Машину веду я, и оттого, что дело на мой взгляд не терпит отлагательств, выжимаю педаль газа чуть сильнее, чем стоило бы. Итэн спрашивает меня:

— Ты уверен, что мы не разобьемся?

— Уверен, — говорю я. И на некоторое время Итэн замолкает, изучая проносящийся, красующийся за окном городом, а потом спрашивает снова:

— А если все-таки разобьемся?

— То умрем, — говорю я просто и смеюсь. Раньше я тоже думал, что нет ничего плохого в шутках про смерть, но самое удивительное, что с тех пор, как я увидел собственную отрезанную голову, в этом смысле мало что изменилось.

Итэн поднимает палец вверх, провозглашает с лицом пророка и демагога:

— Если в нас кто-нибудь врежется, мы доберемся до места медленнее, а не быстрее. С точки зрения…

— … меня, шанс того, что мы доберемся быстрее стоит риска.

— Ты неосмотрительный.

— По крайней мере, я не зануда.

Именно в этот момент мне едва удается развернуть машину, чтобы не окончить жизнь своего Понтиака вместе с жизнью чьего-то блестящего новенького Форда единовременно.

— Видишь, — вздыхает Итэн. — Я же говорил.

— Дядя, у тебя в школе или университете вообще были друзья?

— У меня друзей было даже побольше, чем у…

— Аутистов.

— А вот это причина, по которой у тебя никогда не будет друзей, Франциск.

Нам обоим невероятно приятно вести дурацкий, ненапряжный, будто бы совершенно обычный разговор. Мне смешно смотреть на дядю Итэна, такого смущенного, но будто бы необычайно собранного.

— А ты правда читал оккультную литературу, потому что завидовал родителям?

— Ну, — говорит Итэн. — Завидовал не совсем правильное слово. Я хотел быть полезным. Мильтон солдат, Мэнди и Райан медиумы, а я всегда был просто Итэном.

Я смотрю на него долго, пытаясь поймать оттенок его голоса, а потом говорю:

— По-моему просто Итэном быть здорово.

— Правда?

— Я бы не отказался.

— А Мильтон?

— Вот он бы отказался.

Мы замолкаем, будто бы произнесли что-то совсем не то, будто даже имя Мильтона должно быть запретным, пока мы не найдем способ его вернуть.

Черные кварталы Нового Орлеана — особое, неповторимое больше ни в одном штате Америки и нигде на земле место. Низкие, неаккуратные домики, увешанные, как школьница дешевыми украшениями, неоновыми, завлекающими буквами. Пахнет карамелизированными сладостями, пряностями, жареным мясом и чем-то алкогольным: земными, вкусными, невозможными нигде, кроме Нового Орлеана лакомствами. Шумит толпа, кто-то с хриплым, грудным говором зазывает туристов посмотреть, как жрец проводит обряд с помощью настоящего, живого питона.

Питон у упомянутого маркетолога в руках выглядит настолько несчастным, будто готов отдаться на сумку, лишь бы не продолжать влачить свое жалкое существование.

Черный квартал обладает своим, учащенным, будто от танца или алкоголя, пульсом. И я ясно чувствую этот пульс всем телом, и мне кажется, что если остановиться, можно ощутить, как под ногами неторопливо кружится земля. Это мир лишенный солнца, он функционируют только ночью, когда зажигаются фонари и наполняются бары, когда луна скучает на небе, готовая принимать подношения. Мир удовольствий и магии, я его люблю. Мимо нас проплывают разнообразные вывески магазинчиков вуду, их авторы соревнуются друг с другом в умении стилизовать черепа и умении обещать самые шокирующие обряды, в действительности имеющие не больше отношения к вуду, чем уличная магия Дэвида Блейна.

Сахарные черепа, которые куда больше напоминают о Дне Мертвых в Мексике и куклы вуду, связанные из разноцветных ниток, мелькают будто сменяющие друг друга картинки в путеводителе, но нам с Итэном не нужна ни одна из лавочек, где косяками вертятся между банок с заспиртованными змеями туристы.

Нам нужно кафе-мороженое с непримечательным названием «У Шивон».

— Ты уверен, что нам туда? — спрашивает Итэн, когда я открываю дверь.

— Ты теоретик, дядя, а я практик.

— Если бы ты сказал, что хочешь мороженое для девочек, я бы тебя и так понял.

Я возвожу к глаза к потолку, разрисованному цветочками и бабочками невероятно ярких цветов. Кремовые, аккуратные столики и надписи, прославляющие молочные коктейли, на окнах, довершают удручающую, с точки зрения дяди Итэна, картину.

Мы с дядей садимся за стойку, и я говорю:

— Привет, Лакиша.

Уже довольно поздно, и все желающие вкусить мороженое днем, разошлись по барам ради мохито и клубничного дайкири вечером. Но Лакиша не закрывает кафе, потому что всегда готова к клиентам другого рода.

Она встряхивает волосами, заплетенными в длинные, тонкие косички, достающие ей до пояса. В некоторые из них вплетены цветные нити, розовые, белые и голубые, прямо под цвет декора кафе. Кожа у Лакиши темная-темная, а сама она тоненькая, и оттого похожа на какую-то диковинную статуэтку. Она дочь Шивон Джонсон, действующей мамбо Нового Орлеана.

Лакиша подается ко мне, улыбается, почти вонзая в пластиковую стойку аккуратно накрашенные ядерно-оранжевым ногти.

— Здравствуй, Фрэнки, моя сладость. Ах, как давно я тебя не видела.

— Осознание того, что я не могу ходить сюда каждый день, буквально застило мне солнце, Лакиша.

Лакише семнадцать, и она чудо как хороша. Пятьдесят процентов моего увлечения вуду, обусловлены моим увлечением ей, но наш союз в штате Луизиана все еще нелегален. Кроме того, есть у нас на юге такой термин — «огнестрельная невеста». Суть его заключается в том, что у девушки, за которой ты в недобрый для тебя час приударил, может оказаться отец, чей гнев легко навлечь вниманием к его дочурке. Гнев, облаченный в форму свинцовой пули, выпущенной из ружья, может настигнуть тебя сразу на следующий день. Помню, Мильтон когда-то говорил, что хотел бы племянницу, которую мог бы защищать от посягательств с обрезом в руках.

Так вот, папа Лакиши, если узнает, что его ненаглядная дочка даже в теории могла бы встречаться с белым, как снег и богатым, как Крез, ирландцем, с радостью не только отстрелит, а может быть и отрежет мне все те части тела, что в теории могли бы помочь в общении с противоположным полом.

Так что мы с Лакишей Джонсон занимаемся обоюдоострым флиртом, он обоих нас держит в тонусе, а кроме того щекочет нервы.

— Мой хороший белый мальчик, — говорит она. — Другим белым здесь не так рады, поверь мне.

— А где нам вообще рады?

— Ну, есть много мест. Правительство, гольф-клубы, Юта.

— Но я тебе нравлюсь?

— Но ты мне нравишься. Думаю дело в том, что твои предки попали на эту землю не так давно и не успели обрасти паскудным расизмом.

— Ну почему же? — говорю я. — Некоторые успели. Но это мой дядя Итэн, он не успел, он вообще всегда опаздывает.

Лакиша смеряет Итэна долгим взглядом, тягучим, выглядящим, как вызов и при этом игриво-заинтересованным.

— Ага. Фрэнки, тебе как обычно?

— Да.

— А вам, мистер Миллиган?

— Черный кофе.

— Да ты сегодня просто рвешь границы дозволенного, правда Итэн? Черный кофе после шести вечера?

Но когда Лакиша приносит мое «как обычно», наступает время смеяться для Итэна. Лимонное мороженое с шоколадным сиропом и карамельками в виде бантиков приводит Итэна в такое хорошее настроение, в каком я его никогда не видел.

— О, — говорит он. — Серьезно, Фрэнки? Как обычно? Думаю, мне стоит рассказать об этом твоему старшему дяде.

— Что? Карамельки просто такими делаются, вот и все. Какая разница? Это не смешно.

— Нет, это очень смешно. И еще смешнее будет об этом рассказывать.

Я аккуратно оттопыриваю средний палец, а Итэн возводит глаза к потолку.

— Оскорбительно и непростительно для человека, сидящего в кафе с бабочками и поглощающего мороженое с бантиками. Почему мы вообще теряем время?

Свой ароматный кофе Итэн, впрочем, употребляет с заметным удовольствием.

— Потому что, как теоретик, ты, разумеется, не в курсе. За магические предметы нельзя платить. За настоящие, я имею в виду. Но кушать-то хочется, поэтому ты платишь формально за еду, но на самом-то деле за магические штучки, которые мы возьмем позже.

— Наценка, наверное, чудовищная.

— Я все слышу, — фыркает Лакиша. Когда она оставляет нас одних, спустившись куда-то в подсобку, я, ковыряя ложкой между карамельных бантиков, говорю:

— Как думаешь, чего по-настоящему хочет Грэйди?

Лимонная сладость проливается мне на язык, и на секунду о Грэйди я даже думать забываю, настолько мне вкусно. Забавно, что человеческое тело способно переключиться на такие простые удовольствия практически в любом состоянии.

— Что ты имеешь в виду? — спрашивает Итэн, грея кончики пальцев о чашку.

— Ну, знаешь, как в кино. Мирового господства? Я имею в виду, вот папа хочет чтобы люди умели пользоваться магией в реальности, Морин хочет уничтожить смерть, а Грэйди-то чего хочет?

Итэн некоторое время размешивает сахар в кофе с таким видом, будто именно этим способом узнает все ответы.

— Я думаю, что ты пересмотрел фильмов, Франциск. Иногда людям и даже чудовищам ничего особенного не надо, кроме как еще пожить на этой земле.

— Думаешь?

— Думаю. По крайней мере, я бы только этого и хотел, проведя двести лет в мире мертвых. А еще знаешь, что?

— М?

— Я бы сошел с ума. Если бы не сошел до того, став каннибалом, к примеру.

— Как ты глубоко вжился в образ Грэйди.

Я подталкиваю к Итэну тарелку с мороженым, он пробует, жмурится и говорит:

— Слишком вкусно, чтобы было стыдно, да?

— Именно. Дядя, а как думаешь, почему Зоуи мне все рассказала, а не папе? Или маме?

Я снова не замечаю, как называю Мэнди мамой.

— Этого я не знаю, Фрэнки, — он некоторое время молчит, а потом добавляет по-детски:

— Я никогда не был в настоящем магазине вуду.

— И не побываешь больше, ты же белый.

— Ты тоже.

— Знаешь, сколько усилий я приложил к тому, чтобы сюда попасть? Я месяц ходил есть мороженое, даже пристрастился к нему, прежде чем Лакиша пригласила меня вниз и…

— О, Господи.

— Нет!

— Тогда ладно.

Я слышу резкий, грудной голос Лакиши:

— Ну? Фрэнки ты закончил с мороженым или как?

Я беру дядю Итэна за рукав, тяну за собой. На двери, ведущей в подсобку написано «Опасно! Идут работы!». Табличка совсем не подходит для помещения, и Лакиша говорила, что ее папа достал табличку на свалке. Дверь ведет к длинной, темной лестнице. Дядя Итэн держится меня с отчаянием, возможным только для человека, который по-настоящему боится темноты. Я темноты не боюсь, по крайней мере с тех пор как стал медиумом. Ничего страшного в ней нет и даже ничего загадочного. В реальности, как и в мире мертвых, мы можем лепить из темноты, что угодно, представляя, что скрывается внутри. И зачем-то куда чаще мы представляем монстров, чем что-нибудь приятное.

Лестница длинная и скользкая, мы спускаемся в подвал, и я чувствую влажный запах отсыревших стен, зябко ежусь от подземного холода. Лакиша ждет нас внизу, между длинными рядами шкафов, похожих на те, в которых хранится вино в погребах. Может быть, однажды именно вино они и хранили, но сейчас содержимое их настолько разнообразно, что у Итэна рядом дыхание перехватывает.

— Настоящее? Все это настоящее?

— Ну, разумеется, — чуточку обижено отвечает Лакиша.

Здесь на полках теснятся вываренные черепа животных рядом со статуэтками Девы Марии в болезненно-алом мафории, самые обычные на вид монетки рядом со связками самых обычных бус, цилиндры и маски, живые и мертвые змеи, тростниковый ром и клочья чьих-то волос, разноцветные свечи, каждая соответствует своему ритуалу, и разнообразные масла. Все будто бы находится в беспорядке, не имеет никакой структуры, но я знаю, что внизу находится самая безобидная магия, которую любая домохозяйка сможет применить в адрес соперницы с большим количеством голосов на выборы в школьный комитет. Вверху же находятся вещи, которые могли бы уничтожить не только человеческую жизнь, но и душу. Или, даже того хуже, обречь дух на вечные страдания. И, главное, никаких кукол вуду. Вольты делаются исключительно человеком, который хочет их использовать, и никем другим. Впрочем, нитки и солома для их создания вполне имеются — наверху.

Лакиша рассказывала мне, что если ты отдаешь магические вещи, то не можешь отказать клиенту. Считается, что он выбирает именно то, что ему нужно. Собственно говоря, поэтому, Лакиша предпочитает скрывать по-настоящему опасные приспособления, переставляя их повыше.

— Так чего вам? — спрашивает она. — Только конкретнее. Твоему дяде нужно выглядеть привлекательнее для женщин? Тогда пусть просто снимет очки.

Итэн фыркает, а я говорю:

— Если быть точным, нам нужно изгнать духа нашего первопредка и пленить его в какой-нибудь склянке. Будь он обычным призраком, я бы сам мог запереть его где угодно, но он что-то вроде божества.

— О, неужели у белых тоже есть такие проблемы? — смеется Лакиша. Она проходится между шкафами с животной, привлекательной грацией, потом говорит:

— Душа черная?

— Чернее, чем ты можешь себе представить.

Лакиша смеется, обходит один шкаф, осматривая его содержимое, подходит к другому.

— Дело в том, — говорит Итэн. — Что нам нужно что-то, где не будет использоваться его кость или земля с его могилы, потому что мы здесь, а он лежит в Дублине.

— Понимаю, — говорит Лакиша. Она берет стул, ставит его перед шкафом и забирается на него, так что я могу видеть край ее чулка под юбкой. — Но вам понадобится пожертвовать кровь. И в обряде должны участвовать только кровные родственники.

— Это мы знаем, — говорит Итэн с гордостью. — Кроме того, я думаю, нужен тотем. Животное, заменяющее первопредка. Его кость сойдет, чтобы заменить кость…

Он хочет было сказать «Грэйди», но отчего-то не говорит.

— Какой у тебя умненький дядя, Фрэнки.

— Это потому что у него нет друзей.

Лакиша достает коробку с разнообразными черепами, она тяжелая, и я помогаю Лакише не упасть, спускаясь. Коробка большая и наполнена костями доверху, их острые края опасно выдаются вперед, а разнообразные зубы хвастливо скалятся.

— Выбирайте, — говорит Лакиша. — Но выбирайте сердцем, это важно.

Я сажусь на холодный пол перед коробкой, один за одним вытягиваю черепа. Череп оленя с ветвистыми, острыми рогами и резкими линиями я откладываю в сторону сразу.

— Олень, — говорю я Итэну. — Благородство и смелость. Не про нашу семью, неправда ли?

Осклабившаяся пасть черепа волка меня не привлекает также.

— Волк — сила и верность.

— Фрэнки, выбирай молча и не позорь нашу семью, — говорит Итэн. А потом вдруг садится рядом со мной, тоже принимается вынимать кости. Лакиша смотрит на нас с интересом.

Итэн вертит в руках хрупкий и зубастый череп кота, и я шепчу:

— Коварство и привлекательность.

— Уже ближе.

— Если бы не ты, извини.

Длинный, гладкий череп лисицы мы вертим в руках довольно долго, что-то искрит под пальцами, но только чуть-чуть.

— Хитрость и предприимчивость, — говорю я. — В тотемах я разбираюсь отлично, поверь мне.

А потом Итэн достает череп свиньи, и как только я его касаюсь, будто электрическим током меня прошивает, совсем легонько, и я чувствую под пальцами щетинку, теплое биение крови, гладкость пятачка, и в то же время вижу только череп.

Вообще-то череп свиньи выглядит почти мультипликационно смешно. Из-за строения заднего ряда зубов кажется, будто мертвая свинка улыбается, чуточку виновато и неловко, но вполне искренне, а вот клыки, искривленные, расставленные в разные стороны, оказываются неожиданно острыми для обладательницы такой нежной улыбки.

— А свинья? Что это значит? — спрашивает меня Итэн, пока я глажу череп, касаюсь линии глазниц, ложбинки носа, и чувствую то жизнь, то смерть, текущую в этих костях.

— Ну, — говорю я. — Удача и процветание.

— Думаю, нам подходит, — говорит Итэн. Вряд ли он почувствовал то же самое, что и я. Он ведь не медиум, но очевидно что-то именно в этом черепе его все-таки привлекло.

— Отличный символ для насквозь белой семьи, — смеется Лакиша. — Череп будет служить образом первопредка, поэтому перед началом обряда, вам всем нужно будет смешать кровь и полить череп ей. Это для изгнания духа из тела. Он войдет сюда, в череп.

Я прижимаю череп свиньи к себе, как новую игрушку, пока Лакиша снова встает на стул и роется на самой верхней полке. На этот раз она достает бутылку темного стекла, говорит:

— Вот сюда можно было бы поймать даже Мэтра Каррефура, поверьте. Мне даже немного боязно доверять вам такую сильную магию. Ты уверен, что справишься, Фрэнки?

— Мы уверены, — говорю я.

Бутылка совершенно обычная, в такой мог храниться ром век назад, на ней выжжен крест, тонкий и аккуратный, но больше ничего необычного я не вижу. До тех пор, пока не протягиваю за бутылкой руку. Еще не коснувшись ее, я чувствую сметающую с ног энергию, силу, магию. Она проникает мне под кожу, обжигая, вторгаясь в мою кровь, пробуя меня на вкус.

— Ощущения могут быть не самые приятные, ты же медиум. Верхний слой — чистая сила земли. Если ты медиум, земля не знает тебя, ты принадлежишь смерти, миру духов.

Но тут бутылка под пальцами вдруг разогревается, становится податливой и теплой.

— Сейчас — куда лучше, — сообщаю я, и Лакиша хмурится. — Тепло.

— Странно. Она хорошо реагирует на зомби, разве что.

— Почему?

— Потому что мертвые, в отличии от медиумов, принадлежат земле. Она раскрывает для них свои объятия.

— Значит, бутылка испытывает ко мне довольно амбивалентные чувства, — смеюсь я. — А что дальше — после первого слоя?

— Приманка, к которой любого из духов всегда будет неодолимо тянуть. Чистая сила жизни, то, чего не хватает любому из мертвых, вселись он хоть в тысячу живых. Духа непреодолимо тянет внутрь, но выйти он не может из-за защиты.

Лакиша скрещивает руки на груди, потом вздыхает:

— Короче, очень сильная вещь, ты даже не представляешь, насколько. Хорошо, что она тебя приняла все-таки, а то твоя душа могла бы оказаться вместе с духом твоего первопредка в конце обряда. Только помните, духи не дураки. Он будет понимать, что вы пытаетесь с ним сделать.

Лакиша вдруг выхватывает у меня бутылку и бросает ее на пол со всей силы.

— Видите? Бутылка не разобьется, ее нельзя расплавить. Пока не начнется обряд, она неуязвима.

— Как кольцо всевластия? — спрашивает Итэн, и я снова возвожу глаза к потолку.

— Ну, вроде того, — отвечает Лакиша, чуть вскинув брови. — Но как только вы начнете обряд, бутылка откроется. Разбить ее могут только те, кто принимают участие в ритуале. Дух всеми силами будет стараться вас запутать и заставить разбить бутылку. Если вы ее разобьете, то за второй не приходите.

— Почему?

— Ее не существует.

— Вот, — говорит Итэн. — Я же предупреждал, обряд можно провести только один раз.

Мы поднимаемся наверх, и Лакиша приносит нам счет. За мороженое и кофе мы платим две тысячи долларов.

— Серьезно? — спрашивает Итэн, но Лакиша смеряет его таким взглядом, что все возражения тут же пропадают, не успев зародиться внутри.

Я чувствую силу, которую источает из себя бутылка и отлично понимаю, что плачу достаточную цену за то, что содержится внутри. Когда мы выходим на улицу, вдыхая наполненный потрясающими запахами воздух, Итэн спрашивает:

— А что символизирует свинья на самом деле?

— Жадность и ненасытность, похоть и ритуальную нечистоту. Но через год я планирую пригласить Лакишу на свидание, поэтому не хотелось бы мне посвящать ее в тонкости нашей семейной геральдики.

— Чудовищно, Франциск. Ты ведь не хочешь развязать расовый конфликт между Мильтоном и родителями этой прелестной девушки?

— Прекрати демонизировать Мильтона. Стоит тебе добавить еще что-нибудь, и можно официально объявлять его военным преступником.

— По-моему, он и есть военный преступник.

Мы прогуливаемся, наслаждаясь тем, как течет здесь, сладковато и пряно, настоящая луизианская ночь. Фотографии с питонами и аллигаторами, сувенирные лавки, дешевые кафе, где можно попробовать каджунскую кухню, все это сливается в один продолжительный карнавал для моих органов чувств. Пляшут огни вывесок, кружатся вокруг меня звуки тягучего джаза, и я чувствую, как приятно, будто бы в такт, колет кончики пальцев прикосновение к бутылке.

Итэн несет череп и выглядит, как одурелый от силы местного завлекательного маркетинга турист, позволивший всучить себе бесполезный сувенир.

До машины мы идем молча, наслаждаясь происходящим, но как только двери моего Понтиака захлопываются, Итэн вдруг говорит:

— Я был в настоящей лавке вуду.

— И в настоящем кафе-мороженом.

Я замечаю, что звезды усыпали небосвод, как крошки самого вкусного пирога усыпают стол. Ты знаешь, что они часть чего-то несоизмеримо большего, но любишь их и отдельно.

— Там, — говорит Итэн, указывая рукой куда-то вверх, прямо через лобовое стекло. — Завтра будет Жертвенник. Знаешь историю о нем?

Я мотаю головой и улыбаюсь. Когда я был маленьким, именно Итэн смотрел со мной на звезды. А когда я однажды сильно заболел, он лежал со мной в комнате и рассказывал, какие звезды сейчас надо мной, как они прекрасны, как проплывают бесконечно высоко в черной глади неба.

Мне не нужно было видеть их, чтобы чувствовать, как они красивы.

— Зевс, Посейдон и Аид заключили на нем союз перед тем, как начать войну с титанами. Зевс, Посейдон и Аид были братьями, Франциск, и они сражались против своих прародителей, против темного хаоса собственной крови.

— Довольно символично.

— Я рассчитываю, что это хороший знак.

Мы выезжаем на пустую дорогу, и я чуть прибавляю скорость. Я практически никогда не гоняю слишком быстро, даже ночью и на пустой дороге — мне не хотелось бы стать причиной смерти для опоссума или ужа.

— Включи музыку, — говорит Итэн. — Только не ужасную.

И я включаю радио, передающее какую-то неизвестную мне кантри-песню. Ужасность или, напротив, прекрасность этой музыки для Итэна остается для меня загадочной. В песне поется о человеке, долго искавшем Бога из желания спастись. Лирический герой убеждает меня в том, что как только он нашел Господа, то сразу же пожалел, что спасен, а не проклят.

Я в такого Бога, при всем уважении, не верю. Бог позволит нам любить себя и других, а не заставит нас ненавидеть. Может быть, Бог и позволяет случаться ужасным вещам в этом страшном мире, но он дал нам и самое прекрасное — бескорыстную любовь, умение радоваться, возможность быть счастливыми. И однажды мы все поймем, что если будем помогать друг другу, жизнь станет намного лучше.

И когда мы это поймем, нам станет, может быть, не легче, но самую малость правильнее.

В этих своих мыслях, достойных золотого десятилетия студенческих забастовок и хиппи-фестивалей, я едва успеваю затормозить, увидев фигуру на дороге. К чести моей нужно отметить, что торможу я всегда, с присущим мне чувством ответственности и принципом ахимсы, заранее. К стыду моему стоит еще добавить, что пару раз из-за этого в мою машину въезжали менее параноидальные люди, ехавшие позади.

Фигура на дороге отходить никуда не собирается. Кто-то, в первую секунду едва видимый в свете фар стоит очень спокойно, будто нет ничего, что могло бы сдвинуть его с места.

Когда ослепительная вспышка скользнувшего по фигуре света проходит, я вижу, что это Доминик. А может быть, только может быть, существо, уже ничего общего с Домиником не имеющее. Я запускаю руку в карман пиджака, нащупываю пузырек с таблетками и кладу одну под язык, чувствуя нервирующую сладость. Страха, впрочем, у меня и без таблетки достаточно. Я давлю на газ, чтобы рвануть вперед и объехать Доминика по пустой встречной, и — не могу. Понтиак недовольно, шумно рычит, стараясь сдвинуться, но остается на месте. Я вдавливаю педаль газа так, что ступню пронзает резкая, режущая боль, но машина не продвигается вперед даже на сантиметр.

Я вижу, могу поклясться, что вижу, как несуществующим, невиданным мной прежде оттенком красного сияют у Доминика глаза. Он говорит, и я тут же понимаю, что не он говорит.

Мы совсем рядом с домом, и я думаю: был ли он там снова? Были ли там родители?

— Франциск! Итэн! Вечерний автопробег?

Итэн рядом со мной, кажется, вжимается в сиденье так сильно, что я слышу, как в нем что-то подозрительно хрустит.

— У нас проблемы с машиной, — говорю я. — Не мог бы ты отойти и, может быть, они разрешатся сами собой.

Я открываю окно, выглядываю из Понтиака и вижу, как колеса опутывают, будто из-под земли выросшие, щупальца темноты. Они проникают в резину, пропарывают металл. И я думаю, что ни разу в жизни не видел ни одного материала, который был бы так мягок и так тверд одновременно.

— Я бы хотел, — говорит Грэйди в теле Доминика. — Осмотреть машину. Откройте дверь, покажите багажник.

— Ты пересмотрел фильмов про копов, — говорю я. На самом деле я тяну время, надеясь, что скоро начну сходить с ума от страха. Сердце бьется быстрее и болезненнее.

Грэйди смеется, а потом в руке у него появляется, сотканный из чистой темноты, мегафон.

— Выходите с поднятыми руками мальчики, — говорит он. И устройство, не созданное из земного материала, искажает его голос, превращая его то в хрип, то в вой, то в рычание, так что я едва могу различить слова.

— Знаешь, что он может с нами сделать? — говорит Итэн.

— Догадываюсь, конформист, — отфыркиваюсь я.

— Мы должны выйти.

— Сейчас мы выйдем. Спрячь бутылку и череп. Только не в машине.

— Бутылку я положу в карман, но как я спрячу по-твоему, череп?

— Не знаю! На голову его себе надень.

— Хватит переговариваться. Вы окружены. Выходите из машины с поднятыми руками. Повторяю: выходите из машины с поднятыми руками.

Грэйди щелкает пальцами, и я буквально чувствую, как темнота поднимается от колес по корпусу машины вверх, к окнам. Именно в этот момент знакомое ощущение перехода, но на этот раз плавное, как будто тебя накрывает волна на море, окатывает меня. Я касаюсь сначала бутылки, потом черепа, покрывая их едва различимым слоем темноты, как стекло покрывают тонким слоем амальгамы, чтобы получилось зеркало.

— Ты думаешь он не заметит? — шепчет Итэн.

— Есть идеи получше? Я выхожу первым.

Когда я распахиваю дверь машины, щупальца темноты, будто бы обжегшись, опадают.

— А ты сильнее, чем я думал, — говорит Грэйди. Я замечаю что на асфальте, за спиной Грэйди, оставленные им кровавые следы кед Доминика. До сих пор? Или он еще кого-то сожрал? Кто-нибудь это видит? Сбоку, на обочине, стоит машина. Малиновый Шеви, девчачий на вид, явно краденный.

— Никто не видит, — говорит Грэйди. — Потому что я не хочу, чтобы кто-нибудь видел.

— Что тебе нужно от нас и нашей машины? — спрашиваю я.

— Нашей? Серьезно? — спрашивает Итэн.

— Моей, — поправляюсь я. Мы с Итэном стоим рядом, очень спокойно. Итэн держит свиную голову, которую не увидит ни один человек. Но, наверняка, ясно видит Грэйди. Он, впрочем, не показывает своей осведомленности. Рассматривает нас, сжимая свой призрачный мегафон в руке. Потом тьма начинает расползаться от его пальцев, и вот вместо мегафона, Грэйди уже сжимает пистолет.

— Не заставляйте меня применять силу, мальчишки, — он вздыхает, наставляет пистолет то на меня, то на Итэна. — Я решил навестить семью, чтобы выполнить последнее пожелание Доминика — спасти его бабушку из лап мерзких нечестивцев и кровосмесителей, но дома никого не оказалось. Наверное, мы разминулись. И я решил немножко подождать. А тут смотрю, вы едете. Дай, думаю, пообщаюсь с моими милыми родственниками. Дай, думаю, их обниму. А они, мои дорогие, даже видеть меня не хотят.

Грэйди, наконец, стреляет ровно между нами. Пуля, кажущаяся настоящей, врезается в лобовое стекло моей машины, которое тут же взрывается звенящим салютом из осколков. А потом тьма вдруг разливается в машине, будто попала туда не пуля, а дымовая шашка. Я оборачиваюсь и вижу, как в этой темноте исчезает моя машина, тает, скрывается, впитывается в нее.

Мне становится вдруг обидно, будто мне шесть лет, и кто-то взрослый отобрал у меня что-то любимое. Я снова смотрю на Грэйди, а он, улыбнувшись улыбкой Доминика, говорит:

— Ах, как жаль, — и смотрит куда-то за мою спину. Оглянувшись снова своей машины я больше не вижу. Радостно только, что Итэн забрал череп и бутылку. Все остальное, по меньшей мере, очень грустно. Моя раритетная машина отправилась в страну вечных хайвеев, а я могу только стоять и надеяться, что туда же не отправимся мы с Итэном.

— Где же вы были? — спрашивает Грэйди. — Что-то задумали, да? По глазам вижу, что-то задумали.

Он подходит ближе, оставляя за собой следы. Походка у него нетвердая, но в теле Доминика он явно чувствует себя лучше, чем в теле Мильтона. Когда Грэйди оказывается совсем близко, я вдруг чувствую, что от Доминика больше не исходит запаха жвачки. От Доминика пахнет теперь смертью и землей, увядающими цветами, кладбищем. Запах такой сильный, что едва не сбивает меня с ног. Судя по тому, как хватается за меня Итэн, ему тоже не очень понравилось. Грэйди хрипло смеется, как никогда не смеялся Доминик:

— Не нравится вам?

А потом вдруг рычит, совершенно нечеловеческим голосом, и зрачки у него одномоментно становятся алыми, как кровь:

— Вы правда думали, что у вас получится провести меня детским фокусом?!

И когда он только протягивает руку к Итэну, я вдруг чувствую, что готов и более того, что сейчас — самое время. Наверное, мой нынешний стресс сильнее, а может быть нужно защитить Итэна, поэтому я не медлю, мне не нужно ждать, пока моя темнота соберется у кончиков моих пальцев. Я могу выбросить ее сразу и всю, с невероятной быстротой. В процессе я осознаю и еще кое-что: я могу предать ей определенные качества. Я и добавляю остроту, твердость, чтобы моя темнота стала оружием. И тут же вижу, как волна, рванувшаяся от моей ладони, приобретает очертания, острые края, будто в момент обрастает осколками стекла, длинными острыми лезвиями, словом тем острым и твердым, что я могу представить. Волна достигает Грэйди, и я еще успеваю подумать, что не хотел бы причинить вред Доминику, прежде, чем понимаю, что ему уже нельзя причинить вред. Черные, острые края моей темноты проходят через него насквозь, пробивая ему грудь, и я ожидаю, что прыснет кровь, но Грэйди мгновенно исчезает, растворяясь в темноте, которая стелится по земле, как тень в полдень. Но я не собираюсь останавливаться, я веду свою волну дальше, за этой тенью, взрывая асфальт, как землю.

— О, Господи, — говорит Итэн. — То есть, нихрена себе.

Свободную руку я протягиваю Итэну.

— Отдай бутылку. Свиной череп мы, наверняка, найдем, если что еще раз.

Итэн отдает мне бутылку, я чувствую ее обжигающий жар в руке, и это, кажется, придает мне сил.

— А теперь не стой, а попробуй добыть нам тот Шеви на обочине!

Тень Грэйди поднимается все выше и уходит все дальше, но и я правлю своей волной, пытаясь достать эту дрянь. Мне кажется, что если я захочу, моя черная, похожая на сотни лезвий кровь могла бы пропороть даже небо. Но, в конце концов, как папа и говорил, моя темнота кончается, полностью покидает мое тело, замирает в виде, похожем на ледяную скульптуру причудливого узора, на высоте около трех метров. Тень Грэйди легко скользит между острыми краями моей темноты, и на вершине, он снова принимает образ Доминика, замерев на одной ноге, балансируя на самом верхнем из острых, похожих на осколки, краев.

Грэйди замирает, раскинув руки, как канатоходец, и носок красно-белого конверса замирает неподвижно тоже, оставаясь на острие.

— И это все, на что ты способен? — спрашивает он певуче.

— Ты правда пересмотрел фильмов. Серьезно. Прямо пересмотрел.

Но Грэйди будто бы меня не слушает, продолжая увлеченно балансировать.

— Впрочем, это довольно много. А теперь, если позволишь, я покажу тебе, что есть у меня.

Ступня Грэйди скользит вниз, будто он готов съехать, как особенно непоседливые дети катаются с перил. Но тут же, Грэйди исчезает снова. Я пытаюсь отозвать свою темноту обратно, чтобы увидеть его, и почти тут же чувствую оглушительный толчок в грудь, заставляющий меня свалиться на асфальт, крепко треснуться об него затылком. Бутылку я все еще сжимаю в руке, и жар от нее будто бы поднимается выше, к локтю. А может быть я просто стукнулся.

Грэйди оказывается сверху, и я вижу перед собой синие глаза Доминика с красными зрачками Грэйди. Он перехватывает меня за горло, пальцы его, большой и указательный, давят мне на шею.

— Глупенький мальчик, ты правда считаешь, что победишь? Я вернул тебя из могилы. Я вытащил тебя из-под земли. Ты был бессловесным, лишенным дыхания и сердца, мертвым. Знаешь, как легко я могу вернуть тебя в это состояние? Только представь. Помнишь, что чувствуешь, когда умираешь? Помнишь, Франциск Миллиган?

И я вдруг чувствую, на грани между воспоминанием и реальностью, как под пальцами Грэйди, будто под лезвием мясницкого тесака, расходится кожа и брызгает кровь. Я чувствую, как не хватает воздуха, как больно, как быстро темнеет в глазах, как хрустит моя кость.

Только чувствую, этого не происходит. Но и чувства раскрошенной под ножом кости вполне достаточно, чтобы едва не сойти с ума. Я чувствую, что умираю.

Калигула говорил палачу перед казнями: «Бей так, чтобы он чувствовал, что умирает.»

Неужели это моя последняя мысль? Пальцы мои слабеют и немеют, я чувствую отдаляющийся холод в них. В конце концов, я выпускаю бутылку, и она с тихим звоном катится по асфальту.

Я даже пошевелиться не могу, так пусто у меня внутри, будто вся кровь моя оказалась снаружи меня. Мне холодно, страшно и темно.

Я умираю, а Грэйди даже не душит меня, просто сидит сверху, крепко удерживая. Его красные зрачки, неподвижно-узкие, похожи на зрачки какой-то неведомой ящерицы.

Мир рассыпается перед глазами, как разбитое стекло, по кусочкам исчезает. А потом я вдруг снова могу вдохнуть, а потом вдруг могу и слышать. И я слышу невероятно громкий, нечеловеческий, будто бы на одной ноте, крик Грэйди. Открыв глаза, я с полминуты не вижу ничего, а потом вижу Морриган, которая бьет, Грэйди выроненной мной бутылкой, судя по всему не в первый раз. И Грэйди, судя по всему очень больно совсем не от силы удара.

Он оборачивается к Морриган, но кто-то будто останавливает его движение.

Я слышу Доминика, он говорит:

— Нет!

А потом мне становится легко и спокойно, как никогда еще не было, и я закрываю глаза, думаю, что, наконец, вспомнил, как это, умирать.

А вот так: совсем не страшно — в самом конце.