Встреча с границей

Беляев Владимир

Медведев Иван

Абрамов Михаил

Воеводин Евгений

Зайцев Николай

Любовцев Владимир

Сердюк Александр

Талунтис Эдуард

Ганина Майя

Сорин Семен

Шариков Павел

Чепоров Эдгар

Майя Ганина

БЛИЗКО К НЕБУ

 

 

1.

Говорят, здесь в армянских горах некогда Ной на своем ковчеге спасал попарно чистых и нечистых. Ему было явно легче, чем лейтенанту Сенько, приехавшему на заставу столь высоко расположенную, что приходится ходить по пояс в облаках и круглый год невооруженным глазом глядеть на небо обжигающе-голубое, точно пламя горелки, не смягченное, не самортизированное слоями грязного воздуха. Ною было легче, потому что он заранее знал, кто в его ковчеге чистый, а кто нечистый, знал, что собраны те и другие поровну, что спасать он должен всех, а перевоспитывать нечистых вовсе не обязан.

С лейтенантом Сенько дело обстояло иначе. Восьмого марта того года он приехал на заставу, сменив старшего лейтенанта Шляхтина, уехавшего сдавать экзамены в академию. Прежде чем расстаться, офицеры долго разговаривали о своих подопечных; лейтенант Сенько против каждой фамилии делал обстоятельные пометки, прекрасно понимая, что пометки эти даже на самый худой конец не смогут сойти за компас, с которым ему придется ориентироваться в душах.

Я приехала на заставу спустя полтора месяца после этого разговора.

Четыре домика и кучка людей, зажатые в снегах, точно в чьей-то горсти. Высота над уровнем моря три тысячи одиннадцать метров.

В Ереване цветут сады, неприбранная сухая земля ждет всходов, даже возле горных застав совсем неподалеку отсюда открылись южные склоны, в жухлой траве распустились глубокие, как рог, подснежники, между серыми, похожими на спины овец, камнями, бродят серые, похожие на камни, овцы, развезло дороги — ни верхом, ни пешком.

Здесь зима. Метет снег, ползет по сопкам лунный зеленоватый свет, часовой в длинном полушубке и валенках медленно движется по двору заставы. Наряд на лыжах идет на границу.

В маленькой сушилке казармы, завешанной полушубками, куртками и стегаными брюками, солдаты чистят картошку на ужин и поют песню. Песня торжественная, лица у солдат сосредоточенны, будто они заняты трудной мужской работой. И трогательны эти большие руки, срезающие картофельную кожуру.

Особый мир, где сильная половина человечества ежедневно, ежечасно подтверждает свое прозвание.

 

2.

Теперь немного истории: ведь не зная вчерашнего, трудно осмыслить сегодняшнее.

Условия жизни наших первых пограничников были трудными. Жили они в землянках, спали на голых нарах. Шинелей, сшитых из байковых одеял, хватало лишь на половину бойцов, сапоги выдавались только шедшим в наряд. Пищу готовил каждый боец для себя на костре.

Сложной была обстановка на границе. Пограничная полоса буквально кишела белогвардейцами и националистическим контрреволюционным сбродом, пользовавшимся особым вниманием иностранных разведок. Все эти банды прекрасно знали местность: тайные тропки в горах, ущелья, пользовались этим, чтобы делать набеги на пограничные районы, грабить селения, убивать работников местных органов Советской власти. В 1922—23 годах не было дня без боевых столкновений. Малочисленные отряды пограничников зачастую дрались с превосходящими силами врага — дрались и побеждали. Естественно, что банды дашнаков питали к пограничникам лютую злобу, и если случалось бойцу попасть в руки врага, с ним расправлялись с самой изощренной жестокостью.

Осень тысяча девятьсот двадцать третьего года была на редкость дождливой и туманной. В такую погоду очень трудно нести службу, особенно на высокогорном участке, где помещался второй пост. Ребятам приходилось здесь круто.

Одна из банд через кулака Гамза-Амрах-оглы узнала, что на заставе осталось совсем мало бойцов, и решила совершить набег, чтобы вырезать личный состав. Однако о намерениях банды стало известно помощнику командира роты Карапетяну. Заставы в те времена были редки и малочисленны, так что на подкрепление рассчитывать не приходилось. Своих сил было всего двадцать бойцов и три пулемета, тогда как банда насчитывала более четырехсот человек. На вероятном пути движения банды Карапетян организовал засаду с двумя пулеметами.

Бой начался ночью. Одна группа бандитов, наткнувшись на засаду, завязала бой на границе, другая прорвалась в селение, где помещалась застава и окружила ее. Карапетян в это время находился в одном из крестьянских домов на окраине села. Услышав перестрелку, он поспешил на заставу. На крышах соседних с заставой домов залегли бандиты, ведя огонь по заставе. Бойцы, знал, что они окружены, забаррикадировали все окна и двери и никого не подпускали к дому. Когда Карапетян пробрался, наконец, в помещение заставы, там оставалось всего семь вооруженных винтовками солдат и один пулемет. Занимать пассивную оборону с такими силами — значило бы обречь себя на гибель. Карапетян приказал части бойцов перейти в окопы возле заставы и, незаметно маневрируя, вести огонь то в одном, то в другом направлении. Бандиты увидев, что пограничники бьют из помещения и окопов, решили, что застава получила подкрепление и отступили, оставив убитых и раненых. Теперь надо было выручать окруженных. Взяв с собой трех солдат и пулемет, Карапетян подобрался к банде с тыла и открыл огонь. Боясь окружения, банда ушла...

А вот еще один эпизод из прошлого заставы.

Пограничный наряд в составе командира отделения Картинина и политбойца Надзерадзе внезапно различил в предутреннем тумане силуэты всадников. Отправив начальнику заставы донесение, наряд стал наблюдать за бандой. Заставу подняли по тревоге. Заметив скачущих пограничников, банда заняла позицию в седловине, начался бой. Вскоре, оставив на месте более двадцати трупов, банда стала отступать, но комендант Кичкин решил продолжать преследование, ибо недорубленный лес снова вырастает. Банда была ликвидирована, но в этом бою комендант Кичкин погиб, погиб также боец Надзерадзе и командир отделения Картинин. Они похоронены в братской могиле.

Вот так рассказывают исторические документы о тех днях, когда здесь гремели выстрелы, стонали раненые, падали на камни убитые... Теперь здесь тихо. Безмолвствуют горы: за последние двадцать пять лет в районе заставы не было ни одного нарушения — слишком трудна туда дорога. Современный шпион обленился...

Тут, в этой тишине, в этой оторванности и приподнятости над миром живут и несут службу рожденные во время войны. Их отцы моложе тех, кто погибал тут когда-то в схватках с дашнаками.

Кто они?

 

3.

— Я не могу согласиться с вами и выбываю из организации! Сам!.. Слезы вы мои хотели посмотреть?.. Не дождетесь!

— Да его часовым нельзя ставить, раз он такой!

— Мало его из комсомола!.. В тыловое подразделение перевести! Под суд отдать!

Ленинская комната невелика, поэтому так близко друг против друга человек и оскорбленные им. Человеку двадцать три года — в этом возрасте Лермонтов написал «На смерть поэта» и работал над «Демоном», Ньютон получил степень бакалавра и разрабатывал теорию всемирного тяготения, Эдисон занимался усовершенствованием телефона Белла и электрической лампочки — той самой, что горит сейчас над головой Александра Панчехина, слова которого сидящие здесь ребята никогда не забудут. Конечно, со временем они простят его, будут здороваться, улыбаться, опять пить воду из одной кружки, но где-то все равно останется горький неизживаемый осадок.

Панчехин стоит сжимая большие не по росту кулаки, нервно крутит стриженой головой, будто тесен ему воротник гимнастерки, лицо его красно, он напряженно, вызывающе улыбается и говорит, говорит, говорит слова, которые уже не вернешь...

— Остановись, Санька! — испуганно и с горечью кричит ему кто-то. — Что с тобой?

Панчехин замолкает и выбегает из комнаты. Но теперь люди, слушавшие его, уже хотят, чтобы он выслушал их. Панчехина возвращают на собрание.

Поднимается Володя Спивакин:

— Слезу, говоришь, не покажешь?.. Да мы видим твои слезы в твоих улыбках! Героя из себя изображаешь!.. Я тоже согласен, надо его в тыловое подразделение перевести, противно спать с ним рядом... Когда я дежурю, мне легче любого поднять, чем Панчехина — он столько ныть будет, доказывать, что черное, что белое...

— Ему дай кисть — он с рукой отхватит! Посачковать — он тут, а службу нести — если бы кто с соседней заставы пришел! — говорит секретарь комсомольской организации Леонид Желобко.

— Товарищ падать будет — он толкнет его! — эти слова произносит Виктор Золотарев, бывший когда-то другом Александра Панчехина.

Что же совершил этот солдат, что за ЧП произошло на заставе, почему созвано комсомольское собрание и почему уже такой шум в Ленинской комнате, что даже председатель собрания Иван Продан не может перекрыть его своим мощным басом?

Ничего, собственно, не произошло. Ничего чрезвычайного. Просто:

— Я ему говорю: тебе по расчету идти на кухню, а он говорит — у меня сон не вышел. А сон вышел... И он послал меня на бабушку и на дедушку.

— Коммунист Спивакин идет и моет, а комсомолец Панчехин считает ниже себя...

— Когда на турнике занятия, всей заставой его на перекладину поднимаем. Девчата на гражданке «солнце» крутят, а он тут раскис, как старуха...

— Ты меня не уважаешь, я второй год служу, ты уважай своих ребят, которые третий год служат! Дежурный его поднимает: начальник приказал ехать за картиной, а он говорит: не нужна мне эта картина, не поеду. Дежурный поднял Золотарева, а тому тоже обидно, он только с наряда пришел...

 

Здесь не ездят в увольнение, не совершают культпоходов в театры и музеи: слишком сложно и многодневно добираться до ближнего музея. Артисты и лекторы тоже не балуют заставу своими посещениями, поэтому — что греха таить — единственное развлечение, единственная связь с внешним миром — радио и, особенно, кино. Лишить товарищей этого удовольствия из-за лени или даже из принципа — это в общем-то преступление перед коллективом. Люди этого не простили и теперь уже припомнили все: как он отказывался работать на кухне, мыть полы, убирать спальные комнаты. Но если ты этого не сделал, значит, должен сделать другой. С какой же стати?

Может быть, кому-то покажется, что проступки эти не столь велики, чтобы за них комсомольцы строго наказывали своего товарища.

— Я за... — говорит лейтенант Сенько. — Это удар, который вас исцелит, а не убьет!

 

4.

И вот он сидит передо мной — этот парень с растерянным лицом и напряженно поднятыми черными бровями. Трет кулак о кулак и говорит, говорит, но уже такие слова, которые, произнеси он их вчера, товарищи внимательно выслушали бы и, вероятно, простили бы его.

В армейскую жизнь непривычному втягиваться трудно. Трудно привыкнуть чистить картошку и мыть полы, если ты раньше этого никогда не делал, трудно привыкнуть не обсуждать распоряжения начальника, даже если ты не согласен с ним, трудно жить из года в год по строгому, однообразному распорядку. Трудно, но нужно. В армии иначе нельзя.

Саша Панчехин рассказывает мне, что он кончил сельскохозяйственный техникум и работал в лаборатории, а когда призвался, то служил в комендатуре ветеринаром, и было у него в первые два года службы некоторым образом, привилегированное положение: в наряды не ходил, службу не нёс, ездил с заставы на заставу, лечил лошадей и собак, делал животным прививки. Но ему вдруг показалось обидным, что одногодки его служат на границе так, как положено, а он все «коровам хвосты крутит». Панчехин попросил, чтобы его послали на заставу, начальство просьбу удовлетворило. Отсюда все и началось.

Саша рассказывает, а я вспоминаю, как вчера после собрания он валялся пластом на койке, не в силах уже сдержать те самые слезы, которых «не дождетесь». И понимаю, как жалеет он о содеянном, но жизнь плоха и хороша тем, что необратима. С возрастом человек начинает постигать это и не совершает многого просто из чувства самосохранения. Однако опыт дается не дешево.

— ...И стал я завидовать ребятам. Я-то знаю не меньше их, тоже по третьему году — зря хлеб здесь не ел!.. Но они в наряды старшими ходят, а я все младшим...

Мне, человеку глубоко штатскому, несколько странно это болезненное отношение к маленькой «табели о рангах». Для меня они, в общем, все одинаково зелены — «деды» (те, кто служат третий год), второгодники, первогодники...

Если у человека нет внутренней уверенности в том, что он действительно чего-то стоит, он цепляется за внешние знаки отличия и превосходства. Когда же этих знаков превосходства такой человек не получает, то опять по малости душевной, от неуверенности в себе, он старается как-то иначе обратить на себя внимание, топорщится, задирается по любому поводу и без оного.

Чем больше страдало уязвленное самолюбие Панчехина, тем больше он грубил начальству и ничего не понимающим товарищам, тем строже обходился с ним прежний начальник заставы и тем дальше отходили от него друзья.

По поводу очередного проступка Панчехина было созвано комсомольское собрание, и бывший его командир настаивал, чтобы родителям Саши написали письмо о поведении сына. Но собрание решило, что это пока преждевременно: есть еще у человека возможность понять, что он зарвался, взять себя в руки. Собственно, если бы речь шла о ком-то другом, вероятно, письмо было бы написано: пусть и родители знают, какого они воспитали сына. Но у матери Саши больное сердце, она часто лежит в больнице; переживания по поводу того, что сыну на службе приходится трудно и плохо, здоровья ей не прибавят. Потому решили не писать, хотя многим не нравилась неумная строптивость Панчехина.

Вспоминая неприятный разговор с бывшим его командиром, Саша говорит: — Я же его просил: арестуйте лучше меня, только матери не пишите. Сердце у нее...

— А лейтенант Сенько?

— Лейтенант Сенько замечательный человек! — произносит Саша и на глазах его — близкие слезы. Он все еще возбужден после вчерашнего, ему достаточно ласкового слова, чтобы заплакать, покаяться во всем, надавать обещаний. Искренних, но выполнимых ли?..

— Вот видите, а вы ему вчера грубили на собрании, и потом эта история с лошадью... Саша, люди часто таковы, каковы мы к ним...

— Да. — Панчехин на минуту смолкает, потом говорит с отчаянием. — Пусть что хотят делают, только я на этой заставе не останусь! Я не могу в глаза никому смотреть!..

Конечно... Если бы можно было так легко научить человека жить среди людей, передать свой, обретенный вместе с синяками на боках и на душе опыт хотя бы этому мальчишке! Но, увы, можно обучить всему на свете, только житейскую мудрость каждый копит сам.

— Как же все-таки получилось с лошадью, Саша?

А получилось вот как. Когда уехал старший лейтенант Шляхтин, Панчехин, тронутый вниманием и ровностью в обращении молодого лейтенанта, решил (вероятно в который раз!) начать «новую жизнь». Подтянулся, перестал огрызаться на замечания дежурных, охотнее занимался хозяйственными делами. И когда однажды узнал, что у лейтенанта, возвращающегося из комендатуры, неожиданно заболела лошадь, и он с ней возится на соседней заставе, Панчехин вызвался пойти помочь ему, хотя в его обязанности это теперь не входило.

— Из комендатуры раньше утра ветеринар не доберется. Ну, а за ночь пала бы лошадь, это точно!.. Жалко, да и лейтенанту из своего кармана платить...

Саша пошел пешком на соседнюю заставу и возился там с лошадью до утра. Ей пришлось несколько раз очищать кишечник и делать уколы. Наконец, лошадь смогла идти, они добрались до своей заставы, и Панчехину опять пришлось возиться с лошадью, пока, наконец, не стало ясно, что опасности уже нет. Лейтенант, измотанный вконец, лег спать, сказав, чтобы Панчехин шел отдыхать тоже, ибо сегодня этот парень поистине заслужил отдых... Но людей в наряды высылал замполит, и то ли по забывчивости, то ли еще почему, он назначил Панчехина часовым по заставе, хотя парень уже сутки не спал. Впрочем, конечно, если есть нужда, можно не спать двое и трое суток, но нужды не было. Панчехин на боевом расчете задал вопрос, замполит сказал, что обсуждать свои приказы он не намерен. Панчехин решил, что лейтенант вместе с замполитом хотят над ним подшутить, и снова его сердце заняла обида.

Ночью, возвращаясь с проверки нарядов, лейтенант Сенько подошел к часовому, но часовой очень сухо отрапортовал, а затем, повернувшись спиной, принялся надевать оставленные вернувшимися из наряда солдатами лыжи... И снова развалился мостик, перекинутый было между начальником и подчиненным — мостик доверия и приязни. И снова, как в лихорадке, зная, что уже ничего невозможно исправить, стал нагромождать Саша Панчехин грубость на грубость, проступок на проступок...

А ведь так просто, так естественно было спросить: «Товарищ лейтенант, почему же вы сказали мне одно, а поступили иначе?..» И выслушав ответ, сделать выводы. А не придумывать за людей. Но почему-то, пока человек молод, простые движения души кажутся ему самыми трудными.

— ...Я тогда шел и думал: молодец все-таки Панчехин!.. — рассказывал лейтенант. — Назначу его старшим наряда. На свой страх и риск назначу...

Чуть было не сбылась, Саша, твоя маленькая мечта. И все ты сам испортил. Опять сам испортил...

 

5.

У лейтенанта Сенько всегда много работы на заставе. Так что всем приходится заниматься — от мелочей до крупного.

Дважды в неделю в пятнадцать часов лейтенант проводит политзанятия. Тема: минувший пленум по сельскому хозяйству. Читает Сенько толково, терпеливо объясняет слова, которые могут показаться непонятными. Большинство солдат на заставе с десятью-одиннадцатью классами, но есть несколько человек с шестью, нужно чтобы и они поняли. Очень заметно, что солдаты эти — вчерашние школьники: двое-трое слушают и записывают, остальные перешептываются, читают тайком журналы, бездумно глядят в пространство.

— Корцев, вы бывший тракторист. Скажите нам, каким образом можно повысить производительность труда?

Миша Корцев, худенький, белобрысый, «не по форме» лохматый, со шкодливыми мальчишечьими глазами, бойко отвечает:

— А «подмелить» надо, товарищ лейтенант! Лемеха поднять. С краю два круга нормально сделать, для учетчика.

В аудитории хохот, все оживляются. Лейтенант, умело обыграв дерзкую реплику Корцева, ведет разговор о коммунистическом отношении к труду, о том, что в наше время стирается грань между физическим и умственным трудом...

На следующий день — пристрелка оружия перед ожидаемой проверкой. Лейтенант пристреливает автоматы, поправляет сбитые мушки, Анатолий Шуйский и Иван Иванченко бегают к мишеням проверять результаты стрельбы.

Физподготовка. Спортзал находится в старом, полуразрушенном помещении казармы, зимой здесь не занимались, сейчас холоднее, чем на улице. Ребята отяжелели, только ефрейтор Николай Куцев, Виктор Золотарев да еще силач сибиряк Феоктистов работают на снарядах так, что их хоть сейчас на соревнования...

Учебный бой. Обороняющимися командует сержант Петр Дорогань, атакующими — Василий Кобылко. Окапываются солдаты быстро, позиция выгодная — на высотке, пойди доберись до них по глубокому снегу!

— Бегать мы здесь здорово научились! — говорит Володя Спивакин. — Жаль, на гражданке не пригодится: вроде бы догонять некого, убегать тоже совестно...

Бегать ребята и на самом деле научились, но когда нападающие взбираются на сопку, пот льет с них градом: уж очень глубок снег да и высота три с лишним тысячи метров над уровнем моря тоже дает себя знать.

Трещат автоматы, строчит пулемет, дым застлал поле боя, великую неподвижность и тишину тревожат крики «ура». Война..

Что они знают о войне, мальчишки рождения сорок третьего, сорок четвертого года! Что они знают о войне!.. Правда, у большинства из них нет отцов, правда, детство их пришлось на трудные послевоенные годы, поэтому многие из них богатырским здоровьем не отличаются. Но все равно — что они знают о войне!..

Даже их командиру было лишь семь лет, когда война уже кончилась. Он смутно вспоминает немцев и то, как мама укладывала его в постель, заматывая голову тряпками, чтобы посчитали за больного. Но главное в его памяти — послевоенное. Колхоз, где он, окончив десятилетку, работал учетчиком, военное училище в Алма-Ате — жизнь, в которой пока больше радостей, чем трудного, больше однообразия, чем событий. Потому-то жаждет лейтенант неспокойствия.

Мы идем на границу. Подъем... подъем — три километра пологого подъема — холмик, на который внизу я взлетела бы единым духом, а здесь с непривычки останавливаюсь через каждые десять шагов. Я в свитере и легких сапогах — каково солдатам в полушубках и с автоматами? Нет, это тоже работа и притом же далеко не легкая — ходить в наряд, особенно зимой, когда к тому же еще метет пурга, и в этой чертовой свистопляске, в этой круговерти ничего не видно и не слышно, хоть выколи глаза, хоть кричи.

Метет здесь и сейчас. На заставе солнечно, а тут, на вершине, лежит снежная туча, сильный ветер крутит сухой снег, мгла. Я делаю в этой мгле еще несколько шагов, и дотрагиваюсь до полосатого столбика, становлюсь на невидимую черту, отделяющую мою родину от остального света. Граница.

Со временем не будет оружия, войск, войн, границ. Наверное, в конце-концов человечество придет к этому. Но все равно, даже на земле со стертыми кордонами, у каждого обязательно останется родина — кусочек земной поверхности, без которого трудно дышать, без которого ты сирота в мире. Я очень люблю ходить и ездить по земле, мне интересна она вся, я могу с закрытыми глазами ткнуть пальцем в глобус — и с радостью отправиться в ту точку земного шара и жить там. Пока... Пока не перехватит горло тоска, пока я не почувствую себя будто взвешенной на чуждом мне воздухе, в звуках иной речи, среди чужих, пусть доброжелательных людей. При всей моей склонности к бродяжничеству, я ничто без России, без ее тихого неба, без ее равнин и негустых лесов, неярко золотеющих осенью, как золотеет личико рыжей российской девчонки. Я ничто без России, как и каждый русский. «Русский человек должен жить в России!» — сколько раз я слышала за границей эту произносимую с превеликой грустью фразу от «старых» и «новых» эмигрантов...

Я держусь рукой за пограничный столбик. Здесь — камни, по ту сторону столба — тоже камни. Здесь метет снег, и там тоже крутит — то проносясь близко от земли, то вздымаясь вверх — снежная круговерть. Странное существо человек...

Зверь забудет края родные, Человек — ни за что на свете. Наяву он о них не вспомнит, Так во сне он туда придет. Потому ль, что там игры детства, Потому ль, что там кости предков. (На вопрос этот нет ответа), Но во сне он туда придет. Там весной распевают птицы, Расцветает в горах багульник, Там осенние черные реки Красно-желтые листья несут. Не пристанет к берегу ряска, Увлекаемая потоком, Но пройдя по морю страданий, Человек причалит к земле...

 

6.

Подъем на заставе обычно в полдень. Светские красавицы после бала вставали, вероятно, тоже в это время...

Я прихожу в комнату лейтенанта Сенько к девяти часам. Он уже сидит у себя, вид у него усталый, глаза красные. Объявлена усиленная охрана границы — и лейтенанту не раз за ночь приходится подниматься, проверить наряды.

В казарме тишина. В спальных комнатах — тьма, сонное дыхание: спят вернувшиеся из ночных нарядов солдаты, В столовой завтракает пришедший с границы наряд: кухня работает круглосуточно. Навстречу мне попадается Толя Шуйский в тапочках на босу ногу, с полотенцем, в нижней рубахе.

— Анатолий Васильевич, — говорю я. — Зайдите, пожалуйста, ко мне, когда освободитесь. Мне бы хотелось с вами поговорить.

— Хорошо.

Это уже прогресс. Когда я только добралась до заставы, солдаты разлетались от меня, как воробьи, а на все мои вопросы и разговоры отвечали: «так точно», «никак нет», «слушаюсь», «разрешите выйти?» Есть в этой военной сухости и краткости своя прелесть, свой смысл. Но нам, журналистам, никак не обойтись без людей словоохотливых, болтливых, хотя мне в душе милей молчуны. За зиму ребята отвыкли от «гражданских», поэтому мое появление на заставе своего рода ЧП. Возможно, нежелательное, но, увы, неизбежное, неотвратимое, как плохая погода. Сейчас, спустя неделю, они вроде попривыкли ко мне и язык их постепенно обрел обычную живость и гибкость.

Впрочем, ефрейтор Куцев, с которым я разговаривала вчера, первое время на все мои наводящие вопросы и старания расшевелить его, багрово до пота краснея, отвечал: «Так точно». А мне очень хотелось узнать побольше об этом парне, который работает на турнике с изяществом привыкшего к успеху спортсмена, толково выступает на собраниях, бойко отвечает на политзанятиях и... пишет стихи. Плохие пока, примитивные стихи, но трогательно в этом человеке с нелегким прошлым (последствия сказались и в армии: Николай Куцев был разжалован из сержантов в ефрейторы) желание уложить свои неуклюжие слова, свои, небогатые пока мысли, в складные строчки. Желание открыть гармонию в ежедневном...

Когда этим занимается юноша из литературной среды, с детства слышавший имена выдающихся поэтов, это обыденно и даже раздражает, если, конечно, он без таланта. Но парнишка, выросший в маленькой деревне Орловской области, воспитанник ФЗО, человек, близкими друзьями которого оказались, едва он вышел в самостоятельную жизнь, бывшие уголовники, — великий, настоящий интерес к литературе такого юноши волнует и трогает, вызывает желание помочь ему, хотя, повторяю, в стихах пока нет и намека на поэтический талант.

Я живу в маленьком офицерском доме, в комнате лейтенанта Сенько: хозяин перешел пока в казарму. Койка, стол, печка, сервант, в котором сквозь толстое стекло видны газеты, одежная щетка и золотой пояс от парадного мундира. На столе тоже газеты, книги, мужское зеркало для бритья. Женских вещей в комнате нет, хотя лейтенант женат, у него есть двухлетняя дочка. Жена в Алма-Ате у родителей.

— Так лучше для нас обоих, — говорит Сенько.

Лучше?.. Когда люди, уставшие от бытовых трудностей, начинают срывать зло друг на друге, вероятно, действительно лучше разъехаться на время, соскучиться. Женщинам на заставах трудно, может быть, в каком-то смысле труднее, чем мужчинам. У мужчин — служба, поглощающая их почти целиком, у женщины — четыре стены, немножко быта. И все. Наверное, это правильно, что Дина Сенько поехала домой отдохнуть и развлечься...

Но вот ее муж, двадцатишестилетний мужчина, освободившись от дел, пришел домой. Включил приемник, взглянул на золотой парадный пояс, в котором щеголял на смотрах в Алма-Ате. Сел к столу. Можно, конечно, открыть книгу, читать или готовиться к экзаменам в академию. Но не каждый же день! Ведь это живой и, в общем, совсем еще юный человек... Не посетит ли его незванная, не предусмотренная уставом гостья, разрушающая исподволь самые крепкие души?.. Тоска...

Надо быть умной, мужественной женщиной, чтобы стоять рядом с таким мужем всю жизнь. Работа его очень трудна, часто неблагодарна, но нужна. К сожалению, не всем девушкам, выходящим замуж за молодых красивых офицеров дано понять это...

Я раскрываю блокнот. Сегодня передо мной пройдет, сменяя один другого, большая часть солдат заставы. Судьбы, индивидуальности разные; скрытые за одинаковыми гимнастерками и одинаково короткой стрижкой характеры людей. Людей, которые скоро пойдут дальше в жизнь, незаметно вытеснив, заместив других, жаждущих отдыха.

— Разрешите?

Анатолий Шумский. Еще в самый первый мой день на заставе, когда Шумский вошел в Ленинскую комнату, пробираясь между тесно составленными столами, по каким-то, мне самой непонятным признакам, я поняла, что это шахтер. Некоторая сутулость и привычка ходить чуть-чуть вывернув вперед в плечах руки, не пропадающая никогда несвежая бледность в лице, просматривающаяся даже под местным горным загаром; немного излишне пристальный и напряженный взгляд черных глаз, привыкших к работе в полутьме. Шумский заговорил, по-южному смягчая «г» — я поняла, что это шахтер из Донбасса...

Толя Шумский молчун. Смотрит в сторону, отвечает мягко, но скупо. У него доброе, умное, хорошее лицо, он не из нелюдимов, которые молчат, потому что не желают говорить с тобой. Шумский немногословен из самолюбивого нежелания оказаться вдруг глупее, неосведомленнее собеседника, из-за того, что потенциальные возможности его ума больше, чем реальные знания. Конфликт между данными природы и пониманием того, что эти данные пока еще совсем слабо реализованы, запечатывает ему уста. Люди подобного склада встречаются не часто, и мне каждый раз интересно угадывать это мучительное самолюбивое понимание, что можно знать больше, чем знаешь. А у людей неумных такое понимание отсутствует начисто, поэтому обычно они назойливо болтливы.

— Кем вы работали на шахте?

— Проходчиком.

— К службе в армии было трудно привыкать?

Толя пожимает плечами.

— Нет. На гражданке у меня работа была трудней.

— А в ночном дозоре? Мне многие жаловались, что очень трудно первое время — спать хочется. А заснул — ЧП.

— Я ведь работал в ночные смены.

— Верно.

После, когда я спустилась на равнину, командиры разных возрастов и званий говорили мне, что гораздо легче с солдатом, поработавшим до армии, попробовавшим тяжести и сложности самостоятельной жизни, нежели с теми, кто со школьной скамьи, от мамы... Верно, Толя, тебе было проще освоиться.

Чуть вздернутый нос, прямые ресницы гасят глаза, мальчишеская шея подхвачена воротником гимнастерки...

«Славный будет человек, — думаю я с доброй завистью к тому, что он не распечатал еще по сути свою жизнь, и ничто для него не утратило пока новизны. — Славный будет человек...»

Впрочем, за внешней молчаливой покладистостью Толи Шумского чувствуется железный стержень, до которого если добрался, то уже не согнешь, разве что сломаешь. Старший лейтенант Шляхтин, наткнувшись на этот стержень, послал Шумского на гауптвахту. Лейтенант Сенько, добравшись до стерженька, понял, что этот парень всей душой идет навстречу добру и ласке. И на самом деле так...

— Что вы собираетесь делать после армии?

— Работать и учиться в горном институте.

— Я думаю, мы с вами еще встретимся, когда вы будете горным инженером. Напишите, я приеду к вам в командировку...

Шумский молча улыбается.

 

Когда я, сойдя с лошади, вошла в двери казармы, ошалев немного от долгой дороги, от близкого солнца, от воздуха, в котором не хватает двадцать пять процентов кислорода, меня встретил Володя Спивакин с повязкой дежурного на рукаве. Встретил так, будто мы давно знакомы — с прибаутками, с широкой улыбкой. И с этой минуты волей-неволей я слышала и ощущала его присутствие в казарме: Володя громкий человек.

Моет ли он полы, ловко выжимая тряпку и поглядывая на меня снизу из-под руки, чистит ли оружие, одевается в наряд; в столовой ли за обедом, вечером ли в умывалке, служащей дополнительным красным уголком, — везде слышен его голос, его шуточки, не больно тонкие, но всегда смешные. Говорят, что в каждой роте обязательно находится свой заводила и остряк — здесь эту роль взял на себя Володя Спивакин. Он поет, играет на балалайке и гитаре, не хуже заправского парикмахера подбирает чубы и затылки своим друзьям.

— На гражданке пойду мастером в дамскую парикмахерскую! — говорит Володя, профессионально-изящным жестом стряхивая с плеч Лени Желобко светлые космы остриженных волос.

Этой осенью Володя тоже демобилизуется, планы у него обширные. С одной стороны, ему хочется поступить в институт, с другой — поплавать по морям, повидать разные страны. Парень он умный, развитой, начитанный. До армии успел поработать на металлургическом заводе.

«...я и дружок мой тоже хрупкого, как у меня, — смеется, — телосложения... Поставили нас опоки таскать. Парень нам один там показывал, как и что делать. Мы вдвоем одну опоку еле волочем, он один справляется — а тощий, хлипкий, в чем душа... Вечером едем домой — губы лень раздвинуть, улыбнуться — так устали. Поглядели друг на друга и удивились: как он, этот тощий-то жив еще? Жив, трамвай после смены бегом догоняет, через губу поплевывает. Двужильный... Ну, прошла неделя-другая, гляжу и сам за трамваем бегом, с кондукторшей разговариваю — весь вагон хохочет... И в армии так же привык. Трудно, конечно, сначала было, потом втянулся...»

Встает, щелкнув каблуками, шутливо развернув широкие плечи.

Лицо у него румяное, улыбка белозубая, взгляд легкий, веселый. По первому впечатлению — баловень судьбы, человек, порхающий по жизни с завидной невесомостью Христа, идущего по морю. Но это не так. Легкость и беззаботность у Спивакина внешняя.

Проходят передо мной люди один за другим, в короткий получасовым разговор втискивают свои, недлинные пока жизни. Секретарь комсомольской организации Леонид Желобко, Василий Кобылко, Петр Дорогань, Иван Продан, старшина, депутат местного совета Николай Пичкур. Весельчак, плясун, штангист Виктор Золотарев, собирающийся после армии пойти в медицинский и стать хирургом.

Вечер... Ребята, собравшись в умывалке, поют. Здесь почти все украинцы — как славно поют они украинские песни!.. Я до слез в горле люблю украинские песни — видимо, любовь к ним запрограммирована в моих хромосомах: когда-то, более ста лет тому назад, мой прадед на телеге приехал в Сибирь из Полтавы...

 

7.

Лейтенант Сенько высок, узок в талии, широк в плечах, у него загорелое, тонкое лицо, под черными бровями — зеленые глаза. Ходячая реклама: «Служите только в пограничных войсках!» Он великолепно ездит верхом, хорошо стреляет изо всех видов доступного ему оружия, умен. Правда, есть у лейтенанта один, весьма существенный недостаток — молодость. Но каждому из собственного опыта известно, что недостаток этот быстро проходит...

Удивительно, что несмотря на этот существенный недостаток, лейтенант за месяц с немногим сумел довольно точно разобраться в своих подчиненных, найти к каждому особый подход. Просто радует эта душевная интеллигентность и такт во вчерашнем деревенском парне.

— Сначала я круто завернул гайки, — рассказывает Сенько. — Придирался к каждой мелочи и глядел, как кто реагирует. А потом...

Он открывает мне свои нехитрые секреты узнавания людей, а я-то понимаю, что все это ерунда. Умение чувствовать людей и влиять на них — это тоже талант. А талант — как деньги — либо он есть, либо его нет. Но, в противоположность деньгам, его взаймы не возьмешь. Лейтенант мог повести себя со своими новыми подопечными так, мог иначе — все равно он пришел бы к правильному решению, потому что чувствует своих солдат и думает о них постоянно, беспокойно прикидывая, как лучше, как правильней поступить в том или ином случае.

— Раньше нервы какие-то сплошные были, — сказал мне один солдат. — Круглые сутки только и слышим голос старшего лейтенанта, трепет такой, будто застава по тревоге поднята. Сейчас все спокойно, все разбирается своим чередом...

Есть у этой заставы своя, отличающая ее от других специфика: оторванность от внешнего мира. Даже из штаба части сюда наезжают редко: летом еще так-сяк, а начиная с осени и до мая люди, живущие здесь, в общем, предоставлены самим себе. Вот поэтому-то начальник здешней заставы должен быть не только исполнительным хорошим офицером, но и еще человеком умным, разносторонним, душевным. Солдат приходит на службу девятнадцати лет, чаще всего он еще глина — лепи из нее, что можешь. И горе тебе, если по лености души, по грубости, ты сделаешь эту человеческую заготовку хуже...

На равнине я познакомилась с офицерами-пограничниками — Алексеем Григорьевичем Коломыцевым и Павлом Матвеевичем Беловым. Каждый из них прослужил в пограничных войсках более двадцати лет; это опытные, хорошие командиры. По душевному складу люди они разные — один помягче, даже с некоторой лиричностью, другой пожестче, без «особых эмоций», но и без сухости. Объединяет их одно: прекрасное понимание азбучной истины, что солдат — это глина в твоих руках. Его можно согнуть, сломать наказаниями, озлобить, заставить затаиться: с начальством, мол, лучше не связываться, как-нибудь три года перетерплю, а там они меня только и видели.. А можно, напротив, прикоснуться к душе солдата теплой рукой, отогреть, открыть, сдерживать излишнюю молодую нервозность, научить своему умению правильно оценивать людей и ситуации. Сколько таких молодых, негладких прошло за двадцать лет через руки Белова и Коломыцева! Разъехались, разлетелись во все концы Союза, многие из них до сих пор пишут письма, прося совета, или, наоборот, делясь обретенным опытом...

Как было бы хорошо, если бы каждый солдат попадал к такому командиру, как Коломыцев или Белов (таким же командиром будет, я уверена, и лейтенант Сенько). Сколько настоящих хороших людей выходило бы у нас после службы в жизнь, скольких ошибок могли бы они избежать!..

Я не люблю слова «романтика» — дельцы от литературы затаскали его до того, что звучит оно иронически. Но, если отбросить этот оттенок, то можно сказать — истинная романтика тут: ты изо дня в день разговариваешь с человеком, смотришь ни него — и чувствуешь, как он сам, его характер, его судьба незаметно поворачиваются в ту сторону, какую ты считаешь нужной. В правильную сторону. На это не жалко истратить жизнь...

Ною, спасшему в своем ковчеге чистых и нечистых, было, конечно, легче, чем лейтенанту Сенько, поскольку перевоспитание «нечистых» не входило в обязанности патриарха. Ною было легче, но я не завидую ему. Трудное, но увлекательное дело перевоспитание... «нечистых»..

Вот уже пять дней я вижу, как Саша Панчехин дежурит на кухне, ходит в наряды, моет полы, ест за одним столом с теми, кто выступал против него на собрании. Лицо его непроницаемо спокойно, но можно понять, что подобное внешне естественное поведение дается Панчехину не дешево.

— Разговаривали мы с ним... — объясняет мне Леонид Александрович. — Потрясение это для него сильное, но, думаю, полезное. Я ему сказал, что могу просить о переводе его на другую заставу. Так, конечно, легче. Но лучше ему остаться здесь. Превозмочь себя. Если есть характер...

Кажется, есть...

 

8.

Ну, вот и сюда пришла весна. На пригорке между офицерским домом и казармой открылся от снега кусочек черной земли, исходит под солнцем паром. Струятся в небе жавороночьи голоса, по-сумасшедшему полыхает солнце.

Надо уезжать, потому что не сегодня-завтра начнется распутица.

Сегодня последний мой вечер на этой заставе. Мне жаль уезжать до того, что щемит сердце: я, как кошка, привыкаю к тому месту, где прожила пять дней, и обычно уезжаю, отрывая себя с мясом, как пуговицу от пальто. Сколько я еще тут не досмотрела, не дослушала! Сколько еще сама могла бы рассказать, передать этим благодарным умам, жадным к новому глазам! Но такое наше корреспондентское дело — только влез в материал — и уже выдирайся из него, словно магнит из ящика с гвоздями. Что-то зацепил, но больше оставил.

Мы сидим в умывалке — тесной комнатушке с зеркалами и кранами, на стульях, на столах, на корточках, разговариваем. Шум стоит — не меньше, чем на том комсомольском собрании. Все хотят говорить и никто не хочет слушать. Не то что первое время, когда говорила и спрашивала я, а ребята, багрово краснея, отвечали: «так точно», «никак нет», «слушаюсь»...

Разговариваем о том, как отличить хорошую книгу от плохой, о картине, которую видели в прошлое воскресенье, о том, в какой институт лучше поступить, и еще просто о разных житейских мелочах, о жизни. Виктор Золотарев несет учебник английского языка и демонстрирует мне свои знания. Знания небольшие, но человек он способный, хорошо понимающий, чего хочет от жизни. Больше всего меня удивляет и радует желание этого худенького невысокого мальчика быть сильным: он работает со штангой, занимается на турнике едва ли не лучше всех. «Хирургу нужна, — объясняет мне Золотарев, — прежде всего физическая выносливость».

Утро. Из конюшни выводят лошадей. Я поеду на лошадке лейтенанта, ее зовут Такси, видимо, ради остроты: «Тебе там легко жить — чуть что — Такси под рукой!» Лошадка эта чудная: я на ней сюда приехала. Нервная, легкая на рыси, неудержимая в галопе, повода слушается с полумысли. Я до страсти люблю лошадей: это, видимо, тоже в крови — кто-то из моих предков по бабкиной линии был монголом.

Все. Застава остается позади. К окошку кухни прилипли носами улыбающиеся солдаты, лейтенант стоит возле конюшни, машет рукой.

— Приезжайте к нам летом. Летом у нас тут цветы, форель ловится. Что зимой!..

— Летом бы я подумала, что вы живете тут, как на курорте...

Мы чуть выше белых, как сон, полыхающих обтаявшим настом вершин. Они, словно тихие волны, покачиваются, вращаются вокруг нас, резкое солнце выбеливает их на синем близком небе.

Через час мы спускаемся ниже вершин, солнце здесь мягче, его поглощает, смягчает парким дыханием открывшаяся земля. Часто попадаются армянские деревни, странные, будто сложенные детьми из неровных камней, жилища. Свирепые лохматые собаки, волы, запряженные в телеги, стада овец. Армянские черноглазые дети, с неподвижным изумлением взирающие на нашу процессию.

Со мной едет ездовой Гринько Иван Михайлович и старшина Николай Иванович Пичкур. Когда дорога позволяет, Николай Пичкур поет негромким тенорком «Маричку», «Верховину», «Киевский вальс». Я с удовольствием слушаю: украинцы, как итальянцы, музыкальны почти поголовно...

Голубеют подснежниками склоны, заполняет собой небо жавороночье бесконечное пение, черные мелкие речушки звонко плещутся по камням. Все реки на свете текут в океан... «В движенье счастье мое, в движенье...» Истинно в движенье...

Через четыре часа мы подъезжаем к комендатуре...