Сборник критических статей Сергея Белякова

Беляков Сергей

Путешествие в "страну святых чудес"

Современные заметки о давних впечатлениях

 

 

Предисловие

Статья о путешествии четы Достоевских по Германии и Швейцарии — это вторая часть задуманной мною трилогии: первая, посвященная Юрию Олеше, вышла в десятом номере журнала “Урал” за 2004 год. Третья еще не написана.

Статью об Олеше встретили довольно-таки дурно. Критик Александр Агеев, например, заметил, что от статьи “несет чем-то уж совсем гнойным”. В национализме и фашизме меня прямо не обвинили, но намекали неоднократно.

Если статья о европейце, не любившем Россию, показалась такой крамольной, что же будет, если написать о русском, не любившем, нет, не Европу, но европейцев?

Статью о Достоевских я написал несколько лет назад и тогда же решил показать специалисту. Я отдал текст одному очень известному филологу, превосходному “достоеведу”. Тот с интересом взял статью. Вернул он мне ее спустя неделю. Я уже не воспроизведу дословно, что сказал мне филолог, но смысл слов сводился к следующему: “Не надо трогать Достоевского. Он был болен, ему не хватало денег на жизнь”.

— Но как вы объясните эти высказывания?

— Ну, видите ли, в Анне Григорьевне да и в самом Федоре Михайловиче было кое-что мещанское. Но зачем об этом мещанстве писать. На творчество Достоевского оно не повлияло.

И что же объясняет ссылка на мещанство? Во-первых, ни происхождением, ни образованием, ни образом жизни Достоевский к мещанам не относился. Во-вторых, а почему, собственно, ксенофобия стала атрибутом только мещанского сословия? Само слово “мещанин” давно уже стало ругательным, и на “мещанство” привыкли списывать все грехи.

А еще я запомнил выражение лица филолога. Запомнил, потому что точно такое же выражение лица было у Игоря Волгина, когда ему задали вопрос об антисемитизме Достоевского. В лице филологов читались брезгливость и недовольство, как будто речь шла о чем-то столь неприятном и постыдном, что следовало поскорее прекратить сам разговор на эту тему, а желательно и позабыть его навсегда.

В чем же дело, отчего прекрасно образованные, просвещенные люди не желают даже слышать о ксенофобии великих? Есть такая позиция: гений вне критики. Мы превращаем великих писателей если не в божества, то в безгрешных святых, которым не пристали слабости и пороки простых людей. Эта традиция жила несколько десятилетий. Но современное общество только и занимается тем, что традиции нарушает. В наше время уже не стесняются писать, что Иисус Христос будто бы жил с женщиной, которая рожала от него детей. Подрываются духовные основы цивилизации, просуществовавшей две тысячи лет. И в этом мире нельзя говорить о ксенофобии Достоевского?! Да ведь и сами исследователи творчества Достоевского уже не стесняются писать на темы, еще недавно запретные. Людмила Сараскина намекнула на гомосексуальное влечение Достоевского к Спешневу. Борис Парамонов тему подхватил и “с удовольствием договорил то, что не сказала Сараскина”. Игорь Волгин Сараскиной и Парамонову возразил, но гомосексуальной темы не испугался: посвятил ей несколько глав своего блестящего исследования. По сравнению с такими штудиями статья о ксенофобии кажется мне скромной и сдержанной.

Я не мог понять, почему национальная тема представляется людям более “крамольной” и “постыдной”, чем тема сексуальная. И почему “достоеведов” не заинтересовала возможность проникнуть в еще один темный уголок души. Разве сам Достоевский не интересовался тайными и постыдными желаниями человека, разве не он первым (задолго до Фрейда) заглянул в бездонный колодец бессознательного? Разве многочисленные исследователи его творчества не пытались вслед за ним заглянуть в эту бездну или хотя бы увидеть ее отражение в “Двойнике”, в “Записках из мертвого дома”, в “Идиоте”, в “Братьях Карамазовых”?

Впрочем, тогда, три года назад, я все-таки решил положить статью в стол. Тогда я еще не мог предположить, какие события заставят меня вернуться к ней.

Весной 2006 года газеты, радиостанции и телеканалы стали сообщать о нападениях на чернокожих студентов, на армян, на азербайджанцев, на таджиков. Нападения случались чуть ли не ежедневно. СМИ, как проправительственные, так и оппозиционные, заговорили на любимую не только обывателями, но и многими учеными тему: “это кому-то выгодно”, “скинхедов кто-то направляет”, “за этими событиями кто-то стоит”. Дальше версии уже различались. Одни винили во всем “мировую закулису”, другие — “жидо-масонов”, которые-де сталкивают лбами дружественные народы Евразии, третьи заговорили о кознях ФСБ, о новых политтехнологиях, о третьем сроке Путина.

Мне самому не довелось понаблюдать скинов, так сказать, на поле боя (скинхед — уличный боец), но драку с “национальной спецификой” я увидел год назад. Восемь или десять абхазов прямо на улице Нартаа (бывшем проспекте Руставели), в самом центре Гагры, избивали грузина. Грузин оказался человеком везучим, абхазы были не очень злы: незваного гостя посадили в маршрутку и велели убираться за пределы республики Апсны. Как я узнал позднее, обычно с грузинами там поступают проще: ножом в бок — и в ущелье. И это в сотне метров от волшебного голубого моря, под цветущими магнолиями, невдалеке от знаменитой эвкалиптовой аллеи!

Допустим, что загадочному “кому-то” могут быть выгодны и кавказские погромы, и пробитые головы чернокожих студентов, и грузинские трупы в ущелье Жоаквара, но ведь “семена зла” приживаются лишь на благоприятной почве. Почва появилась задолго до этих “семян”. И я вспомнил о своей статье.

Скажете: какая связь между бритоголовыми громилами, молодыми абхазами и Достоевским? Что общего у людей, вряд ли прочитавших даже “Мойдодыра”, с гениальным писателем и его умной, образованной супругой? Но общее есть у всех людей. Все мы способны испытывать радость или печаль, все можем страдать от холода или жары, все стремимся к счастью. Ксенофобия в широком смысле слова — неприязнь, настороженность к чужим, к незнакомым людям, как мне представляется, качество если не всеобщее, то распространенное достаточно широко. Такова уж наша природа: все мы делим мир на своих и чужих. Неприязнь к людям другой национальности — всего лишь вариация ксенофобии.

Мы слишком верим рациональным объяснениям, слишком любим искать всюду чей-то интерес. Но ведь человеком управляет не только разум, наши чувства, эмоции подчас толкают на “неразумные” поступки. Разуму останется лишь задним числом придумать для нас оправдание. Тогда и появляются версии о “всемирном заговоре”, об “этнических предпринимателях” (да-да, есть и такой термин), о черных злодеях, которые ссорят мирных людей, “разжигают межнациональную рознь”. Пусть так, но откуда эти “разжигатели” берут горючий материал? Может быть, ненависть к чужому человеку, к чужому народу изначально живет в наших душах? Мы сами не замечаем этого, или же замечаем, но сдерживаемся, загоняем имманентно присущую нам ненависть к чужаку в бессознательное. Уж в каком виде она оттуда появится, какой маской прикроется, не предугадать.

Мне всегда хотелось поймать, уловить этот момент: как спонтанно возникшая ненависть к чужаку перерождается в ясную и логичную идею националиста, что думает, что чувствует человек при столкновении с чужаком? У социологов, насколько мне известно, пока что нет инструментов, которые позволили бы “измерить” столь тонкие вещи. Социологи анализируют материал (от опросов населения до контент-анализа частных объявлений), прошедший, как минимум, фильтр внутренней цензуры.

Единственный сорт источников, который позволяет прикоснуться к самым сокровенным, сокрытым от публики мыслям и чувствам человека, — это, конечно же, дневник. Дневник — это практически идеальный источник для изучения внутреннего мира человек, его взглядов, вкусов. Бывают, правда, дневники, предназначенные для публикации: это, скорее, сорт мемуаров. Их ценность для нас невелика. Нам нужен настоящий, интимный дневник. В моем распоряжении такой дневник есть. Его вела Анна Григорьевна Достоевская (Сниткина) в 1867 году, во время знаменитой заграничной поездки молодых супругов Достоевских.

Обстоятельства этой поездки хорошо известны. Молодая стенографистка Анна Григорьевна Сниткина вышла замуж за Федора Михайловича Достоевского в феврале 1867 года. Но враждебность родственников мужа, а также беспокойная петербургская жизнь с бесконечными приёмами гостей, не способствовали укреплению брачных уз. Положение было настолько серьёзным, что Анна Григорьевна и её мать опасались за судьбу семьи. Решение поехать за границу было попыткой спасти брак. Совместное путешествие, жизнь вдали от вздорных и склочных родственников могли сблизить молодожёнов. Так и случилось: “Мы уезжали за границу на три месяца, а вернулись в Россию через четыре с лишком года. За это время произошло много радостных событий в нашей жизни и я вечно буду благодарить Бога, что он укрепил меня в моем решении уехать за границу. Там началась для нас с Федором Михайловичем новая, счастливая жизнь и окрепли наша взаимная дружба и любовь…”

14 апреля 1867 года супруги выехали из Петербурга в Вильно, а оттуда поездом направились в Берлин, ставший первым заграничным городом, где супруги ненадолго остановились (17–18 апреля). 18 апреля они выехали в Дрезден, где задержались до 21 июня. Из Дрездена Достоевские направились в Баден-Баден. Баденский период (22 июня — 11 августа) из-за рулетки стал наиболее драматичным временем заграничной поездки. Недостаток денег (деньги Федор Михайлович проиграл на рулетке) заставил отложить намеченную поездку в Париж и предпочесть ей жизнь в менее дорогой Женеве. По дороге из Баден-Бадена в Женеву супруги заехали в Базель (12 августа). Женевский период путешествия продолжался с 13 августа по май 1868 года. Дальнейшие события поездки выходят за рамки нашей статьи, поэтому я позволю себе ограничиться лишь перечислением мест, где Достоевские побывали с весны 1868 по июнь 1871 года: Вена (лето 1868), Милан (осень 1868), Флоренция (зима 1868 — лето 1869), Венеция, Прага (осень 1869), Дрезден (осень 1869 — июнь 1871).

Здесь надо оговориться. Заграничная поездка описана самой Анной Григорьевной в книге воспоминаний. Но “Воспоминания” она писала для читателя, для истории, быть может — для вечности. А дневник для себя. Она боялась позабыть впечатления от путешествия, хотела попрактиковаться в стенографировании, но важнее было другое: “Мой муж представлял для меня столь интересного, столь загадочного человека, и мне казалось, что мне легче будет его узнать и разгадать, если я буду записывать его мысли и замечания”.

Сам дневник Анны Григорьевны уникален. Супруга Достоевского была профессиональной стенографисткой, к тому же она пользовалась собственной системой стенографирования. Она успевала занести в дневник даже самые мимолетные чувства, настроения, мысли, переживания. Записи были непонятны другим людям, в том числе и мужу.

Анна Григорьевна начала дневник в день отъезда из Санкт-Петербурга и вела его до самого конца 1867 года. Последняя запись в дневнике (по крайней мере, в той части, что дошла до нас) датирована 31 декабря 1867 года. Со временем записи становятся все короче. Если в начале путешествия Анна Григорьевна исписывала целые страницы, то в декабре она ограничивалась лишь несколькими строчками. Постепенно Анна Григорьевна охладела к ведению дневника, а хлопоты, связанные с рождением ребёнка (21 февраля 1868 г.), и стенографирование нового романа (Федор Михайлович в это время работал над “Идиотом”) поглотили всё свободное время. В конце концов, она оставила дневник.

Что же писала Анна Григорьевна в дневнике? На первый взгляд ничего особенно интересного или необычного: описывала распорядок дня, каждодневные события, происшествия и тому подобное. Сразу оговорюсь, иностранцы Анну Григорьевну не слишком интересовали. Немцы и швейцарцы были, так сказать, элементом ландшафта, быть может, неприятным, надоедливым, но не более того. Анна Григорьевна не собирала материал для новых “Записок русского путешественника”. Более всего на свете, если судить по книге воспоминаний и по дневнику, нашу героиню интересовал сам Федор Михайлович: его высказывания, его поступки. Он — главный герой, а немцы так, массовка, не более. Но все это лишь повышает ценность нашего источника. Во-первых, искренность и непосредственность автора более всего проявляются именно в случайном высказывании, когда он не скован даже внутренней цензурой. Во-вторых, опосредованно мы можем изучать взгляды, чувства, эмоции самого Фёдора Михайловича.

Анна Григорьевна упоминает в дневнике о евреях, о немцах и о швейцарцах (очевидно, франкофонах Женевы и Базеля). Еврейская тема появляется лишь в самых первых дневниковых записях. На улицах Вильно Достоевским попалось много “жидов со своими жидовками”. Один “жидок” продал супругам кусок мыла, другой попытался продать два янтарных мундштука, но его прогнали. Однако еврейская тема, едва наметившись, вскоре исчезает со страниц дневника. Развивать ее мы не станем, иначе она уведет нас от дневника Анны Григорьевны к “Дневнику писателя”. Другое дело немцы и швейцарцы.

 

“Ведь эдакая подлая страна: кривые, хромые, безголосые, ничего не видящие, просто ужас…”

Вспомним, что путешествие Достоевских было свадебным! Если Федор Михайлович уже успел побывать в Европе и даже опубликовать заметки о своих впечатлениях, то Анна Григорьева впервые увидела Германию, Швейцарию, Италию. Холодный, туманный Петербург остался далеко позади, поезд пересек границу, проехал Восточную Пруссию. Перед молодоженами лежала благословенная Центральная Европа с уютными городками с черепичными крышами, с немецкой чистотой и порядком. В ресторанах под звуки духовых оркестров они ели голубого угря, только что выловленного в Эльбе, и пили рейнвейн. В славном городе Дрездене их ожидали полотна Рафаэля, Тициана, Мурильо, Клода Лоррена. Затем они посетили курортный Баден-Баден, Базель и берега Женевского озера — прекрасные, живописные земли с чудесным климатом. Романтическое путешествие молодоженов омрачали, правда, приступы эпилепсии у Достоевского, а его страсть к рулетке несколько раз оставляла супругов без денег. Но были еще некоторые мелочи, досаждавшие путешественникам.

Человека встречают “по одежке”, правильней было бы сказать, не только по одежке, но и “по прическе”, по манере держаться, словом, по внешнему виду. Так вот, уже сам внешний облик немцев супругам Достоевским не понравился. Высказываний о внешности немцев в дневнике немного, зато они не только весьма выразительны, но и носят характер обобщений. Однажды увидев Иду, горничную, которая прислуживала Достоевским, когда те жили в меблированных комнатах в Дрездене, и которую Анна Григорьевна и без того величала не иначе как “немецкой харей” и “эдакой рожей”, в очках, и узнав, что та носит их с шестнадцати лет, русская путешественница вспылила: “Ведь эдакая подлая страна: кривые, хромые, безголосые, ничего не видящие, просто ужас…” Эта вспышка похожа на прорыв давно копившегося раздражения. Раздражения по поводу внешнего облика немцев? Не знаю. В моём распоряжении нет данных, позволяющих судить о том, были ли русские здоровее немцев или нет. Замечу лишь, что сама Анна Григорьевна хорошим здоровьем не отличалась. В дневнике, сразу же за гневной тирадой, произнесённой в адрес бедной Иды, следует запись о том, как Анна Григорьевна, спрыгнув всего-то с трёх ступенек, занемогла: “…у меня страшно заболел бок, спина и чем далее, тем более, так что я почти вовсе не могла идти”. Двадцатилетняя женщина постоянно жаловалась на разнообразные недомогания. Судя по дневнику, редкий день для неё обходился без новых болячек. На здоровье Фёдора Михайловича, который помимо эпилепсии страдал целым рядом других заболеваний, я останавливаться не стану.

От Анны Григорьевны досталось не только немцам, но и швейцарцам: “Какие у них все рожи, у этих швейцарцев, такие глупые, просто страх смотреть, дети у них какие-то косоглазые, грязные, со старыми лицами, просто какие-то старики, а не дети”. Боже мой! Неужели дети петербургских трущоб, “униженные и оскорблённые”, эти давнишние герои Достоевского, выглядели лучше швейцарских детей?

Но внешность, в конце концов, не так важна. Провожают ведь “по уму”. Как же Анна Григорьевна и Федор Михайлович оценивали умственные способности немцев? Увы, и здесь немцы не оказались на высоте. Чету русских путешественников до крайности раздражала их непонятливость. Например, узнать дорогу у немцев было решительно невозможно. В первый же день своего пребывания в Дрездене путешественники отправились к модистке покупать Анне Григорьевне новую шляпку, но заблудились, так как “какая-то немка показала в совершенно противоположенную сторону”. Ситуация повторилась на следующий день, когда супруги отправились в галерею смотреть полотна Тициана и Гольбейна. Вновь немка показала им в “совершенно противоположенную сторону”, что вызвало гнев у раздражительного автора “Двойника”. Как-то раз Достоевские остались недовольны обедом: в ресторане не оказалось мороженого. Кельнер повёл их в кондитерскую: “Долго толковал, но показал опять-таки, по немецкому обыкновению, не туда”. Не удивительно, что уже в первые дни путешествия Анна Григорьевна сделала следующий вывод: “Вообще, если немца что-нибудь спросить, то он, во-первых, ничего не поймет, а во-вторых, непременно соврет дорогу”.

Досадные помехи возникали на каждом шагу. Вот супруги решили отобедать в заведении с несколько странным названием “Биржевой зал и литературный кабинет”: “Нас сначала вообще не поняли (ужасно глупы эти немцы). Я должна была долго растолковывать, что мы желаем”, — пишет Анна Григорьевна. Нелегко было делать даже небольшие покупки: “…решительно не понимают, о чём мы спрашиваем”, — жалуется (а спрашивали они у продавца о землянике и клубнике, до которых супруги были большими охотниками). “И всё у немцев так, — вновь делает вывод Анна Григорьевна, — никогда ничего хорошенько не поймут”.

Почему же немцы не понимали Достоевских? Может быть, им неверно показывали дорогу по незнанию? Возможно, но не всякий же раз! Немецкий, в то время деливший с французским место одного из основных языков международного общения, знали оба супруга. Другой вопрос, насколько хорошо? Анна Григорьевна учила немецкий в училище св. Анны в Петербурге, а затем — в Мариинской гимназии. Шиллера она читала, разумеется, в оригинале. Но разница между устной и письменной речью достаточно существенна (особенно в немецком). Читатель Шиллера не обязательно поймет речь кельнера. Правда, сама Анна Григорьевна не раз упоминает (видимо, не без удовольствия), как местные жители хвалили ее немецкий. Но встречаются и свидетельства другого рода. В один из первых дней путешествия в вагоне берлинского поезда оказался какой-то “жид, который сначала заговорил с нами по-немецки, но потом, видя, что мы затрудняемся ему отвечать, перешел на русский”. Немка, с которой Анна Григорьевна плыла на пароходе по Эльбе, заметила, что русская путешественница “не привыкла разговаривать по-немецки”. Не привыкла. В этом все дело. Фёдор Михайлович знал язык ещё хуже.

Вряд ли Анна Григорьевна не догадывалась, что похвалы её немецкому были, скорее всего, лишь комплиментами. И всё же она не только обвиняла встреченных ею немцев в глупости, но и делала широкие обобщения: глупы все немцы, глуп народ! Глупость немцев для неё нечто естественное, не подлежащее сомнению. Заметим, такой вывод делает не купец-самодур с Охотного ряда, не мещанин-черносотенец или неграмотный мужик. Его делает умная, образованная, вполне “передовая” дама, и её мнение разделяет гениальный писатель, один из умнейших людей своего времени.

Не только плохое знание языка, но и непонимание местных обычаев заставляет Анну Григорьевну вновь и вновь повторять свой тезис: “Немцы так глупы, что невыносимо: прибьют надпись [о том, что сдаются меблированные комнаты. — С.Б.] к воротам дома, а не позаботятся прибить такую и к дверям. <…> немцы ужасно бестолковы, до крайности”. Федор Михайлович вполне разделял мнение супруги об умственных способностях немцев. 28 июня (10 июля) в Баден-Бадене Достоевский посетил И.С. Тургенева. Во время беседы, протекавшей не особенно дружественно, автор “Преступления и наказания” заявил, “что он в немцах только и заметил, что тупость, да кроме того, очень часто обман”. В письме к А.Н. Майкову Достоевский, упоминая об этом разговоре, заметил: “Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, в том и сомнения нет”.

 

Мошенники и “глупые патриоты”

Несмотря на молодость, Анна Григорьевна обладала задатками хорошей, расчетливой хозяйки. В её дневнике мы найдём множество упоминаний о том, сколько стоил найм квартиры, новая шляпка, фунт вишен. Встретим немало и жалоб на дороговизну. Некоторые из них весьма примечательны. Вот в Баден-Бадене она купила пирожок с орехами: “…за пирожок просят 6 kr. (крейцеров), около 6 копеек, это довольно дорого: у нас в лучших булочных продают за 5 копеек”. Ещё большее возмущение вызвала дороговизна клубники в Дрездене: “Это просто возмутительно дорого. Это точно как у нас, у Елисеева”. Следовательно, русский коммерсант имеет право торговать по высоким ценам, а немецкий, очевидно, нет. Значит, одно и то же действие по-разному оценивается в зависимости от того, своим оно совершено или чужим. Это незначительное на первый взгляд обстоятельство чрезвычайно важно, ведь это не что иное, как двойной стандарт.

Двойной стандарт — не порок, он естественен, изначально присущ самой природе человека. Более того, это один из основных принципов человеческих взаимоотношений. К примеру, если русский солдат на войне убивает немца — мы считаем его героем, если немец убивает русского — он враг, он преступник. Если к вам в квартиру проникнет вор, вы схватитесь за винтовку, за топор, на худой конец за табурет, но вряд ли возьметесь за оружие и станете звонить в милицию, если к вам зайдет жена или дочь. В нашем случае Анна Григорьевна прощает высокие цены русским, не прощая их немцам.

Высокие цены служат для Анны Григорьевны доказательством алчности и нечестности немцев: “Ох уж эти немцы, — ничего даром не покажут, за всё заплатить нужно непременно”. “Просто ужас какие неслыханные цены. Вот эта немецкая честность!” — возмущается жена писателя ценами в Баден-Бадене, популярном курорте, где к тому же была рулетка, собирались люди с капиталом и, следовательно, аккумулировались немалые деньги. Цены, как известно, определяет рынок. Если покупатель готов платить — значит, торговцу нет резона их снижать. Обвинять его в нечестности несправедливо. Но Анна Григорьевна считает иначе. Про кучера, взявшего с Достоевских больше, чем следовало, сказано: “Немец и тут воспользовался, хоть на грош, да украл”. Неудивительно, что примеры настоящего мошенничества воспринимались Достоевским как неопровержимое доказательство нечестности немцев: “…эта немка [официантка в кондитерской. — С.Б.] нас всё-таки обманула на 3 pfen. [пфеннига]… Уж эти мне немки”. Другой раз Фёдор Михайлович, повздорив с торговцем, недодавшим ему сдачу, заявил, что “нигде нет столько мошенников, как в Германии”. Опять-таки Достоевские переносят вину в отдельных случаях мошенничества на всех немцев, на весь народ Германии.

Всё познаётся в сравнении. Надо ли доказывать, ссылаясь на бесчисленные свидетельства источников, включая и художественную литературу (в том числе произведения самого Достоевского), что в России также было немало мошенников? Ограничусь примером из дневника нашей героини. Анна Григорьевна упоминает, что в одной из дрезденских библиотек ей без разговоров вернули залог за книгу. Едва ли не впервые Анна Григорьевна довольно скупо похвалила немцев, заметив, что: “Русский бы не так сделал, а непременно бы залог на что-нибудь да употребил”. Очевидно, невозвращение залога (весьма наглое мошенничество) было в то время в России в порядке вещей, однако ни Анне Григорьевне, ни Фёдору Михайловичу не приходило в голову обвинять русских во врождённой нечестности. Зато нескольких случаев обсчёта оказалось вполне достаточно, чтобы объявить немцев народом плутов и мошенников.

Неприязнь Анны Григорьевны к немцам была столь сильной, что когда немка-попутчица, ехавшая вместе с Достоевскими на поезде из Бадена-Бадена в Базель, сказала Анне Григорьевне, что та похожа на немку, возмущению русской путешественницы не было предела: “…ишь, ведь вздумала мне сделать комплимент, — ведь это можно принять за грубость”. В самом деле, разве не оскорбительно для неё стать на одну доску с немцами (по её мнению, нацией дураков и мошенников). Есть от чего прийти в ярость. Принадлежность к германской нации Анна Григорьевна считала чем-то позорным или, по меньшей мере, несравненно более низким, нежели принадлежность к русской нации.

Раздражение Анны Григорьевны вызывали даже, казалось бы, невинные вещи: “Странная манера у этих немцев благодарить за поступки”, — пишет она. Не понравился Анне Григорьевне и звон колоколов в Баден-Бадене: “не то что у нас в Петербурге: когда звонят, так просто сердце радуется. Нет, это какой-то нехороший звон… Даже неприятно слышать, именно немецкий звон”. Конечно, непривычный звон может легко вызвать неприязнь. Но здесь, на мой взгляд, принципиально важно, что Анна Григорьевна подчеркнула: неприятный ей звон — звон немецкий.

Однажды (а если точно — то 6 (17) июля) в Дрездене Анна Григорьевна посетила стенографическую библиотеку. Хозяин библиотеки, вице-президент дрезденского стенографического кружка, некто Цейбиг (Zeibig), и стенографист доктор Хайде (Haide) отнеслись к русской гостье с чрезвычайным вниманием: провели для неё нечто вроде экскурсии, показав многочисленные образцы разных типов стенографии и т. д. Какова же реакция русской стенографистки: “Потом я пришла домой, — пишет она, — рассказав Феде про немцев, очень смеялась над их наивностью”. Впрочем, Цейбиг и доктор Хайде оказались в числе немногих немцев, заслуживших похвалу Достоевских. Но и похвала эта весьма примечательна: Фёдор Михайлович назвал Цейбига “очень хорошим, сердечным человеком”, однако позднее прибавил, “что не любит немцев, исключая Zeibigа [так в тексте. — С.Б.] и того доктора” [то есть доктора Хайде. — С.Б.].

Впрочем, вскоре на страницах дневника встретилось еще несколько немцев, понравившихся нашим путешественникам. Например, похвалы Достоевских удостоилась пожилая чета попутчиков в дилижансе: эти люди столь трогательно ухаживали друг за другом, что, по словам Анны Григорьевны, они “примирили её с прочими немцами”.

Нашлись все-таки в Германии симпатичные, приятные, да просто нормальные люди. Но для Достоевских эти исключения лишь подтверждали правило. Русской чете очень понравился некий молодой человек, который в ответ на безапелляционное германофобское заявление Фёдора Михайловича (“нигде нет столько мошенников, как в Германии”) не стал возражать и даже заметил, что его тоже, бывало, обманывали: “Вообще это, мне кажется, один из немцев, который не глупый патриот и не станет утверждать, что немцы решительно все честные люди”, — замечает Анна Григорьевна.

Отметим: человек, не заступившийся за своё отечество, не защитивший его от грубых и несправедливых нападок иностранца, показался Достоевским одним из самых приятных людей. Как же Достоевские относились к тем, кто столь же грубо высказывался о России? Однажды в Женеве Достоевские познакомились с некой “мадемуазель Мари”, шестнадцатилетней русской девушкой, работавшей в одном женевском пансионе. Мадемуазель Мари пожаловалась, что в пансионе преподаватели и воспитанницы плохо относятся к России, считают русский язык “диким”, “говорят, что русские совсем без образования”, оскорбляют православную церковь и т. п. Федор Михайлович посоветовал девушке немедленно покинуть пансион и вернуться на Родину, а Анна Григорьевна заметила, что “очень рада за неё, что она так не любит немцев и швейцарцев и так любит Россию”.

Зато любившим свою родину немцам и швейцарцам крепко доставалось от Анны Григорьевны. На вокзале в Женеве она увидела следующую сцену: “…пришла целая толпа каких-то буршей с красными знамёнами в руках, их было человек 35, все ужасные сапожники и, по-видимому, мазурики, но удивительно много о себе думающие, вообще что ничего нет лучше их отечества [очевидно, здесь имеется в виду их кантон. — С.Б.], а главное, Швейцарии… Как мне все они противны, просто не знаю, как и сказать”. И опять двойной стандарт: русский патриотизм вызывает у Достоевских одобрение, а швейцарский (и немецкий) — отвращение и негодование.

С двойным стандартом связана и предвзятость. Предвзятому человеку в глаза бросятся прежде всего дурные стороны другого человека, группы людей, народа; хороших же он просто не замечает.

В городском саду Баден-Бадена супруги увидели памятник Шиллеру, который представлял собой простой камень с высеченной на нём надписью “Бессмертному Шиллеру город Баден”. Анну Григорьевну этот несчастный памятник почему-то привел в негодование. Она убеждена, что немцы не могли поставить памятник Шиллеру из искреннего восхищения творчеством автора “Разбойников”. Нет! Просто баденцы стремились не отстать от “городов просвещённых”, “показать, что они интересуются и уважают гения”, да ещё и сделать это с минимальными затратами: “Это очень хитрая выдумка, которая только и может быть придумана немцами… Меня это просто возмущает…”, — пишет Анна Григорьевна.

Предвзятость рождает желание опровергнуть любой положительный стереотип, связанный с именем “неприятного” человека или народа. Сразу же по прибытии в Швейцарию Анна Григорьевна обратила внимание на порок, в котором при всём желании не могла упрекнуть немцев: “Среди моста… стояли два-три старика. Все они были ужасно пьяны и о чём-то спорили. Вот какова швейцарская свобода… вот тебе и раз, хороша свобода!”. “Встретили ужасно много пьяных, — продолжает русская путешественница. — Однако ведь этот город Женева славится свободой, а оказывается, что свобода-то её в том только и состоит, что люди все пьяные и горланят песни”. Суждения Фёдора Михайловича мало чем отличались от высказываний его супруги: “Это самый прескучный город в мире, — так в письме к С.Д. Яновскому Достоевский аттестует Женеву, — строго протестантский, и здесь встречаешь работников, которые никогда не протрезвляются… Немецкая честность, швейцарская честность… не могу вообразить себе, кто только мог их придумать… трудно найти где-нибудь, кроме Германии, такую глупость, такое надувательство и притом такое самомнение”. “Пьяниц бездна”, — жалуется он в письме к своей сестре, Ф.М. Ивановой. “Всё здесь гадко, всё здесь гнило, всё здесь дорого. Всё здесь пьяно! Столько буянов и крикливых пьяниц даже в Лондоне нет”, — пишет он А.Н. Майкову. “Эти люди напиваются как свиньи и пропивают весь свой заработок”, — так Фёдор Михайлович отзывается о швейцарцах в письме к Яновскому.

Трудно найти столь вопиющий пример двойного стандарта. Уж русскому ли попрекать пьянством? Фёдор Михайлович, в своё время “задумавший роман “Пьяненькие”, без сомнения, знал о чрезвычайном распространении этого порока в русской жизни. Но о русских пьяницах Достоевский писал с сочувствием и жалостью (вспомним хотя бы “исповедь” Мармеладова во второй главе “Преступления и наказания”), но сопоставлять пьянство швейцарское с пьянством русским ему, очевидно, и в голову не приходило. Нет, жалея русских пьяниц, Достоевский пьяниц швейцарских презирал от всей души. При этом он всё же ставил швейцарцев “безмерно выше немцев”, которые, по его словам, “безмерно глупы”, “неизмеримо глупы”.

Конечно, Анна Григорьевна и Федор Михайлович не всегда были единодушны в оценках: “Федя начал по обыкновению ругать немцев”, — пишет госпожа Достоевская. Федор Михайлович бранил немцев часто и, видимо, охотно. Даже Анна Григорьевна, вполне разделявшая убеждения мужа, призналась, что это и ей порядком наскучило. Более того, Достоевский находил особое удовольствие в том, чтобы ругать немцев в глазах. Анне Григорьевне даже приходилось защищать немцев, когда нападки на них становились особенно несправедливы.

И всё-таки у супругов особых расхождений “по национальному вопросу” не было: оба соглашались с тем, что хотя между немцами и “найдутся люди, которые будут не хуже русских, но в большинстве это ужасные мошенники”. Эта цитата, на мой взгляд, служит выводом, органично следующим из всего того, что супруги Достоевские высказали о немцах, да и о швейцарцах. Тут я позволю себе и завершить повествование о романтическом путешествии четы русских националистов по Германии и Швейцарии, оставив объяснение феномена германофобии Достоевских на следующую главу.

 

Несколько незаконченных выводов о бытовом национализме

Неприязнь Ф.М. Достоевского к Европе и европейцам иногда объясняют мировоззренческими и философско-идеологическими мотивами, его отвращением к буржуазной культуре с её культом наживы, ведущим к забвению христианских ценностей, идеалов, к прогрессирующей бездуховности, триумфу индивидуализма и т. д. Действительно, именно эти пороки западной цивилизации Достоевский критиковал в “Зимних заметках о летних впечатлениях” (1863 г.), созданных под влиянием его первой заграничной поездки; и в “Дневнике писателя”; и во многих художественных произведениях. Но какое отношение всё это имеет к грубым нападкам на немцев, которые на страницах дневника Анны Григорьевны и писем Достоевского предстают нацией идиотов и жуликов? “Дневник писателя” и “Зимние заметки” содержат немало критических пассажей в адрес западной цивилизации. Но критика Запада здесь — это прежде всего критика социального устройства, негативных черт западного общества: социальных контрастов, соседства роскоши с нищетой; ханжества буржуа и лизоблюдства лакеев (в широком смысле слова), их обслуживающих; индивидуализма; западного христианства и общего упадка религиозности в Европе. Вместе с тем в “Дневнике писателя” Фёдор Михайлович восхищается немецким трудолюбием (а в дневнике Анны Григорьевны — ни одной похвалы), называет немцев (эту нацию глупцов и мошенников, если судить по дневнику и письмам) “великим, гордым и особым народом”. Что касается Анны Григорьевны, то она в своих мемуарах писала вовсе не о “немецких харях”, “глупых патриотах”, не о беспросветной глупости немцев, а, в худшем случае, об “основательности и некоторой тяжеловесности немецкого ума”.

Словом, в публицистике Достоевский предстает мудрым и трезвым наблюдателем, который находит в Европе и дурные, и хорошие черты. Его критика может быть едкой, но всегда великолепно аргументированной и нередко справедливой. Он с неприязнью отзывается о буржуазных порядках, не обращая свой гнев на европейские народы. Сравним с этим грубые, ни на чём, кроме раздражения, не основанные нападки в дневнике и письмах. Ведь в них Федор Михайлович и Анна Григорьевна ругали немцев отнюдь не за индивидуализм, не за недостаток “духовного начала” (да и к чему было искать духовность в кельнере или квартирной хозяйке), не за слабую религиозность. Нет! Они обвиняли немцев в том, что те будто бы сплошь дураки и мошенники, уроды и пьяницы. Критика Достоевским немцев (и европейцев вообще) в публицистике и нападки на них в частной жизни принципиально отличаются друг от друга, хотя между ними, я полагаю, существует связь.

Но, может быть, Достоевские не принимали европейскую культуру? “Европейская культура была всегда, с самого Петра, ненавистна и во многом… сказывалась чуждой русской душе… русская душа хоть и бессознательно, а протестовала во имя своего разума, своего русского подавленного начала”, — писал Достоевский в “Дневнике писателя”. Бессознательный протест против европейской культуры, по мнению Достоевского, приводил даже русских западников к стремлению разрушить европейскую цивилизацию (оттого-то они и становились поклонниками социалистических учений, направленных на подрыв основ европейской цивилизации). Пусть так, но что такое русская культура? Как известно, со второй половины XVII века она стала перенимать всё больше элементов культуры европейской. В XVIII веке эти заимствования приняли если не тотальный, то, по крайней мере, широкий характер: от философских систем до фасона одежды, от канонов живописи и литературных жанров до многочисленных деталей быта. В результате культура высших слоев общества (а в XX веке и общества в целом) стала мало отличаться от европейской культуры. Разумеется, полной вестернизации русской культуры не произошло, да и многие западные семена давали на русской почве весьма неожиданные плоды. И всё же во времена Достоевского культура высших слоёв русского общества являлась, скорее, своеобразным вариантом культуры европейской.

Фёдор Михайлович, как и всякий образованный русский человек, был воспитан европейцем. Его любимые писатели — Сервантес и Шекспир, Шиллер и Гофман, Гюго и Бальзак, Диккенс и даже Жорж Занд. Их книги повлияли на его мировоззрение, на творчество. Не случайно первым литературным опытом Достоевского стал перевод “Евгении Гранде” Бальзака. На европейской культуре была воспитана и Анна Григорьевна. В дневнике мы найдём много указаний на то, что читали супруги. Это исключительно европейские авторы: всё те же Диккенс, Гюго, Бальзак, Флобер.

В Дрездене Достоевские сделались прилежными посетителями знаменитой Королевской картинной галереи. “Сикстинская Мадонна”, любимая картина Фёдора Михайловича, произвела впечатление и на Анну Григорьевну. Восхищались они и “Динарием кесаря” (“Христос с монетой”) Тициана, “Мадонной” Мурильо (этой “чудесной богиней”, по словам Анны Григорьевны), картинами Клода Лоррена, Ватто, Рембрандта, Гольбейна, Жана Лиотара. В музее Базеля супруги были потрясены картиной Гольбейна-младшего “Мёртвый Христос”. Надо сказать, что ни один русский художник не произвел на Фёдора Михайловича столь глубокого впечатления. В “Дневнике писателя” Достоевский, рассуждая о современной ему русской живописи, хвалит (довольно сдержанно, даже снисходительно) Репина, Маковского, Куинджи, Перова, но в похвалах Достоевского “Бурлакам на Волге”, “Виду на Валааме”, “Псаломщикам”, “Охотникам на привале” нет ничего похожего на то восхищение, которое вызывали у него “Сикстинская Мадонна”, “Мёртвый Христос” или “Пейзаж с Ацисом и Галатеей”.

В дневнике Анны Григорьевны мы найдём и похвалы музыке Россини, и почти восторженное описание готического храма в Базеле. Но, пожалуй, наиболее интересный пример отношения к европейской культуре — это посещение госпожой Достоевской католического богослужения. Православная Анна Григорьевна была очарована и католической мессой, и церковным убранством, и особенно пением: “…даже у меня часто проходил холодок по телу при этих дивных звуках”, — писала она. Богослужение ей настолько понравилось, что спустя неделю она вновь посетила католический храм. Фёдор Михайлович не сопровождал жену только потому, что в это время играл на рулетке в Гамбурге. После этого не вызывает удивления настоящее признание в любви к Европе в “Дневнике писателя”: “О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам… Европа, эта “страна святых чудес”!.. Европа нам второе отечество, — я первый страшно исповедаю это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия”.

Европейская культура была не просто близка Достоевским. Они сами принадлежали к этой культуре.

Но как совместить эти гимны Европе с откровенной неприязнью к немцам и швейцарцам? Быть может, они принимали европейскую культуру в её высших формах, но отрицали её на бытовом уровне? Обратимся вновь к нашему источнику. Дневник Анны Григорьевны изобилует бытовыми подробностями, однако лишь немногие из них связаны с нападками на немецкий быт. Однажды Анна Григорьевна “ужасно выбранила” немецкое поливальное устройство, которое чуть было не облило её. В Германии не было варенья и самоваров, это также не понравилось русской путешественнице. Однако эти эпизоды даже не стали поводами для того, чтобы обрушить на немцев обычные обвинения. В большинстве же случаев критика европейского быта сводилась к жалобам на дурно приготовленный кофе, невкусную телятину, чересчур сладкий крем. Опять-таки, поводами для нападок на немцев такие случаи не стали. Впрочем, странно было бы ожидать иной реакции. Европа уже давно перестала быть для русских экзотикой. И в Петербурге, и в Берлине, и в Женеве господа ели холодную телятину с тарелок мейсенского фарфора, и в Москве, и в Дрездене носили шляпы одного фасона и т. п. Сколько-нибудь серьёзных различий в быту высших сословий у русских и немцев не было.

Итак, ни идеологическими, ни мировоззренческими, ни культурными, ни даже бытовыми различиями нельзя объяснить ксенофобию Достоевских. Да в дневниковых записях Анны Григорьевны и в письмах Фёдора Михайловича мы и не найдём неприязни к немецкой живописи, музыке, литературе. Нет! В них содержится нечто иное — неприязнь к самим немцам и швейцарцам, раздражение, переходящее в ненависть к ним. Это странное, бесспорно иррациональное чувство.

Психологам известно, если человек испытывает немотивированную неприязнь к другому человеку, то он, дабы оправдать, объяснить чувство, загадочное для него самого, начинает внушать себе, что он не любит этого человека по какой-то причине — это рациональное обоснование чувства, ощущения, имеющего иррациональную природу. Видимо, в случае Достоевских мы имеем дело с похожим явлением. Что-то в немецкой натуре раздражало чету русских путешественников, что-то вызывало в них отторжение, неприязнь. Уточним, неприязнь к чужаку, то есть ксенофобию. Чтобы хоть как-то объяснить себе это чувство, они приписывали немцам физические и душевные пороки. Так в глазах Анны Григорьевны и Фёдора Михайловича немцы предстали нацией дураков, мошенников и калек. Конечно, это не более, чем мое предположение, версия.

Природа этой ксенофобии (“бытового национализма”) неясна. Её нельзя объяснить “голосом крови”, генетической ненавистью. Даже элементарных знаний по всемирной истории достаточно, чтобы понять: на планете Земля практически нет “расово чистых” народов. Да что там говорить, вспомним “этническое происхождение” нашей героини. Дело в том, что пламенная русская националистка Анна Григорьевна “по крови” не русская. Она — дочь украинца и шведки. Отец её, Григорий Иванович Сниткин (наст. фамилия — Снитко), происходил из украинских дворян, мать — Анна Мария Мильтопеус, шведка из финского Або. Однако Анна Григорьевна выросла преимущественно в русской среде, ни финского, ни шведского не знала и совершенно обрусела. Что касается Фёдора Михайловича, то он, как известно, происходил из старинного “западно-русского” дворянского рода, чьи отпрыски проживали на Волыни и в Подолии. О “чистоте крови” здесь тоже вряд ли можно говорить.

Интересное объяснение ксенофобии принадлежит Льву Николаевичу Гумилёву, хотя сам он термином “ксенофобия” не пользовался. Гумилев отметил, что между людьми разных национальностей подчас существует некая на первый взгляд труднообъяснимая антипатия (а иногда, напротив, появляется столь же непонятная взаимная симпатия). Это явление Гумилев назвал комплиментарностью — отрицательной и положительной, соответственно. Комплиментарность (ощущение “подсознательной взаимной симпатии/антипатии”), по мнению Льва Гумилева, и определяет деление людей на “своих” и “чужих”. При межэтнических контактах комплиментарность между “своими” (представителями одного этноса) положительна, а между “своими” и “чужими” (представителями чужого этноса) отрицательна.

Гумилев, пытаясь найти природу “комплиментарности”, предложил гипотезу “этнических полей” (разновидности полей биологических). Совпадение колебаний полей порождает у людей ощущение взаимной близости (положительная комплиментарность), а их диссонанс порождает ощущение чуждости, несходства, ведущее к антипатии, а затем и к внешне немотивированной ненависти. В принципе, гипотеза логичная. Сами колебания, по-видимому, отличаются у разных представителей одного и того же этноса, что порождает, с одной стороны, людей более расположенных к контакту с иностранцами, с другой — националистов вроде супругов Достоевских. Эта гипотеза достаточно логично объясняет неприязнь Достоевских к немцам и швейцарцам, однако настоящих доказательств в моем распоряжении нет. Это тоже всего лишь версия.

И в заключение хочу представить читателю еще одно предположение. Как-то грустно завершать одну статью, не перебросив мостика к следующей. Финал нашей статьи — это вовсе не конец пути, а лишь небольшая остановка, если хотите — привал.

Ученые люди — политологи, историки, социологи, этнологи — еще недавно относились (многие относятся и до сих пор) к “бытовому национализму” несколько пренебрежительно. Считали его маловажным, вторичным. Вот национализм “идеологический” — это дело другое. Идеологии национализма посвящены многочисленные и разнообразные монографии и диссертации, что касается “бытового национализма”, то он таким вниманием, по крайней мере до последнего времени, не пользовался. А зря. Прав был Ленин, идеи действительно только тогда становятся силой, когда овладевают массами. Но для того, чтобы овладеть ими, сами идеи должны соответствовать тем чувствам, представлениям, ожиданиям, которые уже существуют в умах людей. Идеология национализма создаётся интеллектуалами, однако для того, чтобы стать реальной силой, она должна иметь опору в массовом сознании, а эту опору как раз и дает “бытовой национализм”. Да и сами идеологи? Не бытовой ли национализм лежит в основе их убеждений? Идеологи национальных движений, от Мадзини до Гитлера, менее всего походили на прагматичных и расчетливых рационалистов, которые попросту “воздействовали на простейшие чувства” людей ради достижения собственных, вполне материальных целей. Как бы не так! Идеологи национализма в большинстве своем были как раз искренни в своих убеждениях. Не скрывался ли банальный бытовой национализм за самыми сложными и утонченными националистическими концепциями? Я не утверждаю, я просто хочу обратить внимание читателя. Разве не естественно предположить, что в основе русского мессианства, в основе идеи о народе-богоносце, в основе критики Достоевским католицизма лежало все то же чувство?

Иррациональная ксенофобия Достоевского, как мне представляется, не могла не повлиять на его творчество. Быть может, именно в ней лежит первооснова его критики западного христианства. Не исключаю, что повлияла она и на мессианскую идею о народе-богоносце. И вот во второй книге двадцать восьмого тома собрания сочинений Достоевского я нашел подтверждение своим догадкам. Конечно, это лишь шаткий мостик, переброшенный от бытового национализма к идеологическому, но по мостику можно перейти на другой берег. Вот этот мостик:

“О, если б Вы знали, как глупо, ничтожно и дико это племя [швейцарцы. — С.Б.]. Мало проехать путешествуя. Нет, поживите-ка! Но не могу Вам теперь описать даже и вкратце моих впечатлений; слишком много накопилось… В управлении и во всей Швейцарией — партии и грызня бестолковая, пауперизм, страшная посредственность во всём; работник здешний не стоит мизинца нашего: смешно смотреть и слушать. Нравы дикие, о если б Вы знали, что они считают хорошим и что дурным. Низость развития: какое пьянство, какое воровство, какое мелкое мошенничество, вошедшее в закон в торговле… В Германии меня всего более поражала глупость народа: они безмерно глупы, они неизмеримо глупы… всё-таки наш народ безмерно выше, благороднее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, высочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с её дохлым католицизмом и глупо противоречащим самому себе лютеранством” (из письма Ф.М. Достоевского А.Н. Майкову от 31 декабря 1867 года).

Впервые опубликовано в журнале «Урал»