Успеваем домой мы как раз к обеду, но Мильтона еда интересует неожиданно мало. Он уходит наверх, говорит, что собирается поспать и просит принести ему чай.

Чай, вот в чем проблема. Не виски. Не текилу. Не канадскую водку. Не ром. Не шампанское. Не вино. Не одеколон, в конце концов. Он просит чай, и даже не просит добавить туда спирта для вкуса.

Мэнди и Итэн выглядят обеспокоенными и смотрят на меня, пока я занимаюсь чаем, с плохо скрываемым волнением, но я говорю:

— Он просто устал и его Морриган укусила, наверняка.

— Вот бешеная…

— Не заканчивай предложение, Мэнди, — вздыхает Итэн.

— Что? Вдруг она его чем-нибудь заразила?

— Чем? Католицизмом? — спрашиваю я, размешивая в чашке сахар.

Вручая чай Мильтону, я, впрочем, выгляжу чуть менее уверенным. Мильтон, бледный и какой-то потерянный, сидит, забравшись с ногами на кровать, как шестнадцатилетний.

— Что случилось, Мильтон?

— Голова болит.

— Мне позвонить папе?

— Нет, не звони. Я выпью таблетку и посплю. Как тебе такой план?

— Меня устраивает, но если тебе что-то будет нужно — кричи.

Спустившись вниз, я беру оставшуюся для меня порцию китайской еды и сажусь между Итэном и Мэнди.

— Все в порядке, ребята. Вы можете перестать волноваться. У него болит голова.

— Но он не пьет, — говорит Мэнди. — Ты же знаешь, когда у него болит голова, он пьет.

— Или издевается надо мной, — добавляет Итэн. — Когда он в последний раз просто шел поспать? Я кстати, очень хорошо помню. В его шестнадцатилетие, когда он сказал, что идет поспать и поразмыслить над своей жизнью, а потом сбежал в Нью-Йорк.

— То есть, думаешь он сейчас на пути к аэропорту Кеннеди?

Мы с Мэнди переглядываемся, я подцепляю еще одну порцию острой, жирной, китайской лапши и говорю:

— Не думаю, что у нас есть причины за него волноваться.

Я сам ужасно волнуюсь, но в отсутствии папы, я заменяю его, а значит должен поддерживать всеобщее спокойствие в неясных ситуациях.

— Да? — спрашивает Итэн.

— Да? — спрашивает Мэнди.

Наверное, не очень-то убедительно у меня получается кого-нибудь успокаивать.

— Я сказал ему кричать в случае чего.

В фильмах слишком очевидная композиция вызывает смех, а вот в жизни — непременное удивление. Да, первым моим чувством, когда сразу после конца моей довольно скверной шутки, я услышал крик дяди Мильтона, было именно удивление.

Крик настоящий, громкий, болезненный, какого я никогда не слышал от дяди Мильтона. Если быть честным, я даже не представлял, что взрослый мужчина может так громко орать.

Мы с Мэнди и Итэном бросаемся наверх почти одновременно. Мильтон не прекращает орать, кажется, ни на секунду, и это с одной стороны хорошо, ведь означает, что он вполне еще жив и легкие у него функционируют, а с другой — невероятно страшно.

Мы с Мэнди замираем в дверях, а Итэн — чуть позади нас. Ни один из нас не может заставить себя переступить порог комнаты сразу же. Мильтон сидит на кровати в той же позе, в которой я его оставил, карикатурно-подростковой. Обхватив голову руками он кричит:

— Заткнись! Заткнись! Заткнись!

— Мильтон! — взвизгивает Мэнди, но Мильтон ее будто бы не слышит. Мы с ней одновременно делаем шаг вперед, в комнату.

Мильтон раскачивается, мерно и жутко, его так ощутимо трясет. Оказавшись рядом с ним, я и Мэнди одновременно протягиваем к нему руки, пытаясь коснуться, но Мильтон отползает назад, прижавшись к спинке кровати.

— Нет. Нет, это большое зло. Нет!

Он смертельно бледен и глаза у него воспалены, больше всего мой дядя похож на сумасшедшего. Он смотрит на нас так, будто не узнает.

— О, Господи, — говорит он, а я ведь никогда не слышал, чтобы он звал Господа. — Господи, я согрешил и наказан. Я много грешил, я не знал, что такое плохо. Я все еще грешу. Мне жаль, Господи, мне жаль, пусть только это прекратится. Это из-за меня, папа? Это потому что я был плохим?

Мэнди прижимает руку ко рту, издает какой-то странный, показавшийся бы мне смешным, если бы не ситуация, писк.

— Это зло, — говорит Мильтон. — Это ведь такое огромное зло. Мне никогда с ним не справиться. Только не забирай меня!

— Мильтон, — говорит Мэнди хрипло. — Братик, о чем ты? Папы нет, папа умер.

И тогда Мильтон не то, что орет — он воет:

— Они все говорят одновременно, я не могу думать, мне больно. Как в аду, как в аду!

Мэнди замирает на месте, продолжая смотреть. Мильтон, ее старший брат, бьется и сходит с ума, здесь, рядом с ней, а она ничего сделать не может. И я не могу. С трудом мне удается найти телефон, и с еще большим трудом набрать папин номер.

— Отец! — начинаю частить я, еще толком не поняв, взял папа трубку или нет. — Мильтон, он…

Я оборачиваюсь, смотрю на Мильтона, пытаясь найти верные слова.

— Я не знаю, — говорю. — Извини, я не знаю, что с ним случилось. Я не могу тебе объяснить. Он кричит что-то про голоса и ад. Как будто сошел с ума. Что нам делать? Он умрет? Его заберут у нас? Пап? Папа? Папочка?

— Прекрати паниковать, Франциск. Дождитесь меня, я посмотрю, что с ним случилось.

— Он так кричит, ему, наверное, больно.

— Он говорит про голоса?

— Да.

— Я объясню тебе, где успокоительное, его надо вколоть. Готов?

Я сглатываю комок в горле, киваю.

— Готов.

Мильтон позади меня говорит:

— Он вернулся, теперь он здесь. Я этого не выдержу. Почему я? Почему я? Они все говорят одновременно. Я не могу это слушать, не могу. Так неправильно, так неправильно.

Папа терпеливо объясняет мне, где успокоительное, но найти я его могу далеко не сразу. А когда нахожу, то не сразу могу набрать шприц, так сильно дрожат у меня руки.

Что происходит с моим дядей? Это может быть из-за Морриган? Когда я возвращаюсь, дядя уже не кричит, он лежит на кровати, смотрит в потолок и твердит:

— Этот маленький поросенок отправился в город, этот маленький поросенок остался дома, у этого поросенка были масло и хлеб, этот поросенок тоже остался дома, а этот поросенок визжал всю дорогу домой.

— Папа сказал вколоть ему лекарство, — говорю я. — Подержите его, пожалуйста.

Итэн и Мэнди держат Мильтона, впрочем сейчас это не сложно, он почти неподвижен, только продолжает повторять считалку про свиней.

Я примериваюсь слишком долго, боюсь, что случайно попаду не туда, или что в шприце останется воздух, или что сам дьявол появится и заберет моего дядю, да чего угодно.

В конце концов, Мэнди отбирает у меня шприц и вкалывает Мильтону в руку успокоительное. Именно тогда он вскрикивает:

— Тысяча семьдесят, тысяча семьдесят! Он больше не демон, он бог.

От того, как Мильтон дергается, игла входит глубже под кожу и выступает капля крови, выдернув шприц, Мэнди снова прижимает руку ко рту. Я вижу, как Итэн, вместо того, чтобы продолжать Мильтона держать, поглаживает его по голове. Глаза у Мильтона широко раскрыты, но я почти уверен, что он нас не видит.

А потом его вдруг перестает трясти, он говорит:

— Мэнди, позвони Райану. Ему нужно убираться оттуда. Немедленно. Сейчас. Сейчас! Быстро!

В обычном своем настроении и обычном состоянии Мильтона, Мэнди не слезла бы с брата, пока не узнала, что к чему, но сейчас она только берет Итэна за воротник, утягивает его за собой.

— Собирайся, ты идешь в церковь.

— Зачем?

— За кем. И ты знаешь, за кем. Быстро! Я звоню Райану.

Оставшись рядом с Мильтоном в одиночестве, я сажусь на край кровати, зову его по имени, но он снова меня будто бы не слышит.

— Мильтон, — говорю я. — Мильтон, папа уже едет домой. Мы тебе поможем. Ничего не случится.

Эти слова скорее успокаивают меня, хотя бы в ту секунду, когда я их произношу.

Я говорю:

— Я так люблю тебя, дядя. Прости, что злился на тебя.

Он говорит:

— Он движется туда, это огромное зло.

Я говорю:

— Вообще когда-либо, даже в тот раз, когда ты меня чуть не застрелил.

Он говорит:

— Пожирая плоть и кровь, пожираешь душу.

Я говорю:

— Я так люблю тебя.

Он говорит:

— Слишком близко, слишком хорошо слышно их всех.

И тогда я ложусь рядом с ним, кладу голову ему на плечо, слушая сердце, закрываю глаза. И мне кажется, может быть только кажется, что так я утешу его лучше, чем любыми словами.

Слушая удары сердца Мильтона, слушая его дыхание, неразборчивый шепот, я вспоминаю вдруг, с невероятной отчетливостью, золотые пески в Сан Диего, где мы были, когда я был совсем маленький. Вспоминаю золотые пески и темнеющую гладь океана, чаек, обращающихся в точки на горизонте, плеск рыбок в прозрачной воде, и зеркало неба, отражающее земную, режущую глаза синь воды.

Невероятно, с какой точностью я могу воспроизвести галдеж детей на пляже, горький плач птиц наверху, накатывающие стоны прибоя и ощущение огромного моря прямо передо мной.

Тогда я впервые узнал, что есть что-то невыразимо большее, чем я, что прибудет всегда, до и после меня. Я вспоминаю о море, и чувствую, как успокаивается сердцебиение моего дяди. Я представляю все, выразительно, ярко, проговариваю каждый оттенок воды и песка, как будто рассказываю ему сказку.

Но ничего не говорю вслух. И в то же время знаю, что он воспринимает сейчас каждую мою мысль. Я не знаю, откуда пришло это знание и не думаю о том, что оно означает.

Я чувствую по мерному, спокойному, нездешнему дыханию Мильтона, что он засыпает, засыпаю и я, надеясь выяснить хоть что-нибудь. Открыв глаза в темноте, я слышу, как кто-то зовет меня за окном. Девочка с перевязанным лицом стоит снаружи и говорит:

— Выходи, Франциск. Выходи! — она смеется совершенно девчоночьим смехом и пропадает. Я встаю с кровати и выглядываю из окна вниз. Под окном, будто съев, слизнув наш сад, бьется дикое, непослушное, ночное море, о котором я вспоминал.

Вместо того, чтобы идти спускаться по лестнице, я щелкаю пальцами и оказываюсь внизу, у самой воды. Облизав мне ботинки, она откатывает назад, скрадывая песок. Девочка в бинтах плачет, ровно настолько же горько, насколько сладко секунду назад смеялась. Я сажусь рядом с ней и говорю:

— Привет, дружок.

— Отвали, — говорит она.

— Ты меня звала.

— Звала, — говорит она. — Все кончается.

Она шмыгает носом, бинт на ее лице мокрый от слез.

— Тогда чего ты плачешь? — спрашиваю я.

Она поворачивает голову и, наверное, смотрит на меня.

— Ты знаешь, как меня зовут?

— Ты не говорила мне, когда я спросил.

— Зоуи. Зо-уи. Хорошее имя?

— Хорошее, дружок. Ты — моя прапрапрапрабабушка?

— Ненавижу тебя, отвали и уходи.

Я смеюсь, и она бьет меня по плечу, совсем не больно.

— Чего ты плачешь, бабуль?

— Заткнись и не называй меня так.

— Тогда не рыдай.

Зоуи чуть склоняет голову набок, птичьим, смешным и страшным одновременно движением.

— Хочешь, — говорит она. — Расскажу тебе кое-что жуткое.

— Только быстрее. Я здесь, чтобы узнать, что случилось с моим дядей.

— Ага, — кивает Зоуи. — И об этом тоже, но чтобы понять историю, ты должен перестать быть таким придурком и послушать ее с самого начала.

— А для бабули ты довольно-таки суровая.

Но Зоуи не смеется и не бьет меня, она ложится на песок и смотрит в черное, слепое небо. Я ложусь тоже и вдруг думаю, что так же мы лежали с Домиником. Звезд не было видно ни тогда, на потолке, ни сейчас, на небе.

— Давным давно, — говорит она. — Хотя и не так давно, как ты думаешь, жила была на свете Зоуи Миллиган, и был у нее лучший на свете брат, которого она любила больше самой жизни и всего другого.

— А звали его Грэйди?

— Не перебивай. Но звали его действительно Грэйди. Грэйди, ее старший брат, был умницей. Настоящим умницей, правда-правда. Они жили в прекрасном доме, так говорил Грэйди, он еще помнил прекрасный дом, прежде чем его отобрали. Зоуи помнила только тесную комнатушку в Дандолке, где они с родителями ютились, оставшись без всего своего состояния. Зоуи и Грэйди любили своих родителей, старались им помогать. Когда родители умерли от туберкулеза, Зоуи и Грэйди едва не сошли с ума от горя. Но Грэйди, как я уже говорила, был лучшим старшим братом на свете. Он сказал: давай поедем в Дублин, там мы сможем найти работу. И Зоуи согласилась, а ведь не надо было соглашаться. Они добрались до Дублина без гроша в кармане, и Зоуи, признаться, подумала, что они оба умрут от голода. В желудке и в голове было одинаково легко, она была готова к смерти. Как истовая католичка, Зоуи верила, что попадет в рай, где много-много еды, ее ждут мама и папа, чтобы больше никогда не покинуть. Ей даже не было страшно. Но Грэйди раз за разом спасал ей жизнь, принося домой украденную на рынке еду или украденную на вокзале одежду, чтобы было не так холодно. Ты знаешь, как кусаются клопы? Клац-клац. Но ночам Зоуи и Грэйди грелись под одним одеялом, а рядом на койке сопела еще парочка чужих детей. Католический приют, где они ютились, всегда был переполнен, особенно зимой. Грэйди обнимал Зоуи так крепко, чтобы она не обращала внимание, что рядом есть кто-то, кроме него. Он же ведь правда был лучшим старшим братом. А еще он был умницей, поэтому Зоуи не удивилась, когда однажды он появился на пороге в новом пальто, держа в руках плитку шоколада и ее любимый пирог с почками.

— Фу! С почками?!

— Я рассказываю про викторианскую Британию, мальчик, там дела обстояли именно так. Даже в моей прекрасной стране.

Зоуи нащупывает на песке ракушку, подбрасывает ее и ловит не глядя, с нечеловеческой быстротой. Я замечаю, что у нее красивые руки — фарфорово-белая кожа и длинные, аккуратные пальцы.

— Словом, она не удивилась, что брат принес еду и повел ее в магазин за новым платьем. Она спросила, устроился ли он на работу, и Грэйди сказал, что устроился. Через неделю, они ушли из католического приюта, прихватив с собой только клопов из подушки. Их новая квартира в Дублине вовсе не была красивой или просторной, как лучший на свете дом, о котором рассказывал Грэйди, когда Зоуи не могла заснуть. И все же она была лучше, чем все, что Зоуи знала до этого. Она чувствовала себя королевой. Зоуи спрашивала, куда Грэйди уходит по ночам, и он отвечал, что работает сторожем на кладбище. Зоуи стоило спросить, откуда грязь под ногтями у Грэйди, что стало с его красивыми руками, но она не спрашивала. Зоуи нравилась новая жизнь, она была дурочкой. Ты ведь знаешь, чем занимался Грэйди.

— Воровал трупы.

Зоуи опускает руку в воду, лаская, оглаживая воображаемое море перед нами.

— Да. Он продавал их врачам и преподавателям. Зоуи долгое время не знала этого, пока Грэйди не привел в их дом Честера. Честер был богатый и чудной, но Зоуи он понравился. Он был совершенно безобидный, не страшный и не злой. Честер проболтался, как именно они познакомились с Грэйди, и весь тот вечер Зоуи рыдала. Вовсе не из-за позора, который Грэйди навлек на их семью, а из-за ада, который ожидал ее брата. Они не будут вместе в другой, вечной жизни, думала она. Грэйди пытался ее успокоить, он говорил, что отмолит все грехи, и Зоуи, дурочка, ему поверила. Он ведь был самым лучшим братом на свете, а лучший на свете брат ее не обманет. Грэйди все больше сходился с Честером, они вместе вели дела, и новая квартира Зоуи и Грэйди была еще больше, лучше, красивее. Грэйди уже не нужно было ходить ночью на кладбище, но он ходил, и руки его были в земле, когда Зоуи встречала его утром.

— Он продал свою душу?

Зоуи смеется, фыркает, потом говорит:

— Нет, Грэйди был слишком гордый, он никогда бы не продал свою душу, даже за вечное спасение, если бы это было возможно. Нет, Грэйди пытался проникнуть за грань смерти, узнать, что она такое.

— Он стал медиумом?

— Да, вы так это называете. Однажды он велел Честеру, его единственному другу, закопать себя в гробу, и отрыть только на следующий день.

Я думаю, насколько чокнутым нужно быть, чтобы велеть кому-нибудь заживо себя похоронить. Фактически, пройти через смерть. И с большой вероятностью — умереть. Я не вижу выражения лица Зоуи, не вижу ее глаз, но руки ее остаются спокойны, не дрожат.

— Но его не интересовали беседы с мертвыми, он искал силы. В ту ночь, в гробу, он чувствовал, как умирает. Он не сопротивлялся темноте, впустил ее в себя, и она его не опалила.

— Ты можешь выражаться чуть менее пафосно? Я ничего не понимаю.

Зоуи высовывает кончик языка, как Доминик, облизывает края бинта, заляпанный кровью, а потом говорит:

— Райан показывал тебе, как темнота разрушает и приносит смерть.

— Точно.

— А еще он показывал тебе, как темнота создает.

— Но чтобы темнота что-то создала, нужен замысел, творец.

— Или одна на шесть миллиардов случайностей.

— В викторианской Англии изучали теорию вероятностей?

— Ирландии, а не Англии. Не изучали, но быть мертвой довольно скучно, как ты мог бы заметить.

Зоуи закладывает руки за голову, а потом продолжает:

— Словом, Грэйди вернулся из мертвых, но не как обычный медиум. Он вернулся наполненным тьмой мира мертвых. Его не было долго, два дня, и Зоуи успела выплакать все глаза. Когда Грэйди вернулся, он был совсем другим, темным внутри, жутким, не совсем собой. Вы родились с темнотой внутри, вам не понять, как может измениться из-за нее человек. Грэйди был неуловимо не таким, каким Зоуи его знала. В ту ночь, они впервые разделили постель.

Я мотаю головой, говорю быстро:

— Об этом я слушать ничего не хочу. Слушай, а как думаешь, зачем он это сделал?

И еще быстрее я добавляю:

— То есть, я не о последнем, что ты сказала. Я о темноте. Зачем он впустил ее в себя и во всех своих потомков?

— Он начал изучать мир мертвых, чтобы спастись от ада, узнать о смерти. И понял, что ада нет. И рая нет. Есть только материал из которого можно творить что угодно. Первозданный океан. И он захотел частичку его внутрь, представив что можно будет творить с этой силой, создавшей целый мир. Грэйди выстрадал эту темноту, он ее добивался.

— Так что случилось дальше? — спрашиваю я. — Не в смысле…

Волна накатывает на берег, едва не облизав мои ботинки, и я вижу, как уходит в море песок.

— Я поняла, внучек, — фыркает Зоуи. — Слушай дальше. Грэйди хотел стать сильнее, и поэтому в мире мертвых он поедал призраков. Призраки ведь тоже состоят из темноты, поедая их, ты впитываешь силу. Он становился все сильнее, успешнее, здоровее, охотясь на призраков. Он процветал. Грэйди не применял темноту в реальности, по крайней мере в то время, но поедая призраков, он впитывал их воспоминания и умения. Грэйди, оставшийся сиротой так рано, не окончивший университета, вряд ли смог бы вести дела компании Честера самостоятельно, но, видимо, среди съеденных им попалась парочка банкиров и химиков. Грэйди выдал меня за Честера, но мы не жили с ним. Честера я, как женщина, не интересовала.

Когда Зоуи переходит на повествование от первого лица, оно вдруг кажется чище, доверительнее. Я машинально пропускаю сквозь пальцы песок, внимательно слушая ее голос. И в то же время ее голос становится злее, будто бы она перестает сдерживать эмоции. Я, наконец, понимаю, что не так она спокойна, как хочет показать.

— Но нам было рядом вполне комфортно, пока я не узнала, что беременна. Тогда я заразилась этим. Темнотой, которая едва не свела меня с ума, пока я носила этого ребенка. Я была не в себе, почти обезумела.

— Пропусти этот отрывок побыстрее, ладно? Переходи к сюжетообразующей части.

— Грэйди Честера убил.

— Кто бы мог подумать! Какой неизбитый, небанальный поступок для Грэйди Миллигана.

— И попробовал его плоть и кровь.

— Что?!

Зоуи вдруг садится, начинает переливать из руки в руку прозрачную морскую воду.

— Он подумал, что будет если съесть не призрака, а живую душу. Сколько душа находится в теле, прежде чем попасть в мир мертвых, маленький медиум?

— Двадцать четыре часа.

— Именно. После этого, Грэйди двадцать четыре часа мог делать то, что твоему отцу и не снилось. В реальности, а не в мире мертвых.

— Мой папа с таблетками может продержаться максимум полчаса.

— Да. Потому что твой папа не пробовал человеческой крови. А Грэйди пробовал, и с тех пор — довольно часто.

— То есть, он еще и каннибал, чудесненько. И что в этой чудесной семье случилось дальше?

— Долгое время не случалось ничего. Грэйди скрывал все от меня. Я не знала, чем он занимается. Все, что я тебе рассказываю, я поняла потом, позже. Прошли долгие годы, Франциск. Наш сын, считавший Грэйди дядей, уже пошел в школу, когда…

Зоуи сцепляет пальцы, и костяшки их белеют еще сильнее, хотя казалось бы, что это невозможно.

— Когда я узнала, чем занимается Грэйди, — голос ее в этот момент звенит, будто достигнув наивысшей ноты.

— И что ты сделала тогда? Сдала его полиции?

— Знаешь, что он сделал бы с полицией? Что он мог сделать к тому времени со всем Дублином?

За бинтами я не вижу, но, наверное, Зоуи горько усмехнулась. Впрочем, может быть и нет.

— Я убила его. Я любила Грэйди больше всех на свете, и я убила его. Всадила нож ему в сердце, потому что меня одну он пустил бы так близко к себе. Мне одной он доверял. Больше этого никто не смог бы сделать, а я должна была. Для всех Грэйди просто пропал. Впрочем, кое-что он мне все-таки оставил.

Зоуи начинает развязывать бинты на голове, и я вижу девочку четырнадцати лет, ровно столько ей было, когда она переехала в Дублин. Наверное, это был самый прекрасный момент, когда из комнатушки в провинциальном городке, она попала вдруг в большой город, и за руку ее держал самый лучший в мире старший брат.

— Да, — говорит Зоуи. — Ничего такой был момент, но мне просто нравится так выглядеть.

Зоуи до странного похожа на всех нас: на меня, на Доминика, на отца и Мэнди, на Морриган, на Мильтона и Ивви, на Итэна, на Морин. И в то же время — ни на кого конкретно.

У нее красивое лицо с острыми скулами, нос усыпан веснушками и волосы темные, самую малость в рыжину. А еще у Зоуи невероятно синие глаза, такие же, как у Доминика, Морриган и Морин. Засмотревшись в эти невероятные, синие глаза, я не сразу замечаю, что она мне показывает.

На щеке у нее длинная, кровоточащая рана. Такая не может остаться от ножа, но такая может остаться от когтей.

— Это он сделал?

— Ну, а кто? Нет, я тебе просто так показываю, как меня медведь подрал.

— Ирландки даже в викторианскую эпоху не были особенно трепетными, да?

Зоуи касается щеки, смотрит на кровь, оставшуюся на пальцах.

— Всегда кровоточит.

— А что с тобой случилось дальше?

— Я вырастила сына, увидела внуков и умерла в глубокой старости. Грэйди мог бы превратить мою жизнь в ад после того, что я сделала с ним, но не превратил.

— Самый лучший в мире старший брат?

— Возможно.

Я молчу, рассматривая песчинки на ладони. Некоторые из них переливаются, наверное, это стершиеся в пыль жемчужины. Наконец, мне удается спросить:

— А мой дядя? Что с ним случилось? Ты знаешь?

— Знаю. Это другая долгая история, которую я тебе расскажу. Но сначала, Франциск, подумай. Кем надо быть в этой жизни, чтобы отправиться убивать людей за деньги?

Зоуи замолкает ненадолго, а потом добавляет:

— Если тебе не нужны деньги.

Она чешет кончик носа, вздыхает:

— Просто пища для размышлений про американскую армию и твоего дядю. Но слушай вторую занудную бабушкину историю.

Я смотрю вверх, в беззвездное небо, где не ластится летний воздух и не дремлет луна. Небеса, будто пустой экран или толща земли надо мной, и мне становится чуточку неуютно. Зоуи начинает:

— Напитавшись невероятным количеством силы, Грэйди не стал обычным призраком, он стал… — Зоуи замолкает, и продолжает только еще раз промокнув пальцами рану на щеке. — Это сложно объяснить. Неким видом божества, наверное. Слишком много силы он получил. Он стал частью этого.

Зоуи обводит рукой мир мертвых, докуда мы его видим.

— И почти растворился в нем. И все-таки у него оставался разум, потому что оставался его род, люди, носящие в себе его кровь. Умри последний его потомок, связь Грэйди с миром порвалась бы окончательно, и он растворился бы в темноте, вернув всю забранную отсюда силу. Но у него были потомки, и он за ними наблюдал. Грэйди, хоть и стал божеством, но божественность его касалась одного единственного рода, единственной семьи. Чтобы освободиться ему нужна была добровольно отданная кровь его потомков.

И тут в голове у меня будто бы кто-то щелкает выключателем, включая свет, ослепительный и болезненный свет, от которого режет глаза.

— Когда мои родители поливали кровью землю, чтобы воскресить меня…

— Они просили этого у Грэйди Миллигана. Впрочем, они не знали, к кому именно обращаются. И до сих пор не знают. Все что им известно — есть большая сила, которая их оберегает. Не знали они и еще кое-чего.

Зоуи вдруг подается ко мне, проводит ногтями по моему шраму, говорит:

— Представь себе, с такой силой Грэйди мог бы не только воплощаться в мире, как самые свирепые из призраков, он мог бы его уничтожить. Но все, что моему брату оставалось — быть отражением, отблеском, шепотом в темноте. Около одиннадцати лет он нашептывал человеку, который отрезал тебе голову, что он должен сделать в определенный день и час, что в этом состоит его миссия на земле — убить этого ребенка, который станет, я уж не знаю, Антихристом, наверное. Одиннадцать лет — достаточно, чтобы человек поверил во что угодно или же — сошел с ума.

— Ага. Вообще-то обычно даже легче. Одной «Над пропастью во ржи» достаточно было, чтобы убить Джона Леннона, — говорю я, и замечаю, какой хриплый у меня голос. Я не могу засмеяться, Зоуи тоже не смеется.

— Ничего не хочу об этом знать. Словом, Франциск, твое убийство было запланировано еще до твоего рождения. Грэйди знал, что твои родители пойдут на что угодно, чтобы тебя вернуть. Знал, что Мэнди и Райан — сильные медиумы, знал, как ценна кровь всех четверых.

— И он сделал так, чтобы мне отрезали голову, потому что хотел от родителей добровольно отданной крови, способной его пробудить.

— Именно. И они его пробудили. Ты уже видел его в той форме, которую он обрел, вернувшись.

— Демон? Тот демон, который говорил, что хранит нашу семью?

— Он не демон, скорее божество. Демон подразумевает силу, стоящую за ним, а Грэйди — сам сила. Впрочем, он хранит нашу семью, это правда, потому что пока жив хоть один из нас, он не растворится в мире мертвых.

— А мной он, значит, пожертвовал? Уже ненавижу его.

— Он знал, что твои родители обратятся к нему, и когда они пожертвуют кровь, Грэйди легко тебя воскресит.

— Но откуда он знал, что родители к нему обратятся?

Зоуи грозит мне пальцем, и движение настолько чрезвычайно старушечье, что мне становится смешно видеть его в исполнении девчонки.

— Вот мы и добрались до основной сути, молодой человек. Кто такой Мильтон Миллиган?

— Дядя? Солдат? Алкоголик? Неудавшийся психотерапевт?

— Он первенец, — говорит Зоуи. — Старший сын. И в настоящее время — действующий наследник Грэйди Миллигана. Глава рода, как бы смешно это ни звучало в отношении малыша Мильтона.

Слово «малыш» в контексте Мильтона рассмешило бы меня еще больше, но я весь обращаюсь вслух, пытаясь понять, что стряслось с дядей.

— А значит, — продолжает Зоуи. — Его пророк. Через Мильтона Грэйди говорит, и Мильтон чувствует присутствие Грэйди.

Я вспоминаю, как тогда, после окончания ритуала, под звон вылетевших стекол, на просьбу папы и Мэнди ответил именно Мильтон.

— Через Мильтона он сказал, что именно нужно делать твоим родителям и когда.

— Так что с ним сейчас?! — не выдерживаю я.

— То, что происходит с ним сейчас может говорить только об одном. Грэйди там, на земле, в мире живых, и Мильтон его чувствует. Чувствует ток его мыслей, слышит голоса душ, которые Грэйди поглотил.

Я вспоминаю: присутствие Бога в мире оглушает пророка. Между богом и миром пропасть, противоречие. Разница между абсолютным и относительным, способная свести с ума. Но вместо курса философии религии, мне предлагают посмотреть на собственного дядю, дуреющего от голосов в голове.

— Как он там оказался? Как Грэйди попал в мир живых?

— Твоя тетя Мэнди довольно надолго выкинула в мир мертвых Доминика. Видимо, там он встретил Грэйди. Грэйди мог что-то ему предложить, ведь нужно согласие. Этого я не знаю, я не видела, как это произошло.

— Как помочь моему дяде и Доминику?

Зоуи вздыхает, говорит:

— Лучше бы тебя волновало, как уничтожить безумное божество из мира мертвых, являющееся твоим первопредком. Потому что это ключ к решению обеих проблем. Пока Грэйди здесь, твоему дяде не станет лучше. И пока Грэйди здесь, он постарается уничтожить душу Доминика, чтобы занять его тело навсегда.

— Тогда что я должен делать?

— Тебе все известно, ты и думай.

И в этот момент Зоуи вдруг напоминает мне папу, я мотаю головой, чтобы отогнать ощущение.

— Ты знаешь, как его уничтожить? Знаешь?

У меня даже в горле пересыхает, но Зоуи продолжает смотреть на меня спокойно. Ее синие глаза не выражают ничего, они совершенны и абсолютно пусты, как придуманное море.

— Так же, как и любого другого человека. Так же, как я сделала это в первый раз. Но учти, пожалуйста, что перед тобой воплощенное божество в теле профессионального убийцы. К нему будет сложно подобраться.

— Стой, я не хочу убивать Доминика, — говорю я. — И не собираюсь его убивать!

— А кто сказал, что это должен быть ты?

— И не хочу, чтобы кто-нибудь его убил!

— Тебе все известно, ты и думай, — повторяет Зоуи, и море начинает шуметь, будто приближается шторм.

Резко, будто нырнув в холодную воду, я просыпаюсь. Папа сидит на краю кровати, он не сразу замечает, что я открыл глаза. Мильтон еще спит, и отец гладит Мильтона по голове, медленно, ласково и напряженно одновременно. Губы у отца страдальчески искривлены, он бы никогда не позволил себе такой гримасы, зная что кто-нибудь его видит.

— Братик, — шепчет он коротко, едва слышно. И слово такое непривычное в его исполнении, детское, дурацкое, вдруг до боли ранит меня. Мильтон еще спит, он дрожит во сне и дышит тяжело, глубоко вдыхая и надолго затихая.

— Папа? — шепчу я. Выражение лица у отца тут же меняется, становится спокойным и не показывает больше ничего, ни горя, ни волнения. Он отдергивает руку.

— Фрэнки, — говорит он.

— Я говорил кое с кем в мире мертвых.

Папа смотрит на меня, ожидая продолжения, но как только я набираю воздуха, чтобы продолжить, кто-то вдруг звонит нам в дверь: раз, другой и снова, как сумасшедший.

— Разбудят твоего дядю, — с досадой говорит отец, мы с ним оба вскакиваем, чтобы проверить, кто пришел. Выглянув на лестницу мы видим, как Итэн открывает Морин Миллиган.

Мэнди стоит у двери, скрестив руки на груди.

— О, кого мы не ожидали здесь увидеть, — говорит она. Морин в своем монашеском одеянии переступает порог без стеснения и даже без приглашения.

— Да? Забавно, потому что твой брат искал меня в церкви, — говорит Морин.

— Здравствуй, тетя. Что тебя суда привело? — спрашивает папа максимально нейтрально, будто не его брат болен и, возможно, безумен.

— Пришла выторговать назад дочку? — фыркает Мэнди. — Это хорошо, потому что нам от тебя кое-что нужно.

— О, так вы еще не знаете, почему я пришла? — говорит Морин. — Прибытие заранее может быть хуже опоздания.

И именно в этот момент, у отца звонит телефон. Отец берет трубку и слушает что-то, что для меня слышится далеким и неразборчивым голосом его секретарши. Шерри? Брэнди? Лицо у отца совершенно не меняется, когда он спрашивает:

— Сколько?

И когда он спрашивает:

— Кто-нибудь остался?

И даже когда говорит:

— Спасибо, Шерил Ли. Свяжись, пожалуйста, с теми, с кем мы связываемся в таких случаях, и скажи им, что я буду у них завтра утром.

Папа выключает связь и говорит:

— Доминик пришел за мамой, явив собой чудо героизма и сыновний долг во плоти. Он вырезал охрану, а к ней вдобавок уничтожил почти всех наших зарождающихся медиумов.

— Доминик, — говорит Итэн. — Ведь профессиональный убийца, так, Райан?

— Да, — говорит папа спокойно. — Проблема в том, что судя по описаниям выживших, он делал физически невозможные вещи.

— И в том, — добавляет Морин. — Что это был не Доминик.

— А кто? — спрашивает Мэнди.

— Я не знаю, — и Морин впервые кажется отчаявшейся, взволнованной старушкой. — Но это не мой внук, и он забрал мою дочь.

— Но знаю я. Я хотел тебе, папа, рассказать, когда мы были у Мильтона.

— Хорошо. Ты нам и расскажешь, — кивает папа. — Морин, извини, но у нас нет времени и возможностей тебя утешить.

Но я говорю неожиданно жестко:

— Пусть она останется. Дело в ее внуке, в нашем дяде, во всех нас, и в ней тоже.