– Тебе помочь к экзамену подготовиться?

Она похожа на цветок подорожника. Моя однокурсница. Ты спросишь, Бенки, какой у нее цвет глаз. Я до сих пор тебе этого не скажу: не знаю, не понимаю. Да и есть ли у нее глаза? Под глазами есть две вечерние лужайки, это точно. Но сами глаза? Еще есть зубы. Крупные, хорошо бы их поместить в гербарий стоматолога. Хотя я никогда до этого не видел ее в столовой. Зачем ей зубы? И зачем она сейчас пришла в столовую, где я с однокурсником и соседом по комнате Бухштейнфельдманбергшейном ем чудо-пельмени, заливая их живой водой?

– Присаживайся! – говорит Бухштейнфельд… шут с ним. Просто Бух. Он встает и длинными пальцами указывает на место близ его тарелки.

Эта драма с пельменями, Бенки, происходит шестнадцать лет назад.

– Спасибо, – отвечает цветок подорожника и садится рядом со мной. – Зачем ты так много льешь уксуса?

Теперь важно жевать, чтобы ответ потерял всякий смысл в непроваренном тесте.

– Что, прости?

Настойчива. Настой подорожника.

– Прости, что?

Жевать. Унг-унг. Унг-унг.

– Прости, что?

– Это не уксус, это водка.

– Ты не пьешь водку, я знаю.

– Сегодня решился. Мы с Бухом отмечаем юбилей.

– Чей?

– Да, кстати, – Бух направляет в меня острием алюминиевую вилку. – Какой юбилей?

– Остается ровно двадцать лет до сноса Московского университета.

Бух кладет вилку рядом с салфеткой:

– Никак не могу привыкнуть к твоим шуткам.

Она улыбается:

– Если бы ты слышал, что он рассказывал на экзамене про опричнину.

– Могу себе представить. Мне он говорит, что этому всему научил его Карамзин.

Я убиваю последний пельмень и спрашиваю:

– Разве я был не прав насчет опричнины? Опричник Алексей Басманов – лучший нападающий сборной Руси по баскетболу.

– Нет, – ее зубы возражают – Ты говорил не это.

– А что он говорил? – Бух спрашивает бесстрастно, алюминий в тарелке аккомпанирует.

– Ничего не говорил! – она смеется. – Пытался объяснить, что у него болеет бабушка в каком-то Таганроге.

– А, это нормально. – Бух вытирает рот салфеткой – так, что подбородок краснеет от шершавого рвения. – Мне странно, что его до сих пор не отчислили. А бардак в комнате какой он устраивает!

– Хотите я пришлю вам уборщицу? – она смотрит на мой древнеримский профиль (из учебника по античной истории, имени императора не помню), любуется. Профиль молчит, любуется снегом за окном. Москва – третий Рим.

– Второй! Второй год я за ним убираюсь. Привык, – Бух вытирает вилку салфеткой. Он носит свою вилку ссобой. – Только его часть стола не трогаю.

Смена кадра. Наша с Бухом комната. Желтые обои – цвета мертвых одуванчиков из венка. Над кроватью Буха – карты Израиля и Соловецких островов. Над моей – плакат, на котором четыре друга из Великобритании остаются вечными мальчиками. Плакат выцветает со времен предыдущего жильца-меломана, я не трогаю. Мне их костюмы и прически не мешают. Камера наезжает на стол у окна. Через стол протянута сетка для пинг-понга. Наша мягкая берлинская стена. Справа – некогда полированная поверхность с аккуратными продольными трещинами и как мини-монумент – пишущая машинка Brungilda из аккуратного немецкого сплава. Бух до сих пор боится компьютеров, ему кажется – они искажают его смыслы. Слева – мой уютный хаос. Бумаги с такими мелкими карандашными иероглифами, что не видно ни зги; ветхий завет Чехова – пьесы, которые я иногда ставлю для себя перед сном; искореженные морозом перчатки; открытка от бабушки – глупая белочка с неподъемной конфетой в лапках; апельсиновые косточки на блюдце; журнал с оторванной обложкой; вавилонская стопка видеокассет; карандаши – один, два, три, четыре, вон еще два высовывают клювы из-под случайной газеты; крошки музейного сыра. И граненый стакан в ампирном подстаканнике с барельефом в виде прибытия поезда. Под ним объяснение наискосок: «Счастливого пути!» Прощальный дар папы Карамзина.Камера переходит на подоконник, где стоит видеомагнитофон, на котором разбросаны мелкие… Не успеваем рассмотреть. И вот – окно. Фокусируем на стекле. По нему ползет титр: «В этой комнате шарить больше нечего, выключай, дурак, камеру!»

– Так помочь тебе с экзаменом? Я очень хорошо знаю этот период. Бенки, наверно, надо все же произнести ее имя? Хорошо, пусть будет Хташа. Достаточно глухих согласных для нее. А имя мне еще пригодится, увы.На второй год, когда уже пятеро однокурсниц вышли замуж, она решилась заговорить со мной. До этого только улыбалась, пугая зубами.– Спасибо, я тоже хорошо знаю этот период.Хташа молчит, изобретает новый вопрос.– Все! Я на баскетбол! – Бух поднимается, высокий и ломкий, как кузнечик-оборотень.– А ты что будешь делать? – Хташа опять улыбается, мымра..– А он ничем не интересуется, – Бух убирает фамильную вилку во внутренний карман пиджака. – Он только в кино ходит.– Я тоже люблю кино! Сходим, может быть?Что ей ответить? Что все билеты проданы до конца столетия?– Не знаю… Я всегда один хожу.– Почему?– Это… это… для меня такое дело…– Интимное! – смеется Бух, уже мысленно выкатывая из-под кровати заплеванный мяч.