблескивающему вдали памятнику Адаму Мицкевичу. Шагах в двадцати от старика ленивой походкой, то и дело заглядываясь на свежевыкрашенные вывески недавно открытых магазинов, шел коренастый человек средних лет в форме железнодорожника.

Казалось, ему не было никакого дела до бредущего впереди дряхлого старика. Однако острый, пристальный взгляд, брошенный железнодорожником на человека в белом пыльнике, заставил меня насторожиться. «Следит»,— подумал я.

Подходя к гостинице «Жорж», я увидел множество развевающихся по ветру хоругвей и опять отчетливо услышал церковное пение, то затихающее, когда переставал дуть ветер, то возникающее с новой силой, когда хоругви вздымались еще выше. Перед гостиницей на сравнительно широком тротуаре собралась толпа зевак.

Маленькая курносая регулировщица в кокетливо сдвинутой набекрень пилотке, лихо управлявшая уличным движением, вдруг изменилась в лице. Слегка ошеломленная, она строго подняла полосатую палочку и закрыла выезд машин и фаэтонов с Академической на Марьяцкую площадь.

К площади Бернардинов медленно приближалась похоронная процессия. Открытый гроб возвышался на большом черном катафалке. В нем лежал крупный мужчина в парадном церковном облачении. Белые хризантемы окружали умное, величавое лицо с окладистой белой бородой и руки, скрещенные на широкой груди усопшего.

За черным катафалком c гробом, окаймленным множеством венков, очень медленно шагали каноники, викарии, деканы в пелеринах и без них, церковные чины в фиолетовых камилавках, протопресвитеры в одеждах, соответствующих их сану.

Наверное, важного мертвеца везли хоронить на Лычаковское кладбище. Велико же было мое удивление, когда черный катафалк вдруг стал поворачивать налево, окружая петлей памятник Мицкевичу. Похоронная процессия собиралась вновь возвратиться по улице Коперника в нагорную часть Львова. Позже мне стало ясно, что это были не просто помпезные похороны, а тщательно подготовленная политическая демонстрация. Помощники и прислужники седовласого старца хотели показать населению освобожденного города, что для них с его смертью ничего не изменилось. Даже будучи мертвым, их патрон продолжает владеть умами и душами верующих.

Я напряженно следил, как похоронная процессия, подобно большой черной змее, постепенно окружала памятник Мицкевичу.

Среди монахов выделялся один молодой священник. Его цветущий вид никак не вязался с атмосферой смерти и тления. Значительно позже я узнал, какую роль играл при усопшем этот отец Роман Герета, и понял, сколь обманчива может быть внешность на первый взгляд кроткого священнослужителя.

А тогда, видя, как, потупив взгляд, скромный, благопристойный молодой человек лет двадцати восьми, в хорошо сшитой реверенде, явно скучая, движется за гробом в скопище церковников, я даже мысленно пожалел его и подумал: «И как это ты затесался среди такого старья? Сидеть бы тебе сейчас на студенческой скамье, скажем, в Политехническом институте, изучать сопротивление материалов, а в свободное время перебрасывать через сетку волейбольный мяч! Вместо же этого идешь в этой черной хламиде, такой смиренный, с этими катабасами, как твои земляки презрительно называют служителей церкви».

Тем временем катафалк остановился, и какой-то седобородый иерарх дал знак рукой идущим сзади, чтобы те подтянулись и выровняли ряды.

С не меньшим, чем я, любопытством наблюдали за перекрывшей им дорогу процессией солдаты и офицеры воинской части, следовавшей на фронт, добивать гитлеровцев между Вислой и Саном. Каждая минута в ту осень была для них дорога. Об их решительном маршруте говорили надписи на бортах грузовиков и закамуфлированных приземистых танках: «Добьем гада Гитлера!», «Вперед, на запад!», «Освободим народ братской Польши!» У гостиницы толпились пешеходы, задержанные похоронным шествием. Я оглянулся и увидел заинтересовавшего меня старика в белом пыльнике. Он пристально всматривался в процессию, словно отыскивал в ней знакомых.

Стоящая рядом девушка в дубленом полушубке я пестром платке спросила старика:

— Скажите, пожалуйста, кого это хоронят?

Старик в пыльнике внимательно посмотрел на девушку, будто изучая, можно ли ей доверять, и глухо отрезал:

— Убийцу хоронят!

За спиной старика внезапно возникло лицо человека в железнодорожной фуражке, которого я видел в Академической аллее. Он явно прислушивался к разговору.

— Убийцу? — удивленно переспросила девушка.

Старик в панаме внезапно побледнел, пошатнулся и,

схватившись рукой за сердце, стал клониться назад.

— Ему плохо! — вскрикнула девушка.

Я успел подхватить слабеющее тело, осторожно вывел старика из толпы за угол гостиницы и прислонил к стене.

Тотчас возле нас появился железнодорожник.

— Опять сердечный приступ! Я его знаю. То мой сосед. Позвольте, я отведу его домой,— вкрадчиво произнес он. В его голосе было что-то слишком приторное, услужливое. И он снова показался мне подозрительным. Может, не по себе делалось от его холодных, стального цвета, недобрых глаз?

— Его не домой нужно, а в больницу,— сказал я, оглядываясь.

Неподалеку на козлах допотопного фиакра дремал пожилой возница с усами и бакенбардами, отпущенными, очевидно, в подражание австрийскому императору Францу-Иосифу.

Осторожно подведя ослабевшего старика к извозчику, я сказал:

— Послушайте, пане! Человеку плохо. Давайте отвезем его в ближайшую больницу. Я заплачу вам.

— Прошу пана! — сразу стряхивая сон, отозвался возница и стал отвязывать вожжи.

Приподняв старика, я усадил его на лоснящееся сиденье, пропахшее лошадиным потом. Полуобняв его, уселся рядом. Извозчик дернул вожжи, и фиакр мягко покатился кривыми улочками.

После блокадной зимы в осажденном Ленинграде, когда сердце ослабело, я не расставался с валидолом. Сейчас он пригодился. Я почти насильно засунул таблетку валидола в холодеющие губы старика.

Лекарство подействовало быстро. Старик открыл глаза.

— Не надо, ради бога, в больницу,— прошептал он.— Хватит с меня этой больничной пытки. Везите домой, на Замарстиновскую...

Фиакр пересек улицу Коперника почти перед самым носом у черного катафалка в венках и пышных хризантемах.

— Вот виновник моего горя и несчастий! — сказал уже громче старик, показывая слабеющими пальцами на катафалк.— Но и его наказала карающая десница всевышнего правосудия...

 

За монастырской стеной

Мистикой повеяло от слов моего больного спутника. Не задавая лишних вопросов, я счел своим долгом проводить его домой, до постели. Пусть убедится в гуманизме людей, прибывших с востока. Пусть поймет, что мы отнюдь не «рогатые антихристы», какими долгие годы старалась представить нас буржуазная пропаганда, а затем гитлеровские захватчики. Кроме того, я был заинтригован словами: «Убийцу хоронят!», что обронил старик о важном мертвеце, так как мне в числе других членов Чрезвычайной государственной комиссии приходилось с первых дней появления во Львове расследовать гитлеровские преступления.

К моему удивлению, фиакр остановился не у жилого дома, а у монастырского здания, возвышавшегося на бугре и огороженного старинной крепостной стеной. Прикосновением пальца старик остановил возницу перед высокой колокольней странной, четырехугольной формы. С двух сторон ко входу в колокольню и еще выше, на погост, вели выщербленные от времени каменные ступеньки древней лестницы. Под нею, в нише, виднелось изображение коленопреклоненного святого — патрона церкви и здешнего монастыря, святого Онуфрия.

— За этой вот оградой похоронен много лет назад ваш земляк первопечатник Руси Иван Федоров,— сказал старик.— Прошу вас, коль вы были столь сострадательны ко мне, поднимитесь во двор и зайдите направо, в келью двадцать один. Там должен быть приютивший меня отец Касьян. Скажите ему, что я здесь, и попросите сойти. Если же его нет дома — поедем дальше.

Признаться, слово «отец» несколько меня насторожило. Когда же, найдя нужную келью, я застал в ней высокого священника в сутане и целлулоидном белом воротничке, моя настороженность усилилась еще больше.

«Вот те и на! — подумал я.— Решил помочь старому человеку, а попал в гнездо церковников!»

Отец Касьян принял меня очень любезно и, когда я объяснил ему, в чем дело, заторопился, сказал, чтобы я подождал, пока он приведет сюда отца Теодозия.

— Позвольте, но я не расплатился с извозчиком!

— Не беспокойтесь,— сказал священник.— Вы нам оказали неоценимую услугу.— И он вышел, оставив меня одного в келье с низкими сводчатыми потолками.

Отец Касьян говорил по-русски чисто, без всякого акцента, четко выговаривая слова. Это было большой редкостью в здешних краях, особенно среди служителей униатской церкви, к которым, судя по облачению, принадлежал и хозяин кельи.

Разглядывая ее неприхотливое убранство, я заметил на столике последние номера львовской газеты ««Вільна Україна»,—очевидно, обитатели кельи интересовались текущей политической жизнью.

Отец Касьян под руку ввел в келью пошатывающегося старика и сразу уложил на узкую коечку под окном. Потом принялся расшнуровывать его стоптанные, запыленные башмаки с тупыми старомодными носами.

— Вот спасибо, вот спасибо, отец Касьян,—тихо приговаривал старик.—Молодой человек проявил столько христианского милосердия — доставил меня сюда. Случись иное — больница бы меня убила. После всего, что пережито, я бы не выдержал!

Тем временем отец Касьян достал из шкафика, прибитого к стене кельи, лафитничек малинового стекла с гранеными боками, наполненный какой-то жидкостью.

— Чем хата богата, тем и рада.— Он придвинул мне рюмку и достал из шкафика блюдо с домашним печеньем.— Это наша, монастырская, настоянная на почках черной смородины. Не побрезгуйте! — И налил в рюмку темно-зеленую жидкость, от которой сразу распространился по келье запах весеннего сада.

— Спасибо, я не пью,— отказался было я.

— Да вы не бойтесь! Одна рюмочка не повредит.— Священник улыбнулся, налив свою рюмку, тут же пригубил ее, доказывая тем самым, что мне нечего опасаться его угощения.

Делать было нечего! Чтобы меня не заподозрили в трусости, я тоже отпил половину рюмки пахучей, слегка горьковатой настойки.

Легкий храп, донесшийся с койки, на которой лежал старик, заставил меня заторопиться.

— Теперь вы знаете, где мы живем. Милости просим, заходите в свободное время! — сказал отец Касьян и, поглядев на спящего, добавил: — Когда отцу Теодозию станет лучше, он сам расскажет вам историю своей жизни. Это очень поучительная и очень грустная история!

* * *

В Раве-Русской мы и впрямь обнаружили на окраине городка окруженный колючей проволокой лагерь для советских военнопленных, созданный здесь фашистами. После нападения гитлеровской Германии на Советский Союз в этом лагере за год было уничтожено больше восемнадцати тысяч советских солдат и командиров.

Пожилой крестьянин Василий Кочак тихим голосом, пугливо озираясь, рассказал:

— Я работал туточки, в цьому лагери, с декабря 1941 года до весны 1942 года. За это время немцы уничтожили и заморили голодом больше пятнадцати тысяч русских вояк .Их трупы отвезли на тракторных причепах у Волковыцкий лес. Я знаю место, где они зарыты...

— Знаешь, старина? — спросил председатель комиссии.— Тогда поехали с нами...

Страшное зрелище открылось нашим взглядам, когда солдаты расположенной неподалеку воинской части, сопровождавшие нас на грузовике, разрыли братскую безымянную могилу: люди в советской военной форме были вповалку набросаны один на другого. Их расстреливали по методу гитлеровцев — в затылок. Сотни и тысячи трупов наших людей. Вот он, фашизм!..

Потрясенные увиденным, мы молча возвращались в Раву-Русскую, как вдруг слева, поодаль, под лесочком я заметил маленькое, очень опрятное кладбище, огороженное стволами берез. У входа в него, как бы впаянный в лесной грунт, серел каменный алтарь с большим крестом.

Я тронул Кочака за плечо:

— Что это?

— Здесь французов похоронили. Тех, что полонили гитлеровцы.

Французы? Вот неожиданность. Я предложил завернуть к маленькому кладбищу.

На ровных могилках лежали каменные одинаковые подушечки с надписями. Я насчитал двадцать две подушечки и две насыпи без них.

— «Боне Рожер, родился в 1911 году. Годи Пьер, родился в 1915 году. Дастю Пьер. Леплей Жозеф, 30 лет. Самье Арман. Блонди Рожер, 29 лет. Посе Поль, 34 года. Гюйон Андре, 30 лет. Рейно Шарль, 29 лет. Витто Эужен, 34 года. Сирг Камиль. Бонуа Альфой. Котье Рожер...»— читал я своим спутникам фамилии, а про себя думал: «Какая судьба забросила этих сыновей Франции на украинскую землю? Какую тайну скрывает это чистенькое, уютное кладбище?»

Я предложил разрыть несколько могил, чтобы установить причины смерти французов. Но мои спутники запротестовали. Один из них так прямо и сказал:

— Да вы видели сейчас, как там, в Волковыцком лесу, зарыты наши люди, убитые выстрелами в затылок? Навалом! А эти похоронены культурно, даже алтарь каменный для богослужений есть...

И все же после моих настояний солдаты разрыли одну могилу, с большим трудом вытащили на поверхность деревянный, хорошо сохранившийся гроб. Тут я был посрамлен окончательно. Когда с треском раскрылась крышка гроба, мы увидели полуразложившегося мертвеца в полной военной форме французской армии. Пилотка, сдвинутая набекрень, наполовину прикрывала его оголенный череп. Мундир был цел, и на ногах сохранились даже шерстяные носки малинового цвета и крепкие солдатские ботинки. Нет, гитлеровцы не обряжали так в последний путь свои жертвы и не складывали им руки на животе!

Один из судебно-медицинских экспертов осмотрел останки француза и, стягивая резиновые перчатки, сказал:

— Вероятнее всего, инфекционное заболевание. Тиф или, скажем, дизентерия. Но его не убивали. Тем более — одет так парадно! Каков был смысл гестаповцам наряжать его под землю?

Всю дорогу мои спутники нет-нет да и подтрунивали над настойчивостью, с какой я просил их потревожить смертный покой Рожера Блонди. Ведь задержка у французского кладбища отняла у нас добрых два часа. Но меня, человека по природе упрямого и настойчивого, не покидала убежденность в том, что французское кладбище все же скрывает какую-то тайну.

 

«Обеды, как у мамы»

В ту последнюю военную осень во Львове было еще много буфетов и киосков, где торговали частники. Перед зданием городского Совета, там, где два каменных льва стерегут и поныне вход в бывшую ратушу, существовала крохотная столовая с вывеской: «Обеды как у мамы».

В длинной комнатке, уходящей в глубь старинного дома, стояло пять или шесть столиков. Содержательница столовой, почтенная седая пани Полубинская готовила за клеенчатой занавеской на газовых плитках еду. Помогала ей в этом дочь Данута — высокая, стройная брюнетка лет двадцати двух, в пестром платье, изящно облегающем ее фигуру. Всякий раз, посещая столовую «Обеды как у мамы», я любовался врожденной грацией панны Дануты, тем, как легко передвигается она между столиками, то и дело отбрасывая назад густые, вьющиеся волосы.

Поздоровавшись сегодня с пани Данутой, я заказал себе флячки—традиционное львовское блюдо из коровьих желудков, бокал пива и, глядя, как лавирует девушка между столиками, подумал о том, что она удивительно напоминает француженку. И меня осенило.

— Пани Данута,— спросил я, стараясь говорить поместному,— не знает ли пани, подчас оккупации во Львове были французы?

— Почему «были»? — ответила девушка, отбрасывая назад волосы.— Они и сейчас есть.

— Как сейчас? Где?

— В пансионате у мадам Вассо. Улица Кохановско-го, 36.

Мадам Ида Вассо-Том, как успела рассказать Данута,— жена погибшего во время оккупации хозяина мельницы Тома. Она проживает во Львове давно, по французскому паспорту. Одно время даже выполняла консульские поручения французского, а в годы оккупации— петэновского правительства. Сейчас мадам Вассо приютила у себя целую группу бывших французских военнопленных, которые иногда захаживают «на одно пивко» в заведение «Обеды как у мамы».

Первый раз я оставил недоеденным любимое блюдо и, попрощавшись с Данутой, быстро зашагал на улицу Кохановского.

Поднимаясь по скрипучей деревянной лестнице дома, заросшего диким виноградом, я услышал звуки гортанной французской речи. Они вырывались из полуоткрытой двери, на которой была привинчена позеленевшая от времени медная табличка с надписью: «Ида Вассо-Том».

Я потянул рукоятку звонка.

На пороге появилась седая женщина в старомодном платье, с зорким, прощупывающим взглядом,— такими обычно рисуют хозяек французских меблированных комнат или магазинов.

На ломаном французском языке я объяснил цель своего визита. Мадам расплылась в улыбке и попросила меня проследовать к ее «питомцам».

Большая, довольно мрачная комната, в которую меня ввели, производила странное впечатление. На стенах — ценные картины голландских, французских, австрийских и польских мастеров, а посредине комнаты — обеденный деревянный стол с посудой и недоеденной пищей в тарелках. Вокруг простые походные кровати. На них лежали, задрав ноги, и сидели, разговаривая, несколько человек: одни —в пятнистых немецких камуфлированных накидках, другие — во французской, уже изрядно потертой и местами залатанной форме, третьи — в одежде польского покроя. Мы быстро перезнакомились, и тут же я пообещал мадам Вассо похлопотать, чтобы ее питомцам были выданы продовольственные карточки в городском распредбюро. Откровенничать при мадам Вассо не хотелось, и я пригласил двух французов выйти на улицу и погулять со мною. Данута ведь упомянула о связях хозяйки пансионата с профашистским правительством Петэна!

Мы пошли втроем улицами осеннего Львова: худощавый лейтенант иностранного легиона Эмиль Леже, в короткой спортивной куртке, лыжной шапочке и в сапогах «англиках» с высокими задниками, лысоватый Жорж Ле Фуль и я. Осторожными, наводящими вопросами я пробовал узнать, как они сюда попали, прикоснуться к тайне их военной службы.

Впрочем, надобности в такой осторожности вовсе не было. Когда я спросил Жоржа Ле Фуля, не знаком ли ему лагерь в Раве-Русской, он оживился и, жестикулируя, выпалил:

— Ну как же! Как же! Дьявольский лагерь! Нас доставили туда ночью из Франции после тяжелых пяти суток пути в закрытых свиных вагонах. Из вагонов нас вытягивали, так мы ослабли. Немецкий унтер-офицер крикнул нам: «Вот вы и приехали в страну солнца!» Боже, какой ужас этот лагерь! Позже немец-адъютант, уроженец Страсбурга, хорошо говоривший по-французски, признался нам, что в лагере уже умерло от одного только тифа более трех тысяч русских. «Мы зарываем их тут же, на территории лагеря. Случается, что среди них бывают и живые. Все равно их бросают в ямы и засыпают негашеной известью, от которой они задыхаются»,— рассказывал немец. Еженедельно в лагерь привозили по тысяче французов, которые не хотели работать в Германии...

— В лагере был только один водопроводный кран на двенадцать тысяч человек,— вмешался в разговор Эмиль Леже.— Пользоваться им разрешали только четыре часа в день. Немецкая охрана избивала нас. Мы голодали. По утрам, во время переклички, мы едва стояли на ногах. В день нам давали двести граммов хлеба, по утрам — горячую воду с сосновыми иглами и пол-литра бурды.

которую никак нельзя было назвать супом. Спали мы на полу. Блохи, вши...

— Ну, хорошо,— прервал я Эмиля Леже, решив действовать в открытую.— Как же совместить то, что вы рассказываете, с хорошо оборудованным кладбищем для французов под лесом? Неужели немцы лучше заботились о мертвых, чем о живых?

— Кладбище под лесом?! — оживленно воскликнул Жорж Ле Фуль и захохотал, хотя момент для этого был явно неподходящий.— Так ведь это геббельсовская липа чистой воды...

— Да погоди, Жорж,— резко остановил товарища Леже.— Нашел над чем смеяться! Давай объясним толком русскому писателю, как было дело. Понимаете ли, в печать нейтральных стран и в британское радио стали просачиваться вести о нашей жизни в этой «стране солнца». Комиссия Международного Красного Креста в Гааге решила проверить на месте, верны ли рассказы об этих ужасах. Вот тогда-то гитлеровский министр пропаганды Геббельс дал команду спешно соорудить в Раве-Русской образцово-показательное кладбище. Пока его готовили, пока каменотесы сооружали алтарь из гранита, наших покойников обряжали для этого фарса. Самолетами из Франции привезли для них специальную новую форму из интендантских запасов на тот случай, если комиссия потребует сделать эксгумацию. И надо вам сказать, что элегантное кладбище отвело глаза комиссии от тех ужасов, которые мы, живые, ежедневно переживали в лагере. И если даже вас, советского человека, вид кладбища ввел в заблуждение...

Уловив упрек в словах Эмиля Леже, я спросил:

— Но как же все-таки вам удалось вырваться из этого ада?

— О, это уже совсем другая история. Нас впоследствии перевели сюда, в Цитадель. Вы знаете, что такое Цитадель?

Да, я уже знал Цитадель, страшный лагерь смерти, сооруженный в самом центре Львова, рядом с Главным почтамтом, на горе Вроновских, в бастионах, построенных в середине прошлого века по приказу австрийского императора. На всю жизнь останутся в моей памяти надписи, обнаруженные нами на закоптелых стенах бастионных подвалов: «Тут умирали от голода русские военнопленные тысячами», «Доблестная русская армия, вас ожидает с нетерпением не только народ, но и военнопленные, обреченные на смерть. Как тяжело умирать!»...

— Я хорошо знаю, что такое Цитадель,— ответил я Эмилю Леже.— Но ведь оттуда вырваться было еще труднее!

— Нам никогда бы не удалось сделать это, если бы не помощь извне. Мы убежали оттуда ночью двадцатого марта. Триста человек убежало!

— Триста человек! — воскликнул я.— Ведь это большой побег! Какая же организация помогла вам?

— Мы думали тогда, что нам помог всего один человек,— сказал Леже, и его серые глаза заблестели.— Девушка. Милая девушка. Монахиня. Даже если нет на свете бога, каждый из нас будет молиться за нее всю жизнь, как за святую...

— Монахиня? Какая монахиня? — удивился я.— А где она сейчас? Расскажите-ка мне о ней подробно!

Сверх ожидания, Леже сразу нахмурился и, переглянувшись со своим соотечественником, замолчал.

Я выжидающе смотрел на него.

После некоторого колебания Леже оглянулся и, переходя на полушепот, сказал:

— Камрад писатель, поймите меня правильно. Я не трус. Я прошел трудную службу в иностранном легионе в Северной Африке, видел, как ночью снимали с постов моих друзей. Я пережил гитлеровский плен. Сейчас я хочу спокойно ехать с моей Зорой и ребенком до Одессы, сесть на пароход и добраться до Марселя, чтобы снова увидеть мою родину. Гитлеровцев отсюда вы выгнали, но их пособники гитлерчуки остались. Да, да! Осталась такая же «пятая колонна», что предала республиканскую Испанию. У них везде уши. И если они узнают, что я рассказал вам правду о нашей спасительнице, меня ждет пуля или нож даже в убежище мадам Вассо, которой, по правде сказать, я не очень доверяю. Увольте меня от этого рассказа. Пусть вам расскажет об этой истории кто-либо другой, переживший меньше, чем я... Пардон, товарищ камрад...

Настаивать я не имел права: как-никак Эмиль Леже был иностранцем. И тотчас же, по непонятной мне ассоциации, вспомнил встречу с двумя священниками за стенами древнего Онуфриевского монастыря, где некогда печатал свои первые работы «друкарь книг пред тем невиданных», русский умелец Иван Федоров...

Монахиня? А не ведает ли об этом отец Касьян? Или отец Теодозий?

...Утром следующего дня по дороге в Онуфриевский монастырь я неожиданно встретил молодого судебно-медицинского эксперта Николая Герасимова, который ездил с нами в Раву-Русскую.

Он взял меня под руку и, шагая рядом, тихо сказал:

— Оказывается, вы, голубчик, были правы, когда настаивали повнимательней изучить происхождение французского кладбища. Я только что из прокуратуры. Туда звонили из Равы-Русской. Нашей вчерашней работой очень заинтересовались враги. Ночью все могильные каменные плиты сняли бандеровцы из куреня «Вороного» и на подводах увезли их в сторону Гребенной, к польской границе. Когда об этом узнал командир Рава-Русского пограничного отряда полковник Сурженко, то послал в погоню за бандой тревожную группу. Удалось захватить нескольких бандитов. Другие удрали в Польшу, или, как они называют ее, в «Закерзонский край». Один из задержанных рассказал, что в банде были два офицера немецкой разведки, которых сбросили на парашютах с гитлеровских самолетов. Очевидно, по их указанию были сняты каменные плиты с могил. Тут какая-то тайна...

— Я уже почти знаю эту тайну,— сказал я эксперту.—И напрасно вы подтрунивали надо мной, когда я записал все, что было высечено на плитах. Можно разбить или утопить надгробия в каком-нибудь лесном озере, но нельзя усыпить человеческую память. Мы занесем эти надписи в акт Чрезвычайной комиссии.

 

Получаю тетрадь

Когда я вошел в знакомую монастырскую келью, отец Теодозий сидел в удобном старомодном кресле и, как это ни странно, читал «Правду».

Я поздоровался со стариком, осведомился о его здоровье и, получив приглашение садиться, с места в карьер

спросил, не слышал ли он о- монахине, которая помогла бежать из Цитадели большой группе военнопленных.

Старик сразу изменился в лице. Газета с легким шорохом выпала у него из рук и, опустившись на пол, накрыла стоптанные ночные туфли священника.

Помолчав, он тяжело вздохнул:

— Эта монахиня была моей дочерью...— И зарыдал тяжко, глухо.

А я сидел перед ним, совершенно ошеломленный.

Отец Теодозий встал, подошел к шкафику и, открыв его, достал с полки тетрадь в коричневом гранитолевом переплете. Он протянул ее мне со словами:

— Извините, рассказывать об этом сам не могу. Трудно. Это еще так близко! Я доверил все, что знаю, бумаге. Возьмите и прочтите на досуге. Вы ведь человек с востока и куда лучше многих местных поймете меня.

...Страницы тетради заштатного священника отца Теодозия Ставничего познакомили меня с трагедией тех оккупационных времен, когда героизм и человеческое благородство уживались с торжествующей подлостью и предательством. Однако отцу Теодозию было известно далеко не все имеющее отношение к западне, в которую заманили его дочь. Много новых деталей я узнал, уже работая в архивах, беседуя с бывшими узниками Львовской Цитадели и работниками органов безопасности.

Еще одно странное стечение обстоятельств помогло мне разгадать тайну гибели дочери отца Теодозия.

Война уже окончилась, но на территории западных областей Украины еще существовало несколько лагерей для немецких военнопленных. Бывшие солдаты и офицеры гитлеровской армии, а быть может, и замаскированные эсэсовцы, теперь стали смирными, покорными. Они разбирали руины и строили новые дома, возводили мосты и выравнивали аэродромы, поврежденные бомбежками, прокладывали дороги,— короче говоря, своими руками исправляли и восстанавливали то, что сами же разрушили.

 

Допрос Питера Крауза

Как-то мне позвонил начальник одного из таких лагерей и попросил — не смог бы я прочесть для оперативного состава лагеря лекцию на тему «Гитлеровцы в Западной Украине».

Я, конечно, охотно рассказал офицерам-чекистам о немецких злодеяниях.

Несколько дней спустя начальник лагеря снова позвонил мне:

— Любезность за любезность. Вы нам прочли лекцию, а мы можем предоставить вам возможность побеседовать с гестаповцем, выявленным чекистами среди рядовых солдат вермахта. Очень крупная птица! В 1937 году его принимал сам Адольф Гитлер. Этого типа помогли нам обнаружить немецкие антифашисты. Вчера его судили. Он получил двадцать пять лет, и, пока мы его не отправили после приговора в места не столь отдаленные, вы можете поговорить с ним. Есть у вас время и желание?

Еще бы! Не каждому литератору, даже в дни войны, выпадала такая удача!

На попутных машинах и трамвае примчался я в здание тогдашней Замарстиновской тюрьмы (теперь в ней располагается обычная городская больница, а тюрьма давно прекратила свое существование) и вместе с переводчиком вошел в следственную комнату. Там я и провел все воскресенье.

...По моим представлениям, бывший начальник гестапо Гамбурга, крупнейшей гавани Германии, города с миллионным населением, а затем начальник гестапо Львова должен был бы выглядеть весьма внушительно.

Когда же два конвоира ввели невзрачного, средних лет человечка в потертом солдатском мундире, в стоптанных сапогах немецкого покроя, лысоватого, с лицом, ничем не запоминающимся, я, по правде сказать, решил, что произошла досадная ошибка. Этот щелкает каблуками, благодарит меня, когда приглашаю его садиться. Но когда он охотно рекомендуется: «Питер Христиан Крауз»,— я понимаю, что ошибки нет. Да, передо мной тот самый Питер Христиан Крауз, который пытался настигнуть советского разведчика Николая Кузнецова и потерпел поражение в схватке с ним.

Мое преимущество перед Краузом заключалось в том, что он не знал, кто я такой, я же отлично был осведомлен, с какой обезвреженной змеей имею дело. По-видимому, Крауз принял меня за работника прокуратуры, призванного пересмотреть его дело и, может быть, сбавить срок заключения.

Рассчитывая снискать мое расположение, он был весьма откровенен, сыпал именами подчиненных ему гестаповцев; сообщая их бывшие адреса во Львове, рассказывал, откуда они родом, каковы их приметы и привычки, какую агентуру они оставили в городе.

— Сколько лет Эриху Энгелю и как он выглядел? — спросил я.

— Гауптштурмфюрер Эрих Энгель,— по-военному отрапортовал Крауз,— руководил рефератом «А», в моем четвертом отделе, то есть, собственно, в гестапо, и был первым моим заместителем. Он занимался коммунистами, социал-демократами, партизанами и вел борьбу с актами саботажа. Сейчас ему лет тридцать семь — тридцать восемь. Рост — метр шестьдесят восемь сантиметров. Плотен, мускулист. Волосы зачесывает назад, блондин, глаза карие, с зеленоватым оттенком, полное, круглое лицо. Особенных примет нет.

— Как и у вас?

— Яволь! Как и у меня.— И, осклабившись, добавил:— При такой внешности легче работать. Меньше бросаемся в глаза.

— Где сейчас Энгель?

— В июле 1944 года, перед вступлением советских войск во Львов, уехал в город Кассель. Его сменил штурмбанфюрер СС и уголовный советник Дергахе. Из Вены...

Я решил действовать в открытую.

— Скажите, Крауз,— прервал я,— дело Иванны Ставничей вел Энгель?

— И Энгель и Альфред Дитц,—услужливо ответил Крауз.— О, это было крупное дело — Ставничей! Я не мог им непосредственно заниматься, потому что мне была. поручена разработка деятельности подпольной «Народной гвардии Ивана Франко». Дело Ставничей восполняло наш провал в истории с гауптманом Паулем Зи-бертом — вашим разведчиком, которого мы упустили из Львова. Мы не смогли захватить его живым. Он погиб от руки украинских националистов на пути в Броды.

— Вы сами хорошо знаете подробности дела Ставничей?

— Яволь! — Крауз привстал и щелкнул каблуками.

Такое признание было для меня неожиданностью. Думалось, Крауз будет запираться, сваливать все на своих коллег, говорить, что ему неизвестна подлинная фамилия девушки, носившей сутану. А он проявлял полную готовность пролить свет на трагическую судьбу дочери отца Теодозия Ставничего!

 

Герете нужна жена

Вернемся в прошлое.

Еще в то время, когда Питер Христиан Крауз вылавливал коммунистов в Гамбурге и тайно готовил шпионов для засылки их в Польшу, отец Теодозий сидел на приходстве в селе Тулиголовы, у реки Сан. Его приходство было расположено рядом с причудливой деревянной церквушкой, окруженной смереками — пихтами.

Была у вдовца Ставничего единственная и любимая дочь Иванна. Смуглая, с умными глубокими глазами и нравом открытым, простым и честным, она походила на цыганку. Иванна с отличием окончила гимназию в Пе-ремышле, несколько лет безуспешно пыталась пробиться в Львовский университет имени короля Яна Казимира. Ей вежливо отвечали, что все места уже заполнены. Но Иванна прекрасно понимала, в чем подлинная причина отказа. Правительство довоенной Польши вовсе не было заинтересовано давать высшее образование украинцам, которых магнаты презрительно называли «хлопами». Украинцы побогаче уезжали учиться — кто в Чехословакию, кто в Австрию, а иные даже во Францию.

Приход же отца Теодозия был бедным, село небольшое, полунищее, недаром и звалось оно «Тулиголовы». Послать дочку за границу у Ставничего возможности не было. Оставалась у Иванны одна доля — замужество.

Все в округе были уверены, что такая красивая и смышленая девушка, как Иванна, не засидится долго в невестах. И действительно, Роман Герета, семинарист из Львова, уроженец соседнего села Нижние Перетоки, сын тамошнего униатского священника, стал частым гостем приходства отца Теодозия.

Высокий, стройный, настоящий подкарпатский легинь, как звали здесь красивых парубков, Роман Герета большую часть своих каникул проводил в Тулиголовах. Несмотря на то, что и его отец был священником и села стояли почти впритык друг к другу, богослов Роман охотнее помогал править службу отцу Теодозию, часто дирижировал церковным хором, выполнял обязанности регента маленькой сельской церквушки. Когда Ставни-чему нездоровилось, Герета читал за него вслух Евангелие, продавал и тушил свечи, помогал вести церковные книги, регистрируя рождения, свадьбы и похороны прихожан.

Было очевидно: Роман всеми силами старается завоевать симпатии доверчивого старого священника и таким путем добиться расположения его дочери. Герета рассказывал отцу Теодозию, как благосклонно относится к нему глава всей униатской церкви Западной Украины, князь церкви и граф Андрей Шептицкий. Он намекал, что митрополит даст ему после окончания семинарии богатый приход где-нибудь под Львовом, а не в такой дыре, как нищие Тулиголовы.

Когда же Роман Герета оставался наедине с Иванной, он, заглядывая в ее темные глубокие глаза, напевал под гитару:

Очі ви мої одинок!, Ви чарівні глибок! I найкращі з ycix...

А однажды прислал из Львова стихи, написанные на отличной веленевой бумаге ровным почерком прилежного семинариста:

У місці далекім, понурім Часами стражда душа. Одна лиш подруга — смерена — Самітня i горда, як я!..

Иванну взволновало трогательное стихотворение об одиноком дереве-смереке, с которым Роман сравнивал себя. Тот, кого она про себя, тайно, называла «мій Ромцю», оказывается, еще был и поэтом! Откуда могла знать доверчивая девушка, что «Ромцю» совсем не так простодушен, как ей казалось? И меньше всего она могла предполагать, что еще на втором курсе семинарии Герета был принят в тайную организацию украинских националистов— ОУН, руководимую из гитлеровского Берлина, что вперемежку с чтением Евангелия и других священных книг Роман по ночам штудирует евангелие Адольфа Гитлера — «Майн кампф». Свято веря проповедям митрополита Шептицкого, что «никакого фашизма в природе нет», «поэт» учился у него лютой ненависти к коммунизму.

Роман заканчивал духовную семинарию. Ему давалось несколько месяцев на подыскание достойной священника невесты, а затем предстояло рукоположение. Если, по законам униатской церкви, подчиненной Ватикану, он за это короткое время не подыщет суженую, на всю жизнь оставаться ему одиноким, неженатым попом— целебсом. Правда, поповен, желающих выйти замуж, в деканате было немало, но Роману приглянулась именно Иванна.

Иванна не выдержала натиска и к концу летних каникул дала согласие стать женой Гереты. Но тут случилось непредвиденное: первого сентября 1939 года гитлеровские танки и самолеты рванулись на Польшу.

Перемахнув через Сан, они уже дошли до окраин Львова, когда с востока, ломая старые кордоны, на помощь западным украинцам и белорусам двинулась Красная Армия и ее танки. Немцы вынуждены были попятиться за Буг и Сан. Большую часть древнего Перемыш-ля заняли советские войска, и Иванна с подругами ездила из Тулиголов встречать освободителей.

Там-то, в Перемышле, на митинге услышала она, что во Львове открывается новый украинский университет, куда широко открыт доступ молодежи. Услышала Иванна эту весть и тут же, на почтамте, написала заявление во Львов. Она писала, как отказывали ей раньше, сообщала, что, думая подать заявление и на следующий год, оставила в делах университета имени Яна Казимира свои документы: метрику и удостоверение об окончании гимназии с золотой медалью,— просила на этот раз, коль скоро «университет открыт для народа», отнестись к ее просьбе внимательно. Впервые наклеила Иванна на конверт две марки с изображением Ленина, впервые получила она квитанцию на украинском языке.

 

Письмо из Львова

О своих планах Иванна не сказала дома ни отцу, ни встревоженному приходом советских войск Роману Гере-те. Даже своей близкой подружке Юле Цимбалистой не сказала. Вдруг откажут? Нового отказа ей уже не вытерпеть. Да и Герета при случае сможет попрекнуть. Скажет: «Куды, дивча, полизло!»

Велика же была ее радость! Спустя две недели, когда она перебегала по узкой кладочке быструю горную речку, перед ней возник, хитро щуря глаза, сельский письмоносец Хома.

— Танцуйте, пани Иванна! — письмоносец прятал за спиной жилистую руку.

— С какой стати?

— Говорю — танцуйте! — продолжал Хома, размахивая письмом.— Танцуйте же!

Иванна, ловко подпрыгнув, вырвала из рук почтальона конверт с типографским штампом: «Львiвський Державний універсітет iмени Iвана Франка». Осторожно разорвала конверт и прочла письмо. Потом неожиданно поцеловала в жесткие, прокуренные усы старого Хому и помчалась в приходство.

На погосте возле церкви, как и всегда по вечерам, собралась празднично одетая молодежь. Хлопцы разгуливали в гуцульских кептариках — разлетайках, отороченных мехом, девчата толпились группками в пестрых, расшитых разноцветными нитками, тяжелых плахтах.

Отец Теодозий, закончив вечерню, спускался по деревянным ступенькам. Иванна подбежала к нему и, обняв, воскликнула:

— Поздравь меня, таточку! У меня такая радость!

— Что случилось, доню?

— В университет меня приняли, тату! Боже, как я рада! Как мечтала об этом, как молилась долгими ночами, сколько слез пролила! И вот теперь бог услышал моя молитвы.

Однако, не в пример дочери, старый священник не склонен был разделять ее радость. Разглядывая уведомление, он протянул:

— Покинуть меня собираешься? А как же свадьба?

— Какая может быть свадьба, когда я теперь студентка? Ты же сам так хотел этого! Что лучше — киснуть всю жизнь в приходстве в глухом селе, стирать мужу и детям белье и сутаны или стать ученой? Разве бы ты надел- эту реверенду, если бы тебе в молодости удалось получить светское образование?

— Не будем вспоминать об этом,— оборвал дочь Ставничий.— Оставить меня одного!

— Какие глупости! Скоро пойдут пригородные поезда. Три часа — и я здесь. Подумаешь! Все воскресенье здесь. И татусю сможет приезжать ко мне во Львов. Ты же сам хотел, чтобы я училась в университете!

— Но теперь другие времена! — осторожно сказал отец Теодозий, подумав про себя: «Кто знает, какие порядки в этом безбожном университете?»

— Хорошие времена настали, татусю, як мне так быстро ответили! — весело и убежденно сказала Иванна, ища глазами, с кем бы еще поделиться этой новостью.— Мы еще поговорим об этом!

И бросилась к подруге, невысокой блондинке в вышитой украинской блузке.

— Юльця! — запыхавшись, проговорила она.— Ну, бачишь, Юльця? Есть правда на земле! — И протянула письмо.

Юлька читала уведомление, а из-за ее спины вглядывался в текст высокий хлопец в зеленой тирольской шляпе с щеголеватым фазаньим перышком.

— Видишь, видишь? Я же говорила тебе — все изменится. А ты все ныла: «Не доведется мне больше учиться. Буду обычной попадьей...» — сказала Юля.

— Ты была права, Юльця, дорогая моя курносая подруга,— целуя девушку, говорила Иванна.— Все меняется на глазах.

— Разрешите и мне поздравить вас, Иванна,— сказал парень в зеленой шляпе.— Меня зовут Щирба. Грицько Щирба. Я живу в Нижних Перетоках и вас знаю с виду. Это вы верно сказали — все меняется на глазах. Моего батька за коммуну в дрогобычской тюрьме гноили, а сейчас вот меня, селянского сына, во Львовскую политехнику приняли. Буду учиться в Дублянах, на агрономическом факультете...

 

Всё рушится

Внезапное письмо из Львова разрушило все надежды Романа Гереты на такое, казалось бы, уже близкое обручение с Иванной.

— Извините, Ромцю,— сказала она ему просто,—беру свое слово обратно. Не могу я выйти за вас замуж и не хочу ставить вас в смешное положение. Попадянка — студентка советского университета! Да засмеют меня все товарки. И не огорчайтесь. Пробачьте меня! Не на мне одной свет клином сошелся. Маетэ час подыскать себе до рукоположения добрую невесту. Вы будете с ней счастливы, а я пойду своей дорогой, той, о которой мечтала.

Все это было жестоко и никак не устраивало Герету. Он уже сообщил друзьям по семинарии о своей избраннице. Как же он будет выглядеть теперь в глазах митрополита и председателя консистории, ее генеральных викариев, когда расскажет, что Иванна Ставничая, как говорят в народе, «поднесла ему гарбуза» — отказалась выйти замуж!

«Какой,— скажут они на одном из ближайших тайных заседаний,— из этого Гереты будет священник, как он может держать в руках свою паству, если какая-то девчонка пошла наперекор его воле и он не сумел ее уберечь от тлетворного влияния безбожной власти?»

«Нет! Нет! Нет! — сказал он мысленно себе.— Не бывать тому! Иванна во что бы то ни стало должна стать моей женой».

И решил действовать тайными, ему одному известными способами, чтобы прямым напором не вызвать у Иванны протеста, а быть может, и ненависти.

— Ну что же, на то воля божия,— он смиренно наклонил голову с волнистыми, цвета вороньего крыла волосами.— Насильно мил не будешь. Раз пани Иванна решила променять супружеский союз со мной на учение в большевистском университете, я схожу с вашего пути. А другие невесты меня не интересуют. Я сохраню любовь к вам, пани Иванна, в своем сердце и посвящу себя только служению богу, навсегда останусь безженным.

— Не надо этого делать, Ромцю,— чуть не плача, сказала Иванна.— Поезжайте в Перемышль, сколько там в епархиальном училище красивых и умных попадянок, из них будут хорошие хозяйки и верные жены. Ну, наконец, вы можете подыскать себе невесту из светской среды. Хотя бы в том же самом Львове.

— Не уговаривайте меня, милая Иванна. Лишь в служении богу, запрятав глубоко в душу любовь к единственной на земле девушке, могущей быть моей избранницей, я смогу найти себе утешение и отраду. И пусть вас отныне не волнует моя судьба.

Так говорил Роман Герета, а в его голове лихорадочно созревал точный, рассчитанный до мельчайших подробностей план, которому мог позавидовать самый искушенный иезуит.

 

Действовать!

Спустя неделю переодетый в штатское Герета сидел за столиком львовского ресторана «Атлас» на площади Рынок и медленно пил из высокого бокала прозрачное и пенистое пиво.

Герета не зря выбрал именно это место и дневной час для тайной встречи с тем, кто мог изменить его судьбу и спасти будущее благополучие. На плечи Гереты был небрежно накинут светло-синий пиджак из английского твида. Светло-серые брюки, сшитые у модного портного, были не так широки, как у многих приезжих с востока, а его спортивную грудь обтягивала белая шелковая рубашка «апашка». И никто не смог бы узнать в этом франте, мирно посасывающем пиво, богослова, решившего посвятить себя служению всевышнему.

Тот, кого он ждал, его старый школьный товарищ еще по частной украинской гимназии Кукурудзов, Дмитро Каблак, коренастый, широкоплечий парень лет двадцати пяти, вошел шумно, размашистыми шагами обогнул пустые столики и, протягивая Герете волосатую, загорелую, сильную руку, сказал:

— Сервус, Ромцю!

— Сервус,— ответил Герета и придвинул Каблаку полированную табуретку.

— Случилось что-нибудь, Ромцю? — спросил Каблак.

Спиной к друзьям у пианино сидел музыкант, француз

Эмиль Леже. Он тихонько наигрывал знакомые мелодии львовских песенок: «Есть у меня гитара, купленная во Львове», «Володя», «Я условился с ней ровно в десять». В этой «связке», или, как говорили поляки, «вёнзанке», музыкальных мелодий одна сменяла другую.

Тихо, поглядывая, не подслушивает ли музыкант, Герета рассказал, как Иванна «поднесла ему гарбуза».

— Ну, хорошо, а я-то здесь при чем? — не понимая, в чем дело, спросил Каблак и знаком показал появившемуся в дверях официанту, чтобы тот принес и ему пива.— Я тебе давно говорил — ищи себе невесту не в Ту-лиголовах, а здесь, во Львове. Нужно было тебе связываться с этой тулиголовской квочкой!

— Она хорошая девушка, но очень упрямая,— возразил Герета.— И только ты один можешь мне помочь. Мы с тобой старые побратимы, не один год в организации,— тут голос Гереты перешел на трудно уловимый шепот.— Ты, как секретарь приемной комиссии университета, должен отказать Иванне в приеме.

— Ведь она уже зачислена! На что же я сошлюсь?

— А это уж твоя справа! Сошлись на распоряжение ректора, на социальное происхождение... Да, да! — оживился Герета, радуясь быстро найденному решению.— Это ход! Ты ей отказываешь как дочери священника, ссылаешься на то, что ее отец нетрудовой элемент.

Увлекшись, они не заметили, как неслышными шагами, вертя в руках маленькое круглое банджо, к столику подошел Эмиль Леже и сказал, безбожно ломая русские и украинские слова:

— Панове гачу слушать шансон франсез?

Герета вздрогнул и, желая скрыть это, спросил как можно спокойнее:

— Пан есть француз?

— Так,— Леже кивнул.

— Какими судьбами во Львове? — спросил Каблак тоном следователя.

— Я биль офисье связь от Франс в армэ чекословак... Пюи, потом демобилизе, женился. Ма фам, жена, чешка, компрене ву? (понимаете?) Когда Гитлер захватиль Судет, а потом тут, Чехословаки, ма фам, жена, компрене ву, через Карпат сюда, Львов...

— Теперь надо обратно до дому... 3 повротом,— засмеялся иронически Герета.

— Нельзя Франс. Там Даладье, Петэн. А Мюних они продаль Чехословаки бошам. Ма фам не простит им. Я ошень люблю советски люди. Ма фам работай садовница на Высоки замок, а я здесь спевам...

И, словно в подтверждение, бывший французский офицер запел веселую песенку о далеком и родном Марселе.

— Прошу пана! Едно пивко для музыканта! — крик» нул появившемуся в дверях официанту Каблак.

Когда тот принес большую кружку пива, покрытую густой пеной, Леже, прерывая игру на банджо, учтиво сказал: «Мерси! Гран мерси!» — и понес кружку на пианино, роняя пену на истертый пол. Он пил пиво маленькими глотками и все продолжал тихо напевать. Под мелодию французской песенки Герета прошептал:

— Думаешь, подслушивал?

— Холера его знает! У этих коммунистов всюду агенты. Только нам еще французского большевика недоставало. «Я ошень люблю советски люди»,— зло передразнил Каблак.— Погоди, погоди! Недолго остается тебе их любить... Послушай, Ромцю, есть указание руководства всюду и везде насаждать наших людей. Мы должны быть хитрыми, как лисы, гибкими, как змеи, и проникать всюду, чтобы в час великого взрыва суметь захватить ключевые позиции. И в университете тоже.

— Да, это верно,— согласился богослов.— Я знаю эту инструкцию. Но в ней идет речь о наших подпольщиках. А Иванна, как ты изволил выразиться, «квочка», и я никогда не дам ей вмешиваться в политику. Мне нужна жена. Понимаешь? Любящая жена. И все. Точка! Но есть и другая инструкция: всеми силами и способами вызывать недовольство местного населения советской властью. Если ты откажешь Иванне в праве учиться в университете, то она озлобится против большевиков. А это будет только на руку подполью. Мы приобретем еще одного сочувствующего для тех времен, когда провозгласим здесь самостоятельную Украину и когда падет Москва...

Бедная Иванна! Если бы только она знала, что националист, давний фашистский агент Дмитро Каблак проник в приемную комиссию! Иванна и впрямь была «квочкой», наивной, доверчивой. И не подозревала она, что ее близкие могут ткать вокруг ее зыбкой судьбы паутину иезуитских провокаций, как не знала и того, что, прощаясь с Геретой в ресторане «Атлас», Каблак сказал:

— Хорошо, згода! Но прежде всего я посоветуюсь с митратом Кадочным. По заданию митрополита Шептиц-кого он курирует наши дела в университете.

— Только, ради бога, не выдавай меня и не говори, что Иванна отказала мне в своей руке,— поспешно заметил Герета.— Скажи просто, что в ее лице стоит приобрести еще одного недовольного советской властью. А ее очень любят подружки и в Тулиголовах и в Перемышле. К мнению ее прислушиваются, и она сможет отвратить их от влияния комсомола. Скажи митрату Кадочному, что Ставничая может стать хорошей активисткой в обществе Святой Богородицы девы Марии. Ведь церковь заинтересована в этом!

Не знала Иванна ни этих, ни других слов, которыми обменялись на прощанье Дмитро Каблак и ее суженый Роман Герета.

 

Каблак действует

Радостная, ликующая приехала Иванна во Львов. Надо было пораньше узнать, где находится студенческое общежитие и когда начнутся занятия.

В нарядном ярком платье, загорелая, длинноногая, шла она с чемоданчиком в руках по Академической аллее, и не один прохожий оглядывался на красивую девушку с густыми длинными волосами, сбегавшими на плечи.

Бывала Иванна во Львове и раньше, но никогда еще город не казался ей столь оживленным.

Мелькали последние лицеисты в разноцветных шапочках-корпорантках. Спешили на работу усатые, все в черном, трубочисты, похожие на чертей, покинувших преисподнюю: в руках у них были длинные пики и кольца веревочных шнуров с гирьками, а на головах «профессорские» шапочки.

Среди потока прохожих Иванна могла без труда различить новых и подлинных хозяев освобожденного города: молодых гуцулов в нарядных кептарях, веселых украинских девчат в национальной одежде, перед которыми советская власть распахнула двери институтов и школ старинного города.

С рюкзаками за плечами, в брюках и тяжелых лыжных ботинках шагали девушки с распущенными волосами. Это были беженки из центральных районов Польши, занятых гитлеровцами.

Увядающие пани то там, то здесь прогуливали по тротуару японских болонок, откормленных такс и тупомордых, лоснящихся от жира бульдогов. Навстречу Иванне попадались пожилые пенсионеры-эмериты в старомодных канотье и котелках, с тростями, украшенными монограммами. Она видела сидящих кое-где у ворот старичков, рассуждающих с опаской, что принесет им новая власть; усы и бакенбарды у них были точь-в-точь как у императора Австро-Венгрии Франца-Иосифа. А вот престарелый раввин вывел на прогулку воспитанников хедера, или талмуд-торы; на тонкие, рахитичные ноги подростков, перешагнувших сразу из детства в старость, были натянуты белые, до колен, чулки, а вдоль их бледных щек, прямо-таки просвечивающих от истощения, спускались курчавые черные пейсы.

Из улицы Килинского доносилась уже полюбившаяся и во Львове «Катюша». Ее пели красноармейцы. В полной выкладке, со скатками и котелками, они маршировали на Главный вокзал. Молоденький лейтенант, то и дело ревниво поглядывая, как держат равнение его подчиненные, подавал команду: «Раз, два, три! Левой!..»

Взгляды пешеходов невольно обращались к колонне, пересекавшей Первомайскую улицу. Одни смотрели на советских воинов с восхищением, другие — со сдержанным любопытством, третьи, в модных сапогах «англиках», те, что долгими годами распространяли здесь сказки о «большевистских фанерных танках», о «колоссе на глиняных ногах»,— с плохо скрываемой ненавистью.

Паренек в домотканой куртке, с узлом, висящим за плечами, обратился к пожилому человеку в старомодной крылатке:

— Простите, пане... Как пройти к университету имени Ивана Франко?

— К университету имени Ивана Франко? — ядовито переспросил старик.— Шестьдесят пять лет живу во Львове, но такого университета не знаю. Если же пану надо посетить университет Яна Казимира, тогда црошу повернуть налево и затем у Народной гостиницы направо. А потом просто по улице Третьего мая налево.

Иванне стало жаль селянчука, видимо впервые попавшего в такой большой город, и, тронув его за локоть, она сказала:

— Пидемо разом, товарищу! Я покажу вам, где университет Ивана Франко...

Они подошли к порталу университетского здания, украшенного аллегорическими изображениями Вислы, Днестра и Галиции. Когда-то здесь заседал галицийский сейм, затем, после того как в восемнадцатом Австро-Венгрия распалась, польские власти отвели это огромное здание под университет.

Иванна собиралась подняться в ректорат, но увидела в вестибюле толпу хлопцев и девушек; с возбужденным вниманием, приподнимаясь на цыпочки, они читали списки принятых.

Долго всматривалась она в списки, водя пальцем сверху вниз, от фамилии к фамилии, но не нашла там своей. Слезы подкатили к горлу. Ей почудилось, что студенты и даже засевшие в нишах вестибюля каменные князья Владимир Великий, Ярослав Мудрый, Мечислав и Казимир с насмешливым вниманием глядят на нее.

По широкой лестнице она взбежала на второй этаж. Ворвалась в кабинет секретаря приемной комиссии. Навстречу ей из-за широкого дубового стола поднялся важный, полный сознания собственного достоинства и вместе с тем чиновно-замкнутый и корректный секретарь. Он знаком предложил девушке сесть, но она, растерянная, порылась в своем чемоданчике и, достав оттуда извещение, протянула его через заваленный папками стол.

Секретарь бегло прочел извещение.

— Дуже приемно, пани Ставничая? Будем знайоми! Дмитро Каблак. Ну и что же?

— Как что же? — готовая разрыдаться, воскликнула Иванна.— Но в списках меня нет!

— И не будет! — Каблак разорвал извещение.

В ужасе следила Иванна за тем, как белые клочки бумаги, разорванной загорелыми волосатыми пальцами Каблака, падали в плетеную корзину. И казалось ей, что не извещение, а в клочья разорванная судьба ее летит туда, в мусор, смешиваясь с окурками и обломками сургучных печатей...

— Почему же? — почти простонала Ставничая.

— Есть причины.

— Но я окончила гимназию с отличием!

— Мало ли кто кончает гимназию с отличием! Сыновья графа Дзедушицкого или князя Сангушко. Разве они учились плохо?

— Но какое я имею к ним отношение? Зачем вы меня сравниваете с теми, кто преследовал нас? Я украинка, а это польские аристократы.

— Украинцы бывают разные. Вот Остап Луцкий, помещик из Волыни, или адвокат Кость Левицкий, которого большевики недавно «закрыли». Социальное происхождение не всякому дает право учиться в этом только для народа открытом университете! — сказал Каблак, театрально подняв руку.

— Значит, из-за того, что мой отец священник в бедном украинском селе, я не могу получить высшее образование? Но ведь отец стал священником, когда еще не было советской власти! Он простой селянский сын, и, кто знает, будь здесь другие порядки, надел ли бы он сутану?

— Мы живем в переходное время, дорогая, и не каждый способен понять все эти тонкости,— сочувственно сказал Каблак.— Сегодня не рассуждают, а рубят сплеча...

Иванна уже не слушала секретаря.

— Боже мой! Как это жестоко: вызвать меня издалека, обнадежить и сразу разрушить все!

Она опустилась в кожаное кресло и, припав к резной кромке дубового стола, залилась слезами. Со странной усмешкой, скользнувшей по лицу, Дмитро Каблак обогнул огромный стол, подошел к Ставничей и, меняя тон, положив руку на ее плечо, ласково сказал:

— Милая девушка, я ведь тоже местный и хорошо понимаю ваше горе. Не мы завели эти порядки. Их принесли сюда они, люди с востока. Мы жили здесь иначе, а они азиаты...

Иванна вскочила. Ласковый, мягкий голос Каблака внушил ей надежду.

— Я пойду к ректору. Быть может, он не знает всего. Я расскажу ему все! Я объясню, что мой отец никогда не агитировал против советской власти. Я расскажу, как мечтала учиться, как мне не давали и что говорил командир на митинге в Перемышле.

Каблак засмеялся, приглаживая широкой темной ладонью и без того прилизанные волосы. С удивлением посмотрела на него Иванна. Над чем он смеется? Кто дал ему право издеваться над ней?

— Милое, наивное дитя! Я передал вам личное решение самого ректора,— пояснил Каблак.— Его собственное решение, поймите! А своих решений он никогда не меняет. Кроме того, у него есть прямое указание Сталина закрывать дорогу к образованию таким, как вы. Чужакам! Будете жаловаться, возражать, наболтаете

чего-нибудь лишнего, чего они не любят,— он воспримет вашу обиду как недовольство советской властью, и вместо университета вы поедете с вашим отцом в Сибирь. К белым медведям!

— Что же мне делать? — спросила, окончательно растерявшись, Иванна.

— Вы красивая девушка и без университета проживете, выйдете замуж, будут у вас дети, любимый муж, и никто вас укорять не будет...

— Укорять? — насторожилась Иванна.— За что укорять?

— Для них вы чужая! Повторяю! Навеки чужая. Поймите это сердцем. Таков закон нового, советского времени. Теперь всю жизнь вы будете писать об этом в анкетах, отвечать на собраниях, каяться! — вдохновенно сказал Каблак.— Если, конечно...

— Что «конечно»?

— Ну... подайте публикацию в газету «Вкпьна Украина». Напишите, что вы отрекаетесь от бога и своего отца. Порываете с ним. Это модно. Так заведено у Советов.

Иванна с ужасом посмотрела на Каблака.

— Да как вы смеете? — выкрикнула она.

Ничего больше сказать у нее не хватило сил, и, хлопнув дверью, она выбежала в заполненный молодежью-университетский коридор.

 

Владыка утешает

Иванна медленно брела по тенистым аллеям парка Костюшко, который некогда назывался Иезуитским. На скамейках сидели парочки, на фасаде деревянного кинотеатра виднелась новая афиша фильма «Подкидыш» с актрисой Фаиной Раневской в главной роли. Но взгляд Иванны скользил безразлично мимо всего: счастье, такое возможное, потеряно раз и навсегда.

Справа, на Святоюрской горе, за высокими буками, на фоне ясного неба проглядывался узорчатый силуэт униатского собора святого Юра.

Иванна вышла из парка. С площади святого Юра дорога вела к триумфальной арке, украшенной венцом, сплетенным из терниев. Под ней проходили прихожане в собор и на поклон к митрополиту.

У самого входа под арку Иванна вынуждена была посторониться. Сверху, из подворья, на фиакрах еще старого, австрийского образца выкатила свадьба. Сияющая новобрачная в белой фате и самодовольный, пьяноватый жених с белым, восковым флёрдоранжем в петлице черного пиджака ехали в первом фиакре. За свадебной парой следовали шафера, разнаряженные Дружки, родные и друзья жениха и невесты.

«Неужели и у меня остался теперь только этот путь вместо большой дороги в настоящую, интересную жизнь?»

Пропустив процессию, Иванна медленно поднялась по выщербленным ступенькам на крыльцо. Под высокими холодными сводами собора было тихо и пустынно. Отовсюду на Иванну глядели грустными, поблекшими глазами изображения митрополитов, что некогда правили здесь, откуда-то доносились приглушенные деловитые голоса священнослужителей, деливших дневную выручку. Пахло елеем и потушенными свечами.

Иванна зашла в притвор и остановилась перед алтарем с чудотворной иконой Теребовельской божьей матери— девы Марии. Она опустилась на колени и обратила свой взор и свою душу к образу богоматери. Тусклые отблески горящих свечей озаряли полное религиозного воодушевления лицо девушки.

— Царица неба и земли, дева пречистая,— шептала Иванна,— матерь божья, заступница наша, я никогда не откажусь ни от бога, ни от тебя! Но почему люди так несправедливы? Разве я отверженная или прокаженная? Чем я хуже других?

Глухие рыданья то и дело прерывали молитву Иванны. Крупные слезы скатывались по смуглым щекам и падали на холодный каменный пол собора святого Юра.

Проходивший мимо митрат Кадочный, высокий, пожилой, с вкрадчивыми, кошачьими движениями, остановился за колонной. Он сразу узнал в богомолке дочь тулиголовского священника, о судьбе которой еще совсем недавно советовался с ним Дмитро Каблак. Чуть заметная улыбка скользнула по узким, бледным губам митра-та. Он понял, что план Каблака, согласованный с ним, начал успешно осуществляться. Тихо приблизившись, он опустился рядом с Иванной на колени и, положив на ее вздрагивающие плечи тонкую, пропахшую елеем руку, ласково спросил:

— Кто тебя обидел, дщерь моя? Что случилось злого в юной твоей жизни? Открой мне свою душу, и я помогу тебе...

...Через несколько минут, сопровождаемая Кадочным, Иванна, робко Озираясь по сторонам, шла по коридору капитула. Спаситель ее души предупредительно показывал дорогу, то и дело простирая на поворотах то вправо, то влево холеную, тонкую руку. Он вел девушку в покои митрополита. Они вошли в библиотеку, уставленную по стенам высокими книжными шкафами. Среди книг духовного содержания Иванна увидела даже сочинения Маркса и Энгельса, тома Большой Советской Энциклопедии, книги советских авторов. В простенках между шкафами портреты римских пап в золотых тиарах соседствовали с изображениями деятелей унии. На почетном месте в старинной позолоченной раме висел портрет патрона униатов папы римского Урбана III. Как боевой наказ, неизвестный художник начертал древней славянской вязью в уголке портрета слова наместника бога на земле, обращенные некогда к греко-католикам униатам: «С помощью вас, мои русины, я надеюсь обратить весь Восток».

Иванна едва успела прочесть эту надпись, как в дверях появился дородный келейник. Самый приближенный к митрополиту монах Арсений громко доложил:

— Его эксцеленция на балконе. Прошу...

С балкона капитула открывался прекрасный вид на затянутые дымкой взгорья Львова, на его старинные башни и сады.

Иванна увидела митрополита. Прикованный много лет неизлечимым недугом к передвижному креслу, граф Андрей Шептицкий полулежал в нем.

Иванна по установленному ритуалу опустилась перед митрополитом на колени. Шептицкий милостиво протянул девушке распухшую от недугов, поразивших его мощное тело, мясистую, синеватую руку. Девушка поцеловала перстень со святыми мощами на руке князя церкви. Митрополит осенил Иванну крестным знамением и сказал кротким, приглушенным голосом:

— Отец Орест поведал мне о твоем горе. Почему ты постеснялась сама зайти ко мне?

— Я не хотела нарушать покой вашей эксцеленции. У вас и без меня столько дел и столько посетителей.

— Мое сердце открыто и в минуты отдыха для всех страждущих. А к тому же ты еще и моя крестница. Ты-то не помнишь, как во время визитации в Тулиголовах я осенил тебя крестным знамением. Ты была совсем маленькая, а отец Теодозий — совсем молодой священник. И матушка твоя еще была жива... Поведай мне — это правда, что в университете требовали, дабы ты отреклась от господа бога нашего?

— Не только от бога, но и от моего отца, ваша эксцеленция! — запальчиво и гневно сказала Иванна.

Задумчиво устремив взгляд на синеватые холмы Львова, Шептицкйй сказал тихо:

— Слуги антихриста топчут сейчас нашу землю. Видно, сильно мы нагрешили перед богом, если он прислал нам с небес такое испытание — владычество сатаны...

С площади святого Юра донесся звук пионерского горна, а затем громкие слова песни:

Грима, грими, могутия пісне, Як тi громи весняних бур! Хай знає панство ненависне, Що наша армiя, як мур...

У древних каменных стен, окаймляющих митрополичьи палаты, замелькали алые пионерские знамена. Под звуки барабана прошел мимо собора один из первых пионерских отрядов Львова. Митрополит провожал его глазами. Некоторые из пионеров еще не имели новой формы: на мальчиках были бархатные шапочки старого, гимназического образца, на девочках синие форменные мундирчики с номерами школ на рукавах. Но у всех были повязаны красные галстуки.

Весело и задорно пели самые молодые из молодых советских граждан Львова, и звуки их песни перелетали через монастырскую ограду на обвитый диким виноградом балкон капитула.

Шептицкий тяжело вздохнул:

— Наши дети поют бесовские песни. Кто бы мог подумать, что станется такое? Большевики свои порядки заводят. Закон божий в школах запретили. А когда я письмо в Киев их правительству послал, протестуя против запрета, протестуя против пионерских отрядов в школах, мне даже не ответили. Посмеялись, видно, только! Мужичье! А ведь меня короли здесь посещали, наследные принцы, самые видные люди Европы. Когда русский генерал Брусилов в прошлую мировую войну приказал вывезти меня за мои проповеди в глубь России, не только первые аристократы мира, но даже сам король Испании поднял голос в мою защиту, добивался моего освобождения. Сам король Испании! А тут советский комиссар из простых мужиков, что сидит в Киеве, не внемлет моему гласу протеста. Бессильны мы пока, дочь моя! Даже мне, понимаешь, даже мне, человеку пожилому, который почти полвека сидит на этом престоле, приходится теперь приспосабливаться к новым условиям. Вот послушай, что написал я сегодня в новом послании к духовенству...

С этими словами митрополит немощной рукой вынул из кармана мантии тетрадочку и прочел:

— «Чтобы избежать всяких недоразумений, должен прежде всего заявить, что я коммунизма как такового никогда не называл и не называю нашим врагом или врагом церкви. Ведь есть же и евангельский коммунизм, который основывается и на евангельском убожестве и на общности жизни, которым я сам сочувствую и принадлежу более чем пятьдесят лет... Ну, а если бы случайно могло показаться, что коммунизм или коммунистов я называю врагами, то это либо непонимание моих слов, либо ошибка, причиной которых было неясное мое высказывание. Врагом церкви и религии я называю безбожие, которое само этим хвастается...»

Иванна с почтением слушала бархатный, вкрадчивый голос митрополита, но тут ей уже было трудно удержаться:

— Простите меня великодушно, ваша эксцеленция, но, насколько мне память не изменяет, в 1936 году со всех амвонов, в том числе и в Тулиголовах, читали ваше «Предостережение против коммунизма», в котором вы открыто осуждали коммунизм и коммунистов и говорили, что фашизм — это их выдумка.

Внимательно, очень внимательно посмотрел митрополит умными, прозорливыми глазами на Иванну и, пряча в карман тетрадочку, сказал:

— Я вижу, дщерь моя, что годы, проведенные под сенью бога и христианского учения, не прошли для тебя даром, если ты даже запомнила мою «Осторогу». Но именно этим новым своим обращением к духовенству я хочу в условиях этого сатанинского режима затереть ее следы. Все экземпляры «Остороги» теперь уничтожены, и большевики не найдут ее. А новое послание может убедить их в том, что меня не стоит трогать. Если бы ты не была дочерью священника и моей крестницей, я никогда бы не стал говорить с тобой так откровенно, но я знаю тебя с детства и доверяю тебе. И не дай бог тебе злоупотребить моим доверием. Мы живем в страшное время тяжелых испытаний, и надо его переждать во что бы то ни стало, даже пользуясь хитростью, за которую не осудит нас всевышний...

И, как бы в ответ на слова разгневанного графа, уже с улицы Мицкевича донесся громкий стук барабана и веселая песня:

Здравствуй, милая картошка, Низко бьем тебе челом...

Шептицкий продолжал еще взволнованней:

— Ты слышишь, дочь моя? Занесли сюда, в Галичи-ну, свои кацапские песни! Картошка им бога заменяет теперь... Но я твердо верю, что владычество антихриста продлится недолго. Бог услышит наши молитвы.

— А что же мне делать сейчас, ваша эксцеленция? — взмолилась Иванна.

— Все будет хорошо! Время — лучший лекарь бед человеческих. Не горюй о безбожном университете. Посвяти себя всецело служению в обществе имени пресвятой девы нашей Марии. Детей от большевиков спасать надо! — И митрополит кивнул седой головой в сторону удаляющейся песни.— Молодежь спасать! Сделай все возможное, чтобы предостеречь знакомых тебе юношей и девушек от вступления в комсомол. Билет комсомола в кармане наших молодых галичан — это каинова печать навсегда, наивысший грех перед господом богом. Запомни это! Любыми способами надо искоренять тлетворные плевелы безбожного учения. И пусть тебе поможет в том твой избранник.— Митрополит пытливо окинул Иванну острым, проницательным взглядом, сверкнувшим из-под нависших седых бровей.— Вы уже обручены с богословом Романом?

Иванна смешалась. Она не ждала такого прямого вопроса. Осведомленность митрополита застала ее врасплох.

— Роман говорил с папой... Но я...

Голосом, не знающим возражений, Шептицкий прервал Иванну:

— И прекрасно. Роман — самый достойный избранник твоего сердца. Он верный слуга и воин божий. Роман— один из лучших выпускников духовной семинарии, мой стипендиат. В наше страшное время, когда сатана ликует повсюду, будь Роману надежной подругой...

Растерянная Иванна пыталась было объяснить, что она уже отказала Герете, но Шептицкий взял с балюстрады звоночек и помахал им.

 

Кольцо высокопреосвященства

Вошел келейник Арсений. Митрополит сделал ему знак, и келейник принес дорогую инкрустированную шкатулку. Шептицкий привычно порылся в шкатулке распухшими пальцами, извлек оттуда золотое обручальное кольцо и надел его на дрожащий палец ошеломленной девушки.

— Иди, дочь моя Иванна,— сказал он,— по пути, уготованному тебе всевышним! Живи в честном и святом супружестве христианском. Борись всеми силами со слугами антихриста, а отцу Теодозию и твоему избраннику передай мое благословение!

С этими словами Шептицкий резким движением руки приказал келейнику убрать шкатулку и нечаянно сбросил на пол серебряный колокольчик. Он, позванивая, покатился к балюстраде...

Иванна вспомнила этот звон, когда через несколько дней в приходстве ее отца под звон рюмок и бокалов праздновали ее обручение с Романом Геретой.

Светлицу заполнили гости. Вызванные телеграммами, они съехались из Львова, Перемышля, Нижанкович, Бирчи и окрестных сел —дальние и близкие родственники и знакомые. Всем нашлось место за красиво сервированным столом.

Помолодевший, энергичный, отец Теодозий суетился, подливал соседям вина, подсовывал то бигос, то жареную кровяную колбасу с гречневой кашей, то различные салаты, то узенькие колбаски — кабаносы.

Растерянная, заметно подавленная неизбежностью близкой свадьбы, сидела Иванна рядом с Геретой. Старинной чеканки серебряное монисто и такие же серьги, яркое платье еще более усиливали ее сходство с цыганкой.

Отец Теодозий поднялся с бокалом вина в руке:

— Панове и пани! Достойное общество! Я хотел бы выпить чару сию за здоровье своего будущего зятя Романа и моей дочурки Иванны. Да будут они счастливы в этом грешном мире, уже потрясенном войной, и пусть война обойдет стороной их дом!

Выйдя из-за стола, Ставничий крепко трижды поцеловал Иванну и Романа.

А гости, не уславливаясь, как это водится в таких случаях, запели: «Многая лета, многая лета, многая лета...»

Пели все: и приехавшая из Львова игуменья женского монастыря католического ордена василианок — Вера, и монахиня Моника, и старенький дьяк Богдан. Пел даже адвокат Гудим-Левкович, старый знакомый семьи Ставничих, благообразный, в пенсне с золоченой дужкой, с бородкой клинышком.

Одна лишь давняя, закадычная подружка невесты— Юлька Цимбалистая — молчала, то и дело морща курносый веснушчатый нос. Ведь она так верила, что ее подруга будет студенткой университета. А тут — на тебе! Завтрашняя попадья!

И, кроме того, Юлька чуралась этого мещанского общества.

Совсем недавно Грицько Щирба, принятый в Политехнический, сын старого подпольщика, сидевшего неоднократно в тюрьмах буржуазной Польши, уговорил Цимбалистую вступить в комсомол. И они вместе основали в Тулиголовах — на берегу Сана, на самой границе с гитлеровскими войсками, чьи гарнизоны и артиллерия стояли уже в Засанье,— первую в их краях легальную комсомольскую ячейку. Теперь же Юльке казалось, что быть на этом пиршестве, в поповской семье, в кругу бывших панских чиновников и монахинь кощунственно. Если бы не уговоры Иванны — никогда бы она не пришла сюда.

Роман Герета, сняв с пальца невесты кольцо и разглядывая его, уверенным голосом бывалого проповедника, или, как их зовут в Польше, казнодея, не скрывая самодовольства, произнес:

— Я предлагаю тост за здоровье нашего обожаемого митрополита Андрея... Его эксцеленции нет за этим столом, но я не ошибусь, если скажу: митрополит здесь! Он, как всегда, и сегодня незримо присутствует рядом с нами, направляет наши помыслы и деяния. Владыка почтил наше скромное празднество драгоценным подарком.— Роман приблизил обручальное кольцо к глазам и прочел: — «Моей крестнице на счастье. Кир Андрей».

Обведя взглядом всех присутствующих и удостоверившись, какое впечатление произвела на них эта новость, Герета после намеренно затянутой паузы продолжал:

— Немало крестниц у его эксцеленции во львовской епархии и даже за далекими морями — в Канаде и Америке, особенно в пастырских семьях. Но лишь самые избранные удостаиваются такой чести и получают такое драгоценное кольцо — памятный подарок на всю жизнь. И я, скромный слуга божий, безмерно счастлив оттого, что моя избранница сумела честно пройти по стезе господней от святой купели до сегодняшнего дня и заслужить такое высокое признание владыки... Пусть же еще многие лета восседает владыка, наш украинский Моисей, на своем престоле! Да поможет всем нам владыка спасти от безбожия неньку Украину до тех дней, пока кара божья не покарает окончательно всех грешников... За его эксцеленцию!

И, подняв бокал, наполненный рубиновым вином, Герета запел гимн церковников и украинских националистов:

Боже великий, единый, нам Украину храни!

Гости стали дружно подпевать ему. Только уснувший было во время длинного тоста захмелевший дьячок, похожий на маленького, пучеглазого гнома, не разобравшись, в чем дело, затянул польскую песенку:

Грай, скшипко, грай!

Адвокат Гудим-Левкович дернул дьячка за рукав и прошипел:

— Не из той оперы, любезный добродию. Вы не в корчме...

 

Нежданные гости

— Добрый вечер! — как гром с ясного неба, заглушая торжественное «Многолетие» и надтреснутый голос дьячка, прозвучало вдруг приветствие.

Среди общего шума и пения хозяин дома и гости не слышали, как в затемненную часть светлицы вошли с улицы два советских командира.

Тихо, очень тихо сразу стало в светлице. Не у одного из сидящих за столом екнуло сердце, и не один подумал: «А не арестовывать ли нас пришли?» Даже кроткий, незлобивый отец Теодозий насторожился. Причины для таких опасений были: только что здесь пели церковный гимн националистов, само обручение можно было принять за незаконное, подпольное сборище. А местному населению годами внушали всякие небылицы и страхи о людях в форме Красной Армии.

— Добрый вечер! — повторил один из вошедших, прикладывая руку к лакированному козырьку фуражки с красной звездой.— Извините... Кто здесь хозяин?

Ставничий нетвердыми шагами вышел из-за стола. Растерянность и тревога сквозили в каждом его движении, в напряженном вопрошающем взгляде голубых, с красными прожилками старческих глаз.

— Простите, батюшка,— с уважением сказал командир, протягивая священнику руку.— Я лейтенант Зубарь,— представился он.— На постой к вам районный исполком определяет капитана Журженко. Человек он смирный, одинокий, с высшим образованием. Жилплощадь-то у вас богатая, а в селе уже не продохнуть...

Пока Ставничий читал ордер и собирался с ответом, Иванна дерзко бросила из-за стола:

— Это у вас на востоке так принято — вторгаться без всякого согласия хозяев в мирные дома да еще в столь позднее время?

Роман незаметно дернул невесту под столом за руку.

Журженко, подавляя обиду, сказал как можно мягче:

— Военные обстоятельства не всегда согласовываются с желаниями мирного населения. Что же касается позднего времени... то где же здесь спящие?

Ставничий, пытаясь сгладить резкость Иванны, взял капитана под руку и сказал миролюбиво:

— Не осуждайте дерзость моей дочери, гражданин командир. Молодо-зелено. Пойдемте, будьте любезны, я покажу вам свободную комнату.— И повел за собой офицеров.

Он шел впереди с зажженной свечой. За ним осторожно, стараясь не удариться головой о притолоку, закопченную дымными четверговыми пасхальными крестами, двигались, полусогнувшись, Журженко и Зубарь.

Теодозий ввел их в маленькую комнату с неприхотливой обстановкой: односпальная кровать, этажерка, старомодный письменный стол на выгнутых лапах, гуцульский коврик на стене, ясеневое деревянное распятие да большая икона святой Параскевы с трехраменным крестиком в руке и ликом, потемневшим от времени.

— Электричества пока нет, но радио вчера провели,— как бы извиняясь, сказал Ставничий, показывая на рупор громкоговорителя, чернеющий над окном, занавешенным пестрым домотканым ковриком.

— Ну что же... вполне удобно,— оценил комнату Зубарь,— но только это,— он показал на икону,— придется...

— Ладно, Зубарь... отставить! — оборвал его Журженко.— Где у вас можно помыться, батюшка?

— Днем, сын мой, мы моемся у колодца, ну, а сейчас сюда можно принести кувшин с водой и тазик.

— Не беспокойтесь, на воле удобнее, только покажите, будьте добры, где колодец...

Появление непрошеного квартиранта, да еще «совета», не доставило особой радости ни старому священнику, ни его гостям. Кто знает, каков он, этот капитан Журженко! Внешне симпатичен, Зубарь нахваливал его. Но ведь оба они оттуда, с востока.

Позднее Теодозий Ставничий записал в своей тетради:

«Нежданный визит советских военных не только поверг нас в большое волнение, но вызвал большую тревогу — как бы это новое соседство не отразилось на наших судьбах, моей и Иванны. Все предыдущие годы правда о Советской стране прорывалась сюда с большим трудом, через полицейские кордоны государства, которое считало себя бастионом христианства на Востоке, а богоматерь, пресвятую деву Марию, даже «королевой короны польской». Мы, слуги церкви, читали преимущественно церковную прессу... И мы обязаны были вести борьбу с любой, даже самой маленькой правдой, проникающей с Востока на нашу галицийскую землю, иначе нас лишили бы сана. Вот почему оба нежданных гостя в тот вечер показались многим из нас явными слугами антихриста»...

 

Зубастая невеста

Тем временем один из «слуг антихриста», старший лейтенант Зубарь, обливал из ведра у деревянного колодца с журавлем крепкую, мускулистую спину своего начальника.

Фыркая и кряхтя, Журженко плескался холодной водой. Вытерев мохнатым рушником скуластое лицо с красивыми, чуть раскосыми, миндалевидными глазами, он заметил:

— Про икону вы, Зубарь, сказали зря. Чувство такта вам изменило. Нельзя оскорблять религиозные чувства верующих!

— Неужто вы, капитан, под иконой спать будете?— обиделся Зубарь.— Увидит кто — и потащат вас, раба божьего, на парткомиссию.

— Все можно сказать осторожно и своевременно, так, чтобы не задевать хозяев. Вы же видели: у них свадьба.

— Свадьба свадьбой, а невеста-то, видать, зуба-ас-тая,— протянул Зубарь, выплескивая из ведра в лопухи остатки воды.— Такой в рот палец не клади. Из чуждых, а не стесняется. Глазами, как пантера, сверкнула!

...Гости, заполнившие светлицу, заметно приуныли. Лишь дьячок не терялся и, не обращая внимания на соседей, уплетал большой кусок ветчины, смазав его горчицей. «Ведь не каждый день попадаешь на такие пышные заручины»,— думал он.

Игуменья Вера промолвила скорбно:

— Гляжу — и сердце кровью обливается. Чистые варвары! Азиаты! Быть может, пока я здесь, и мой монастырь во Львове эти антихристы под военную часть заняли? Какой они формации?

— Наверное, энкавэдисты! — сказала Иванна.

— Инженерно-технические части,—тоном осведомленного человека поправил невесту Герета.— Строят укрепления вдоль границы, аж до Полесских лесов. Целые села мобилизованы, возят к ним камень, цемент, железо. Каждый их дот на шесть-семь этажей под землю уходит. Батальон может в нем разместиться.

— Неужели целый батальон? — удивился адвокат Гудим-Левкович.— Я служил в Перемышле в первую мировую войну, и даже его форты не могли вместить такого количества солдат. А ведь Перемышль был первоклассной крепостью тех времен!

— Мне известно точно: батальон!—упрямо сказал Герета.

— С Гитлером договор, а границу укрепляют. Чудеса! Ради чего, спрашивается? — усмехнулась игуменья.

Герета не без иронии заметил:

— Мать игуменья думает, что Гитлер всерьез придает значение договору с этими безбожниками? А для чего немцы войска к Сану подтягивают?

— Поскорее бы разуверился! Дай господи! — Игуменья перекрестилась.

Вошедший Ставничий покосился на нее.

— Панове, не забывайте: тут о политике не говорят. Особенно сейчас, когда у стен — уши... А к столу пригласить придется. Неудобно все же — квартирант...— Он развел руками.

Ставничий поднялся в комнату к капитану и поклонился:

— У нас маленькое семейное торжество. Милости прошу к скромному столу. Все будут рады видеть вас, граждане командиры... Простите, я не разбираюсь в званиях.

— Да это не важно,—улыбнулся Журженко, застегивая ворот гимнастерки.—Зовите меня просто Иван Тихонович. А старший лейтенант Зубарь — Николай Андреевич.

Когда они вслед за священником вошли в светлицу, капитану освободили место между адвокатом Гудим-Левковичем и стареньким дьячком. Зубарь сел рядом сЮлькой, и та сразу принялась угощать его.

Словоохотливый Гудим-Левкович занялся капитаном и, пододвигая к нему бутылку с вишневой наливкой, сказал:

— Мы с вами почти коллеги, капитан. На заре юных лет я был ротмистром. Правда, служил в драгунах, сперва здесь, в Перемышле, потом в Бродах.

— Вы служили в царской армии? — спросил Журженко.

— В царской, да не в русской,— засуетился Гудим-Левкович.— Броды ведь тогда Австро-Венгрии принадлежали, а я служил ротмистром тяжелой кавалерии его императорского величества Франца-Иосифа... Был такой грех! Ха-ха-ха! В русский плен попал в таком звании, а ваша революция из плена меня освободила. Бывают такие камуфлеты!

Подняв рюмку с вишневой наливкой, Журженко встал и торжественно произнес:

— Разрешите поблагодарить вас за доброе гостеприимство и поднять бокал за здоровье молодоженов...

Гудим-Левкович осторожно тронул капитана за локоть и шепнул:

— Извините, но это еще не свадьба. Сегодня у них только заручины, обручение. Так сказать, прелюдия.

Желая выручить смутившегося капитана, Ставничий обратился к гостям:

— Товариство! Наш гость желает напутствовать голубят.

Журженко улыбнулся. Он не забыл еще первого отпора Иванны.

— Будем говорить прямо: мы не столько нежданные, сколько непрошеные гости. Чего греха таить! Тем не менее я хочу пожелать молодым людям, решившим соединить свои судьбы в то время, когда их земля наконец освобождена... Да, я хочу пожелать, чтобы ваша жизнь была на уровне тех событий, которые мы переживаем. Чтобы тот новый ветер с востока, какой ворвался и в это тихое пограничное село, освободил вас от многих заблуждений и показал вам самую верную дорогу к будущему...

— Простите, капитан,— еще злее, чем раньше, блеснув глазами, перебила Иванна.— А что, собственно говоря, нового принес нам этот «ветер с востока>?

— Доню! Как не стыдно! — пытался остановить Иванну Ставничий.

Такого резкого, недоброжелательного вопроса Журженко не ожидал. Он на мгновение смешался, подыскивая и не сразу находя нужные слова для ответа.

—> Как что? И вы еще спрашиваете! Самую справедливую конституцию. Право на труд и образование. Возможность повсюду свободно говорить на родном языке... Ну вот, университет во Львове открыли для местного украинского населения. А сколько лет шла за него борьба! Сколько крови было пролито! Студент Адам Коцко был убит в начале века в этом университете за то, что добивался права учиться на родном, украинском языке. Разве вы не помните памятник Коцко на Лычаковском кладбище? Девушка Украина, склонив голову, скорбит над его могилой. А сейчас в здании, где была пролита кровь Адама Коцко, может свободно учиться каждый молодой украинец...

— Это сказочки для маленьких детей! — взорвалась Иванна.— То, что вы говорите, хорошо звучало первые дни, когда вы сюда пришли, на митингах, а на деле...— Она махнула рукой.— На деле — мыльные пузыри. Я не вижу никакой разницы между тем, что было...

— Иванна, пшестань!—неожиданно по-польски крикнул священник.

— Я, папа, уже двадцать лет Иванна!—отрезала дочь. И вдруг, разрыдавшись, выбежала из светлицы...

* * *

До самого утра не мог заснуть Журженко в эту ночь на узкой и жесткой кровати. Он повторял про себя каждое свое слово, сказанное на заручинах, вдумывался в его смысл и приходил к выводу, что не было в его словах ничего, что могло бы вызвать такой бурный отпор. Каждый честный человек мог убедиться в том, что Красная Армия принесла свободу и настоящее счастье миллионам западных украинцев, соединила их с народом Советской Украины.

Журженко с юных лет жил на советско-польской границе, восточнее Збруча. Он не раз встречался с перебежчиками из Западной Украины, слышал их рассказы о кровавом умиротворении местного населения жандармами, о так называемых «пацификациях»: целые села сжигались тогда за найденный портрет Шевченко или за экземпляр советской газеты.

В Строительном институте, где учился Иван Тихонович, старичок преподаватель геометрии часто рассказывал о том, как бежал он из Львова в Советский Союз. Несколько лет он не мог найти во Львове работу по специальности. Он рассказывал о борьбе за украинский университет, о том, что многие вынуждены были учиться тайно.

Какого же лешего взбеленилась поповна? Не поймали ли девушку в свои сети украинские националисты? Подпольная их деятельность ощущалась и во Львове и здесь, в пограничных селах, куда его прислали оборудовать канализацию и водопровод в новых военных укреплениях.

До мобилизации в инженерные войска Журженко работал во Львовском Водоканалтресте. Тогда произошел случай, который заставил его и многих других задуматься над тем, что все Не так-то просто в городе, где еще недавно один митинг, полный народного ликования, сменял другой.

Воскресным днем на открытом воздухе в предместье Клепаров для жен и детей начальствующего состава Красной Армии демонстрировали фильм «Шуми, городок». Во время сеанса приподнялся люк подземной канализации, и чья-то рука выбросила из темноты под синий лучик киноаппарата тяжелую противотанковую гранату немецкого образца. Ее осколками было убито шесть женщин и детей, девять — ранено. Человек, выбросивший гранату, скрылся в подземелье разветвленного коллектора канализации.

Через несколько дней органы охраны государственной безопасности напали на след подпольной организации и арестовали пять сотрудников Водоканалтреста. Это были молодые ребята. Они ходили в выщиванках — расшитых украинских сорочках. Участвовали в драмкружке, танцевали гопак и гуцульский «аркан», а самое главное — почти на каждом собрании били себя в грудь и распинались в любви к освободившей их советской власти. И как-то не верилось тому, что услышал на закрытом партийном собрании Журженко: все пятеро были «боевкой» организации украинских националистов — ОУН.

«Но ведь те действовали тайно, всячески маскируя свои взгляды, а эта девушка открыто выразила свою враждебность к новым порядкам,— размышлял в ночной тишине Журженко, — Чем вызвана ее вспышка и слезы?»

 

Юля боится «длинных рук»

От Сана тянуло густым предутренним туманом. Он проникал в открытое окно, заползал под одеяло. Журженко еще долго ворочался, слушая пересвист немецких пограничников на сопредельной стороне.

Утром вместе с Зубарем они подошли к своему «объекту». Официально он назывался «полевой почтой 4567». Для них за этими цифрами раскрывалось мощное сооружение.

Железобетонный дот, или долговременная огневая точка, способная вместить, как это утверждал Герета, до батальона воинов, глубоко ушел в землю. Бойницы дота были еще пусты. Крестьяне и красноармейцы сбрасывали на его покрытие привезенную издалека на грузовиках и подводах землю. Другие строители маскировали дот, укладывая на бетоне тяжелые пласты зеленого дерна.

Из дота вылез краснощекий полковник и подошел к Зубарю и Журженко. Поздоровавшись, он похвалил капитана:

— Воду подвели хорошо, молодцы твои ребята. Ну, а как же будет с кранами?

— Задерживает Львов. Третью шифровку послали, а они молчат.

— Поезжай сам. Немедленно поезжай! Ты же понимаешь, дороса каждая минута, а у тебя во Львове полно знакомых!

— Съезжу,— согласился Журженко.— Дайте приказ, чтобы выписали командировочное предписание.

— Поехали в штаб! — заторопился полковник.

* * *

Штаб укрепленного района располагался в соседнем селе Нижние Перетоки. Когда они возвращались оттуда, Зубарь заметил впереди на проселочной дороге девушку. Она легко шагала с плетеной корзинкой в руке, приминая пыль белыми сандалетами. Золотистые волосы были повязаны газовым платочком, короткое платье из шотландки обнажало длинные загорелые ноги.

— Не узнаете эту принцессу, капитан? — спросил Зубарь.

— Что-то не узнаю. Кто это?

— Подружка вашей поповны! Догнать и перегнать! —> решил Зубарь.

— Не стоит. Отбреет, как вчера ее подруга.

— Проверим! — И Зубарь, надвинув поглубже на лоб фуражку, ускорил шаг.

Делать нечего — Журженко тоже прибавил шагу. Когда они поравнялись, Зубарь, козыряя, осведомился у Юли Цимбалистой:

— Куда торопимся, уважаемая?

Юля опешила, задержалась, внимательно посмотрела на Зубаря и, признав в нем знакомого, сказала:

— Да вот зайду на минуту к Иванне, а потом во Львов, на практику.

— У вас есть попутчик. Капитан тоже во Львов собрался.

— А вы надолго у Иванны задержитесь? — спросил Журженко.

— Ровно столько, чтобы не опоздать к поезду.

— Тогда договорились,— улыбнулся Журженко. Ему было приятно иметь такую попутчицу.

Подмигивая капитану и показывая на Юлю, Зубарь сказал:

— Вот видите — не кусается. А вы боялись подойти!

— Здрасьте! — Юля засмеялась.— А с какой стати я должна кусаться?

— Ну, хотя бы из чувства солидарности с вашей подругой,— сказал Журженко.

— Ах, вон вы про что! — нахмурилась Цимбал и-стая.— Не сердитесь, ради бога, на Иванну и не придавайте особого значения ее словам. Они вырвались у нее случайно — от личного несчастья. У Иванны большое горе...

— Горе? — удивился Зубарь.

Пока Цимбалистая рассказывала грустную историю Иванны, дорога, по которой они шли, удаляясь от Сана, потянулась косогорами, зажатая полями наливающейся пшеницы.

— ...Я сама настаивала, чтобы Иванна послала документы в университет,— горячо говорила Юля,— а она колебалась, разуверенная во всем после стольких отказов, но в конце концов послала их тайком, даже от меня. Она ведь очень гордая, Иванна! А почему я настаивала? Меня же в медицинский приняли безо всяких. А ее и подавно должны были принять: лучшая ведь ученица гимназии. Весь Перемышль ее знал.

— Но все-таки дочь попа,— осторожно заметил Зубарь.— Так сказать, нетрудовой элемент.

Журженко сильно дернул его за руку, а Цимбалистая метнула острый взгляд в старшего лейтенанта. Даже вздернутый ее нос, усыпанный веснушками, покраснел от негодования.

— Дочь попа? Да? А почему же тогда приняли в университет Зенона Верхолу из Нижних Перетоков? Его отец маслобойку в селе имел, двенадцать батраков на него работали, а сам он теперь до фашистов убежал. Туда! — и Юля показала рукой на открывшийся снова противоположный, обрывистый берег Сана, по которому прохаживался на виду у всех гитлеровский пограничник в рогатой каске.

Внимательно посмотрел Журженко на чужого солдата, разгуливающего так близко, и задумчиво сказал:

— Видите ли, Юля, конечно, Николай Андреевич переборщил. Мы следуем правилу: сын за отца не отвечает и дочь также. И, быть может, тот же самый Зенон Верхола...

— Да вы его не знаете! — распалилась Юля.— Он сам тоже штучка хорошая. Еще в гимназии, в Перемышле, с националистами путался. Подручным у их атамана Степана Бандеры был. Дружил с тем, известным, Лемиком, а когда Лемик в тридцать третьем застрелил во Львове секретаря советского консульства Андрея Май-лова, польская полиция сразу же приехала в Нижние Перетоки, чтобы арестовать Верхолу. Но он уже бежал в Данциг от ареста...

— Молодой Верхола или его отец? — переспросил капитан.

— Конечно, молодой! А кто же еще! Зенко! — воскликнула Юля.— Он и гимназию не сумел окончить из-за той политики. Из восьмого класса его прогнали. А у Иванны... Ой! — вдруг смешалась она и, бледнея, протянула:— Що ж я наробыла? Только, ради бога, молчите. Ничего я вам не говорила... Хорошо? Бо у них длинные руки...

 

На чистую воду

Журженко постарался успокоить девушку. А по дороге во Львов узнал от нее такое, что заставило его задержаться в городе после того, как водопроводные краны были отправлены грузовой машиной в Тулиголовы. Он пошел во Львовский университет и добился приема у ректора Казакевича.

Не подозревая, какой сюрприз его ожидает, Дмитро Каблак в это время, примостившись на краешке письменного стола, заигрывал с миловидной сотрудницей приемной комиссии, которая по его поручению сортировала дела. Волосы девушки были уложены коронкой, и в них виднелось несколько ромашек.

Каблак поправил одну из ромашек и спросил:

— Пани Надийка не знает еще танго «Осенний день»? Да не может быть! Большое упущение. Оно куда лучше «Гуцулки Ксени». Вот послушайте...

Болтая ногами в брюках гольф, он стал насвистывать мелодию, и Надийка, польщенная вниманием начальника, отложила дела в сторону. Каблак сейчас был совсем иным, чем при встрече со Ставничей,— предупредительным, любезным до приторности. Таких типов зовут в Галиции «бавидамек» — развлекатель дам.

Когда зазвонил телефон, Надийка лениво взяла полной рукой трубку, но, узнав по голосу ректора, с испугом передала ее Каблаку.

Тот сразу спрыгнул со стола, вытянулся и несколько раз повторил:

— Слушаю... Слушаю... Так... Так... Будет сделано...

Заметался по кабинету, выхватил из шкафа пачку папок с делами студентов и, не глядя на Надийку, быстро вышел.

В кабинет ректора университета Казакевича Каблак входил уже чеканным шагом, слегка наклонив голову вперед,— замкнутый, исполнительный служака, обученный заранее угадывать, а подчас и предупреждать вопросы куратора.

Поклонившись ректору — седому красивому человеку в очках с золотыми ободками,— Каблак положил перед ним папки и скользнул взглядом по сидящему в мягком кресле наискосок от Казакевича офицеру. Появление военного насторожило Каблака, но, различив на его черных

петлицах значки капитана военно-инженерных войск, он успокоился. Еще раз поклонился и вопросительно посмотрел на ректора.

Казакевич, уставший от потока посетителей, просмотрел дела и, отобрав одно из них, поднял голову.

— Скажите, Дмитро Орестович,— спросил он устало,— кто вам дал право самолично отменять прием абитуриентки Иванны Ставничей?

Каблак чуть вздрогнул, но, овладев собой, переспросил:

— Кого? Кого?

Ректор полистал тоненькую папку.

— Вот этой гражданки. Посмотрите фотографию! — и протянул Каблаку через стол снимок, приложенный к заявлению.

Каблак долго всматривался в фото, выгадывая время, вертел его в руках, а потом, пожимая плечами, заявил:

— Первый раз вижу! — Но тут же сообразил, что совершил непоправимую ошибку. Ведь первая же очная ставка с поповной уличит его во лжи, спутает все козыри! Надо было рубануть прямо: дочь униатского священника, социально чуждый элемент, не для таких, мол, паразиток советская власть университет открыла! И попробуй докажи тогда, что неправ. Наоборот, как бы сразу взлетели его шансы. Ведь они так любят сверхбдительных людей!

Казакевич передал фото капитану и сказал:

— Странная история!

— Простите, Иван Иванович,— вмешался Журженко,— разрешите вопрос.— И, не дожидаясь согласия ректора, с ходу спросил: — Ваша фамилия Каблак? Не так ли? Дмитро Каблак?

— Ну, допустим, Каблак... А что? — насторожился секретарь приемной комиссии.

Капитан оглядел приметные гольфы Каблака, ноги в узорчатых чулках, напомаженные волосы, пристально взглянул в хитрые, пронырливые глаза.

— Какого черта вы нас обманываете? Вы отнюдь не впервый раз видите эту девушку!

Деланно улыбаясь, Каблак развел руками:

— Нет, я вижу ее впервые... А собственно говоря, какое право вы...

— Но ведь это вы, именно вы отсоветовали Иванне Ставничей идти к ректору! Вы запугивали ее ссылкой в Сибирь и белыми медведями. Знаете, как это называется?

Каблак оскорбленно пожал плечами.

— Пане... то есть... товарищ ректор... Это чистый наговор. Это нарушение Сталинской Конституции...

— Наговор? — возмутился капитан, вспомнив все, что подробно рассказывала ему по дороге во Львов Цимбалистая.— Скажите... вы... а принятый вами в университет Зенон Верхола, сын владельца маслобойки из Нижних Перетоков, тоже наговор?

Каблак побледнел. Он пытался оправдаться, но перехватило дыхание, и он только молча махнул рукой.

Ректор кивком головы остановил взволнованного Журженко и спокойно произнес:

— Хорошо, Дмитро Орестович... С этим вопросом мы еще разберемся... Идите...

Как можно непринужденнее Каблак покинул кабинет. Едва захлопнулась за ним обитая клеенкой дверь, как капитан воскликнул:

— Ну, видите, какая бестия?! Зачем вы держите в университете таких оборотней? Только потому, что они козыряют тем, что местные? В душу смотрите им. Врет в глаза и не споткнется.

— Тем более неосмотрительно было с вашей стороны бросать на стол все козыри! — заметил ректор и укоризненно качнул седой головой.— Ну зачем вы кричали на него? Для чего фамилию Верхолы назвали? Разве недостаточно, что вы мне одному рассказали об этом типе? А еще военный! Мы бы сами осторожно разобрались во всем.

Чувствуя, что неправ, из ложного стыда Журженко все же пытался возражать:

— Если вы мне не верите, вызовите сюда Ставничую. Напишите ей несколько слов. Я чувствую, эту девушку затягивают в паутину. Хотите, я сам передам ей ваш вызов?

— Не волнуйтесь, капитан! Что будет нужно — сделаем,— заметно нервничая, сказал ректор, утомленный настойчивостью военного. Казакевич не любил, когда посторонние вмешивались в дела руководимого им университета. Он поднялся, протягивая капитану руку, давая понять, что аудиенция окончена.

 

Заметают следы

Разгоряченный Журженко, проходя по заполненным студентами коридорам, не обратил внимания, что поджидавший за колонной Каблак указал на него сухощавому черномазому студенту в лыжной шапке-каскетке. Это был тот самый Зенон Верхола, друг террориста Лемика, о котором рассказала мимоходом Журженко и Зубарю Юля Цимбалистая.

В сентябре 1939 года Верхола, обучавшийся в школе диверсантов-националистов, покинув Данциг (так тогда назывался нынешний польский город Гданьск), поступил в гитлеровскую армию. С нею он ворвался в Польшу, дошел до окраин Львова, а когда фашисты откатились за Сан, по заданию гитлеровской военной разведки остался во Львове. И было бы все хорошо в его тайной и явной судьбе, не появись в университете дотошный крикун капитан, озабоченный судьбой этой «квочки» — тулиголовской поповны. И Дмитру Каблаку и особенно его напарнику Верхоле стало теперь ясно: надо действовать, не теряя ни минуты. Как только капитан скрылся в одной из аллей парка Костюшко, Каблак сразу же помчался на Главный почтамт...

Ничего этого не знала Иванна, лежа у себя в комнате и перелистывая старые номера польского журнала «Ас». Фотографии и строчки мельтешили у нее в глазах, то и дело заливаемых слезами.

Расхаживая по светлице, отец Теодозий, правда, мягко и ласково, но выговаривал плачущей дочери за ее поведение в тот вечер, когда на заручинах появились незваные гости «с востока».

— Не надо было, доню, этого делать! — в который -раз говорил Теодозий.— Я тебе добра желаю. Одного добра! С мотыкой против солнца захотела? А теперь могут стрястись неприятности. Кто знает, что он за человек, этот капитан?

Голос отца раздражал девушку. А тут еще радио донесло из-за стены громкие звуки популярной песенки:

«Во Львове идет капитальный ремонт...» Иванна вскочила, затарабанила в стенку кулаками, приговаривая:

— Какой он человек? Гадкий человек! Уехал, а радио не выключил! Орет на все приходство. Свинья, а не человек. Ну и прислал бог квартиранта!

— Не бог, а райисполком! — осторожно поправил Иванну отец.

* * *

Если бы шагавший в это время под склонами Цитадели, поросшими цветущими каштанами, Журженко, человек самолюбивый и обидчивый по натуре, знал, что где-то в Тулиголовах какая-то девчонка обозвала его свиньей, он, возможно, сел бы немедленно в поезд, вернулся обратно в село и переехал на другую квартиру. Но он не знал этого и, заботясь о ее судьбе, обдумывал события сегодняшнего дня, который начался так удачно. Если бы не его горячность и обмолвка у ректора о Верхоле, все было бы отлично.

Навстречу шагали прохожие, по гранитным торцам мостовой то и дело проезжали экипажи и пролетки, изредка, позванивая, проносился маленький львовский трамвайчик. Вдруг Журженко услышал, что его кто-то окликает.

— Иване Тихоновичу! Иване Тихоновичу!—донеслось из боковой улочки.

Журженко оглянулся и увидел наполовину вылезшего из люка канализации знакомого бригадира Водоканалтреста Голуба. Тот приветственно махал ему засаленной кепкой. За те полтора года, что Журженко, присланный сюда, во Львов, сразу же после его освобождения проработал в тресте, он успел подружиться с этим милым стариком, бывалым подпольщиком. Голуб воевал здесь за советскую власть еще в двадцатые годы. Он много томился в камерах разных тюрем, пока, наконец, не встретил в предместье Лычаков первых красноармейцев.

Увидев Голуба, вылезающего в своей обычной брезентовой куртке из подземного царства, где он чувствовал себя как дома, Журженко обрадовался. Он подошел к люку, огороженному треногой с красным кругом, и пожал Голубу руку.

— Рад, очень рад вас видеть!

— Как же это так: вы в городе, а до меня на Персенкувку не заглянули? —сказал Голуб укоризненно.— Или, быть может, загордились тем, что капитанские «шпалы» навесили, и не хотите до старого капрала на чарку горилки завитать?

— Да я же сегодня только приехал, Голубе! И попал в такой переплет, что и не знаю, как теперь быть! Давайте сядем тут на приступочке, я вам расскажу все, а вы, как человек мудрый и местный к тому же, подскажете, что мне делать.

Усаживаясь вместе с Голубом на теплую плиту лестницы, ведущей в подъезд старого барского дома, Журженко не обратил внимания на то, что по другой стороне медленно прошел, поглядывая на них, Зенон Верхола. Он ни на минуту не выпускал капитана из поля зрения во время его блужданий по городу и не без удовольствия отметил встречу Журженко с каким-то стариком.

— Да, инженере, вы поторопились,— сказал задумчиво Голуб, посасывая прокуренную трубку.— С такими типами «из-под темной звезды» надо действовать осторожно, потихоньку, чтобы первому перехитрить их. Ведь все молодчики из ОУН обучались у иезуитов, церковь их годами готовила и натравливала против нас, а вы пошли в открытую, как наивный детяк. Нельзя так!

— А поправить дело можно? — тихо спросил Журженко.

Голуб помолчал, а потом сказал, как бы рассуждая вслух:

— Ну что же, ректор ректором, а я бы на вашем месте сходил вот в этот дом,— и Голуб показал на современное полукруглое серое здание напротив. На дверях краснела вывеска: «Управління Народного Комісаріату державно! безпеки УРСР по Львiвсьюй облает.

— Мудрые люди сидят там,—продолжал Голуб.— Понимают людские души. И наши хлопцы там работают, местные. Коммунисты. Проверенные в тюрьмах. Им доверие оказали большое, взяв туда. Понимает, должно быть, начальство этого дома, что никто так, как они, не знает города и того, что происходит не здесь, на глазах, а в тишине ночной, в подполье оуновском, с которым мы уже с двадцатых годов ведем жестокую борьбу.

— Спасибо, Голубе, пойду я в этот дом!—твердо сказал Журженко.

 

Пришли телеграммы

Несколькими часами позже в алтаре деревянной церквушки в Тулиголовах старенький дьячок Богдан с шумом открыл жестяную кружку для сбора приношений. Он высыпал на металлическое блюдо разнокалиберную мелочь. Послюнив пальцы, дьячок ловко сортировал и пересчитывал деньги. Тем временем Герета, только что отслуживший в порядке духовной «стажировки» обедню вместо отца Теодозия, прихорашивался, как всегда, около зеркала, освещаемого двумя восковыми свечами. Ему нравилось выходить из церкви подтянутым, хорошо причесанным, красивым, обращая на себя внимание тулиголовскнх молодиц.

— Холера ясная! — воскликнул дьячок.

— Что такое, Богдане? — оглянулся Герета.

— Да какой-то нехристь польский злотый до кружки кинул. А куда мы его сдадим? Разве до польского президента Мосцицкого в Швейцарию отошлем?

— Всего-то денег сколько?

— Минуточку... Шестнадцать рублей сорок копеек,— сказал, жалостливо вздыхая, дьячок.

— Не богато,— согласился Герета.— Эх, Тулиголовы, Тулиголовы! Тут можно ноги протянуть от голода, если священником остаться. А отец Теодозий мечтает еще крышу цинком перестлать!

— Нечего бога гневить, пане Романе,— подобострастно сказал дьячок.— Кому горевать, но только не вам. Такую красуню подхватили! Сыграете свадьбу, и вызовет вас митрополит до Львова. Там и молящихся больше н капитул рядом. А вот каково-то мне, горемыке?

В это время на погосте среди белых, покрашенных известкой крестов появился письмоносец Хома. Он остановил старушку, спускающуюся по деревянной лестничке из церкви:

— Слава Иисусу, титко Марийка! Пан богослов еще там?

— Навеки слава!.. Там, там, в захристии, переобла-чаются,— прошамкала старушка беззубым ртом.

— Ну, слава богу, не надо будет до него в Нижние Перетоки бежать! — с облегчением сказал Хома и, сняв картуз, перекрестился.

Войдя в церковь, Хома просунул голову в захристие и, повышая Герету в сане, спросил:

— Можно до вас, ваше егомосць? (Так в Западной Украине величали униатских священников)

— Заходи, Хома!

— Депеша, ваша милость. Как бы нюхом чуял я, что вы еще здесь. Сберег подошвы на три километра.— И он протянул Герете сложенную вчетверо телеграмму, другую оставляя в зажатом кулаке.

Герета прочел текст, который не доставил ему большой радости:

«Нижние Перетоки Дрогобычской приходство церкви Иоанна Крестителя Роману Герете.

Прошу срочно прибыть день моего рождения Дмитро».

Телеграмма была кодированной и обозначала опасность. Герета, заметив зажатую в кулаке Хомы вторую телеграмму, спросил:

— А та кому?

— До вашей нареченной!

— Давай передам,— заподозрив неладное, потребовал Герета.

— Да оно не полагается,— замялся Хома.— Пани Иванна сами расписаться должны. По советской инструкции мы должны вручать депеши лично, под расписку получателю.

— Глупости! — прикрикнул богослов.— Ты от сват-ков-мужичков такие формальности требуй, а я твой будущий пастырь и обманывать тебя не собираюсь. Давай! — И он почти силой вырвал у озадаченного почтальона смятую телеграмму.

Когда Хома ушел, Герета осторожно вскрыл ее и, читая, почувствовал, что у него начинает кружиться голова.

«Тулиголовы Дрогобычской улица под дубом Иванне Теодозиевне Ставничей.

Отказ приеме университет вызван досадным недоразумением тчк просим явиться Львов получения общежития оформления студенческого удостоверения тчк ректор университета имени Ивана Франко Казакевич».

Герета оглянулся. Богдан из захристия ушел. Лишь слышно было, как шаркает метла в опустевшей церкви. Как всегда после службы, дьячок подметал деревянный пол.

— Вот тебе и свадьба! А все так хорошо складывалось! — зло прошептал Роман. Он задумался, дробно постукивая пальцами по ясеневому комодику. Потом достал из-под реверенды залоснившийся от времени бумажник, перетянутый резинкой, аккуратно спрятал в него телеграмму, адресованную Иванне. Свою же поднес к пылающей свече и поджег. Он напряженно следил, как горит телеграмма, как свертывается, чернея, в его тонких пальцах, превращаясь в быстро седеющий пепел. Опытным, сноровистым движением он растер пепел в порошок на том самом подносе, где подсчитывал выручку дьячок, и кликнул:

— Богдане!

— Недобрые вести, пане богослов? — спросил участливо дьячок.

— К вечерне не буду, Богдане,— сказал Герета, думая о другом.— Предупреди отца Теодозия. И, быть может, завтра к тихой заутрене тоже не поспею. Срочные дела.

 

Анонимка

Капитан Журженко, шагая утром следующего дня по знакомой улице Дзержинского, не знал, конечно, что накануне в бюро пропусков областного управления Наркомата государственной безопасности УССР вошел никому не известный человек. Стараясь не обращать на себя внимания вахтеров, он опустил в большой дубовый ящик для заявлений конверт.

Письмо сразу же дошло до начальника управления, старшего майора государственной безопасности Самсоненко. Тот, в свою очередь, передал его начальнику одного из отделов Садаклию.

Садаклий, уроженец старинного местечка Скала Подольская, расположенного поблизости бывшей государственной границы Польши с Советским Союзом, не один год занимался подпольной работой. На сопредельной, тогда еще польской, стороне он выполнял многие важные задания, предупреждающие действия врагов против Советского государства.

После освобождения Львова Садаклий стал работать в аппарате областного управления Народного Комиссариата государственной безопасности, и опыт бывалого подпольщика-революционера, хорошо знающего местные условия, помог ему распутать не одну сложную комбинацию.

Порученное ему сегодня дело выглядело довольно странным. Раздумывая над письмом, он почувствовал в нем какую-то фальшь.

На листке, вырванном из школьной тетради, изготовленной на львовской фабрике «Светоч», каллиграфическим почерком по-украински было выведено:

«Зря вы, товарищи с востока, держите за решеткой наших хлопцев из Водоканалтресту, то простые мочеморды и в политику никогда не вмешивались. Их любимое занятие по кабакам шалаться да танчить. А бомбу-то в жен ваших командиров бросил по наущению инженера Журженко совсем другой человек, который удрал сейчас через «зеленую границу» до Кракова. Инженер Журженко, чтобы замести следы, надел военную форму и сейчас строит укрепления в Тулиголовах над Саном, а по ночам передает сведения об этих укреплениях гитлеровскому абверу.

Симпатик Советской власти».

А меж тем личное дело Ивана Журженко, затребованное Садаклием из Водоканалтреста, решительно опровергало анонимные наветы неизвестного «симпатика».

Комсомолец ленинского призыва 1924 года. Был одним из активистов городской комсомольской организации, кандидатом в члены бюро Каменец-Подольского окружкома комсомола. Член ВКП(б) с 1932 года. Успешно окончил силикатный институт имени Карла Либкнехта в Каменец-Подольске и направлен на работу в освобожденный Львов. Самые лучшие характеристики. Как мог враг так легко затянуть его здесь в свою паутину?

Автор анонимного письма был, несомненно, галичанин. Уроженцу надднепрянской Украины несвойственно выражение «симпатик». И потом — откуда рядовому обывателю, даже «симпатику Советской власти», известно слово «абвер»? Да, письмо написал именно галичанин. Но для чего?

Участники задержанной националистической «боевки», бывшие служащие Водоканалтреста, действительно были выпивохами — мочемордами. Большую часть свободного времени они проводили в различных кабаках на окраинах Львова. Однако это не помешало им — Садаклий имел точные сведения — устраивать за пивными столиками тайные явки и встречи с курьерами, прибывающими через «зеленую границу» из той части Западной Галиции, где стояли сейчас гитлеровские войска.

Садаклий полистал еще раз дело, посмотрел анонимное письмо на свет. Он взялся за трубку, чтобы позвонить начальнику особого отдела того укрепленного района, где служил сейчас Журженко, когда раздался звонок по внутреннему телефону.

Положив трубку аппарата, Садаклий взял другую. Вахтер снизу докладывал, что капитан-инженер Журженко просит выдать ему пропуск к уполномоченному по особо важным делам.

«Странное совпадение»,— подумал Садаклий и тут же решительно сказал в трубку:

— Дайте пропуск!

Визит был сверхнеожиданным.

Садаклий открыл несгораемый шкаф и бережно положил на одну из его полок личное дело инженера Журженко и анонимное заявление, разоблачающее капитана как опасного, умного врага.

Журженко спокойно вошел в кабинет и поздоровался.

Особая работа, которую годами вел Садаклий и в подполье и в органах безопасности, научила его почти безошибочно распознавать людей с первого взгляда, разгадывать их скрытую жизнь, потаенные планы, улавливать самую простую, безобидную хитринку.

В кабинет уверенно вошел высокий человек, загорелый, статный, с прямым, открытым взглядом чуть раскосых, устремленных на собеседника добрых зеленоватых глаз. Сразу было видно: вошел свой человек.

Волнуясь, рассказывал Журженко майору, как обманули Иванну, как солгал Каблак, рассказал и о своей промашке, допущенной в кабинете ректора. Когда он назвал Зенона Верхолу, Садаклий насторожился.

Оуновский террорист Лемик, убийца секретаря советского консульства во Львове, был выпущен гитлеровцами из тюрьмы и находился где-то на нелегальном положении. Кто знает, быть может, в эту самую минуту он бродил по улицам Львова, проживая тут по чужим документам. Его старый дружок Зенон Верхола мог навести на след Лемика.

...— Ну и что с того, что Иванна дочь попа? — меж тем горячо доказывал Журженко.— Наша задача — отрывать молодых людей от чужой среды, перевоспитывать их и, если они искренне хотят учиться, помогать им!

Садаклию все больше и больше нравился этот капитан с его страстностью, с глубокой заинтересованностью в судьбе несправедливо обиженной девушки из Тулиго-лов. Он и сам всегда помогал людям и глубоко уважал тех, кто не оставался равнодушным к человеческому горю. Тем более когда обида, нанесенная человеку, могла вызвать недовольство советской властью.

Но, с другой стороны, он не имел права забывать об анонимном письме.

— Скажите, Журженко, есть у вас личные враги? — спросил внезапно Садаклий и потер эмблему с мечом на рукаве гимнастерки.

— А у кого их нет? — как-то застенчиво улыбнувшись, ответил Журженко.— Когда стремишься честно служить делу, отдавая ему душу и сердце, враги всегда найдутся. Много ведь всякой дряни еще вокруг нас, особенно здесь. Возьмите, например, вот эту историю со Ставничей. Только врагам было выгодно натравить ее на нас!

— Пятерка националистов при вас была арестована?

— При мне.

— Что вы думаете обо всей этой истории со взрывом гранаты?

— Фашистская работа! Чистой воды!

— Могли подготовить этот взрыв те пятеро?

— Кто его знает? — капитан задумался.—Веками иезуиты и церковь воспитывали в Западной Украине в людях двурушничество. Голуб хорошо сказал: «У нас, брате, тутай есть такие люди, что днем на Карла Маркса молятся, а по ночам бегают к митрополиту руку целовать».

— Подмечено точно,— сказал Садаклий.— А кто такой этот Голуб? Очень знакомая фамилия!

— Бригадир треста. Славный старик. И гордый. Настоящий человек. Революционер-подпольщик.

— Вы мне так и не ответили: могли эти пятеро подготовить взрыв?

— Все возможно. После истории с Каблаком я допускаю и такое. Какими чистыми глазами глядел он на ректора, когда говорил, что впервые видит Ставничую! Говорил и нагло врал. Он видел ее не раз и до университета, когда приезжал ловить рыбу на Сан к ее жениху в соседнее село Нижние Перетоки.

— У нее есть жених? — заинтересовался Садаклий.— Почему же вы мне раньше этого не сказали?

— Есть, конечно. Богослов один. Роман Герета.

Видимо что-то припоминая, Садаклий пристально посмотрел в угол комнаты, где чернел несгораемый шкаф, потом встал.

— Спасибо, товарищ капитан, что зашли. Действительно, история загадочная, но дело даже не в ней, а в том, что вы помогли нам установить ее связь с людьми, которые нас весьма интересуют. Когда вы возвращаетесь в Тулиголовы?

— Сегодня. Ночным поездом.

— В случае чего мы свяжемся с вами через Особый отдел укрепленного района. Дайте, пожалуйста, ваш пропуск...

* * *

Журженко пришел на Главный вокзал, или Глувный двожец, как его еще называли многие по старинке, когда уже стемнело. В ожидании поезда он прохаживался под высокими стеклянными сводами. В ларьках на перронах появилось уже много советских продуктов, завезенных сюда в изобилии из Киева и Москвы,— виднелись баночки со шпротами, невиданные здесь доселе крабы, папиросы «Герцеговина Флор» и «Северная Пальмира».

К первому перрону подошел пригородный поезд из Перемышля. Будь капитан поближе к паровозу, он увидел бы, как с чемоданчиком в руках, в легком кремовом пыльнике из первого вагона выскочила на перрон Иванна.

Но как раз в то время, когда Ставничая быстрыми шагами пересекла перрон и спускалась вместе с другими пассажирами в туннель, Журженко повернулся спиной к поезду. Дневной зной еще не развеялся, и капитану очень хотелось пить. Он подошел к будке, из стены которой торчали краны с кипятком и холодной водой. Рядом, обдавая паром пустеющий перрон, весело прогудел паровоз.

Гудок паровоза и заглушил одиночный выстрел из пистолета, пуля которого настигла Журженко в ту самую минуту, когда он открывал кран.

Почувствовав острую, жалящую боль в ноге, он рухнул лицом под струю льющейся воды.

Облако паровозного пара скрыло от взглядов пассажиров убегающего между составами Зенона Верхолу. Старый террорист снова перешел на нелегальное...

 

«Туда заходить нельзя!»

Иванна быстро шла к Юльке. Зачем подружка вызвала ее срочной телеграммой?

Цимбалистая жила на квартире, или, как говорят во Львове, «на станции», у одинокой старушки пенсионерки, в прошлом учительницы польского языка, пани Уршули. Маленький домик пани Уршули, окруженный густым боярышником, находился в предместье Кульпарков, поблизости от аэродрома. Гул самолетов нисколько не мешал Юле изучать анатомию и читать учебники по судебной медицине.

Иванна была крайне удивлена, когда ей навстречу вынырнула из-за кустов высокая монахиня. Ставничая сперва не узнала их недавнюю гостью на заручинах, мать Монику, и, вздрогнув, отпрянула в темноту. Монахиня, крадучись, приблизилась к Иванне и прошептала:

— Не бойся, Иванна, то я. Туда заходить нельзя.

Когда они перешли на другую сторону улицы, Моника, показывая на домик учительницы, властно повторила:

— Туда заходить нельзя! Засада! Понимаешь — «пулапка». Меня прислала за тобой игуменья Вера. Пойдем...

— Но ведь я получила от Юльки телеграмму!

— Боже, какое глупое дивча! — пожимая высокими, острыми плечами, выпирающими из сутаны, прошипела Моника.— Телеграмму за ее подписью мог дать любой чекист. Понимаешь? А если ты зайдешь туда,— она показала на домик,— впаднешь. Пойдем скорее...

Запыхавшись, они остановились у кованной железом высокой брамы женского монастыря сестер ордена святого Василия. Моника по-хозяйски дернула за круглое тяжелое кольцо у двери, и где-то в глубине послышался звонок. Изнутри через глазок выглянула дежурная монахиня и, увидя Монику, тихонько раскрыла дверь.

— Игуменья ждет вас, мать Моника,— сказала монахиня, почтительно кланяясь и пропуская их.

Когда, поднявшись вслед за Моникой по скрипучей дубовой лестнице на второй этаж, Иванна вошла в келью игуменьи, она не поверила своим глазам. Игуменья сидела в мягком, удобном кресле, упираясь в его поручни пухлыми, дородными руками, а по комнате расхаживал Герета.

— Ромцю, вы здесь? Что это за комедия? — воскликнула Иванна.

— Я был бы очень рад, если бы все это обернулось только комедией! — торжественно и вместе с тем с наигранной грустью сказал Роман.— Дело куда серьезнее, Иванна!

— Да не томите душу! В чем дело?

— В любую минуту вас могут арестовать! — с еще большей торжественностью заявил Роман.

— Меня? — Иванна засмеялась.— Да что я такого сделала?

— Случилось то, чего мы так опасались. Ваш любезный квартирант не забыл ни скандала, который вы закатили во время обручения, ни резких слов, запальчиво выкрикнутых вами по адресу советской власти. Он написал на вас донос в энкавэдэ. Делу уже дан ход. В квартире Юльки засада: вас поджидали чекисты.

— Чекисты? Но ведь это дитеняда (Сказочка для детей). Они могли с успехом арестовать меня в Тулиголовах, а не вызывать сюда!

— В Тулиголовах ваш арест мог бы вызвать возмущение местного населения. Вас все знают, вы дочь любимого многими пастыря, а здесь, во Львове, все можно сделать шито-крыто!

— Матерь божья! — воскликнула Иванна.— Откуда же вам все это известно?

— Свет не без добрых людей. И далеко не все те, кто кричит сейчас: «Хай живуть Советы!» — любят их...

— Нет... Мне трудно поверить... Ромцю, скажите, вы шутите?

— Такие шутки у них называются антисоветской агитацией,— резко, голосом скрипучим и властным, бросила игуменья.—Так, впрочем, ваш квартирант и иаписал в своем доносе...

— Разве я сказала что-нибудь особенное? Какая же это свобода?!

— Чего еще вы, Иванна, можете ждать от людей, потерявших веру в бога? — мягко сказал Роман.—У них нет благородства, все они черствые материалисты... А вы еще...

— Договаривайте!

— Вы сердце ему открыли и своих же людей выдали!

— Да как вы смеете! Каких это «своих»?

— Ну, хотя бы Зенона Верхолу! — Герета испытующе посмотрел в темные и глубокие глаза невесты.

— Ну, знаете! — возмутилась Иванна.— Это клевета! Мое отношение к этому пройдысвиту (авантюристу, подонку) вам давно известно. Удивляюсь только, как могли вы с ним дружить! Но ничего о нем я капитану не говорила. Ни одного слова! Доносчицей я никогда не была и не буду!

— Вы правду говорите, Иванна?

— Конечно, правду!

— И капитан ничего не расспрашивал вас о Вер-холе?

— Решительно ничего! — отрезала Иванна.—Да он его совершенно не знает!

— Странно...— Роман задумался.— И вы можете присягнуть, что говорите правду?

— Чистую правду! Христом-богом клянусь! — горячо сказала Иванна.

Роман укоризненно покачал головой.

— Не поминайте имя господа бога нашего всуе, ко-хана Иванна. Я вам поверю и так. А веря, предостерег гаю: дело очень, очень плохо. И отцу Теодозию оно сулит большие неприятности. И мне. И вашей подруге Юльце...

Совсем растерявшись, Иванна доверчиво посмотрела на жениха.

— Спасибо вам, Романе... Спасибо... Как же мне теперь поступать?

Тоном приказа Герета сказал:

— Давайте условимся: для всех окружающих вы уехали в Киев. Искать правды и добиваться приема в Киевский университет. Мы немедленно распустим слух об этом. Перед отъездом вы окончательно порвали с отцом, который вас туда не пускал, как и во Львовский университет, и был против вашего отъезда. Это выгораживает отца и спасает его от возможного ареста. Понятно? А вы на ножи пошли с отцом, остро поспорили! И, уехав, никому не оставили своего адреса...

— Позвольте,— перебила его в недоумении Иванна,— я не...

Герета резко махнул рукой, прерывая невесту, и продолжал:

— В остальном положитесь на мать игуменью и сестру Монику и поблагодарите их за спасительное для вас гостеприимство...

 

Садаклий идет по следу

На следующее утро среди коленопреклоненных монашек в закрытой монастырской церкви лишь очень опытный глаз мог бы обнаружить Иванну. Длинная, до пят, сутана и белый головной убор неузнаваемо изменили ее.

Вместе с другими монашками повторяла она слова молитвы:

— «Мы припадаем сегодня пред твоим жертвенником с любовью и послушанием, пред твоим наместником здесь, на земле, святейшим отцом Пием, папой римским, чтобы умолять тебя и доложить тебе о всех неисчислимых обидах, нанесенных твоему святому имени, о всех беспримерных богохульствах и ослепленной ненависти к твоим святым правдам...»

Иванне казалось, что и о нанесенной ей тяжелой обиде говорится в тягучей молитве, которую читали монашки во главе со стоящей впереди игуменьей Верой. Время от времени игуменья поднимала пухлую руку, как бы дирижируя.

...В то же утро капитан Садаклий был вызван к начальнику управления Самсоненко. Когда он прошел в кабинет начальника сквозь тамбур из двух соединенных дверей, издали напоминающих обычный платяной шкаф, то сразу почувствовал: будет разнос!

Самсоненко нервно ходил по залитому солнцем кабинету. Не успел Садаклий приблизиться, как начальник круто повернулся:

— Что же это вы, батенька, а? Размякли под Львовским солнцем? Подозреваемый в шпионаже и терроре капитан Журженко, оказывается, вчера сам был у вас, а вы подписали ему пропуск и выпустили такую птицу на свободу? Как понимать такой гуманизм?

— Не всякий подозреваемый в шпионаже и терроре является шпионом и террористом,— спокойно ответил Садаклий.

— То есть как это? — опешил Самсоненко.— А письмо, которое я вам передал?

— Товарищ начальник, а если завтра прибудет анонимное письмо, что вы родной сын австрийского императора Франца-Иосифа Габсбурга, я тоже должен верить такому письму?

Садаклий мог позволить себе такую вольность, потому что уже хорошо изучил отходчивый, хотя и очень вспыльчивый временами, характер начальника управления.

Тот удивленно посмотрел на Садаклия и слегка улыбнулся.

— Короче говоря, вы берете на себя полностью всю политическую ответственность за доверие к Журженко?

Садаклий минуту помолчал и потом сказал глухо:

— Беру, товарищ старший майор!

В это время открылась дверь «шкафа» и оттуда быстро вошел с бумагой в руке дежурный по управлению.

— Сводка происшествий за ночь, товарищ начальник.

Самсоненко взял листок бумаги и стал просматривать его.

Привыкнув к перечислению грабежей и пьяных драк в этом городе, который совсем недавно стал советским, он читал торопливо. Но вдруг словно споткнулся — дважды перечел одно сообщение. Сморщив лоб, почесал затылок и уже вслух прочел:

— «Восемнадцатого июня в 22.00, после прихода пригородного поезда из Перемышля, возле кипятильника Главного вокзала найден тяжело раненный в ногу навылет из огнестрельного оружия неустановленного образца капитан военно-инженерных войск Красной Армии Иван Тихонович Журженко. Злоумышленника задержать не удалось. Раненый находится на излечении в больнице по улице Пиаров».

Самсоненко взглянул на Садаклия и сказал примирительно:

— Вот так штука! Не свалили анонимкой, так уложили пулей. Действуйте, товарищ Садаклий. Быстро!

Отправив две оперативные группы — одну в университет, другую в общежитие, где по наведенным им уже справкам проживал Верхола, Садаклий вызвал машину и поехал в больницу по улице Пиаров. Ему оставалось завязать пояс у халата, когда в кабинет главного врача позвонил оперативный уполномоченный, посланный в университет, и доложил, что нигде в аудиториях Верхолы нет. Через несколько минут из общежития на улице Кутузова также раздался звонок: со вчерашнего вечера студента Зенона Верхолы никто из его соседей по комнате не видел. Кровать не тронута. Все его личные вещи унесены.

 

Вилла «Францувка»

Одна из самых живописных улиц Львова — улица Двадцать девятого листопада — соединяла центр города с предместьем Кульпарков. Некогда на этой улице жили в основном офицеры привилегированных частей польского воздушного флота. В предвоенное лето здесь находился дом, который, как было известно еще тогда, стал крупнейшим центром гитлеровского шпионажа на Западной Украине.

Прежде чем подойти к этому дому, надо было миновать немало уютных домиков и вилл, укрытых золотистыми кленами, лапчатыми каштанами и плакучими

ивами. По стенам вилл тянулся кверху глянцевитый плющ, дикий виноград и китайские розы.

Жители улицы Двадцать девятого листопада в то лето часто видели на ее мостовой длинный черный «супер-адмирал» с фашистским флажком на радиаторе. Немецкая машина проносилась по самой благоухающей улице Львова и заезжала во двор виллы «Франзувка», стоящей в глубине большого палисадника. Над воротами у въезда в виллу висел флаг гитлеровской Германии с черной свастикой. Но самое удивительное заключалось в том, что под этим флагом медленно расхаживал постовой — советский милиционер. Сейчас просто даже странно вспомнить все это, но так было в то трудное, многим непонятное, насыщенное международными противоречиями предвоенное лето. Граница наших государственных интересов с гитлеровской Германией проходила по Западному Бугу и Сану. Мы вынуждены были, чтобы оттянуть неизбежное в конце концов нападение вооруженного фашизма, вести мирные переговоры с отъявленными гитлеровцами. И вилла «Франзувка», временно предоставленная германской комиссии по переселению немцев с Волыни и из Галиции, по договору с гитлеровским правительством стала обиталищем фашистов.

Цели работы комиссии внешне выглядели невинно. Но работники органов государственной безопасности отлично знали, что переселение немцев с советских территорий использовано фашистами как прикрытие, или, как говорят разведчики, «крыша». На самом же деле видные чиновники немецкой империи, приехавшие переселять от нас своих соплеменников, торопились развернуть в преддверии войны на Западной Украине тайную агентурную сеть шпионажа.

Хорошо знал об этом и Садаклий, которому не раз приходилось парировать попытки немецких разведчиков узнать наши военные тайны, и, в частности, линию военных укреплений на западной границе.

В то лето я жил через два дома от виллы «Франзувка». Всякий раз, видя машину с фашистским флажком, я испытывал чувство ненависти.

В дневнике отца Теодозия тоже упоминалось о вилле «Франзувка». Оказывается, Каблак поддерживал связи с обитателями виллы, чем откровенно хвастался в кругу пьяных собутыльников, когда во Львов ворвались немцы...

В памяти сразу возникло то жаркое лето, толпы людей у решетчатой ограды виллы, бумажки о розыске родственников, приколотые шипами японской акации к стволам тенистых каштанов. Комиссия переселяла за Сан не только немцев. По ее ходатайствам могли вернуться к своим семьям застигнутые войной в Западной Украине жители центральных районов Польши и даже, как это ни кажется теперь чудовищно, лица еврейской национальности. Своими собственными глазами видел я в то предвоенное лето группки евреев, с раннего утра толпящихся у ограды виллы «Франзувка», добивающихся приема в фашистской комиссии, и всякий раз мне делалось страшно, когда я наблюдал это сочетание глупости и жажды к наживе. Конечно, получая документы с фашистскими печатями на выезд, они не знали тогда, что едут на верную смерть, за колючую проволоку лодзинского гетто, в газовые камеры Освенцима и Треблинки, в крематории Дахау.

О вилле «Франзувка» рассказывал мне впоследствии и Голуб. Бригадиру Голубу по роду его работы частенько приходилось бывать на улице Двадцать девятого листопада. Как-то он задержался у дерева с объявлениями, прислушиваясь к оживленному гудению голосов, а потом тронул за локоть какого-то почтенного, благообразного мужчину в длиннополом сюртуке, напоминающего раввина или цадика из талмуд-торы.

— А тебе, пан, тоже до Гитлера захотелось? — спросил миролюбиво Голуб.

— Ну, захотелось, а что? — сказал, озираясь, старик в лапсердаке.

— Да хиба же тебе, старому, здесь, под Советами, плохо? Веру твою или нацию кто забижает?

— Пане, Советы торговать не дают, а на той стороне частная торговля, можно лавочку свою открыть.

— Лавочку? — Голуб опешил. Не сразу дошел до него страшный в своей обнаженности смысл слов ослепленного старика.— Эх ты, дурная голова! Да вас всех Гитлер там, за Саном, сперва оберет, затем обстрижет, а потом на мыло пустит. Вот тебе и весь твой гандель! (торговля)

— Иди, пан, гуляй своей дорогой! — цыкнул на Голуба какой-то франт, в сапогах «англиках» с высокими задниками и в брюках «бричесах».— Ты здесь агитацию против Германии не разводи, а то милиционеру сдадим.

— Милиционеру? — взъярился Голуб, и рука его, тяжелая, мозолистая, крепко сжала рукоятку разводного ключа.— Это мой милиционер, понимаешь? За то, чтобы он ходил по Львову, я в тюрьмах панских гнил! А вот поглядим, как вас там гитлеровские полицаи примут... Тьфу! Вот олухи дурные! — и Голуб в сердцах плюнул.

 

«Переселенец»

Он сделал всего несколько шагов, как столкнулся со знакомым подмастерьем из слесарной мастерской треста. Маленький, замурзанный, в синей спецовке, тот бежал обедать домой, на Кульпарков, и на ходу, так, словно это была обычная новость, крикнул:

— Дядько Голуб! Чулы? Инженера нашего подстрелили!

— Постон! — Голуб придержал хлопца за рукав.— Какого инженера?

— Да Журженко! Ивана Тихоновича! Того, что в войску служил. На вокзале его раненого нашли...

Голуб побледнел, вспомнив последнюю встречу с капитаном и свой ему совет посетить серый дом на улице Дзержинского.

Растревоженный, погруженный в свои мысли, он чуть не наступил на ногу идущему навстречу просто одетому мужчине. То был Каблак.

Каблак чувствовал, что у него земля начинает гореть под ногами. Он выглядел сегодня совсем иначе, чем в университете. Плохонький, поношенный пиджак с заплатами на локтях, сорочка-вышиванка. Сквозь клинышек расстегнутого воротника на волосатой груди поблескивал серебряный крестик. На ногах у Каблака были уже стоптанные сандалеты, клетчатые модные «пумпы», или брюки гольф, он сменил на будничные полотняные штаны> Прикидываясь добродушным, наивным растяпой, Каблак подошел к постовому милиционеру и почтительно снял кепку.

— Пане товарищу! У меня сестра родная залышилась на той стороне. У Кросно. Мучается, бедолага, с тремя детьми. Украинка. Я бы хотел сюда ее спровадить. Кажут люди, есть тут какая-то комиссия.

— Отуточки комиссия! — показал милиционер на виллу «Франзувка».

— А те паны дозволят моей Стефце перебраться на советскую сторону?

— Кто их знает! Запытайте.

— Кого... Немцев? — притворно ужаснулся Каблак.

— Ну да. Наведут справки.

— Воны ж фашисты! Разве можно советскому человеку розмовлять с ними?

Милиционер покровительственно пояснил:

— По такому делу разрешается. Даже нужно. Чем больше мы своих людей, украинцев, перетянем оттуда, от них, на советскую сторону, тем лучше. У нас же договор с немцами. Давай, хлопче, иди! — и он открыл калитку.

Каблак осторожно, как по ковру, прошел по заросшему двору и поднялся в вестибюль виллы.

Дежурный фельдфебель в форме вермахта поднялся ему навстречу.

Оглянувшись, Каблак быстро сказал по-немецки:

— Я по срочному делу к господину Дитцу! Доложите!

Едва он переступил порог кабинета с большим портретом Адольфа Гитлера на стене, рассерженный донельзя гитлеровец в элегантном сером костюме бросился к нему навстречу.

— Идиот! Я же раз и навсегда запретил вам появляться здесь. Только на конспиративной квартире. Понимаете?

— Господин Дитц!

— Ваше появление здесь равносильно провалу!— разгневанный Дитц посмотрел в окно на шагающего за оградой милиционера.

— Я уже почти провален, пане шеф,— сказал смиренно Каблак,— и потому прошу выдать мне пропуск на легальный выезд до Кракова... Там формируется батальон Степана Бандеры «Нахтигаль». Лучше я буду в том батальоне, чем в советской тюрьме.

— А если я не выдам пропуска?

— Воля ваша! Однако теперь, когда каждую минуту меня могут схватить, я не могу держать при себе эти ценные документы!

Каблак достал из-за пазухи перевязанный носовым платком пакет и положил его на дубовый письменный стол.

Несколько смягчаясь, Дитц спросил:

— Что это?

— То, что пане шеф поручили мне добыть! — не без бахвальства сказал Каблак.— Это новые советские укрепления на участке между Сокалем и Владимиром-Волынским.— Каблак намеренно затянул паузу.— Кроки их составлены с большим риском. Вся агентура по селам на линии Западного Буга набрасывала и уточняла эти данные. Двух наших боевиков особисты на месте хлопнули.

Дитц развязал платок и не без удовольствия стал рассматривать кроки укреплений.

Потом спрятал пакет в сейф.

— Ну, хорошо, герр Каблак. Я бы, конечно, не советовал вам уезжать отсюда именно в такое ответственное время, но если вы чувствуете приближение опасности... Да, а кто же в таком случае будет освещать район Нижних Перетоков?

— У меня был гость оттуда. Лицо духовное и вне всяких подозрений. А в помощь ему я отправил Верхолу. Он тоже оттуда. Нелегал и знает, как связаться с вами. В случае моего отъезда вы будете получать от них информацию на условленной явке.

— Хорошо! Слушайте внимательно, Каблак. Передайте краевому руководству украинских националистов в «Закерзонье»: поддерживать прямую связь с нами

можно не только через меня. По Западной Украине кроме моих референтов по переселению разъезжают сейчас наши чиновники, которые руководят раскопками и отправкой в империю трупов немецких солдат и офицеров, павших в недавних боях с поляками. Сообщите, что это наши люди. Пусть тайно связываются с ними. Любая информация, переданная им, будет немедленно переслана центру.

— Понимаю, господин Дитц!

— Новые доты вооружаются?

— Большинство укреплений от Полесских лесов до Перемышля уже в основном готово к приему орудий тяжелых калибров и другого вооружения. Наша агентура из Тернопольщины сообщает, что Советы начали демонтировать старую линию укреплений за Збручем и Днестром и скоро перевезут вооружение сюда. Орудия демонтированного укрепленного района в Каменец-Подольске уже погружаются на платформы.

— Мешать! Всеми силами! Любыми способами, включая диверсии!—Дитц стукнул кулаком по дубовому столу.—Дайте такую команду агентуре. Мы заплатим.

— К сожалению, одними нашими силами...

— Какие еще вам силы нужны?

Желая доставить приятное Дитцу, Каблак по-военному щелкнул каблуками и отчеканил:

— Доблестные вооруженные силы Третьей империи, пане шеф!

— Ну, вы... Не вашего ума это дело... А куда вы подевали эту девицу, из-за которой у вас в университете, как это говорят русские, «сыр и брот зажигался»? Когда я был на именинах у доктора Панчишина, митрат Кадочный рассказал мне ваш план.

— Мы запрятали ее в надежном месте.

— С сердобольным капитаном, надеюсь, покончено?

— К сожалению...— Каблак замялся.— Он только ранен. Верхола промахнулся...

 

В больнице

Пуля пробила кость правой ноги капитана Журженко. Кроме того, падая, он сильно ударился о медный кран кипятильника. Под глазом лиловел огромный синяк, точно у боксера после жестокой схватки на ринге. Осунувшийся, небритый — совсем иной человек — смотрел на Садаклия. На тумбочке у кровати стоял кувшин клюквенного морса, букет цветов в вазочке, лежали книги.

— То, что Каблак с Верхолой улизнули, лишний раз подтверждает наши предположения. С ними вопрос ясен,— рассказывал Садаклий.— То гуси меченые. Притом с большими хвостами. Такие визитные карточки побросали— ой-ой-ой! Но не хватает другого звена...

— Их сообщников?

Садаклий встал, выглянул в коридор, не подслушивает ли кто, и, вернувшись, сказал тихо:

— Иванны Ставничей.

— Так за чем дело стало? — удивился капитан.— Вызовите ее сюда или пошлите за ней машину в Тулиголовы.

— Иванна исчезла. Бесследно. Понимаете? Кто-то вызвал ее сюда ложной телеграммой, якобы подписанной Юлей Цимбалистой. Юля этой телеграммы не отправляла... А вот и она, легка на помине!

— Скандал, товарищ капитан! — воскликнула Юлька, вбегая в палату.— Еще гости пришли. Нагорит же мне за вас от главного врача!

— Послушайте, Юля,— остановил медсестру Садаклий,— вы твердо убеждены, что если бы Иванна собиралась уехать в Киев, то забежала бы к вам?

— А как же! — поправляя пояс белого халата, сказала Цимбалистая.

— В университет она не могла пойти? — спросил Журженко.

— Какой там ночью университет? — возразила Юлька.— Она приехала за несколько минут до того, как в вас стреляли!

Из-за спины Цимбалистой, делая знаки Журженко, неслышно, на цыпочках, вынырнул Голуб с букетом белых лилий и пакетом. Из него вызывающе выглядывало горлышко винной бутылки. Цимбалистая оглянулась:

— А кто вам дал право, дядьку, без спросу заходить? Я же сказала: почекайте там, в приемном покое! И как вы прошли сюда? Дверь же закрыта!

— Який там спрос! Ты меня в дверь не пустишь, так я водопроводной трубой пролезу. Я ж старая крыса из львовских каналов!

Журженко, заметив, что Садаклий пристально разглядывает Голуба,сказал:

— Знакомьтесь, товарищи! Это мой сослуживец, бригадир Голуб, а это...

Как бы предупреждая пояснение капитана, Садаклий поднялся и, протягивая руку Голубу, сказал с легкой добродушной усмешкой:

— Вообще-то мы виделись, но, если старых знакомых не признают, можно познакомиться и вторично.

Голуб опешил:

— Бачились? Де саме?

— Садитесь, Панас Степанович,— предложил Журженко.— А вы, Юльця, не сердитесь. Это свой человек!

— Какая же это холера бисова коцнула вас, инженер? — спросил Голуб.— Добре, що не в голову.

— А я предупреждала капитана,— вмешалась Юлька,— с националистами связываться опасно. У них длинные руки. А он смеялся.

Переводя взгляд на Садаклия, Голуб спросил:

— Где же мы с вами могли видеться, товарищ? Ума не приложу. Лицо будто бы знакомое... Вы по какой отрасли работаете?

— Да как бы вам объяснить? — Садаклий незаметно подмигнул капитану.— В украинском тресте «Саночистка»! Знаете, есть такая институция?

— В «Саночистке»? — заволновался Голуб.— Так это, считай, одно хозяйство с нами! А я в Водоканалтресте, там, где и инженер до армии работал. Мы с вами, ма-буть, у трести и встречались?

— Возможно,— спокойно согласился Садаклий.— А еще был у нас с вами, товарищ Голуб, один общий знакомый, некий пан Заремба. Не забыли вы его?

— Какой Заремба? — насторожился Голуб.— Луц-кий?

— Он самый. Тот, что любил в тюрьме на допросах заключенным в нос скипидар лить и почки отбивать.

— Ой, лышенько! — воскликнул Голуб.— Так вы ж тоже привлекались по Луцкому процессу! В 1934 году. Теперь я вас вспомнил. Только фамилию забыл.

— А фамилии у меня и не было. Я по псевдо проходил. Ворожбит мое псевдо было. Как ни выбивали из меня те каты Зарембины фамилию, так и не выбили.

Голуб вскочил.

— Ворожбит? Як же я, старый пентюх, не признал вас одразу? Правда, в луцкой тюрьме у вас еще чуприна пышная была.

— Была, да сплыла! — сказал, усмехнувшись, Садаклий и горестно провел пальцами по выпуклой, глянцевитой макушке.— Одно декольте осталось...

— Нас в одно время допрашивали,— обращаясь к Журженко и Юле, объяснил Голуб.— Палачей набежало в кабинет Зарембы, когда Ворожбита и меня мордовали! Целая стая.

— Значит, вы старые побратимы? — спросил Журженко, наблюдая за встречей двух старых подпольщиков.

— Еще какие! — гордо сказал Голуб.— Кто перетерпел Луцк, тому уже никакая сатана в жизни не страшна.

— Салям алейкум!—послышался голос нового посетителя. В палату ворвался Зубарь.

— Еще один! Горе мени буде! — притворно ужаснулась Юля.— А вы-то как сюда попали?

— Сторож красный семафор поднял, не пускает, хоть плачь. Ну, я выяснил обстановочку, разведал поле боя и перемахнул через забор!

 

Громы кары божьей

Тревожный лай собаки разбудил Ставничего перед рассветом. Отодвинув засов, он вышел на крыльцо.

К нему сразу бросилась, виляя пушистым хвостом, большая черная карпатская овчарка с белой подпалиной на боку.

— Ты чего, Жук, волнуешься и спать не даешь?

Но добродушный голос священника не успокоил собаку. Повизгивая, словно чуя недоброе, она лизала ноги Теодозия и скулила, то и дело припадая к земле. Уже начинало светать, и на фоне бледнеющего неба хорошо выделялся силуэт деревянной церкви.

Ставничий насторожился. Он услышал резкие, гортанные выкрики на сопредельном берегу, среди них ясно различимый крик «Файер!», какие-то звонки, и вдруг лицо его озарил отсвет орудийного залпа.

— Свят, свят, свят! — прошептал священник, слыша, как завыли снаряды, идущие над его головой. И подумал: «Неужто война?>

С грозным нарастающим воем снаряды пролетали над священником, послышался гул бомбовозов, летящих на восток с немецкой стороны. Близко разорвался снаряд. Ставничий присел, закрыл лицо руками, в ужасе перекрестился.

В это время другой термитный снаряд врезался в колокольню церкви и сразу же поджег ее.

Багровый отсвет вспыхнувшего пожара заплясал и на стенах хатки дьячка Богдана. Там в ожидании очередной встречи с Верхолой заночевал Герета. Грохот орудийной канонады разбудил его, и он, полуодетый, выскочил во двор. Пушечные залпы и вспышки близких разрывов освещали лицо Гереты. С надеждой глядел он на запад, откуда била по советской земле немецкая артиллерия. Не скрывая радости, богослов осенял себя крестным знамением.

— Началось! Слава тебе, Иисусе! С нами бог! — шептал Герета пересохшими губами.

Горизонт над Саном, застилаемый дымом пожаров, розовел все больше. На правой окраине Тулиголов, почти примыкающей к Нижним Перетокам, расползалось зарево пожара, оттуда доносились тревожные звуки церковного колокола. Сообразив, что горит приходство Ставничего, Герета натянул черную реверенду и помчался к своему будущему тестю.

Как черная зловещая птица, перескакивая на бегу канавы, стуча подошвами по настилам кладочек и мостиков, приминая бурьяны, мчался Герета в Тулиголовы, простоволосый, длинный.

Крестьяне вытаскивали из хат сонных детей, спускались в подвалы. Пробежали, сжимая винтовки и автоматы, полуодетые пограничники, занимая места в запасных окопах и блокгаузах. Старший лейтенант Зубарь чуть не сшиб богослова.

Полуобернувшись, он крикнул бегущим за ним бойцам:

— Занимаем огневую точку у моста!

Когда Роман вбежал во двор приходства, деревянная церковь уже пылала вовсю. В стороне, держа под мышкой Библию и епархиальные книги, следил за пожаром окруженный толпой полуодетых прихожан Ставничий. Герета остановился возле старика и взял его под руку. Оглушительный треск снаряда заставил их пригнуться. Ослепительная вспышка пламени возникла там, где еще секунду назад остро вырисовывался на фоне кровавого неба угол приходства. Обрушилась крыша, и стайка перепуганных голубей вырвалась из-под падающей кровли.

Еще разрыв!

Сообразив, что гитлеровцы перенесли беглый огонь на территорию приходства, прихожане стали разбегаться. Кое-кто уносил выхваченные из пламени иконы в золоченых киотах.

Герета силой потащил священника в подвал. Из квадратного выхода крепкого подвала они увидели, как рухнул в огонь, рассыпая искры, купол церкви, как снаряды добивали дом Ставничего,—должно быть, немецкие артиллеристы предполагали, что в кирпичном доме разместилась пограничная застава.

— Не надо, отец Теодозий,— пытался успокоить рыдавшего Ставничего Роман.— На пепелище сгоревшего дома не льют слез.

— Да, но с этим приходством столько связано... Боже... Боже... В этом доме родилась Иванна, тут она выросла.

— Когда горят леса — не время жалеть о розах,— глядя на запад, заметил Герета.— Не печальтесь, отец Теодозий. Такие пожары — к добру. Это гром кары божьей!

Обращая к Роману заплаканное небритое лицо, Ставничий горячо сказал:

— Как вам не стыдно, сын мой! Я пережил уже не одну войну и знаю, что она сулит народу. Это начало нового, страшного горя...

— Но это особая война! Очистительная! — лихорадочно прошептал Роман.— Когда покарают всех отступников, на пепелищах вырастут новые храмы Христовы, лучше прежних...

Вырвавшись из сарая, по освещенному пламенем двору заметались, гогоча, перепуганные, ошалелые гуси. Через каменный забор приходства перемахнуло несколько гитлеровцев.

Вот они, первые завоеватели!

На рогатых тевтонских касках у них в то первое утро войны были колосья пшеницы, пучки васильков. Отблески огня отражались на металлических поясных пряжках с надписью: «С нами бог».

 

«Дас ист Лемберг (Это Львов (нем))»

Старинный Львов в пламени пожаров, в грохоте орудийной канонады совсем по-иному открылся утром 30 июня штурмбанфюреру СС Альфреду Дитцу. Дитц поднял руку, шофер затормозил мотоцикл, и колонна, во главе которой ехал штурмбанфюрер, остановилась. Дитц выскочил на удивительно ровную брусчатку Жолковского шоссе и сказал сидящему позади него в коляске мотоцикла гестаповцу Эриху Энгелю:

— Дас ист Лемберг! Хайль Гитлер!

Энгель никогда раньше не бывал во Львове. Он тоже вскочил — коляска мотоцикла сразу закачалась — и вскинул длинную руку с бриллиантовым перстнем. С любопытством смотрел гестаповец на гряду Расточья, по которой раскинулся древний город. Отсюда, от водораздела Европы, ручейки и реки текли в разные стороны. Одни устремлялись к Черному морю, другие, стекая к Висле, попадали в холодную Балтику.

Накануне нападения на Советский Союз Энгеля прикрепили к бывалому военному разведчику Дитцу, чтобы тот, пока не установится во Львове гражданская немецкая администрация, помог ему, Энгелю, ориентироваться в древнем славянском городе. В том, что Дитц сумеет это сделать, более молодой Энгель не сомневался. Ведь всего за несколько дней до вторжения Дитц вместе со всем штатом комиссии по переселению проследовал из Львова через советскую зону Перемышля в Засанье.

Одетый теперь в мундир штурмбанфюрера СС, с двумя Железными крестами на груди и «орденом крови», полученным за сидение в тюрьме еще до прихода Гитлера к власти, Дитц размахивал стеком, показывая командиру дивизии вторжения генералу Штрейцеру прямо на местности пограничные заставы и здание комендатуры на советском берегу. Штрейцер внимательно и, несмотря на разницу в чинах, почтительно слушал Дитца. С эсэсовцем, награжденным «орденом крови», приходилось считаться: по статусу этого ордена он имел доступ непосредственно к самому Гитлеру.

Теперь Дитц возвращался откровенным хозяином Львова — Лемберга.

Полюбовавшись панорамой города, Дитц снова залез в коляску мотоцикла. Она накренилась под его тучным телом. Махнув стеком на восток, штурмбанфюрер скомандовал:

— Вайтер!

Водитель дал газ, и мотоцикл, оставляя позади клубы бензинового перегара, помчался во главе колонны немецких военных разведчиков и особой карательной группы к холмам Львова...

В это время во дворе большого дома на Курковой улице, недавно оставленного советской воинской частью, переодетый в штатскую одежду Садаклий, бригадир Го* луб и приданная им группа будущих партизан торопливо подтаскивали к открытому люку городской канализации оцинкованные ящики с оружейными патронами, длинные, похожие на гробы, деревянные ящики с ручными гранатами и винтовками. Руки невидимых людей осторожно принимали ценную кладь.

Садаклий охотно согласился с предложением Голуба спрятать в разветвленной городской канализации Львова «про запас> многое из того, что не могли захватить с собой уходящие на восток войска.

Под городом, закованная в бетон, протекала река Полтва. Начинаясь на околице лесопарка Погулянка, она и доныне пересекает на глубине нескольких метров весь город и вырывается из железобетонного канала на другой стороне, в северных кварталах предместья Замар-стинов. А от Полтвы во все стороны расходятся более мелкие каналы — коллекторы, по которым человек сведущий может при желании пробраться в любой район города.

Садаклий, утирая пот рукавом пиджака, с удовольствием отметил, что последний ящик с патронами исчез под землей.

— Як то кажуть: боже, поможи, а ты, небоже, не ле...— Голуб не успел закончить шутливой фразы, ворота затряслись от тяжелых и резких ударов.

Грицько Щирба, который некогда поздравлял в Ту-лиголовах Иванну с поступлением в университет, подбежал к Голубу:

— То уже они, дядько Панасе. Вяжить мене.

Садаклий и Голуб быстро перевязали Щирбу предназначенной для этой цели веревкой и повалили его на землю. Было заранее обусловлено: Щирба поступит на службу к немцам, чтобы, надев полицейский мундир, быть глазами и ушами партизан.

Когда крышка люка захлопнулась за последним исчезнувшим под землей подпольщиком, Грицько подполз к ней, прикрыв люк своим телом...

Отряд украинской полиции во главе с сотником Каб-лаком вовсю штурмовал тяжелые ворота дома на Курковой. Каблак был уже в полной форме — в черном мундире, рогатой «мазепинке», напоминающей шапки, что носили украинские националисты, служившие еще в австрийской армии в первую мировую войну. Золоченый трезубец — герб националистов — виднелся на черном сукне «мазепинки». Каблака, вооруженного немецким автоматом, как и других диверсантов, немцы забросили сюда на парашютах еще до вторжения.

— Вот зараза! Не открываются! — выругался Каблак и в остервенении дал очередь по воротам из автомата.

Одна из пуль, пробив ворота, скользнула по щеке лежащего во дворе Щирбы. Белая бороздка, которую прочертила в коже пуля, стала постепенно наполняться кровью.

— Пане сотнику, так мы проволыним тут до страшного суда! — крикнул Каблаку мордастый детина с узкими, заплывшими глазками.— Давайте я с горы заберусь во двор и открою!

Действительно, обогнув двор со стороны соседнего парка, полицай проник во двор бывшей воинской части через пролом в заборе. Изнутри ему ничего не стоило отодвинуть запор. Ворвавшись во двор, Каблак заметил распростертого на крышке люка Щирбу.

— Кто тебя повязал, хлопче? — спросил он, остановившись над лежащим.

— Кто, кто! — раздраженно ответил Щирба, силясь сам освободиться от веревок.— Будто сами не знаете кто! Большевики повязали!.. Да развяжите скорее, холера ясна, хоть кровь сотру.

Когда его развязали, он прижал платок к пораненной щеке и, тяжело дыша, посмотрел на Каблака — никто бы не мог заподозрить в этом парне сообщника тех, кто несколько минут назад скрылся под землей.

— Пойдем с нами, хлопче, раз такое дело,— милостиво сказал Каблак.— Ты пострадал от них и теперь будешь биться за неньку Украину, как рыцарь Перебийнос...

В это время Голуб уже действовал во дворе «Гастронома» на углу улиц Килинского и бывшей Легионов. Снаружи магазин штурмовала шумовина (накипь) Львова. Проникая к прилавкам через разбитые стеклянные витрины, отребье города наполняло мешки окороками, пачками крокета, банками с вареньем и кругами колбасы салями.

Мародерам было невдомек, что в глубине двора, за закрытой изнутри на тяжелый висячий замок дверью, в подсобных складах хранятся еще в большем количестве такие же продукты. Но это хорошо знал открывший ломом подсобку Голуб. Подбежал к первому ящику с консервами.

— Не повезло — крабы! Уж лучше бы бычки в томате!

— Ничего, и они пригодятся.— Садаклий, подхватив ящик, вспомнил мельком предвоенные рекламы: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы».

Напрягаясь под тяжестью ящика, он подумал: «Ну до чего же золотой старик! Разве сумел бы кто иной так быстро разобраться в этом подземном львовском лабиринте?»

— А тут прованское масло! — крикнул Садаклию Голуб.— Брать прованское масло?

— Обязательно! Все берите! Решительно все! — ответил Садаклий, опуская ящик с крабами в пасть люка.— Где мы только все это разместим?

— Не журиться, куме,— успокоил Голуб.— Старый щур каналовый Голуб знает там такие закутки, куда ни одна холера не заходила. Подсобите!

И новый ящик со шпротами опустился в подземное чрево Львова...

* * *

Спасаясь от преследования, Журженко в больничной пижаме и дошедший с боями до Львова Зубарь, вытащивший капитана из госпиталя, забежали в Кляшторную улицу. Они надеялись пробраться этой улицей к Княжьей горе, называемой иначе Высоким замком, перемахнуть через густо заросшие деревьями и кустарником взгорья, а там — предместье Знесенье, дальше уже поля да перелески — на Красне, Островчик Пильный и на восток.

Таков был их план. Однако у Кляшторной, или Монастырской, улицы была особенность: на всем своем протяжении, окаймленная с обеих сторон высокими и глухими монастырскими стенами из кирпича древней кладки, она не имела ни одного входа, ни одной подворотни.

Вот этого-то и не знали ни Журженко, ни Зубарь. Они уже чувствовали себя почти в безопасности, когда внезапно на склонах Высокого замка послышался пересвист украинских полицаев. Журженко и Зубарь метнулись было обратно, к Губернаторским валам, как вдруг увидели впереди черные рогатые «мазепинки».

— Хана, Иван Тихонович,— прошептал Зубарь. И, оглянувшись, скомандовал: — А ну, за стену! Попробуйте вскочить. Я подсажу.

— А ты? — впервые переходя на «ты», шепнул Журженко.

— Отобьюсь.— Зубарь повел автоматом.— Давайте!

Из последних сил Журженко подпрыгнул на здоровой ноге, и, когда рука его ухватилась за кирпичную поверхность стены, Зубарь, изловчившись, подтолкнул слабеющего капитана. Журженко перевалился через стену и грузно, плашмя упал в кусты крыжовника.

Полицаи были уже совсем близко. Зубарь попробовал было отстреливаться, но Каблак навалился на старшего лейтенанта всем своим крепким телом.

— Попался, вражий сыну! — прохрипел он, впиваясь в горло Зубаря волосатыми пальцами. Другие полицаи скрутили его руки и связали их поясами.

Как и обычно под утро, монахини ордена василианок, и среди них Иванна, стояли коленопреклоненные на холодном полу внутренней церкви.

Обращаясь к святой Терезе, монахини читали молитву:

— Любвеобильная и сострадательная святая, приди на помощь нашим братьям, страждущим под гнетом долгого и жестокого противохристианского гонения...

Игуменья почти машинально, не вдумываясь в смысл произносимых слов, повторяла — в который раз — эту направленную против советского строя молитву, а мозг ее сверлила одна мысль: «Когда же? Когда?»

С улицы вбежала раскрасневшаяся сестра Моника и, припав йа колени рядом с игуменьей, шепнула:

— Все! На площади наши!

Игуменья Вера встала, отряхнула подол сутаны и властно скомандовала:

— Дочери мои! Царству антихриста пришел конец. Все во двор! Встречать! Домолимся позже! Иванна, принеси из дальней сторожки в саду хлеб, соль и рушник.

Возвращаясь из сторожки по тропинке, вьющейся между кустами крыжовника, с подносом, застланным вышитым полотенцем, на котором возвышался испеченный еще накануне каравай хлеба и соль в солонке из червленого серебра, Иванна услышала стон.

Осторожно раздвинув кусты, она увидела лежащего на траве человека в полосатой пижаме. Из ноги его сочилась кровь. Лица лежащего Иванна не успела рассмотреть — раненый уткнулся в густую траву.

Подавая дрожащими руками игуменье поднос с хлебом, Иванна шепнула:

— В саду раненый стонет. Может, помощь ему нужна?

— После! — бросила игуменья и, услышав гул мотоциклов, подала знак.

Взбежавшая на колокольню сестра Моника натянула веревки, и разномастные колокола и колокольчики, подчиняясь жестким веревкам, заиграли.

Под этот мелодичный перезвон первые немецкие мотоциклы въехали на монастырский двор.

Снимая на ходу замшевые перчатки, сопровождаемый младшими офицерами и Эрихом Энгелем, штурм-банфюрер СС Альфред Дитц подошел к игуменье Вере Слободян и, отсалютовав, поцеловал ее дородную руку.

— Боже мой... пан советник,— протянула мать Вера.— Пане Альфред! Боже! Счастье какое! — И, подавая ему поднос с хлебом и солью, сказала кокетливо: — Бывая у вас в комиссии, я и предположить не могла, что вам так идет военная форма... А зачем по вашему совету мы отправили на запад треть моих монахинь?

— Чтобы обмануть большевиков, мы отправляли туда не только живых, но даже мертвых,— сказал Дитц, передавая поднос с хлебом и солью ординарцу.— Сколько лет, сколько зим — так, кажется, говорит ваша пословица? Рад вас видеть в полном здравии, мать Вера.

— Вы рады? — снова умилилась игуменья.— А мы-то как рады! — В глазах ее заблестели слезы.

— Насколько мне память не изменяет, мать игуменья, правое крыло вашего монастыря пустует,— сказал Дитц, оглядываясь.— Я бы хотел разместить здесь свою зондеркоманду. В других зданиях еще можно натолкнуться на большевистские сюрпризы, а за вашей стеной мы будем чувствовать себя как в крепости. Вы не возражаете?

— Боже! Какие могут быть разговоры! Конечно, располагайтесь. Мои послушницы немедленно вымоют там полы! Пресвятая дева Мария услышала наши молитвы и свергнула сильных с престолов плечом победоносной немецкой армии!

В распахнутых воротах монастыря появились полицаи по главе с Каблаком. Увидев немцев, окруживших игуменью, Каблак было попятился, но, узнав в гитлеровском офицере своего недавнего шефа, отрапортовал:

— Пане штурмбанфюрер, извините, никто из русских не выбегал из монастыря?

Дитц тоже узнал Каблака. Поморщившись, он вопросительно посмотрел на игуменью.

Мать Вера сказала вполголоса:

— Там в саду посторонний кто-то.

Иванна услышала эти слова, и ей стало страшно. Но еще больший страх испытала она, когда через несколько минут увидела, как полицаи волокут под руки раненого в полосатой пижаме. С лица его, покрытого ссадинами, сочилась кровь. Должно быть, полицаи избили его там, в саду. Девушка узнала своего недавнего квартиранта, капитана Журженко. «Что я натворила! — с ужасом подумала она.— Как жестоко отомстила человеку, который хотя и причинил мне зло, но сейчас ранен и совершенно беззащитен!»

Меж тем Каблак доложил Дитцу:

— Пане штурмбанфюрер! Поймали переодетого большевистского капитана. Дозвольте вести дальше?

Дитц кивнул.

— Иди, зараза большевистская! — Каблак, желая выслужиться перед начальством, изо всей силы ударил Журженко прикладом автомата в спину.

Тот охнул и в ожидании нового удара закрыл голову окровавленными руками.

Как бы повторяя его движение, закрыла руками глаза, полные слез, и Иванна. «Боже, боже, что я сделала!— мучилась она.— Выдала беззащитного человека, а теперь они его будут мордовать как захотят!»

— Пусть пани игуменья спит теперь спокойно,— сказал, улыбаясь, Дитц.— Мы быстро выловим всех переодетых красных. Герр Энгель поможет мне в этом! — И он похлопал по плечу своего долговязого помощника, одетого в мундир полевой тайной службы безопасности, или фельдгестапо.

 

Встреча на вокзале

В полном отчаянии приехала Иванна на привокзальную площадь. «К отцу! Только к отцу»,— решила она, вырвавшись из монастыря.

Главный вокзал Львова, пострадавший после бомбежек и уличных боев, заполняли беженцы. Детский плач, стоны раненых, перешептывание испуганных старух, первые гудки паровозов — все это смешалось в единый шум войны. Здесь были не успевшие эвакуироваться матери с детьми, семьи военнослужащих и советских работников. Многие приехали с границы.

Первые бои сожгли их жилища и выбросили с насиженных мест. Они ютились на чемоданах и узлах. Ожидая, пока кончится проверка документов и будет снято оцепление, пугливо озирались на проходящих по перрону немецких солдат и их помощников — полицаев в черных «мазепинках» с трезубцами.

Около того самого кипятильника, где недавно ранили Журженко, стоял бывший французский лейтенант, ставший музыкантом, Эмиль Леже. Его банджо, подобно карабину, болталось за спиной. Мрачный, небритый, похудевший, он что-то говорил своей жене, чешке Зоре. Наклонившись над годовалым младенцем, она хлопотала у голубой коляски.

Среди местных жителей, застигнутых войной во Львове и ждущих первых поездов в сторону запада — на Перемышль, Стрый, Станислав и Дрогобыч, откуда катились волны немецкого вторжения, оказался и почтальон из Тулиголов Хома. Он посторонился, пропуская встречную монахиню, но, признав в ней дочь отца Теодозия, пробормотал изумленно:

— Панунцьо! Цилую руци!

— Вы давно из дому, дядько Хома? — торопливо спросила Иванна.

— Да с субботы... Приехал черевики покупать,— он показал на коробку, зажатую под мышкой,— а тут — бах-бах, и бомбы посыпались.

— Что у нас дома, дядько Хома?

— До субботы было все в порядке. Правда, сперва отец Теодозий был дуже зденервованый, що вы не повертаетесь, но потом приехали богослов Роман, сказали, что с вами ничего не сталось и вы задерживаетесь во Львове. Ну, тогда отец Теодозий успокоились... Только...

— Ну что? Да говорите же, ради бога!

— Только пан отец были очень огорчены, что папуся ничего не сказала им, уезжая, про телеграмму.

— Про яку телеграмму?

— Ну, пришла до пануси телеграмма з университету. Я отдал ее пану Роману.

— Пану Роману? — протянула Иванна.— Ничего не знаю!

— А я тоже ничего не знаю. Только телеграфистка наша, Дзюнка, сказала мне и отцу Теодозию, что сам ректор университета до пануси депешу прислали.

Недоуменно смотрела на почтальона Иванна, но громкий топот заставил ее обернуться.

Отряд полевой жандармерии вел задержанных во время облавы на вокзале подозрительных людей. Среди них были раненые.

Угрюмо посмотрел из-под козырька тирольки на проходящих Эмиль Леже. Видимо, его мрачный взгляд, лишенный какой бы то ни было симпатии к победителям, перехватил фельдфебель с блестящей, напоминающей полумесяц металлической бляхой на груди. Он круто свернул к Леже.

— Юде? — резко бросил гитлеровец.

— Найн! — спокойно ответил Леже.

— Врешь! Юде!

— Можете думать что хотите. Я говорю вам правду! — по-немецки ответил Леже.

— Давай сюда! В шеренгу! — скомандовал фельдфебель и жестом показал на колонну задержанных.

Зора подбежала к фельдфебелю и, хватая его за руку, умоляюще сказала:

— Пане ляйтер, то мой муж. Он француз, а не еврей...

— Генуг! — Гитлеровец оттолкнул Зору прикладом автомата.

Два гитлеровца схватили Эмиля Леже и стали выламывать назад руки.

Зора, пытаясь прорвать кольцо оцепления, закричала:

— Он музыкант! Вы не имеете права! У него французский паспорт!

Охранники отогнали Зору. Рыдая, обессиленная женщина вернулась к ребенку. Иванна передала ей ручку коляски и, подняв голову, вдруг увидела, что по ступенькам вагона подошедшего поезда медленно спускается на перрон ее отец.

— Тато! Таточку! — Иванна бросилась к Ставничему. Она целовала отца в небритые щеки и приговаривала: — Боже, какое счастье, что ты жив, татусю! — И, вглядевшись в его постаревшее, усталое лицо, удивленно спросила: — А почему ты без шляпы, татулю?

Ставничий скорбно посмотрел на Иванну и показал портфель, набитый епархиальными книгами:

— Здесь все, что у нас с тобой осталось, доню!..

Тем временем отряд фельджандармерии проводил мимо патруля полиции, охраняющего выход на вокзальную площадь, задержанных во время облавы.

Их внимательно разглядывал стоящий на посту вместе со своими полицейскими сотник Каблак.

Поравнялся с ним и Леже. Каблак узнал задержанного француза.

— Бонжур, месье! — пристраиваясь к колонне, деланно улыбаясь, сказал он.— Какая приятная встреча, не правда ли? Какие песенки вы споете теперь? Вы все еще «очень люблю» советские люди?

 

«Святой военкомат»

Двор собора святого Юра был заполнен священниками. Со всех концов Львовской епархии съехались они к своему князю церкви.

На востоке можно будет поправить дела, обретая тысячи новых приходов и сотни тысяч — да куда там! — миллионы верующих. На это рассчитывали миссионеры униатской церкви.

Из палат митрополита на подворье вышел бородатый митрат Кадочный. Лицо его светилось улыбкой. Он с довольным видом разглядывал документы.

— Получили назначение, отче Орест? Куда? — спросил священник в коричневой сутане.

— Дали деканат в самом Каменец-Подольске. Недалеко, и место чудесное. Старинный, живописный город. Его эксцеленция, наш митрополит, как был, так и остается епископом Каменец-Подольским. Значит, под его высоким покровительством отныне пребывать буду...

— Повезло же вам, отче Орест,— с явной завистью сказал кто-то из священников.— Недаром вы любимец митрополита. А это у вас что? — он показал на бумагу с немецким орлом и свастикой, которую держал в руках митрат Кадочный.

— Марш-бефель! — гордо помахал немецким командировочным удостоверением Кадочный.— Разрешение на право следовать сразу же за войсками.

— Митрополит выдает и такие документы? — приближая близорукие глаза к немецкому удостоверению, удивился черный, как жук, коротконогий священник.

Кадочный объяснил:

— В покоях на левой половине — полевой штаб штурмбанфюрера СС пана Альфреда Дитца. Он курирует вопросы церкви. Штурмбанфюрер Дитц жил во Львове еще в австрийские времена, его родственники имели здесь рестораны, а он сам старый приятель украинцев и разговаривает по-нашему... А вот и отец Теодозий.

Священники, расступаясь, участливо давали Ставни-чему дорогу, а митрат Кадочный, подойдя к нему, тоном человека знающего тихо проговорил:

— Заходите сразу, отче Теодозий. Предупредите келейника Арсения, погорельцев и пастырей, пострадавших от большевиков, его эксцеленция принимает без всякой очереди.

Следуя совету Кадочного, Ставничий, наклонив обнаженную голову и осеняя себя крестным знамением, поднялся на второй этаж капитула. И в самом деле, несмотря на то что приемная была забита ждущими очереди священниками, келейник довольно быстро провел его в угловую комнату, обитую розовым узорчатым шелком, отчего эту святая святых митрополии называли «розовой гостиной». Часть стен ее была в книжных полках, всю комнату заливало солнце.

Митрополит сидел около золоченого камина в своем любимом кресле с высокой парчовой спинкой. Возложив мясистые, большие руки, пораженные, как и все его грузное тело, слоновой болезнью, на мягкие поручни кресла-трона, Шептицкий внимательно выслушал рассказ стоящего перед ним навытяжку Ставничего.

Дрожащими от волнения руками Теодозий извлек из потрепанного портфеля две метрикальные епархиальные книги, тяжелую Библию в кожаном переплете и, положив все это на резной столик, сказал:

— Вот все, что осталось от моего деканата, ваше высокопреосвященство!

— Вы неправы, сын мой,— мягко поправил его Шептицкий.— Осталось все, что нетленно. С нами бог! Он остался с нами, не пораженный огнем войны, в те тяжкие минуты, когда грохотали орудия наших спасителей. Бог услышал наши молитвы и помог сильным мира сего свергнуть царство безбожия на украинской земле.

— Но моя паства, ваша эксцеленция, брошена на произвол судьбы. И служить богу теперь негде.

— Будете отправлять службу в соседней дочерней церкви святых Космы и Дамиана, а со временем на пепелище вашего деканата мы воздвигнем новый, на этот раз уже каменный храм,— утешил Ставничего митрополит.— Святой отец папа Пий Двенадцатый отпустил нашему капитулу пятнадцать миллионов немецких марок на скорейшую ликвидацию последствий тлетворного влияния большевизма. Часть этих средств мы обратим на восстановление и обновление наших храмов...

— Есть одно неудобство, ваша эксцеленция,— пробормотал Ставничий.— В дочерней церкви святых Космы и Дамиана после рукоположения собирался править службу божию Роман Герета. Он мой будущий зять, а получится, что я перебегаю ему дорогу...

Взмахом руки митрополит остановил Ставничего.

— Я отзываю Романа сюда. Могу сообщить вам доверительно, пока не для огласки: самые достойные и уважаемые представители нашего украинского общества адресовались по моему совету к фюреру великой Германии Адольфу Гитлеру с всемилостивейшей просьбой разрешить нам создать воинское соединение из украинцев, которое смогло бы бок о бок с доблестным немецким воинством идти под знаменами рейха на безбожную Москву... Если имперская канцелярия доведет просьбу до сведения фюрера и он разрешит нам сформировать такое соединение, я назначу в него капелланом Романа Герету.

— Простите мою назойливость, ваша эксцеленция. А моя дочь? Они ведь обручены...

— До Москвы отсюда сейчас недалеко, отец Теодозий,— сказал, улыбнувшись, митрополит.— После взятия Москвы, когда это гнездо антихристов окажется в наших руках, Роману дадут по моему ходатайству отпуск, и он справит свадьбу с моей крестницей не в Тулиголовах, а здесь, во Львове. А пока, на этот переходный период, я советую вам, отец Теодозий, оставить вашу дочь в монастыре под покровительством игуменьи Веры...

«В эти горькие минуты,— было записано в тетради отца Теодозия,— я так верил митрополиту. Мог ли я предполагать, во что обернется дальше его кротость и ласка?»

 

На горе Вроновских

Полицейский в черном мундире изо всех сил заколотил ломиком по стальному рельсу, подвешенному у караульного помещения — вахи —лагеря сталага 328 на горе Вроновских, близ львовского почтамта.

Назойливые и властные звуки гонга проникали в подвалы багровых кирпичных бастионов, разносились над загородками-клетушками из колючей проволоки на макушке горы, прямо под открытым небом.

Под эти звуки из подвалов и проволочных загородок стали появляться советские военнопленные. Истощенные, заросшие, подталкиваемые охраной, они шли, поддерживая раненых. Об участи, которая ждала их здесь, за колючей проволокой львовской Цитадели, красноречиво говорили надписи, сделанные белой краской огромными буквами на полукруглых стенах кирпичных бастионов:

«Запрещено есть, разрезывать трупов воен. пленных и отделять таковых частей. Неповиновение— смерть!
Комендант сталага 328 Оберст Охерналь»

Дюжие полицаи подгоняли отстающих ударами палок и громкими окриками: «Шнель! Шнель!»

Опухшие от голода, оборванные люди прилагали все усилия, чтобы дотянуться до главной линии колючей проволоки, отделяющей их от лагерной линейки. Уцепиться за нее грязными пальцами, ждать. Чего? А ведь, может быть, после очередной «селекции» — отбора — их повезут отсюда на расстрел...

Или удары гонга призывают для пересчета?

А может,— это самое желанное,— их поведут на работу?

Пока они будут тащиться туда, на шоссе к Олеську, окруженные охранниками-вахманами и овчарками, чтобы ремонтировать дорогу, кто-нибудь из прохожих нет-нет да и забросит кусок хлеба или одну-две картофелины в середину колонны. Да и там, под палящим солнцем, когда они дрожащими, ослабевшими руками станут ремонтировать стратегическое шоссе, укладывая на подушку дороги тяжелые каменюки, иные смельчаки из сердобольных жителей, подползая огородами, будут подбрасывать им початки вареной кукурузы, буханки домашнего черного хлеба, а иной раз — и это будет великим счастьем — швырнут шмат ржавого, посыпанного солью запорожского сала. Голод мучил военнопленных. В Цитадели уже давно были съедены вся лебеда и крапива. Даже кора на молодых и без того чахлых липах и ясенях обгрызена начисто в рост человека. Крысы и кошки боятся забегать на гору Вроровских, чтобы не стать случайно добычей пленных. Недаром же какой-то вахман-немец, ужаснувшийся тому, что ему довелось увидеть в сталаге 328, выцарапал гвоздем у внутреннего входа в лагерь в камне стены хорошо заметную надпись готической, немецкой вязью: «Отсюда один путь — в могилу».

И повсюду проволока! Тонны проволоки сплошными рядами переплели дреколья — привезенные специально из Германии железные скрюченные палки.

Вызванные на лагерный плац военнопленные увидели сквозь переплеты колючей проволоки и через круглые шары спиралей Бруно (особый вид проволочных заграждений), как вахманы пропустили в распахнутые ворота Цитадели делегацию украинского «допомогового комитета». Ее послал на помощь страждущим сам митрополит Шептицкий.

Дамы-патронессы, жены и вдовы львовских адвокатов, судебных советников, бывших послов польского сейма и еще австрийского императорского парламента чинно шагали по дороге смерти, по которой еще сегодня ночью вывозили в Лисеницкий лес на сожжение сотни трупов.

В черных платьях, отороченных кружевами, в старомодных мантильях, вытащенных из пропахших нафталином сундуков, с четками в руках и крестиками на груди, они мелкими шажками с опаской приближались к лагерному плацу.

Среди светских благотворительниц на вершину горы Вроновских поднимались и василианки — игуменья Вера, сестра Моника, Иванна Ставничая и другие монахини. Они несли связки молитвенников, шкатулки с крестиками и нагрудными иконками.

Игуменья Вера, взобравшись на услужливо подставленный ей полицаем деревянный ящик из-под гранат, скорбным голосом обратилась к пленным:

— Дорогие сыночки! Братья Христовы! Не по своей воле многие из вас сражались под знаменем антихриста в безбожной Красной Армии, а сейчас попали в большую беду. По милостивому соизволению немецких властей мы пришли к вам на помощь. Подпишите декларацию о своем полном разрыве с большевизмом, попросите помилования у фюрера великой Германии Адольфа Гитлера! И мы похлопочем о вашем скорейшем освобождении и окажем силами нашего благотворительного комитета посильную помощь каждому декларанту независимо от его прошлого. Пусть же учение смиренного господа нашего Иисуса Христа возвратит вас на путь покорности и благоразумия...

— Вопросик, мамаша! — крикнул из-за проволоки заросший военнопленный с зелеными петлицами пограничника.

— Прошу, сын мой! —сказала игуменья, оживившись.

— А вы знаете, как нас кормят? А знает ли ваш Иисус Христос, сколько людей здесь ежедневно умирает от голода? Чи очи ему позастило? — перешел он на украинский язык.

Игуменья смешалась. Никак не ждала она столь резкого и прямого вопроса от истощенного, едва стоящего на ногах человека. Как украинец, пограничник имел возможность при желании выйти отсюда первым, но столько ненависти было во взгляде его запавших глаз, что игуменье сделалось страшно.

Иванна, заметив окровавленный бинт под разорванной рубашкой на груди военнопленного, отвела глаза. Тут же ее взгляд наткнулся на полное зловещего смысла распоряжение полковника Охерналя на стене бастиона.

— Я поэтому и говорю, сыночки,— подавляя растерянность, продолжала игуменья,— что знаю, как вам сейчас тяжело. Но в ваших собственных руках возможность избавиться от вынужденного плена. А чтобы вам легче было очистить от скверны ваши думы, мы раздадим вам нательные крестики и молитвенники... Хочу снова напомнить вам—до меня это говорило вам начальство,— что украинцам будет оказано преимущество при освобождении. Они смогут сразу поступить на вспомогательную службу к победителям либо вернуться к семьям, домой.

— Мамаша, ридненька,— не унимался пограничник, подмигнув стоящему рядом с ним пленному.— Выходит, что у вашего Христа две правды и два милосердия — одно для украинцев, другое для остальных людей?

Мордатый вахман замахнулся палкой и закричал;

— А ну, ты, гнида большевистская, закрой пасть!

Пограничник отшатнулся от проволоки, едва не упав.

Показал на вахмана рукой:

— Ото бачите, хлопци, милосердие боже!

Старший лейтенант Зубарь тем временем шепотом

передал по рядам:

— Держись, братва, не продаваться за чечевичную похлебку!

Раскрывая на ходу портфель, набитый декларациями, Иванна приблизилась к проволоке. Она остановилась перед пленным, который показался ей посмирнее, и спросила робко:

— Вы подпишете?

— Я присягу не нарушу,— отрезал пленный.

>— Вам дать? — спросила она соседа.

— Сматывайся!

— А вы?

— Предателем не был!

Растерянная Иванна все же шла вдоль проволоки и вдруг увидела Зубаря. Узнав его, отшатнулась. До чего же изменился этот бравый командир, еще недавно такой веселый и разбитной! Голова его была замотана грязным бинтом, щеки запали, скулы поросли жесткой щетиной.

— Признали, невеста? — криво усмехнулся Зубарь.

— Возьмете декларацию?

— Быстро же вы перекантовались, пани Иванна,— сказал Зубарь,— из студентки советского университета да в гитлеровские подлипалы.

— Вы ошибаетесь,— тихо ответила Иванна,—студенткой советского университета я никогда не была. Меня туда не приняли.

— Врете! Были! Человек из-за вас кровь пролил, а вы... Эх!

К Иванне подошла одна из дам-патронесс.

— Дайте помогу. Я еще в первую мировую войну около Ярослава уговаривала пленных русских солдатиков. У меня опыт. Дайте мне портфель.— И, приняв от Ставничей портфель, сказала властно Зубарю: — Берите декларацию, пока не поздно. А то будет плохо!

— Танцуй отсюда к чертовой матери... Кикимора! — бросил Зубарь и повернулся к даме спиной, покрытой лохмотьями гимнастерки.

Посрамленная дама-патронесса нервно отдала Иванне портфель, вернулась к игуменье и стала ей что-то зло доказывать.

А Иванна вглядывалась в лица военнопленных. Ей показалось, что светловолосый красноармеец с выпирающими под обрывками гимнастерки ребрами как-то странно, незаметно от товарищей, подмигнул ей. Ставничая радостно подвинулась к проволоке и молча протянула светловолосому декларацию.

— А какой аванс мне будет, пани монашка?

— За что аванс? — с недоуменьем спросила Иванна.

— За измену. Больше, чем Иуда за Христа получил, али меньше?

Иванна отпрянула. Ветер вырвал из ее рук листок декларации и закружил над железной паутиной проволоки. Подавленная, она сделала шаг в сторону, и тут взгляд ее столкнулся с грустными глазами капитана Журженко.

Он стоял, прильнув к проволоке и опираясь на кусок обломанной доски, в той же самой, теперь уже грязной и изорванной полосатой больничной пижаме, в какой его поймали в монастырском саду.

— Так что же нового принес вам ветер с запада, пани Иванна? — спросил Журженко.— Эту сутану и потерянную молодость?

Иванна молча мяла в руках декларацию. Она не могла поднять глаз; подумать только — по ее вине капитан здесь.

— Хотя вы причинили мне много горя, капитан,— словно оправдываясь, сказала очень тихо она,— но я не сержусь на вас. Все произошло случайно. Поверьте! Христос учил нас прощать обиды даже врагам и грешникам...

— О каком горе вы говорите? — прервал ее Журженко.

— Не будем вспоминать об этом,— волнуясь, ответила Иванна.— Подпишите лучше — мы облегчим вашу участь.

— Вы ошибаетесь, Иванна. Я никогда не предавал то, во что верил и верю.

Иванна торопливо протянула декларацию стоявшему рядом с Журженко французу. Это был Эмиль Леже. Иванне показалось, что она уже где-то видела этого человека в тирольке.

Леже молча отрицательно покачал головой и отошел от проволоки.

 

Обман раскрыт

«Благотворительницы» спускались по мощенной круглыми булыжниками улице из Цитадели.

Возле ворот, пропуская делегацию, Каблак в новом мундире поручика полиции подошел к Иванне.

— День добрый, панунцьо! — сказал он, козыряя.— Як ся маете? (Как поживаете?)

Еще на монастырском подворье, когда увидела Каблака в каком-то доморощенном мундирчике со знаками различия, пришитыми наспех, Иванна была поражена тем, как быстро сменил свою шкуру этот «перевертень». Сейчас же, взглянув на его нагловатое лицо и нарядную, хорошо пригнанную форму, Иванна сказала, не стесняясь:

— Матерь божья! Как же это вы так быстро сумели... перекантоваться?

— Пани Иванна плохо знает меня,— нисколько не смутился Каблак.— И в университете я мысленно был в этом мундире — как человек-невидимка. И вся история с отказом в поступлении в университет — буйда, цирк! Жених пани и мой побратим Ромцю попросил меня разыграть ту комедию. И очень хорошо, что вам тогда отказали. Посудите сами: университету пшик, а у вас хлопот меньше.

— Все это подстроил Ромця? Боже!—ужаснулась Иванна. Лишь сейчас дошел до нее смысл циничного откровенного признания Каблака.

— А вы не огорчайтесь, пани Иванна,— усмехаясь, утешил ее Каблак,—никто не будет больше засорять вам мозги всякими марксизмами. За работу в нашем подполье митрополит даст Роману хороший приход или устроит его при себе в капитуле. Будете жить припеваючи. А бывшие студентки только позавидуют вам.

* * *

Иванна долго не могла опомниться от того, что узнала от Каблака. Как нагло и подло ее обманули! Как может существовать такая низость среди людей, проповедующих слово божье? Придя в келью, Иванна хотела было помолиться, даже стала на колени перед иконой пресвятой богородицы, но молитвы не получалось, скорбный лик девы Марии расплывался, словно в тумане, казался ханжеским, как лица дам-патронесс, а за ним вырисовывалась паутина колючей проволоки и вереница истощенных лиц, Зубарь, пограничники, Журженко. Но как понимать то, что сказал ей Зубарь: «студентка советского университета»? Разве была она когда-нибудь ею? А надпись на стене бастиона? Или полный укоризны взгляд Журженко, которого она, по существу, выдала? Как все это отвратительно и подло! Кругом чужие, даже Роман, тот, кому должна была доверить она душу свою, и тот предал ее! Скорее повидать татуся! Рассказать все ему.

Попросив у игуменьи разрешения отлучиться из монастыря, Иванна не шла, а бежала на окраину города. У священника церкви святой Пятницы Ивана Туркевича обыкновенно останавливался по приезде во Львов отец Теодозий. Однако старенький священник сказал ей, что Ставничий побывал у него, но собирался остановиться у пастыря церкви Петра и Павла, Евгена Дудкевича, в его доме на Лычаковской улице.

Иванна вышла на улицу и, дойдя до остановки, вскочила в трамвай. Первый вагон был полупустой, сбоку было написано: «Нур фюр дойче унд фербиндете»— «Для немцев и союзников». Зато второй, предназначенный оккупантами для местных жителей, был набит до отказа. Иванна кое-как протиснулась с подножки в вагон.

 

Трамвай остановился

Не доезжая метров трехсот до моста, повисшего над Замарстиновской, трамвай резко затормозил. В открытые окна вагона потянуло гарью.

Кондуктор в синей конфедератке еще довоенного образца, окантованной малиновым шнуром, выглянул в дверь и, присвистнув, спокойно уселся подремать на сиденье.

Пассажиры увидели языки огня за высоким деревянным забором. Один за другим они стали выскакивать на мостовую. Вышла, подбирая полы сутаны, и Ставничая.

Посреди улицы, держа автоматы наперевес, преграждая путь трамваю, стояли гестаповцы. В маленькой улочке, что вела к соседней, Жолковской, тоже виднелись фуражки гестаповцев с изображением черепов и перекрещенных костей на околышах. Путь к центру был отрезан.

— Гетто жгут!—тихо сказал какой-то старичок.

— О, тогда это надолго! — деловито бросила толстуха, похожая на торговку с Краковского рынка. Лоснившееся лицо и узкие глазки не выражали ничего, кроме тупости и чревоугодия.— Много времени понадобится, пока всех пархатых уничтожат!

— Побойся бога, пани,— сказал старик.— Ведь это живые люди!

Иванна подошла к старику:

— А мне так нужно на Лычаковскую! Как туда добраться?

— В самом деле так быстро нужно, пани Иванна? — услышала она за спиной знакомый голос.

Сзади стоял тот самый Грицько Щирба, приятель Цимбалистой, студент Львовского политехникума, который в Тулиголовах так сердечно поздравлял ее с принятием в университет.

Не было на нем ни тогдашней кокетливой шляпы с фазаньим перышком, ни кимовского значка на вышитой сорочке. На широко развернутых плечах Щирбы Иванна увидела черный мундир украинского полицая и ставшую ей уже ненавистной «мазепинку» с гербом националистов— трезубцем. Один глаз у полицая был прикрыт черной перевязью. Должно быть, его недавно ранили.

— И вы тоже... Так быстро? — сумела только сказать Иванна.

Полицай поманил ее в сторону. Когда они подошли вплотную к забору, за которым полыхало пламя, он сказал тихо и доверительно:

— Наступит время, когда вы меня поймете и оправдаете. А разве ваша сутана — это то, о чем вы мечтали? Скажите лучше, вам действительно нужно быстро туда? — и он кивнул в сторону центра.

Было в голосе Щирбы что-то особое, душевное, отнюдь не похожее на тот бахвалисто-покровительственный тон, каким разговаривал с нею Каблак. И, может быть, поэтому Ставничая доверчиво сказала:

— К отцу спешу!

— Ну, в таком случае я попробую использовать свое служебное положение! Давайте за мной!

Они подошли к проходной будке, через которую можно было проникнуть в северные кварталы города. Пять полицаев с автоматами наперевес стерегли вход.

— Со мной! — резко бросил Щирба, показывая на Иванну.

Когда один из полицаев распахивал ворота, из проходной будки высунулся какой-то пьяный ротенфюрер СС, должно быть начальник «вахи», и, безбожно путая польские слова, запел:

Ком, паненка, шляфен, Морген сахарин. Вшистско едно — война. Фарен нах Берлин...

Иванна покраснела и ускорила шаг.

Они с Щирбой вошли в первый же квартал гетто и увидели, как несколько эсэсовцев подкатили к стене дома бочку с горючим. Отбежав в сторону, вахманы дали по бочке очередь из автоматов. Зажигательные пули сделали свое дело. Сперва из бочки вырвалось несколько фонтанчиков огня, потом она с грохотом разорвалась, выплескивая пылающие потоки на стену дома. Все выше н выше поползло пламя, проникая в окна. Из дома слышались крики заживо горевших людей. И вдруг, казалось бы, в сплошной стене лестничной клетки распахнулись потайные двери секретного убежища — бункера. Оттуда вырвалась простоволосая женщина с грудным ребенком на руках. Она заметалась, пытаясь прорваться сквозь огненное кольцо на улицу. Гестаповец вскинул автомат — женщина с ребенком упала в огонь...

Горели дома. Проваливались крыши. Рушились стены, обнажая жалкое убожество квартир, где еще так недавно ютились по нескольку семей.

Крик, плач, стоны узников Львовского гетто доносились до убегавшей Иванны.

Она бежала из этого ада ошеломленная, плачущая. За ней, едва поспевая, шагал полицейский Щирба.

Внезапно Иванна задержала шаг. На крышу горевшего шестиэтажного дома выскочил мальчик лет десяти. Огонь лизал кровельное железо. Босой паренек перескакивал с ноги на ногу на раскаленной крыше. Голосом, полным безумия, закричал:

— Боже, спаси меня, боже!

— Никакой боже теперь ему уже не поможе! — бросил Щирба.

Закрыв руками мокрое от слез лицо, вырвалась Иванна из пылающего гетто и, зацепившись за камень, упала. Щирба осторожно поднял ее. По насыпи прогрохотал товарный поезд. Окошечки его были взяты в решетки, а на вагонах виднелись таблички с надписями:

«Мы едем на работу в свободную Германию».

За решетками были видны угрюмые лица молодых людей, угоняемых насильно в рейх.

— Запомните это навсегда, пани Иванна! — грустно и многозначительно сказал Щирба, протягивая ей на прощание руку.— Запомните и поймите!..

* * *

Сославшись на то, что она крестница митрополита, потрясенная Иванна прорвалась к Шептицкому. Келейник Арсений провел ее к князю церкви. Поцеловав перстень со святыми мощами на руке митрополита, Иванна, захлебываясь от рыданий, взмолилась:

— Я столько увидела за сегодняшний день, что не могла не потревожить вашу эксцеленцию! Извините. Но ведь вы сами разрешили приходить к вам, когда мне будет тяжко, не правда ли?

Рассказывая о виденном, она повторяла:

— Там творится неслыханное, ваша эксцеленция! Никогда еще такого не было на земле. Это хуже татарского нашествия. Тысячами погибают военнопленные от голода в Цитадели. Детей сжигают в огне. Как скотину, увозят украинскую молодежь в Германию. Почему вы не протестуете! Ведь ваше слово так много значит! Почему не сообщите об этом немедленно святейшему папе? Ведь Гитлер может его послушать!

Шептицкий долго и внимательно смотрел на Иванну умными, пытливыми синими глазами и, когда она, тяжело вздохнув, замолчала, сказал ласково:

— Я глубоко тебе сочувствую и понимаю волнение твое, дитя...

— Пожалейте их, ваша эксцеленция! Одно ваше слово! Что бы вы ни сказали им — вас не тронут.

— Одного моего слова мало,— уже строже сказал митрополит.— Церковь Христова бессильна что-либо предпринять в таких случаях. Это делает светская власть, с которой мы решительно ничем не связаны, и она никогда нас не послушается. Нам же остается только молитва, обращенная к господу богу нашему. Сам спаситель всегда в минуты трудные примером и словом и большим терпением обращал свою паству к молитве. Пусть же будет и дальше с нами милость божия — это самое бесценное сокровище в бренной жизни нашей, где все тленно и преходяще...

— Но ведь у них на поясах написано: «Готт мит унс!» — «С нами бог!» — воскликнула Иванна.— Значит, бог с ними?

— Ты еще очень молода, Иванна, чтобы понять происходящее в этом грешном мире,— сурово ответил Шептицкий.

Иванна пыталась вникнуть в смысл слов митрополита. Внезапно распахнулись двери, и в палату быстрым шагом вошел Дитц.

Он снял фуражку с изображением черепа и перекрещенных костей — такую же, как на гестаповцах в пылаюшем гетто. Вежливо поклонившись владыке, Дитц сказал:

— Вот и снова я у вас, ваша эксцеленция! Прямо из Киева. Но дни, которые я провел под этим гостеприимным кровом, никогда не изгладятся в моей памяти. Потому-то я решил навестить вас по одному щекотливому делу...

Дитц перевел взгляд на Иванну. И митрополит посмотрел на нее косо, давая понять, что аудиенция кончена.

Иванна неловко поднялась, поправляя сутану, поклонилась, а митрополит, осеняя ее крестным знамением, сказал так же ласково:

— Иди с миром, дочь моя!  И молись господу богу нашему.

 

Тайное становится явным

Это был самый решительный, поворотный день в жизни Иванны, день, наполнивший ее душу невыносимым страданием. Только страдание — и не свое, а людское — побудило ее побеспокоить митрополита. Сейчас она поняла, насколько бессмысленной была ее затея.

Веселую, жизнерадостную девушку тяготило пребывание в монастыре василианок с той самой минуты, когда она впервые опустилась на колени на холодные камни монастырской церкви. Ее не увлекали ни торжественность богослужений, ни расположение к ней игуменьи, ни дружелюбие сестры Моники. Теперь она твердо решила уйти из монастыря. С кем ей поговорить?

Игуменья помрачнела, когда Иванна вторично в течение этого дня попросила разрешения отлучиться. Однако, узнав, что ее принимал сам митрополит, игуменья перекрестила Иванну:

— Иди, дочь моя, но не опаздывай. Возвращайся до полицейского часа.

Иванна заспешила, но теперь она шла не к отцу, а к Цимбалистой. И как это она не подумала о подруге раньше?

Они встретились в маленькой комнатке в предместье Кульпарков, куда не смогла дойти Иванна, когда ее обманным образом завлекли в монастырь.

Ставничая сияла белый головной убор и стала снова похожа на ту прежнюю Иванну, с которой дружила

Юлька в Тулиголовах. Густые черные волосы волной упали ей на плечи.

Долго подруги открывали друг другу души.

Возбужденная всем тем, что услышала от Юльки, Иванна сказала:

— Теперь понятно, почему Зубарь крикнул мне: «Человек кровь за вас пролил!»

— А ты думала?

— Но почему ты не могла мне рассказать обо всем этом еще тогда?

— Рассказать? — воскликнула Юлька.— Я бы рассказала. А где тебя найдешь?

— И то правда,— согласилась Иванна.— Но как все это подло! Боже, боже! Так обманывать меня, свою невесту! В глаза говорить одно, а делать совсем другое. Если бы ты видела, какие добрые, искренние глаза были у Романа, когда он пугал меня арестом. А все было притворством... Выходит, не будь войны...

— Ты была бы сегодня студенткой университета. А теперь таскай эту хламиду! — зло сказала Юля.

— Я ее сброшу. Сейчас же. Где мое платье?

— Какое платье?

— Ну, помнишь, то, в горошек, что я оставила у тебя, когда «Украденное счастье» смотрели? Я уехала домой в шелковом, а то...

— Где-то здесь,— Юлька кивнула на шкаф.— Но погоди.— Она задумалась.— Сбросить всегда успеешь.— И спросила: — Скажи, там очень страшно?

— Ты даже себе не представляешь! Поделили эту гору на проволочные клетки...

— Эту гору? Разве одну эту гору? — горько усмехнулась Юля.— Всю Украину поделили, разорвали на клочья. Нас сейчас присоединили до Генеральной губернии, Одессу отдали румынским боярам, в Ровно проехать без пропуска нельзя, бо там сидит «король Украины» гауляйтер Эрих Кох. Вот тебе и «самостийна»!

— Они отняли у нас будущее, Юлька, это самое главное.— В глазах Иванны блеснули слезы.— И если они так сейчас ведут себя, то что же будет дальше, когда Москву возьмут? Что тогда от Украины останется?

— А, видишь! Еще пела, захлебывалась: «Боже единый, боже великий, нам Украину храни!» — запальчиво сказала Цимбалистая.— Сохранили, как же... Каблаку за то, что Украиной торговал, мундир полицейского офицера пожаловали, а твоему Роману...

Иванна прервала подругу с возмущением:

— Он не мой! Ты же знаешь, с каким сердцем я шла на помолвку!

— А что я тебе говорила? Не иди за этого катабаса. Фальшивая душа у него, хотя он и сладенький такой с виду. «Целую руци! Целую руци!» А у самого сердце гадюки с двойным дном. То не твой отец.

— Мой тато никогда не вел двойной игры, не был карьеровичем и меня всегда учил говорить одну правду. Оттого и держала его консистория на задворках, в Тулиголовах.

— Интересно, сам Шептицкий знал обо всем этом? Ну, всю эту историю с отказом в приеме? Как ты думаешь?

— Думаю, знал. Если не он сам, то его каноники. Не мог Герета решиться на такое без позволения капитула. А со мной эксцеленция говорил так, будто впервые слышит об отказе, о том, что меня не приняли из-за отца — священника.

— Нечему удивляться,— сказала Цимбалистая, утешая подругу.— Недаром пословица говорит: «У владыки два языки...»

— Сколько подлости вокруг! — с горечью воскликнула Иванна.— Гадости и крови. У меня ум за разум заходит. И стыдно очень...

— Даже в кромешной тьме можно отыскать просвет,— твердо сказала Юлька и испытующе посмотрела на подругу.

— Что ты хочешь этим сказать? — Иванна с надеждой взглянула на Юльку.

— Есть у меня одна думка, Иванна,— промолвила медленно Цимбалистая.— Я понимаю, как тебе тяжело оттого, что ты ненароком выдала немцам капитана...

— Еще бы! Я ведь не знала, что это Журженко, думала, в саду просто раненый человек, и верила, что мы окажем ему помощь.

Юля подошла вплотную к Иванне, положила ей на плечи худенькие руки, долго смотрела в глаза, а потом спросила:

— Слушай, Иванна... А если бы представилась возможность помочь им?.. Ты бы помогла? Ведь ты ход туда имеешь!

Иванна выдержала острый и прямой взгляд подруги и, тряхнув длинными, густыми волосами, сказала:

— Так! Что надо сделать?

— Я посоветуюсь с нашими.

— Кто это — наши?

— Хорошие люди!

 

Ножницы

Выплескиваясь на соседние улицы, бушевал непомерно разросшийся за годы оккупации Краковский базар.

Чего здесь только не было! Какие песенки можно было услышать!

Курносый замурзанный молодой львовский босяк — батяр, озираясь, нет ли вблизи полицаев, пропел на ходу:

Пане Птлер, дайте мила, Бо вже воші мають крила...

Голосистые торговки-спиртоносы, бродя меж лотков с горячей, распаренной колбасой в кастрюлях, с фляжками под фартуками, таинственно, вполголоса, предлагали спиртные напитки оккупационных лет:

— Чмага! Чмага! Чмага!

— Бонгу! Бонгу! Бонгу!

— Аирконьяк! Аирконьяк!

А чего только не покупали и чем не торговали в те времена на Краковском рынке — от португальских сардинок, мыла из человеческого жира, пшенных лепешек, французских духов и коньяков до боевых пистолетов и даже автоматов! Оружие охотно сбывали из-под полы сомнительные союзники гитлеровцев — итальянские солдаты и даже офицеры из расположенного во Львове итальянского гарнизона «Ретрови итальяно». Что им было до того, что оружие попадало к участникам подполья! Итальянцам надоела война, в которую втянул их страну Муссолини.

Иванна в черной сутане бродила по узеньким проходам.

Вот она наклонилась, поторговалась, протянула хозяину развала деньги и забрала у него большие ножницы для резки кровельного железа. Поспешно спрятала покупку в тот самый портфель, в котором некогда хранились декларации, и попросила дать ей еще одни ножницы.

Потом подошла к другому торговцу. Тоже взяла ножницы. У третьего — еще одни.

Из соседнего ряда заметил Иванну совершающий обход с патрулем полиции Каблак. «Наверное, игуменья послала ее купить ножницы для монастырского сада!» — подумал он, не сводя глаз с монахини, которая давно уже ему приглянулась. Не будь на пути его старого дружка Гереты, он бы и сам приволокнулся за дочерью Ставничего.

Иванна остановилась около пожилой торговки. Совершенно новые, еще в масляной смазке, завернутые в пергамент, лежали на фанере трое ножниц. С пружинами, крепкие. Надежные!

— Почем пани продает ножницы?

— По пендзесент пьенць (Пятьдесят пять (польск.)) злотых!—Торговка зевнула.

— А разом все? — Иванна вопросительно посмотрела в мутные глаза торговки.

— Пусть будет за сто пятьдесят!

Ставничая порылась в широких карманах сутаны, достала оккупационные злотые, пересчитала их и растерянно оглянулась, не замечая внимательно следящего за ней Каблака. Взгляд ее снова задержался на руке с деньгами. Не хватало!

Внезапно Иванну осенило. Она сняла с пальца сверкнувшее на солнце обручальное кольцо и протянула его торговке.

— Я забираю все ножницы, а пани оставляю в залог кольцо. Пусть пани будет так добра принести завтра кольцо на базар — я обменяю его на деньги.

Опасаясь подвоха, торговка осторожно взяла кольцо, недоверчиво повертела его в руках и спросила:

— А то настоящее золото?

— Посмотрите пробу!

Торговка попробовала кольцо на зуб.

— Если бы пани не была монашкой...

Не дослушав, Иванна быстро положила ножницы в портфель и, сказав: «Ябуду здесь завтра», исчезла в сутолоке базара.

Торговка хитровато подмигнула соседу, как бы говоря: с черта с два я приду завтра на базар! Ищи ветра в поле»,— и еще раз, как очень вкусную конфету, попробовала кольцо на зуб. Нежданно-негаданно перед нею вырос Каблак в сопровождении двух полицаев.

— Пани может подавиться! — сказал он, улыбаясь, и жестом потребовал, чтобы торговка отдала ему кольцо.

— Проше пана, проше пана,— засуетилась та.— То мое личное обручальное кольцо. Як бога кохам!

— Давай, пани, и не рыпайся, а то пойдешь со мной в криминальную полицию. Не знаешь разве, что все золото надо отдавать для победы империи?

Торговка неохотно протянула Каблаку золотое кольцо, проклиная в душе незнакомую монахиню, которая всучила ей эту быстро уплывшую из рук драгоценность.

Каблак, внимательно разглядывая кольцо, захохотал:

— Ого! Значит, пани — крестница самого митрополита! Сколько же лет было пани, когда ее крестили? И как это его эксцеленция не надорвался, опуская такую крошку в святую купель?

Испуганно, ничего не понимая, смотрела на Каблака дородная торговка, а потом сама стала подхихикивать, радуясь, что он не потащит ее в комиссариат криминальной полиции. А два полицая, тоже льстиво посмеиваясь, с завистью наблюдали, как поручик опустил золотое кольцо с дарственной надписью в карман черного мундира.

 

Ночной концерт

Иванна Ставничая подошла с группой дам-патронесс к решетчатым воротам, ведущим в сталаг Цитадели. Над воротами распростер черные крылья орел, сжимающий в когтистых лапах круг со свастикой.

Как и в прошлый раз, дамы несли пачки молитвенников, портфели с декларациями.

Часовой преградил путь.

Иванна — игуменья поручила заменить ее в этот день — смело приблизилась к часовому:

— Мы из допомогового комитета. Вот пропуск от Охерналя!

— А здесь что? — часовой ткнул пальцем в большой пакет, что держала монахиня под мышкой.

— Молитвенники! — твердо ответила Иванна.

Полицай прочел пропуск и бросил:

— Не задерживайтесь долго, как в прошлый раз. По-быстрому давайте!

— Пусть дадут сигнал сбора! — попросила Иванна.

Пропустив делегаток за ворота, полицай заколотил

в стальной рельс. И, как прежде, на звуки гонга стали выходить и выползать отовсюду — из всех укрытий Цитадели и из проволочных загородок — военнопленные.

Оторвавшись от дам-патронесс, Иванна пошла вдоль ограды, стараясь найти Журженко и Зубаря. Наконец она заметила старшего лейтенанта, который, едва передвигая ноги, приближался к проволоке.

— Я принесла вам декларацию. Подписывайте! — повелительно сказала Иванна.

— Когда рак свистнет! — отозвался Зубарь и тут услышдл шепот Иванны:

— Так надо. Берите. Привет от Юльки. Понимаете? Ну...

Зубарь лениво взял декларацию.

— Следите, где я оставлю пакет,— шепнула Иванна.

Заслоняя собою пакет с «молитвенниками», она опустила его по сутане на землю и потом протолкнула за проволоку. Как футбольный мяч, коротким пасом Зубарь перегнал пакет за спину. Как будто ничего не произошло, он стоял, навалившись на проволоку, разглядывая текст декларации.

Иванна двинулась дальше. Увидела Журженко, шепнула:

— Пойдите к Зубарю. Ему нужно помочь. Слышите?

Было в ее голосе что-то такое, что заставило Журженко подчиниться, и он поплелся вдоль ограды...

* * *

Когда совсем стемнело, во дворе Цитадели, разделенном на проволочные клетки, послышалась мелодия песенки о Марселе. Сидя под стеной бастиона, ее бренчал на банджо Эмиль Леже.

Неоднократно лагерное начальство пыталось отнять у Леже любимый инструмент, но он яростно отстаивал его, зная, что французы, англичане, американцы, канадцы и австралийцы, попадающие в гитлеровский плен, все же имели некоторые поблажки. В отличие от советских военнопленных, предоставленных самим себе, о них заботился Международный Красный Крест. Изредка он направлял пленным продовольственные посылки и одежду.

Леже часто играл на банджо, скрашивая этим хоть немного муки плена.

Сегодня его голос звучал громче, струны звенели сильнее. Синий луч прожектора скользнул, рассекая темноту, и уткнулся в грудь Леже.

Вахман, стоящий на сторожевой вышке, управляя прожектором, крикнул:

— Эй, Франция! До холеры ясной — чего раскричался? Думаешь, оставили тебе тую мандолину, так можешь и по ночам спевать?

— Пусть играет! Не чипай его, будь человеком,— отозвался на этот крик Зубарь.— Хлеба не даете, так хоть песни послушаем. Все равно не спим — кишки марш играют. Жаль тебе, что ли?

Вахман на минуту пересек лучом прожектора лицо Зубаря и снова направил синее пятно света на француза, освещая его, как на подмостках театра. Видно, и вахма-ну было скучно, и он стал гладить лучом прожектора бородатое лицо Леже, а тот, закрыв глаза, не обращая внимания на забаву вахмана, продолжал играть.

Как только темнота поглотила Зубаря, он повалился на бок и под аккомпанемент банджо стал резать ножницами проволоку внешнего обвода.

Спокойно бренчал на банджо Леже. Волнуясь, резал проволоку Зубарь. Напрягаясь и морщась от боли, перекусывал ножницами проволоку капитан Журженко. Весть, полученная с воли, что их ждут там, за Цитаделью, придавала каждому силы.

Острые ножницы действовали безотказно, разгрызая колючую проволоку. Звуки банджо заглушали щелканье ножниц, звон падающей на сухую землю проволоки. Был перерезан последний ряд, открывая по глинистым склонам дорогу вниз, на волю. Один за другим поползли военнопленные через лаз. Прижимаясь к земле, сливаясь

с нею в своей грязной одежде, они старались не попадать под ленивые лучи прожекторов.

— Эмиль, кончай концерт!—тихо позвал француза Зубарь.

Перебросив за плечи банджо, Леже припал к земле.

Военнопленные собирались в овраге, под склонами Цитадели.

— Куда теперь? — шепнул один из пленных.

— Капитан знает! — ответил другой.

— За мной! Только тихо! — скомандовал Журженко.

Капитан Журженко завел всех в полуразрушенное

здание на улице Богуславского и показал Зубарю на круглую крышку канализационного люка в подвале:

— Здесь!

Зубарь отвалил крышку, и навстречу ему сверкнул огонек электрического фонарика.

— Иван Тихонович? — раздался снизу знакомый голос Голуба.

— То я, Голуб! — радостно отозвался Журженко.— Спускаться по очереди! — подал он команду.— Там свои...

— Только швыдче, хлопцы, я посвечу! — поторопил Голуб.

По ржавым и скользким ступеням один за другим военнопленные спустились в канализацию Львова. Здоровые помогали раненым. Их осторожно принимали внизу Садаклий, Голуб и Грицько Щирба в мундире украинского полицая. Посвечивая фонариками, они показывали, куда ставить ноги, чтобы не оступиться в черную воду на дне канала.

Беглецы, попав из отвесного канала в горизонтальный, более просторный, постепенно обвыкались в темноте.

В сырых бетонных сводах канала из его ответвлений струйками стекала вода.

— Все спустились? — спросил Журженко.

При свете бегающих лучей фонариков Зубарь пересчитал всех, узнавая знакомые лица:

— Один, два, три, четыре... двадцать два... Двадцать два, товарищ капитан! —доложил он.— Наша группа вся здесь, ну, а остальные, кто полз за нами, разбежались кто куда...

Капитан с облегчением вздохнул. Он пожал руки Са-даклию и Голубу.

— Спасибо, друзья!

— Нема за що,— сказал Голуб.—Вы, Иван Тихонович, принимайте всех пока под свою опеку, а мы с товарищем Садаклием поглядим, какая погода наверху. Ждите нас здесь...

Вдвоем с Садаклием они полезли вверх по отвесному колодцу и, добравшись до подвала полуразрушенного дома, прислушались.

— Пока не заметили,— шепнул Голуб Садаклию.— Остальные хлопцы уж, наверное, за Стрыйским парком. Нехай подфартит им! А теперь давайте гостинцы...

Они быстро окружили люк кольцом противотанковых мин и засыпали эти «гостинцы» соломой.

 

Погоня

Тревожно завыла сирена. Голуб, задержавшись, увидел, как прожекторы быстрыми лучами рассекли вершину горы Вроновских.

Догнав Садаклия уже внизу, он радостно сообщил:

— Пробочка — будь здоров! — И, обращаясь к военнопленным, что выстроились, как на поверке, на узенькой панели под сводами канала, добавил: — Зараз, хлопцы, придется помокнуть, но зато проберемся туда, где нас никакой сатана не достанет.

Измученным пленникам Цитадели пришлось преодолевать водопады, бьющие из поперечных коллекторов, пролезать под каскадами грязной воды и нечистот по ржавым железным лестницам вверх и вниз, лежа протискиваться вслед за Голубом по осклизлым трубам к более широким подземным тоннелям, где шумели, закипая грязной пеной, многочисленные потоки, устремляющиеся к единому руслу подземной Полтвы.

Погружаясь до пояса в зловонную и густую грязь, беглецы из последних сил преодолевали препятствия. Остатки промокшей до нитки одежды прилипали к их истощенным телам, но каждый, стиснув зубы, терпел.

Сделав круг над головой фонариком, Голуб подбодрил беглецов:

— Уже близко. Скоро будем под собором святого Юра.

Когда на горе Вроновских завыли сирены, Каблак и произведенный в сотники его «кумпан» Зенон Верхола коротали ночь дежурства в команде украинской полиции «а Паркштрассе за игрой в реми-бридж. Услышав сигнал тревоги, они вместе с полицейским нарядом бросились в Цитадель. С горы Вроновских через прорыв в заграждении полицаи устремились вслед за Каблаком на Пелчинскую. Одна из овчарок, которую держал на поводке Верхола, взяв след, потянула направо.

— Она что-то чует, Дмитро! — крикнул Верхола.— Пусть все бегут до Стрыйского парка, а мы давай с хлопцами сюда! — и он махнул рукой в сторону улицы Богуславского.

Грохоча сапогами по скользким от ночной росы камням тротуара, полицаи рванулись туда. Но Каблак задержался. Лучик его фонарика уткнулся в лежащие на тротуаре раскрытые ножницы. Каблак нагнулся, поднял их, соединил лезвия и вдруг вспомнил: Краковский базар, Иванна в монашеском одеянии опускает в портфель тяжелые ножницы. Золотое кольцо все еще лежало в боковом кармане мундира Каблака. Какой же он все-таки дурень: решив потихоньку присвоить золотое кольцо, не дал сразу ход делу со странными покупками, которые сделала невеста Гереты!

Остромордая поджарая овчарка все сильнее тянула Верхолу к полуразрушенному дому. Держа в одной руке ножницы, а в другой вороненый «вальтер», Каблак едва поспевал за сотником.

— Хлопцы! Сюда!—радостно закричал Верхола, придерживая собаку и ногой раскрывая двери подвала.

Один за другим разгоряченные полицаи, пригибая головы в черных «мазепинках», ввалились по выщербленным каменным ступенькам в подвал вслед за Верхолой. Внезапно два страшных взрыва потрясли темные своды.

Отсвет минных взрывов заставил отпрянуть чуть запоздавшего Каблака. Он заслонил лицо тяжелыми блестящими ножницами.

Прогремел еще взрыв. По-видимому, какой-то ошалевший полицейский, метнувшись в сторону, наступил еще на один «гостинец» Голуба.

Совершенно не понимая, что же происходит внизу, испуганный Каблак не глядя выпустил туда всю обойму из «вальтера». Потом, видимо что-то сообразив, завопил:

— Там засада, хлопцы! Назад!

Разрывом мины Зенон Верхола был убит наповал. Два полицая и овчарка тяжело ранены. Одного полицая контузило. Пока вызывали по телефону из команды гарнизона армейских саперов, никто больше не решался спуститься в подвал. Полицаи только оцепили полуразрушенный дом, держась от него на почтительном отдалении.

 

Прощай, монастырь!

Каблак с тремя уцелевшими полицаями сразу помчался темными улицами Львова к монастырю сестер-василианок. Вынув из пистолета магазин с патронами, он изо всех сил заколотил прикладом «вальтера» по старинной дубовой двери монастыря.

Этот стук и визгливый, захлебывающийся лай собак разбудил даже тех монахинь, которые спали крепко и не слышали сирен, воющих на горе Вроновских.

За решеткой одного из окон, порой освещаемого щупальцами голубых прожекторов, притаилась, напряженно вслушиваясь, Иванна.

Привратница разбудила игуменью. Пока та одевалась, Ставничая открыла окно своей кельи на втором этаже.

Сбежав вниз, игуменья осторожно приникла к медному глазку — юдашу, силясь увидеть, что происходит на улице.

— Кто там? — спросила она испуганно.

— Мать игуменья, то я! Каблак, поручик полиции! — И в подтверждение своих слов осветил свое потное лицо лучом фонарика.— А то мои люди.

— Каблак не Каблак — не пущу! В такую пору — и в женский монастырь? Вы что, показились?

— Нам только одна особа у вас нужна. Всего одна. Мы обыска робыть не будемо,— умолял Каблак.

— Кто вам нужен? — резко спросила игуменья.

Каблак оглянулся на кусты боярышника и, прислонив губы к открытому глазку, прошептал:

— Ставничая!

Шепот долетел из ночной тишины до Иванны, прильнувшей к окну. Она сразу же метнулась в глубь кельи, схватила маленький чемоданчик и по винтовой железной лестнице тихо спустилась в трапезную. Ее обдало запахами горелого подсолнечного масла и кислого хлебного кваса. Через кухню, черным ходом, она проникла в сад и, прошелестев кустами, подбежала к монастырской стене. Несколько раз подпрыгивала она, пытаясь схватиться за черепичный гребень стены, но безуспешно. Рядом росла кривая груша. Иванна влезла на нее и с ветки забралась на стену. Швырнув на улицу чемоданчик, подобрав сутану, она прыгнула вниз.

Подбежав к домику, где жила Цимбалистая, Иванна дробно застучала в окно. Окно открылось, и заспанная Юлька тихо окликнула:

— Кто то?

— Юльцо! То я,— оглядываясь, шепнула Иванна.

Цимбалистая раздвинула вазоны с фикусами и, протянув подруге руку, втащила ее в комнату. Запинаясь, Иванна рассказала обо всем.

Поопешно, все еще дрожа от пережитого, сбросила сутану и надела платье, хранившееся у Юльки.

— В монастырь возврата нет! — сказала Иванна, приводя в порядок волнистые, густые волосы.— Кончится полицейский час, ты проводишь меня на вокзал и купишь билет. Поеду до татуся.

— Варьятка (Сумасшедшая). Ничего более умного не придумала? Я тебе куплю билет, а тебя с этим самым билетом зацапают в вагоне еще до того, как поезд до Грудека Ягеллонского дойдет.

— Что же мне делать? — растерянно спросила Иванна.

— Придумаем,— сказала загадочно Юля.— Свет не без добрых людей...

 

Подземелье под собором

Панас Голуб знал, что под собором святого Юра находятся глубокие средневековые подвалы. Они были замурованы, но Голубу и его рабочим были известны многие лазы туда. Ведь именно в этих подвалах в двадцатые годы проходила подпольная конференция Коммунистической партии Западной Украины. Здесь и решили укрыть от гестапо беглецов из Цитадели. Не станут же гестаповцы тревожить покой седовласого митрополита!

В большом, просторном подземелье под собором святого Юра снова стало людно. Яркие карбидные лампы давали вполне достаточно света. Ящики с оружием и продуктами были расставлены вдоль стен. Чтобы сократить длинный, кружной путь по грязным коллекторам и каналам, Голуб и его друзья с помощью садовника митрополита пробили дополнительный выход из подземелья в глухой, заросший колючим одичавшим крыжовником, запущенный конец монастырского сада. Вряд ли можно было подумать, что под кучей поломанных тачек и носилок находится хорошо замаскированный вход в подземелье. Вот этим-то ходом на следующий же вечер после побега военнопленных Цимбалистая и Голуб привели под собор святого Юра Иванну.

Вместе с Юлькой Иванна перевязывала раненых свежими бинтами, отдирая грязные лохмотья и швыряя их в канализацию, где эти обрывки окровавленной материи забирала быстрая вода.

— Попить, сестрица,— попросил истощенный донельзя раненый.

— Потерпите малость! — сказала Юля, прислушиваясь к визгу ручного сверла в соседнем отсеке.

Она прошла туда и увидела, как пограничник Банелин, держа над головой в вытянутых руках ручную дрель, сверлит проходящую в каменной кладке чугунную трубу.

— Скоро, товарищи? — спросила Юля.— Больным необходима вода: все, что принесли в флягах,— выпито.

— Давай-ка я посверлю,— сказал друг Банелина Бойко, приподнимаясь на цыпочки. В его руках сверло завертелось быстрее.

Обращаясь к Юльке, Банелин спросил:

— Подружка-то небось перепугалась вчера, когда арестовывать ее пришли?

— Вчера перепугалась, а сегодня отошла,— сказала Юлька.

— Вода! — закричал Бойко.— Вода!

Он выхватил из трубы сверло, и оттуда, искрясь в свете карбидной лампы, вырвалась тонкая, но сильная струя свежей и чистой воды.

Все, кто в состоянии был передвигаться, схватили пустые котелки, консервные банки, бутылки и стали подставлять их под струю.

Спустя несколько часов в подземелье шумно гудели примусы. На них подогревалась в ведрах и банках вода для раненых.

Когда Голуб вернулся с воли, Бойко торжественно протянул ему, как бесценный дар, консервную банку, полную воды. Голуб, утомленный блужданиями по городу, жадно пил. Капли воды стекали на его волосатую седую грудь, на брезентовые шаровары.

— Знатная вода! Уф! — похвалил Голуб.— Молодцы хлопцы, что добыли. Теперь мы заживем. Харчей в достатке, огонь есть, вода тоже — чего еще человеку надо?

— А товарища Садаклия все нет и нет! — с тревогой сказал Банелин.— Не стряслось ли с ним чего?.. Хотя постойте, кто-то, кажется, пришел!

Он встал и пошел к выходу. Через минуту вернулся вместе с Садаклием, одетым в штатский костюм. Серая фетровая шляпа сильно изменила его.

— На похоронах задержался,— сказал Садаклий.— Пришлось поплакать немного!

— Кого хоронили? — спросил Журженко.

— Полицаев, что подорвались на подарках Панаса Степановича в подвале на улице Богуславского.

— Правда, Тимофей Романович? — обрадовался Голуб.

— Один на месте угас сразу — сотник полиции Зенон Верхола. Старый немецкий агент. А двое в больнице богу душу отдали. Катабасов, катабасов пришло отпевать их на Лычаковское кладбище — туча! Как воронье слетелись. На одного убитого по четыре попа, не меньше. Сам архиепископ речь говорил.

— Архиепископ? — удивился Банелин.

Голуб посмотрел на него умными, с хитринкой глазами:

— Ты, наверное, Банелин, на своем веку там, в Сибири, еще ни одного живого архиепископа не видел. А я-то их здесь насмотрелся.— Он показал пальцем в потолок подземелья.— Там вместе с архиепископом Иосифом Сли-пым митрополиту помогают управлять попами епископы Иван Бучко, Никита Будка, Николай Чарнецкий, в Перемышле — Иосафат Коцыловский и Григорий Лакота, в Станиславе — Григорий Хомышин и Иван Лятишевский...

— Ого, сколько их! — протянул Банелин.

— Сила. Черная, страшная сила,— заметил Садаклий.— Так сказать, начсостав, командиры митрополита. Для них убитые полицаи — большая потеря.

— Недаром наша пословица говорит: «Полицай стреляет, а бог пули носит»,— сказал Голуб.

— Как же они толкуют эту потерю? —> спросил Журженко.

— Как толкуют? — повторил Садаклий.— Плакались все: погибли самые лучшие, самые отважные сыны национализма от рук жидов и коммунистов. Так, впрочем, было написано на венке митрополита. Повсюду по городу объявления расклеены — гончие листы: кто укажет, где беглецы скрываются, сразу на руки получает пять литров водки, продукты разные и двадцать тысяч марок наличными.

— Дорого нас оценили! — засмеялся Банелин.

 

«Рота присяги»

Митрополит Шептицкий, принимавший в розовых покоях, залитых солнечным светом, штурмбанфюрера Дитца, и не подозревал, что в это же самое время внизу его гостеприимством пользуются совсем другие «гости».

Хозяин и Дитц расположились у инкрустированного столика, на котором высилась оплетенная соломкой бутылка французского коньяка «Мартель», а в маленьких чашечках дымился черный густой кофе.

— Последние события меня очень огорчили, господин Дитц,— играя коньячной рюмкой, говорил Шептицкий.— Наши цели едины — вы это прекрасно знаете. Стоило ли ночным вторжением полиции в женский монастырь вызывать в народе волнение? Не проще ли было прежде всего сообщить об этом мне?

— Действия поручика Каблака не были предварительно согласованы со мной,— сухо заметил Дитц.

— Вот видите! — оживился митрополит.— А девушка испугалась и убежала. Кому охота попадать в руки полиции? Я убежден, что она ни в чем не виновата. Она моя крестница...

— Мне горько разочаровывать вашу эксцеленцию,—< учтиво сказал Дитц,— но в общих интересах вынужден это сделать.— Он раскрыл бумажник и протянул митрополиту обручальное кольцо.— Скажите, вам знакомо это кольцо?

Шептицкий повертел кольцо в руках, прочел знакомую надпись на его внутренней стороне и сказал с удивлением:

— Знакомо, конечно, знакомо. Но каким образом оно попало к вам?..

«Вот здесь-то и наступил самый решительный момент в моей жизни,— писал в своей тетради Ставничий.— Мне приказано было явиться в капитул немедленно. Я никак не мог связать вызов в консисторию с судьбой дочери. Мне даже казалось вначале, что митрополит настолько благосклонен к моей особе и несчастью, которое постигло мою церковь в первый час войны, что захотел перевести меня из Тулиголов во Львов и сделать членом капитула».

Наивным, очень доверчивым был отец Теодозий! Мог ли он знать, что вызов его в консисторию — этот штаб греко-католической церкви Западной Украины — был прямым следствием беседы Дитца с Шептицким?

Прямо с вокзала он спокойно направился в палаты митрополита. Однако на этот раз ему пришлось долго ждать.

Наконец распахнулась дверь, и келейник Андрей сказал:

— Отец Теодозий! Председатель консистории и генеральные викарии просят вас пожаловать на заседание!

«На заседание? — с тревогой подумал Ставничий, поднимаясь и одергивая сутану.— С какой это стати на заседание?» Он ожидал, что с ним побеседует митрополит или кто-нибудь из доверенных советников консистории. А дело, видимо, было гораздо серьезнее.

Ставничий окончательно убедился в этом, войдя в зал. Консистория заседала в полном сборе. Правда, на председательском месте сидел не митрополит, а замещающий его генеральный викарий — румяный, круглолицый епископ Иван Бучко.

Отец Теодозий увидел даже главного схоластика капитула отца Алексия Пясецкого, который некогда был домашним прелатом самого папы римского Бенедикта XV. Из-за преклонных лет он вызывался на заседания консистории только в самых важных, исключительных случаях.

Ставничий остановился неподалеку от аналоя перед раскрытым Евангелием, взгляды всех сидящих сосредоточились на нем. Невысокий, щупленький старичок, нервно мнущий в руках соломенную панаму, был очень жалок перед лицом этой элиты священнослужителей митрополии. Он все еще не догадывался, для чего его вызвали.

Епископ Иван Бучко поднялся со своего места и, поправив бриллиантовую панагию, висящую на груди, откашлялся.

— Отец Теодозий,— сказал он торжественно,— перед началом судебного разбирательства извольте произнести «роту присяги».

— Судебного? — изумился священник.— Меня собираются судить? За что?

— Все будет зависеть от вашей искренности,— отрезал Бучко.— Выполняйте установленный обряд!

Взглянув на каменные лица участников религиозного трибунала, отец Теодозий подошел к аналою, на котором возлежало старое Евангелие в кожаном тисненом переплете. Сотворив крестное знамение, глухим, дрожащим голосом он пробормотал:

— Я, иерей Теодозий Ставничий, присягаю господу всемогущему, в троице святой единому, что в разбираемом деле буду говорить чистую правду, ничего к ней не прибавляя и ничего не отнимая. Так помоги мне, боже н это святое Евангелие...

Он наклонился, поцеловал Евангелие, и его седые волосы упали на тисненый золоченый переплет.

— Хорошо, отец Теодозий,— сказал Бучко.— Итак, слова «роты присяги», которые мы услышали сейчас, обязывают вас говорить только правду... Как вы думаете, отец Теодозий, обязательны ли еще для вас напутствия святейшего отца нашего папы римского Пия Двенадцатого о задачах католического действия?

— Конечно, обязательны,— ничего еще не понимая, запинаясь, ответил Ставничий.

— А что говорил нам всем святейший отец о раздвоении совести? — ласково и вместе с тем не без ехидства спросил Бучко.

— Святейший отец предостерегал нас... против таких явлений, когда бывают люди с одной совестью для личной жизни... и с другой совестью в публичных выступлениях...

— Возможны ли подобные явления в нашей пастырской среде? — перебил священника Бучко.

Теряясь в догадках, все еще не понимая, к чему ведет допрос, Ставничий сказал неуверенно:

— Возможны, но нежелательны...

— Не могли бы вы привести примеры подобных нежелательных явлений из жизни собственного деканата?

— Простите, я не понимаю!

— Где ваша дочь, отец Теодозий? — Иван Бучко повысил голос.

— По совету его эксцеленции я оставил...

— Его эксцеленция здесь ни при чем! — выкрикнул Бучко.— И вы его сюда не приплетайте. Отвечайте прямо: где ваша дочь?

— Она пребывала в монастыре игуменьи Веры, но после той ночи, как за ней по недоразумению пришли полицаи, испугавшись, бежала.

— Почему же она бежала? Очевидно, чувствовала какую-то вину перед немецкими властями, не так ли?

— Этого я не знаю,— Ставничий развел руками.— Но думаю, что все это чистейшее недоразумение.

— Вы думаете одно, а факты говорят другое! — сказал Бучко.— Ваша дочь, дочь священника, пастыря Христова, связалась с безбожниками, которые в свое время жестоко преследовали нашу церковь. И не только связалась, но и деянием своим помогла этим антихристам уйти из-под стражи. Вот что сделала ваша дочь, отец Теодозий! — И епископ обвел всех членов консистории гневным взглядом.

— Я понятия не имею об этом,— проронил Ставничий.

— Где сейчас Иванна? — спросил Кадочный.

— Она... Я не знаю точно... Я получил от нее письмо...— пробормотал Ставничий.

— Что она пишет? Говорите правду! — визгливо выкрикнул Бучко и потер оплывший глаз.

— Она пишет... Несколько загадочно... Что находится у хороших людей... Она пишет, что, поскольку ей угрожает полиция, лучше ей на время пребывать в неизвестности. Просит не беспокоиться о ее судьбе...

— Ясно всем? — торжествующе сказал Бучко.— Эти «хорошие люди» превращали храмы божии в колхозные конюшни, бражничали в них, как в последней траттории, поминая имя господа бога нашего всуе, пороча его где только можно, а отец Теодозий послал теперь чадо свое к этим безбожникам на воспитание!

— Ваше преосвященство... Объясните, ради бога! — взмолился Ставничий.

— Вы должны нам объяснить... Вы... Понимаете? — закричал Бучко.— Как это могло случиться, что единственная дочь пастыря божьего, призванного воспитывать прихожан, и прежде всего молодежь, в христианском смирении, попала к нечестивцам, хулящим бога и святую церковь? Мы вправе только за одно это лишить вас сана... Идите!

 

Совет митрополита

Когда растерянный, запуганный криком епископа и тягостной, удручающей обстановкой церковного судилища отец Теодозий вышел в приемную, к нему приблизился келейник Арсений и с показным сочувствием тихо сказал:

— Его эксцеленция митрополит Андрей хотел бы вас видеть сейчас...

После визгливого крика епископа Бучко мягкий голос митрополита показался Ставничему особенно ласковым, задушевным.

— Отец Теодозий,— говорил митрополит,— принимая деканат в Тулиголовах, вы дали мне лично обещание в послушании и верности и высказали безусловную готовность сообщать все сведения о ереси, которая заползет в души прихожан. Вы это помните?

— Помню, ваша эксцеленция! — Ставничий опустил голову.

— Почему же о ереси, что свила себе гнездо в вашей собственной семье, я узнаю окольными путями, от людей светских, друзей нашей церкви? Почему вы, старый солдат армии Христовой, почти мой ровесник, не пришли ко мне своевременно, не покаялись? Разве я не смог бы разрешить ваши колебания? Разве я когда-нибудь плохо к вам относился? Были у вас основания чуждаться моего совета?

— Господи! — горячо откликнулся Ставничий.

— Вы понимаете, какую тень бросает вся эта печальная история на вас, на меня, крестного отца вашей дочери, на всю нашу греко-католическую церковь?

— Но ведь я узнал о том, что Иванна убежала из монастыря, когда все это уже свершилось, ваша эксцеленция!

— Хорошо, но почему же она пренебрегла отцовским домом? Может, вы были в сговоре с ней? — и митрополит пытливо взглянул на священника.

— Что вы, ваша эксцеленция!

— Дело сейчас не столько в ее побеге, сколько в том, где она находится. И вы, ее отец, обязаны — Христом-богом заклинаю вас! — обязаны найти дочь, пока не поздно. Это позор! Вы понимаете — позор! Дочь такого уважаемого священника, моя крестница... О боже! Роману Герете я уже послал вызов с фронта...

— Спасибо, ваша эксцеленция!

— Вы благодарите меня, говорите «спасибо»! А сознаете ли вы, что любой другой иерарх на моем месте немедленно бы лишил вас сана?

— Конечно... Ваша доброта...

Митрополит прервал Ставничего:

— А если так, то я вас прошу — разыщите дочь и вызовите ее к себе. Чтобы это было удобнее вам сделать, я поселю вас в монастыре отцов студитов в Кривчицах.

— С ней ничего дурного не станется, ваша эксцеленция?

— Именно от этого дурного я и хочу предостеречь ее, пока не поздно!

— Как же мне поступать дальше? Где я ее найду? Я совершенно теряюсь, ваша эксцеленция!

— Давайте подумаем вместе! — промолвил Шептицкий, постукивая толстым пальцем по инкрустированной поверхности резного столика.— Бог да поможет нам!

 

Под землёй светлее

Имя бога поминалось в этот вечер и в подземелье. Журженко, поправив перевязку, которую сделала ему Иванна, проникновенно сказал;

— Спасибо, Иванна. Добрая душа у вас.

— Обычная христианская душа,— Иванна тряхнула волосами.

— Неужели без этого прилагательного человек не может быть попросту добр и, не оглядываясь на бога, помогать попавшему в беду?

— Я давно хотела спросить вас, Иван Тихонович, отчего вы не любите нашего бога?

— Хотите начистоту?—Журженко приподнялся на локте.— «Не любите» — не то слово!

— Ну за что же?

— Я отрицаю вашего бога вообще, Иванна, потому что он учит людей безвольно покоряться злу. И не только Христос, а любой бог, всякий кумир, подобно удаву, замораживает волю человека, заставляет его цепенеть... Вы сами вчера слышали рассказ Садаклия. Что происходит сейчас там, наверху, где господствует ваш добрый, всевидящий, призванный облегчать людские страдания бог? Десяток полицаев подводит к открытым могилам тысячи людей. Людей, верующих в бога и надеющихся на его добрую волю! Их заставляют раздеться и лечь ничком на теплые еще тела застрелянных перед ними. И они ложатся. Без ропота. Без сопротивления.

— На пряжечках поясных-то у эсэсовцев написано: «Готт мит унс!» — откликнулся Зубарь.— «С нами бог!» Вот и разберитесь теперь, кому этот бог служит — простым смертным или фюреру Гитлеру и его банде!

— И десяток полицаев расстреливает этих несчастных сверху, в упор, пулями в затылок,— продолжал Журженко.— Почему же они, обреченные, не сопротивляются? Да потому, что до последнего мгновения они уповают на бога! А бог учит: всякая власть от него, и ей надо слепо повиноваться. Разве могли бы гитлеровцы безнаказанно уничтожить миллионы людей, если бы люди верили не в бога, а прежде всего в свои собственные силы, в свою гордость человеческую? Никогда! Бог подвел их к могиле вялыми, напуганными, уже безразличными ко всему. Скажите, неужели вам не понятно, кто воспитал в людях эту тупую покорность? Религия! Давний и верный слуга всех угнетателей!

В подземелье вбежала заплаканная Юлька Цимбалистая.

— Боже, боже, что там творится! В городе акция.

В центре все улицы перекрыты. У кого аусвайсы не в порядке, тех сразу грузят на трамвайные платформы — и за Лычаков, в песчаные овраги, на смерть. А потом сжигают... У вас, под землей, света куда больше, чем наверху.

— Успокойся, Юля,— сказал, подходя к Цимбалистой, Зубарь.— Отольются волку овечьи слезы. Все припомним, решительно все! Верхола нашел свою могилу, найдут собачью смерть и другие гитлерчуки!

Юлька разглядела в полумраке Эмиля Леже.

— Едва добралась к вам, на улицу Калечу, Эмиль. Держите письмо от жены! — Она порылась в корзинке и достала оттуда письмо и небольшой пакет.— Тут чистое белье. Ваша жена сперва разрыдалась, а потом выпытывать стала: «Где мой Эмиль? Где?»— «В лесу, говорю, скрывается».— «Я поеду к нему туда!» — «Нельзя,— говорю.— То далеко, к тому же у вас ребенок. На кого вы его оставите?» Едва уговорила ее не делать глупостей и отпустить меня одну, чтобы «хвост» не потянуть за собой.

— Мерси, мадемуазель Жюли. Гран мерси! — сказал Леже и, принимая пакет и письмо, поцеловал руку Цимбалистой, вызвав явное недовольство Зубаря.

— И для тебя письмо есть,— кивая в сторону Иванны, сообщила Юля.— Татусь твой был у меня. Все допытывался, где ты. А я ему: «Знать ничего не знаю! Решительно ничего не знаю! Как заточили вы ее в тот монастырь, больше, говорю, Иванну не видела». Тогда отец Теодозий написал тебе письмо. «Пусть,— сказал он,— лежит, на тот случай, если Иванна объявится и зайдет».— «Пусть лежит»,— согласилась я.

— Татусь сейчас в городе? — спросила Иванна.

— И долго еще будет в городе. Он приехал лечить глаза, поселился у монахов-студитов в Кривчицах. Митрополит денег ему дал на лечение... Держи письмо.

Иванна разорвала конверт и поднесла листочек к свету карбидной лампы.

Прочитав письмо, растерянно оглянулась. Журженко встретился с ней взглядом:

— Что-нибудь неприятное?

— Бедный татусь! — Иванна заплакала.

— Ему что-нибудь угрожает? — еще настойчивее спросил Журженко.

— Да вот послушайте,— сказала Иванна, утирая слезы,— что он пишет:

«Письмо твое получил. Но где ты» я не знаю, ума не приложу, что думать. Очень тоскую по тебе и хочу действительно верить, что ты у хороших людей. Возможно, через несколько дней я лягу на операцию. Будут снимать катаракту с левого глаза... Как бы мне хотелось перед этим повидать тебя, прижать к сердцу твою родную головку. Ты ведь одна-единственная осталась теперь в моей жизни в это суетное время. Я живу в пятой келье монастыря студитов в Кривчицах. Там совершенно безопасно, если ты захочешь увидеть меня без посторонних глаз. Быть может, «хорошие люди» поймут, что значит отцовское чувство, и не помешают тебе увидеть меня перед операцией. Приходи, моя доченька. В любое время дня и ночи приходи. Жду. Твой татусь».

Письмо было подсказано отцу Теодозию Шептицким. Ни о какой операции, конечно, и речи быть не могло. Старое бельмо на левом глазу ничего общего с катарактой не имело.

При общем молчании обитателей подземелья Иванна сложила письмо и вопросительно посмотрела на капитана.

— Темное дело! — сказал, качая головой, Зубарь.— А что, если это полицейская ловушка?

— Полицейская?! — воскликнула Иванна, вспыхивая.— Вы не знаете моего отца. Он никогда бы не пошел на такую подлость!

— Жаль, нет Садаклия,— заметил Зубарь.— Он бы разобрался.

— Отец Теодозий очень плохо выглядит,— тихо сказала Юля.— Он плакал...

— Я пойду к нему! — решила Иванна.

— Погодите, Иванна, вернется из Ровно Садаклий, тогда посоветуемся,— сказал Журженко.

— Ничего мне не сделается! — успокоила его Иванна.— Я в центре города показываться не буду. Доберусь туда околицами.

— Нельзя! — настаивал Журженко.

— Почему это нельзя? Я добровольно пришла к вам, добровольно могу и уйти!

— А я не разрешаю вам!»Журженко встал, опираясь на палку.

— Не разрешаете? — возмутилась Иванна.— Тогда...— И, схватив платок, она бросилась к выходу.

Прихрамывая, Журженко побежал за ней.

— Иванна! — крикнул он.— Иванна! Банелин, не выпускай!

Крик его прокатился далеким эхом.

— Ну, чего вы хотите? — донесся из темноты голое Ставничей.

Посвечивая фонариком, Журженко подошел к Иванне. Он осветил на минуту ее решительное лицо и, взяв девушку за руку, сказал:

— Не надо! Не делайте глупостей!

— Я знаю, вы мне не доверяете. Вы боитесь, что я приведу сюда немцев.

— Любовь и недоверие не могут уживаться рядом.

— Любовь. Что вы сказали?—смутилась Иванна.

— Не ходите... Иванна, родная,—тихо сказал Журженко.

 

Засада

Всю ночь Иванна не могла уснуть. Все ее мысли были с отцом. На рассвете, воспользовавшись тем, что Банелин, сидящий у замаскированного входа, задремал, она неслышно вынырнула в монастырский сад. Ей удалось, избегая встречи с патрулями, добраться до селения Пасеки.

Кривчицы с церквушкой на околице были уже совсем близко — оставалось только пересечь шоссейную дорогу. Но это было опасно. За дрожжевым заводом, по другую сторону шоссе, находились известные многим Пески — глубокие песчаные овраги, где гитлеровцы убивали людей и сжигали трупы своих жертв. Вскоре после того, как фашисты заняли город, они подвели к Пескам трамвайную линию и по ней преимущественно ночью на открытых платформах — лёрах — привозили тела убитых во Львовском гетто и Яновском лагере смерти или тех, кого намечено было уничтожить на месте, в оврагах.

Район Песков тщательно охранялся несколькими поясами оцепления, и потому, обогнув дрожжевой завод значительно восточнее, Иванна прошмыгнула через шоссе почти у спуска в Винники и стала карабкаться по склонам, поросшим буковым лесом, на Чертовскую скалу.

Наверху Иванна с наслаждением легла в мягкую траву. На трамвае она могла попасть к монастырю студитов за каких-нибудь полчаса, теперь же ей пришлось сделать крюк в добрых пятнадцать километров.

Освещенная утренним солнцем деревянная часовенка церкви и каменное здание монастыря хорошо просматривались отсюда. Полежав немного, Иванна двинулась туда. Вниз сбегать было куда легче, и вскоре она очутилась на поле с копнами сжатой пшеницы.

Пересекая мелколесье и глинистые овраги, она добралась полями до деревянной церквушки, окруженной частоколом и кленами. Миновала ворота, ведущие на погост, и, предвкушая встречу с отцом, быстрее пошла проселочной дорогой, ведущей на монастырское подворье. Внезапно из-за поворота навстречу ей, загораживая путь, вышел Каблак. Его «мазепинка» была надвинута на лоб. Прищурившись, Каблак сказал:

— Приятная встреча, пани Иванна!

«Засада»,— поняла девушка. Она метнулась было назад, но тут как из-под земли выскочили два полицая и крепко схватили ее за руки.

— Спокойненько, пани Иванна,— улыбнулся Каблак.— Спокойненько!

— Тато, тато! — закричала в отчаянии Иванна.

На ее крик открылось окно в монастырской келье, и она увидела своего отца. Прикрывая ладонью глаза от косых лучей солнца, отец Теодозий силился разглядеть, что происходит на дворе. Каблак приказал полицаям:

— Давайте ее до самоходу. Быстро, ну!

Через несколько минут связанная Иванна лежала на полу дребезжащего грузовика «зауэр», а сидящий поодаль в кузове на сосновой скамейке Каблак приговаривал:

— И отца звать не надо было! Все равно он ничем бы пани не помог, только разволновался бы. А у него больное сердце. Жалеть папу надо...

* * *

Иванну привезли в следственную тюрьму на улице Лонцкого. Мало кто выходил отсюда живым.

Большинство узников, попадавших «на Лонцкого», исчезали бесследно. Изредка фамилии наиболее видных антифашистов после их расстрела печатались на красных объявлениях, подписанных начальником полиции и СД провинции Галиции бригаденфюрером СС Фрицем Катцманом либо его предшественником — Димом.

На первый допрос Иванны Альфред Дитц пригласил Романа Герету. Штурмбанфюрер, попыхивая сигарой, удобно развалился в мягком кресле за письменным столом следственной комнаты — динстциммера. Читая протоколы предыдущих допросов, он делал вид, что его нисколько не интересует беседа молодых людей.

У дверей комнаты стояли два эсэсовца с автоматами.

— ...Образумьтесь, Иванна,— тихо говорил бледный Герета,— если вы расскажете всю правду, господин Дитц сможет выхлопотать вам помилование. Ведь у вас еще вся жизнь впереди!

Хорошо пригнанная к сухощавой фигуре Гереты форма военного капеллана эсэсовской дивизии была весьма к лицу молодому богослову. Устало положив на колени закованные руки, Иванна молчала. Слова Романа проносились мимо ее сознания. Она тупо смотрела на носки сапог низенького эсэсовца и мысленно собирала остатки воли для того, чтобы не сказать ничего.

— ...Я люблю вас, Иванна, говорю это совершенно искренне, и потому...

— Искренне? Это вы говорите об искренности! — вдруг прорвало Иванну, и, подняв на Герету гневные, наполненные слезами темные глаза, она не сказала, а почти выкрикнула:—Думаете, я не знаю, кто подговорил Каблака отказать мне в приеме в университет? Кто украл адресованную мне телеграмму? Кто обманным образом завлек меня в монастырь? Разве так поступают честные, искренние люди?

— Да, я сделал это,— признался Герета.— Но для вашего же благополучия. Невесте будущего священнослужителя не пристало учиться в советском университете!

— А где он, ваш университет? — воскликнула Иванна и кивнула на Дитца.— Вот эти, с запада, его вам открыли?

— Подумайте, где вы находитесь, Иванна!

— Подумайте, подумайте,— не скрывая презрения и ненависти, сказала Иванна.— Какой же вы лицемер! И вор! Да, вор! Вы счастье мое украли... Мечту мою украли... Вы и вам подобные. Как Иуда, предали меня...

— Именем бога заклинаю вас, образумьтесь!

— Какого бога? — окончательно взорвалась Иванна.— Который привел на Украину таких вот палачей? Что вы машете мне? Да они сами не скрывают этого. Гляньте,— закованными руками Иванна показала на фуражку Дитца с высокой тульей, что лежала на несгораемом шкафу. На околыше фуражки виднелось серебряное изображение черепа и перекрещенных костей.— Вот что они несут людям. Смерть! А я люблю жизнь и никогда не предам тех, кто за жизнь борется...

Дитц, утратив показную выдержку, вскочил и ударил кулаком по столу:

— Хватит с меня большевистских митингов! Этот диалог прекрасно показал ваше лицо, Ставничая. Все ясно. Последний раз спрашиваю: где скрываются пленные, которым вы помогли бежать?

— Сознайтесь, Иванна... Умоляю,— прошептал Герета.

— Молчите хоть вы... святоюрская крыса! — с нескрываемым презрением бросила в лицо жениху Иванна.

...Это были последние слова, которые услышали от Ставничей гестаповцы.

Допросы и пытки не могли сломить воли девушки. Она не произнесла ни одного слова. Кроме стонов, которые изредка вырывались у нее, израненной, обожженной светом сильных электрических ламп, направляемых в ее лицо во время многочасовых ночных допросов, чины тайной полиции не услышали ничего.

— Фанатичка! Форменная фанатичка!—докладывал Питеру Краузу штурмбанфюрер Дитц.

Однажды ее втолкнули в черную закрытую машину. Завывая полицейской сиреной, на бешеной скорости эта машина подкатила к зданию бывшего университета имени Ивана Франко.

Все те же аллегорические изображения Вислы, Днестра и Галиции венчали портал здания университета, но не было уже подле него смеющейся молодежи, не выходили из подъезда солидные профессора с портфелями. Лишь два эсэсовца застыли с автоматами на груди у входа. Ветер лениво развевал над ними огромный флаг со свастикой. По бокам университета были выстроены немецкими инженерами две круглые бетонные башенки с бойницами для пулеметов. А на фронтоне портала, там, где некогда алела вывеска университета, появилась большая черная таблица с надписью, сделанной готической вязью:

«Зондергерихт дистрикт Галициен»

Когда полицейская машина остановилась перед этим зданием, где размещался теперь Особый суд провинции Галиции, из грузовика выскочили трое гестаповцев и вместе с другими заключенными выволокли из кузова простоволосую Иванну. Всё в ссадинах, обожженное и потрескавшееся, лицо ее носило следы пыток, а расшитая крестиком гуцульская блузка в бурых пятнах крови была изодрана.

Иванна шла, откинув голову, неся перед собой руки, скованные кандалами, и закусив спекшиеся губы. Последними усилиями воли она старалась не выдать глубокой душевной муки.

Так шагала Иванна среди других непокоренных, подталкиваемая охранниками, по такой знакомой ей университетской лестнице, по которой некогда бежала навстречу своему украденному счастью.

* * *

Спустя два дня измученный безуспешными поисками дочери Теодозий Ставничий, узнав о том, что на Горе казни были на рассвете повешены какие-то партизаны, пришел к подножию другой лестницы.

Тяжело дыша, он медленно поднимался на гору. Он все еще верил в чудо, в то, что рано или поздно вернется к нему родная Иванна.

На вершине стояло шесть черных виселиц. Четыре эсэсовца с автоматами стерегли повешенных людей — в устрашение живым.

На левой, крайней виселице была прибита фанера с надписью на трех языках:

«Эти лица выступали против Германской империи, участвовали в запрещенных организациях и казнены по моему приказу.

Бригаденфюрер СС и генерал-майор полиции Катцман».

Потихоньку расталкивая зевак, Ставничий приближался по лестнице к виселицам.

Он увидел перед собой поблескивающие сапоги перво-

ГО охранника, потом пряжку тугого пояса. На пряжке полукругом шла надпись: «Готт мит унс».

На последней, верхней ступеньке Ставничий задержался, чтобы перевести дыхание, поднял голову, и все поплыло, закружилось перед ним.

Он увидел на виселице свою дочь. Изо рта у нее высовывался белый кляп. Позже отец Теодозий узнал, что это был гипс. Так во Львове гестаповцы заливали быстро стынущим гипсом рты своим жертвам, чтобы добиться от них безусловного молчания во время казни.

— Иванна! — сдавленным голосом крикнул старик и бросился к виселице.

— Цурюк.— Охранник ударом автомата сбил его с ног.

Ставничий упал на колени, и надпись «Готт мит унс» снова мелькнула перед ним на начищенной бляхе пояса.

* * *

— ...Ну, а если бы она послушалась уговоров своего жениха и созналась? Вы бы отпустили ее на волю? — спросил я Питера Крауза во время его допроса в Замарстиновской тюрьме осенью 1944 года.

— Возможно, да,— подумав, ответил Крауз.— Нам не хотелось портить отношений с униатской церковью, которая все эти годы нам очень помогала. Кроме того, человек со сломанной волей подобен пластилину. Из него уже можно лепить все, что угодно. Именно из таких людей мы вербовали нашу агентуру. Ставничая с ее внешностью могла бы принести большую пользу рейху.

— А ее жених Герета был вашим агентом?

— Яволь! — подтвердил Крауз.— Его передала мне на связь военная разведка — абвер — в сентябре 1941 года, когда во Львове установилась цивильная администрация. А до этого, еще с польских времен, и он, и Каблак, и Верхола обслуживали ведомство адмирала Кана-риса.

* * *

Вскоре после того, как мне удалось разыскать во Львове Эмиля Леже и других французов, сидевших вместе с ним в немецких лагерях, я нашел и человека, который стал невольным свидетелем казни Иванны. Им оказался бывший сторож пивного завода, расположенного под Горой казни, Михаил Антонович Заговура. Он чистосердечно признался мне, что во время своего ночного дежурства вынес с завода и спрятал в гроте, выстроенном уже давно на склонах горы, дюжину бутылок выдержанного львовского пива, которое шло в продажу только для немцев в магазины «нур фюр дойче».

Заговура сменился на рассвете и пошел к заветному гроту, где, присыпанные прошлогодними листьями, лежали бутылки. Только он вошел в грот, как внизу загудели гестаповские машины и эсэсовцы мигом окружили гору.

Иванна шла первой в цепочке осужденных. Заговура хорошо видел ее из грота. Руки ее уже были раскованы. Когда ей велели стать на табуретку, она резким движением руки — высокий эсэсовец еще не успел набросить ей на шею петлю — сорвала с шеи нательный крест и отшвырнула его далеко в траву. Это было последнее, что сделала Ставничая в своей короткой жизни.

 

Важный гость

В тот день, когда отец Теодозий нашел на Горе казни мертвую дочь, Шептицкий принимал у себя в палатах важного гостя, прибывшего к нему из Берлина.

На этот раз им был сам шеф немецкой военной разведки адмирал Вильгельм Канарис. Он внимательно слушал митрополита, изредка потирая холеную, гладко выбритую смуглую щеку.

Шептицкий был явно рассержен.

— Я согласился помогать господину Дитцу и его коллегам, ибо руководствовался нашими общими целями — борьбой с коммунизмом. Вам известно, господин адмирал, что в 1936 году, когда движение Народного фронта грозило охватить многие страны, я выступил одним из первых. Мою «Осторогу против коммунизма> читали с амвонов во всех церквах Галичины. Душой и сердцем я поддерживал национал-социализм. Когда ваши войска пришли сюда, я вправе был рассчитывать на взаимное доверие и сотрудничество. Почему же господа Дитц, Энгель и другие их коллеги из гестапо не захотели внять моим советам? Разве нельзя было увезти эту строптивую девчонку куда-либо подальше, скажем — в Ровно или Киев, чтобы не бросать тень на меня, на церковь? Зачем надо было казнить ее публично здесь же, во Львове? Это глупо, поймите, в высшей степени глупо! Надо работать тоньше, не будоража народ!

— Да, в наше время надо работать очень тонко, согласен с вами, ваша эксцеленция,— постукивая смуглыми пальцами по спинке дивана, согласился Канарис.

Как бы ободренный его словами, Шептицкий, показывая на потолок, сказал:

— На своем чердаке я укрываю именитых, достойных евреев города — сына главного львовского раввина Езекеиля Левина и раввина Давида Кагане. Да, да! Прячу с полным сознанием ответственности за свое деяние и прошу немецкие власти не мешать мне поступать так, как я считаю нужным. Учтите — при малейшем изменении политической ситуации они охотно подтвердят, что я, митрополит Андрей, был добр и к инаковерцам. Они расскажут тысячам, как мои каноники поили и кормили их в тот момент, когда вы, немцы, уничтожали сотни тысяч евреев. Все это еще больше укрепит авторитет церкви, веру в ее справедливость и благородство в глазах населения и мировой общественности. Вот почему не следовало и с дочерью священника Иванной Ставничей действовать так топорно, по-фельдфебельски...

— Подобные вопросы входят в компетенцию рейхсфюрера СС Гиммлера,— процедил сквозь зубы Канарис.— И все карательные меры также. Я же посетил вашу эксцеленцию, чтобы установить общие контакты по другим вопросам.

Канарис встал. Расхаживая по розовой гостиной, он заговорил не сразу.

— Я буду с вами откровенен, как со своим человеком и с коллегой. Вы были уланским офицером австро-венгерской армии и поймете меня. Я даже знаю по старым досье вашу кличку в разведке — Драгун. Последнее время на территории, занятой немецкими войсками, участились случаи заброски советских разведывательных диверсионных отрядов. Как правило, это небольшие группки людей, хорошо вооруженных, знающих немецкий и польский языки, снабженных рациями. Москва их сбрасывает с самолетов в район Карпат и Прикарпатья. Отсюда эти отряды пробираются в Польшу, Чехословакию, Венгрию и через Силезию достигают даже границ нашей империи. Нам становится все труднее вылавливать агентов Москвы, тем более что среди них есть западные украинцы, отступившие некогда на восток с частями Красной Армии...

— При чем же здесь церковь и я? — перебил Канариса Шептицкий.

— Церковь, которую вы возглавляете, может быть очень полезна,— резко ответил Канарис.— Кто сейчас самая главная фигура на селе? Священник! Кто более всего осведомлен о том, что делается у него в приходе? Священник! Итак: целая армия верных вам священников по вашему слову будет мобилизована на борьбу с коммунистическими агентами. Мне надо, чтобы слуги Христовы своевременно сообщали о всех новых подозрительных людях, которые появляются в их приходе. И ничего больше! Вам понятна моя мысль?

— Но кто поручится, что скрытые действия служителей церкви не станут известны прихожанам? — спросил Шептицкий.

— Я специально проинструктировал свой офицерский состав, чтобы связь с вашими священниками была незримой для постороннего глаза. Больше того — я прикажу, чтобы мои офицеры, прибывающие в села, не размещались в приходствах, а останавливались только в крестьянских избах. Это вас устроит?

— Вполне,— ответил Шептицкий.— Скажу вам откровенно: уверовав в молниеносный исход войны с большевиками, в надежде, что Москва падет быстро, мы сделали немало неосторожных заявлений в верности Германии и фюреру. Сейчас мы горько в этом раскаиваемся...

— Понимаю вашу эксцеленцию! Чем дальше внешне церковь будет от политики, тем больше она сможет помогать этой политике тайно... Итак, вы обещаете содействовать нам?

— Попробую,— уклончиво сказал Шептицкий.— Все, что будет в моих силах, сделаю...

В то время как митрополит принимал адмирала Кана-риса, в соборе святого Юра шла торжественная служба. Вдруг, расталкивая молящихся, перед капитулом появился Ставничий. Ветер развевал его седые волосы и полы расстегнутого пыльника. Прихожане с удивлением разглядывали полубезумного старика.

Навстречу Ставничему по лестнице быстро спустился митрат Кадочный.

— Почему вы не были на торжественном молебствии, отец Теодозий? Мы молились сообща, все пастыри и верующие, о даровании победы над врагами, а вы...

— Где митрополит?— закричал Ставничий.

— У его эксцеленции какой-то важный, очень почетный гость... Видите? — и Кадочный показал на прижавшийся к стене капитула длинный синий лимузин «хорх» с нацистским флажком на блестящем радиаторе. Шофер, прислонясь к машине, с любопытством поглядывал на богомольцев, заполнивших подворье.

Морщины напряженного раздумья пробежали по лбу Ставничего. Он оттолкнул Кадочного, взбежал выше и, опираясь ладонями о каменные перила балюстрады, путаясь, крикнул:

— Люди!!! Слушайте меня... Я тоже учил вас заповеди «Не убий!». Я учил вас смирению и добру. А они, мои иерархи, отняли у меня единственную дочь и выдали ее убийцам. Они подло предали ее... Единственную дочь... Вы слышите, как пахнет горелым? Это сжигают за Лычаковом ваших близких... Их тоже убили те, кто пришел к нам с надписями на поясах: «Готт мит унс!» Люди!

— Боже... Да он сошел с ума! — воскликнул Кадочный, закрывая лицо руками. Но тотчас же оглянулся и, увидев подбегающего дьякона, скомандовал:—Звонаря туда!— и показал в сторону колокольни.— Глушить безумца!

— Вам говорят в проповедях о крови Христа,— продолжал отец Теодозий,— а тот, кто пролил кровь ваших братьев и сестер, пирует сейчас с митрополитом. Вон его машина... Смотрите...

Взгляды многих богомольцев обратились к лимузину, и испуганный шофер на всякий случай заскочил в кабину и расстегнул кобуру пистолета.

Быстро, кошкой, взбежал по крученой лестнице на колокольню молодой звонарь. Схватил веревку, идущую к языку древнего колокола «Дмитра». Гулкий, надтреснутый звон заглушил крик Теодозия.

Оттаскивая Ставничего от балюстрады, Кадочный исступленно закричал:

— Не слушайте его!.. Братья во Христе! Разум его помутился!

— Уйди! — Ставничий с ненавистью оттолкнул митра-та.— Такой же, как и все, иезуит... Подлые святоюрские крысы...

На подмогу древнему колоколу пришел своим звоном колокол поменьше. Из-за их быстрого перезвона уже нельзя было услышать ни одного слова Ставничего,

Два крепких, румяных дьякона вместе с митратом Кадочным схватили отца Теодозия под руки. Он отбивался изо всех сил. Они оторвали его от каменных перил и поволокли в глубь собора, подальше от взглядов верующих.

* * *

Весть о гибели Иванны обитателям подземелья принес садовник Вислоухий.

— Нельзя, ни в коем случае нельзя было оставлять ее без присмотра ни на минуту! — сказал вернувшийся из Ровенских лесов Садаклий.— Такая потеря!

— Эх, Банелин! — упрекал Голуб.— Такая дивчина из-за тебя погибла!

— Да я что? — чуть не плача, оправдывался Банелин.— Кто бы мог подумать? Капитан уговорил ее не ходить к отцу, она утихомирилась. Если бы кто шел снаружи, сигнализация бы сработала, и я бы проснулся. Чуток только задремал, а она, как ящерица, прошмыгнула...

Новости, которые привез из Ровно Садаклий, были утешительными. Ему удалось связаться с партизанским отрядом особого назначения, которым командовал полковник Дмитрий Медведев, и с действующим на Волыни партизанским соединением «дяди Пети» — полковника Антона Бринского. Оба командира согласились принять к себе беглецов из Львовской Цитадели, среди них было немало обстрелянных парней, бывших пограничников.

Было решено: раненых оставить в подземелье до полного выздоровления под опекой Юли Цимбалистой и садовника Вислоухого, а остальным готовиться к перебазированию в Цуманские леса и на Волынь.

Садаклий направил убитого горем Журженко на разведку в город, чтобы хоть немного развеять его отчаяние, поручив Щирбе прикрывать его.

 

Сюрприз Эмиля Леже

Первое головокружение от обилия свежего воздуха прошло, и Журженко с каждой минутой чувствовал себя все лучше и увереннее. Опираясь на палку, опустив пониже на лоб велюровую шляпу, которую притащил ему вместе с костюмом Голуб, он прошел по аллеям Иезуитского сада до круглой ротонды.

— Пан капитан, если не ошибаюсь? вдруг услышал Журженко.

У ротонды, приподняв черный котелок-мелоник, стоял невысокий пожилой человек в пенсне, с остроконечной бородкой.

Журженко не узнал этого человека и, уклоняясь от встречи с ним, сказал:

— Простите, вы ошиблись! — и шагнул дальше.

Но человек в котелке заступил ему дорогу и сказал укоризненно:

— Ай-ай-ай! Как можно не узнавать старых знакомых, товарищ капитан Журженко? Неужели вы не помните, как мы с вами пировали на заручинах в доме Став-ничих? Вы еще произнесли такую яркую речь о ветре, ворвавшемся к нам с востока. Как же сейчас обстоит дело с этим «ветром», пане капитан?

Журженко уже узнал адвоката Гудим-Левковича. Ускоряя шаг, он бросил:

— Слушайте, я вас вижу впервые!

Гудим-Левкович резким движением вырвал у него палку и, отшвырнув ее далеко в кусты, сказал с ненавистью:

— О нет, пане капитане! Так быстро мы не расстанемся! — Адвокат с радостью заметил подходящего к ним полицая.— Пане полицай! Пане полицай! — засуетился он, подзывая Щирбу.— На минуточку!

Щирба быстро подошел к Гудим-Левковичу, и тот с облегчением показал на Журженко:

— Задержите его! Это переодетый большевистский командир, к тому же, наверное, еврей! Берите его! Берите! А те пять литров водки вместе с мармеладом, которые полагаются по приказу бригаденфюрера СС за выдачу еврея каждому украинскому патриоту, я презентую вам. Возьмите себе на здоровье!

Щирба вытащил из кобуры вороненый «вальтер» и, направив его в спину капитана, сказал адвокату:

— Благодарю вас, пане меценасе! Пойдемте вместе. Надо будет записать ваши показания...

Когда они втроем дошли до каменной ограды монастырского сада и Щирба, вынув ключ, воткнул его в скважину узкой двери, Гудим-Левкович обеспокоился:

— Позвольте, это же сад митрополита, и не комиссариат полиции! Куда вы меня ведете?

— Веду куда надо,— спокойно ответил Щирба, открывая калитку и пропуская в нее первым Журженко с поднятыми руками.— У нас здесь особый пост полиции. Мы охраняем покои его эксцеленции и вылавливаем среди прихожан подозрительных, вроде этого типа.

Гудим-Левкович перешагнул порог калитки и, подождав, пока Щирба закрыл ее, просеменил за капитаном.

Как только Щирба откинул первую тачку, обнажая потаенную дверцу, ведущую в подземелье, Гудим-Левкович запричитал:

— Послушайте, я не пойду туда! Не пойду!

— Я вам уже объяснил: у нас здесь свой тайный пост. Для таких доверенных конфидентов, как вы, пане адвокате!

— Откуда вы знаете, что я адвокат? — не на шутку встревожился Гудим-Левкович, глядя на Щирбу узенькими глазами.

— Ну, кто же из местных, от Турки до Сокаля, не знает пана адвоката Гудим-Левковича? — сказал, улыбаясь, полицай и дал знак Журженко, чтобы тот опустил руки.— Ваши блестящие речи в защиту украинских националистов глубоко и надолго запали в души молодежи.

— Куда вы меня ведете? Я буду кричать! — голос адвоката сорвался.

— Только пикни — сразу дырку сделаю! — прошептал Щирба, подталкивая адвоката стволом «вальтера».

Шум карбидных ламп и примусов, темные силуэты раненых, лежащих под стенами на соломе, мрачные своды подземелья — все это окончательно парализовало волю Гудим-Левковича. На прямой вопрос Садаклия: «Какова ваша кличка в гестапо?» — адвокат покорно ответил:

— Щель.

Ни Садаклий, ни Журженко не рассчитывали на столь быстрое признание.

— Понятно. Значит, вы играли роль той самой щели, сквозь которую немцы пытались шпионить за настоящими патриотами? — уточнил Садаклий, выкладывая содержимое бумажника адвоката.

— Так точно!

— У кого вы на связи? — спросил Садаклий, быстро пробегая глазами какое-то письмо на немецком языке.

— У гауптштурмфюрера Энгеля.

— Где с ним встречаетесь? Адрес конспиративной квартиры?

— По средам в пять вечера. На Фюртенштрассе, восемьдесят пять, в квартире лейтенанта украинской полиции Филиппа Вавринюка. Он мне сдал ее до осени. Потом там поселился наш агент Ивасюта.

— Телефон там есть? — спросил Садаклий.

— Так точно! 2-17-54.

— Одно место встречи?

— Нет, почему же,— поправил адвокат.— Иногда я прихожу на Майенштрассе, десять.

— На квартиру к гауптштурмфюреру Кнорру? — Садаклий пристально посмотрел в глаза Гудим-Левко-вичу.

Тот съежился под этим взглядом.

— Да... Откуда вы знаете?

— Кнорр курирует теперь вопросы церкви, не так ли?

— Да, он хорошо ориентируется в церковных делах,— согласился Гудим-Левкович.

— И вхож к митрополиту?

— Да.

— Кнорр присутствует на ваших встречах с Энгелем на Майенштрассе, десять?

— Как правило — всегда.

— Он давал вам задания освещать церковные дела?

— Непосредственно от Кнорра я получил два задания,— сознался Гудим-Левкович.

— Какие именно?

— Он просил меня составить список священников-москвофилов, тех, кто относится с симпатией к Советской России.

— А второе задание?

— Я получил вчера. Гауптштурмфюрер распорядился собрать информацию об отношении униатского духовенства Львова к казни Иванны Ставничей.

— Так... так...— постукивая пальцами по деревянному ящику с наклейками, задумчиво протянул Садаклий. Он аккуратно сложил письмо, положил его обратно в конверт с золотым тиснением и спросил: — Значит, вам хорошо знакома жизнь капитула, раз Кнорр давал вам подобные поручения?

— Видите ли, я пять лет был юрисконсультом митрополита,— разъяснил Гудим-Левкович.— Я вел спорные дела, по его имению, в Прилбичах, судился с лесопромышленниками в Карпатах. Там ведь большие лесные угодья Шептицкого. Митрополит меня хорошо знает, И священников у меня знакомых очень много.

— Где сейчас находится священник Ставничий? — резко спросил Садаклий.

— Его эксцеленция поступил с ним очень милостиво. Вместо того чтобы направить отца Теодозия за его кощунственные выкрики по адресу немецких властей в тюрьму, митрополит объявил его умалишенным. Отца Теодозия отвезли в психиатрическую лечебницу на Куль-парков.

— А что значит это приглашение? — взмахнув письмом, спросил Садаклий.— Откуда вы знаете штурмбан-фюрера Дитца?

— О, я его знаю еще по австро-венгерской армии! — охотно признался Гудим-Левкович.— Он ведь из-под Львова. Мы вместе с ним служили в «Украинской Галицкой Армии», вместе Киев ходили брать в девятнадцатом.

— Куда же и по какому поводу приглашает вас штурмбанфюрер Дитц?

— Сегодня вечером в ресторане «Пекелко» он празднует день своего рождения. Мы старые комбатанты...

— Но ведь ресторан «Пекелко» только для немцев —< «нур фюр дойче»? — усмехнулся Журженко.

— Пан Дитц — человек без предрассудков. Долгие годы он прожил с нами и понимает, что без дружбы с галичанами ему придется плохо,— сказал Гудим-Левкович.

— Кто там будет еще, кроме именинника? — Садаклий опять посмотрел на конверт.

— Коллеги. Друзья...

— Какие коллеги?

— Ну, из гестапо. Из СД. Из криминальполиции...

* * *

Был пасмурный, душный вечер. К ресторану «Пекелко» подъезжали машины. Расфранченные гости, выходя из машин, поглядывали на заволоченное черными тучами, мрачное небо, озаряемое за аэродромом Скнилов быстрыми зарницами — предвестниками близкой грозы.

Неоновый бес с вилами у входа синей стеклянной рукой приглашал гостей в «преисподнюю». Гости проходили, подавая приглашения швейцару в золоченой ливрее.

Тот внимательно вчитывался в них и распахивал решетчатые двери. Лестница круто спускалась вниз. По бокам ее, на стенах, были намалеваны пьяные грешники в аду.

Из длинного черного лимузина «майбах» вышел виновник торжества Альфред Дитц, ведя под руку свою любовницу, светловолосую Лили фон Эбенгард. Спустя некоторое время к подъезду ресторана подкатил фаэтон на дутых резиновых шинах. С его подножки соскочил человек, похожий на Гудим-Левковича, одетый в его несколько старомодный костюм и котелок-мелоник.

Оглянувшись и дав вознице знак, чтобы тот задержался, новый гость подошел к швейцару и показал конверт с приглашением.

— Я секретарь адвоката Гудим-Левковича. Мой шеф — давний друг господина штурмбанфюрера Дитца, к сожалению, внезапно уехал к больной жене в Перемышль и не может присутствовать на сегодняшнем торжестве. Он написал письмо с поздравлениями и извинениями господину Дитцу и передает ему маленький подарок ко дню рождения. Отнесите, будьте добры, этот пакет господину Дитцу! А это вам за услуги! — посетитель протянул швейцару сто — не оккупационных, нет, настоящих имперских марок, имеющих хождение по всей Германии, и тяжелую коробку довоенного еще шоколада фабрики «Бранка», перевязанную атласной лентой.

Дитц был сладкоежкой, и такой подарок, по всей вероятности, должен был доставить ему большое удовольствие.

Швейцар, скользнув взглядом по денежной купюре, небрежно опустил ее в боковой карман ливреи и, оглянувшись, поманил к себе солдата, стоящего за дверью. Это был шофер Дитца.

«Секретарь» адвоката, убедившись, что коробка с письмом передана по назначению, вежливо приподнял мелоник и, усевшись на пахнущее кожей мягкое сиденье фаэтона, тронул палочкой спину возницы.

Это были Садаклий и Эмиль Леже.

...Под низкими сводами зала ресторана «Пекелко» в костюмах чертей, затянутые в тугие черные трико, фордансерки (девушки для танцев) танцевали под звуки джаз-оркестра. Шофер Дитца, приблизившись к столу шефа, щелкнув каблуками, вручил ему подарок от «адвоката» и письмо.

— Что это такое, Альфред? — ревниво спросила Лили.

— Подарок от старого комбатанта,— пробормотал Дитц, читая письмо, написанное рукой Гудим-Левковича.— Обаятельный человек, анекдотчик и оказывает нам неоценимые услуги. Ну, скажи на милость, кто бы мог достать во Львове такой шоколад? А он достал! «Бран-ка» — ты понимаешь, что это значит? Отличный шоколад! Предвоенный!

— Дай-ка попробую,— попросила Лили Эбенгард.

— Возьми, пожалуйста,— Дитц, пододвинув ей сюрпризную коробку, стал разливать по рюмкам желтый аирконьяк.

Лили развязала атласную ленту и только стала приподнимать крышку коробки, как сильный взрыв наполнил дымом и огнем ресторан «Пекелко». Штурмбанфюрер рухнул окровавленным лицом на скатерть, засыпанную осколками стекла и сразу почерневшую от взрывчатки, а его светловолосая подруга медленно сползла под стол.

«Сюрпризная коробка», изготовленная в партизанском подполье, сработала безотказно.

Да, Эмиль Леже не зря хвастал познаниями в саперном деле: он изучил его еще в иностранном легионе в Северной Африке.

...Первые тяжелые капли дождя упали на мелоник Садаклия, когда он вместе с Леже уже был в монастырском саду. Синяя молния, ударившая где-то рядом, вслед за раскатом грома, осветила подходы к потайному лазу в подземелье. Едва Садаклий и Леже проникли туда, как густые косые потоки дождя, смешанного с градом, обрушились на кроны буков и ясеней, заливая все вокруг.

Давно уже не помнили старожилы Львова подобной грозы. Не только бетонный канал, в котором протекало главное русло Полтвы, но даже все коллекторы в нагорной части города сразу наполнились глинистой, шумной грозовой водой. Смешанная с нечистотами, разливающаяся озерами возле решеток канализации, вода быстро потащила вниз, к Замарстинову, сброшенный в люк под собором святого Юра труп расстрелянного по приговору подземного партизанского трибунала предателя и агента гестапо адвоката Гудим-Левковича.

 

Пылают всюду свечи

В конце июля 1944 года львовяне встречали первые советские танки.

Когда засыпанные цветами тяжелые «тридцатьчетверки», гулко грохоча над каналами Львова, проносились через предместье к Стрыйскому шоссе, Садаклий и Журженко— оба в военной форме — ехали на запыленном «газике» по улице Двадцать девятого листопада.

Под колесами «газика» похрустывало битое оконное стекло, засыпавшее улицу. Машина проскочила мимо полуобгоревшей виллы «Франзувка», где некогда орудовал под видом советника по делам переселения немецкий разведчик Альфред Дитц, и, скрипнув тормозами, остановилась у Кульпарковской психиатрической лечебницы.

Садаклий и Журженко выпрыгнули из машины и застучали в железные ворота лечебницы. На стук из дежурки выбежали рослые санитары в белом.

— Священник есть у вас?.. Ставничий? — задыхаясь спросил Садаклий.

— Есть, пане товарищу,— сторожко озираясь, прошептал один из санитаров.

— Давайте его сюда! Быстро! — приказал Садаклий.

— Да побойтесь бога, товарищ. Он же психический... Сам митрополит опекуется им! — пробормотал санитар.

Садаклий выразительно похлопал по кобуре пистолета.

— Я знаю, какой он психический. Быстрее, ну!

Угроза подействовала. Через несколько минут санитары вывели на улицу худого, заросшего, седого Ставничего в длинной коломянковой рубашке. В руках у него был маленький сверток.

Журженко шагнул навстречу Ставничему и, набросив на его острые плечи свою шинель, сказал:

— Здравствуйте, батюшка!

Ставничий, ошеломленный, испуганный, смотрел на советских офицеров в не виданных им еще погонах, но, узнав своего бывшего квартиранта, воскликнул:

— Боже... Иван Тихонович!

Офицеры осторожно подсадили закутанного в шинель старика на переднее сиденье и повезли его в больницу на улицу Пиаров, где некогда лежал раненый Журженко...

...Прошло три месяца... В тот день, когда окруженный придворными врачами митрополит и граф Андрей Шептицкий умирал в своей спальне, по всему Львову запылали свечи. Но не в память и не во здравие владыки.

И поныне в западных областях Украины, в Польшей Чехословакии родные и близкие торжественно отмечают день поминовения мертвых — первого ноября. В этот день кладбища переполнены народом, и только на могилках безвестных, одиноких людей не пылают свечи, не белеют положенные заботливыми руками близких последние осенние цветы — хризантемы и астры.

День поминовения мертвых — задушки — во Львове в последнюю военную осень был особым и на всю жизнь запомнился мне.

Колеблемые ветром огоньки свечей можно было видеть вечером не только на кладбищах, но и по всему городу в тех местах, где гитлеровцы пролили человеческую кровь.

Эти желтоватые огоньки заставляли сжиматься сердце от боли и гнева к фашизму. Огни свечей как бы прочерчивали багровым пунктиром в сознании населения весь тот ужас, что довелось ему пережить в годы немецкого владычества. Ведь больше полумиллиона мирных, неповинных жителей одного только Львова было уничтожено за тридцать семь месяцев немецкой оккупации палачами, у которых на поясных пряжках красовалась надпись: «С нами бог!»

В тот вечер уже выписанный из больницы и немного окрепший Ставничий пришел на Гору казни вместе с демобилизованным и возвратившимся на мирную работу в Водоканалтрест Журженко.

Виселицы уже давно были спилены на дрова жителями соседних улиц, и только черные пеньки обозначали места, где они некогда стояли.

— Вот здесь она погибла! — Ставничий дрожащей рукой прикрепил к одному из пеньков зажженную свечку.—Дорогой ценой заплатил я за то, что долгие годы верил в бога и обманывал этой верой других людей,— глухо признался он, глядя на стоящего рядом в молчании, с непокрытой головой Журженко.

— Обо всем этом и надо рассказать людям, Теодозий Андреевич,— сказал бывший капитан.— Кончайте поскорее свой дневник. Все, что вы знаете, расскажите в нем откровенно. Ничего не утаивая. Во имя памяти дорогой Иванны, которую мы так любили...

* * *

«Где похоронена Иванна Ставничая?» — спросит меня читатель. Не знаю! Может, серебристый пепел ее, перемешанный с пеплом других убитых и сожженных узников фашизма, развеян по склонам песчаных оврагов за Лычаковом, может, ее сожгли в Долине смерти за Яновским лагерем, в котором мы той осенью обнаружили специальную машину, переоборудованную немецкими инженерами из обычной камнедробилки в костедробилку. А возможно, останки Иванны захоронены на отлогих склонах горушки за дрожжевым заводом, поодаль от шоссе, бегущего на Киев? Скрывая следы своих преступлений, гитлеровцы засадили эти склоны лесом.

...Мне осталось дописать несколько последних страниц этой повести, когда в дверь моего номера львовской гостиницы «Интурист», ранее называемой «Жоржем», постучались.

В номер быстро вошли отец Касьян и встревоженный Ставничий.

— Здравствуйте, Владимир Павлович,— задыхаясь, сказал Ставничий.— Моя тетрадь цела у вас?

Я открыл ящик письменного стола и достал объемистую тетрадь в коленкоровом переплете.

— Вот она! Возвратить?

— Да нет, возвращать пока не надо,— смущенно ответил Ставничий.— Тут странная история произошла вчера. Пусть лучше отец Касьян поведает вам о ней...

Из рассказа отца Касьяна выяснилось следующее. Отслужив вечерню в Онуфриевской церкви, он возвратился к себе в келью. Вдруг распахнулась дверь, и на пороге возник широкоплечий пожилой человек. Направляя в отца Касьяна пистолет, вошедший сказал:

— Тише! Не кричать! Где Ставничий?

— Уехал в Тулиголовы, к знакомым,— бледнея, ответил священник.

— Где он прячет свой дневник?

— Не знаю,— обманул пришельца Касьян, хотя прекрасно знал, что до того, как передать дневник мне, Ставничий прятал его в ящичке под койкой, прибитом к стене.

Тогда незнакомец велел отцу Касьяну лечь на пол и стал обыскивать келью. Он отбросил матрацы на койках, перебрал все журналы и книги на стеллаже, долго рылся в чемоданчике Ставничего и вещах отца Касьяна. Обыск не привел ни к чему.

Озлобленный, уходя, он сказал:

— Никому ни слова об этом! Понятно? Заявите — пеняйте на себя...

* * *

— Скажите, отец Теодозий,— спросил я Ставничего,— вы кому-нибудь говорили о том, что пишите дневник, кроме отца Касьяна, Журженко и меня? Я имею в виду прежде всего священнослужителей.

— Знал об этом,— напрягая память, промолвил Ставничий,— священник каплицы Кульпарковской лечебницы, отец Николай Яросевич. Его дочь — певица джаза Варса, Рената, сейчас в Англии. Он получал от нее письма через Швейцарию. Он и принес мне в палату-одиночку эту тетрадку. Возможно, он сообщил об этом капитулу. Ведь ему было поручено присматривать за мной.

— А как выглядел человек с пистолетом? Во что он был одет?

— Он был в форме советского железнодорожника,— ответил Касьян.— Это меня и удивило больше всего!

Мне сразу вспомнились похороны митрополита Шептицкого и странный человек в форме железнодорожника, который сперва преследовал отца Теодозия, а потом порывался отвести его домой.

«Хорошо, что Садаклий опять работает на прежнем месте, в управлении государственной безопасности. Он относится к разряду тех людей, которые никогда ничего не забывают»,— подумал я.

Стараясь не волновать отца Теодозия, я сказал:

— Дневник ваш я пока задержу у себя. Так будет надежнее. Церковь всегда боялась тайн, которые могут повредить ее престижу. Но я убежден в том, что никакие угрозы и визиты разных «железнодорожников» на сей раз не смогут помешать нам рассказать всему народу, кто на самом деле предал вашу дочь...