В Баладжарах поезд стоял долго.

Костя считал шаги — от закрытого газетного киоска до косматого тутового дерева. Сто тринадцать. А в другой раз получалось сто семь. Подошел и зашагал рядом старший лейтенант, танкист, который ехал с ним в одном вагоне. Верхние пуговицы кителя у него были расстегнуты, к самому кадыку подходил светло-розовый рубец шрама. Насквозь мокрым платком он вытирал лицо.

— Да, не сказал бы, что холодно,— поделился он с Костей своим открытием,— В вагоне не лучше, чем в танке на солнцепеке. А почему стоим?

— Баку-пассажирская почему-то не принимает.

Костю злила эта последняя задержка. Сколько раз он представлял себе, как приедет когда-нибудь в Баку, и сейчас он уже готов выйти на привокзальную площадь. Она не будет погружена в темноту, как в сорок втором, и никому не придет в голову замазывать стекла в трамвае синей краской. А интересно — третий ходит по тому же маршруту или нет? Но что с того, куда ходит третий. В Баку теперь нет такого трамвая, который бы привез его домой.

— У тебя в Баку родные?

— Нет,— отрывисто сказал он.

Возможно, это прозвучало грубовато. Но если бы он сказал иначе, то пришлось бы долго объяснять, долго рассказывать про свою жизнь. В квартире, где он родился и вырос, живет кто-то другой, стоят чужие, незнакомые вещи. Нет, должно быть, цветов на широких подоконниках — китайской розы, пальмы. Пальму отец принес в горшочке, а потом пришлось покупать кадку и пересаживать. Пальма вытянулась под потолок. Отец поливал ее утром, перед уходом на работу. Случалось, вода протекала, на паркетном полу белели предательские пятна, и мать сердилась.

— Ты чего улыбаешься?..— Оказывается, старший лейтенант по-прежнему шел рядом.

— Эх, старлей!— не выдержал все же Костя.— Знаешь, ведь я же бакинец. И с начала войны тут не был.

— Друзей, значит, много?

— Не знаю, кого застану. Война всех поразбросала.

— А у меня жена и дочка в Тбилиси. Дочке уже семь, восьмой. Она без меня родилась, в декабре сорок первого. Вот, еду. Получено разрешение, чтобы наши офицеры в Германии позабирали семьи. А то сколько же можно — врозь и врозь!

Застоявшийся паровоз протяжно закричал. Через сорок минут Баку! Лязгнули буфера, по колесам прошел стон.

Костя остался в тамбуре. Душный ветер врывался в открытую дверь. Стемнело быстро, как всегда темнеет на юге. Желтые пятна окон неслись по земле. Костя высунулся, и его тень помчалась рядом с вагоном. Впереди было много огней. Они переливалась и мерцали, как искры в золе прогорающего костра.

Промелькнули и остались позади Кишлы, Поезд шел уже через Черный город. Заводы, заводы,,. А ведь воздух здесь действительно припахивает нефтью, как же он раньше не замечал. Промелькнула гирлянда разноцветных огней в парке культуры «Роте фане». Часто кричал паровоз, и его выкрики заставляли сердце биться в тревожном и радостном ожидании,

Костя сходил в купе за чемоданом, Вровень с тамбуром потянулся перрон. Не дожидаясь, когда поезд совсем остановится, Костя перешагнул на платформу. Он успел первым в камеру хранения, до того, как там образовалась очередь.

В вокзале все оставалось по-старому, к мраморная лестница вела в ресторан, он был открыт, сверху доносилась музыка. На освещенной лампионами площади звучала напевная азербайджанская речь. Костя сперва в уме составил нехитрую фразу.

— Трамвай нёмрэли уч хара гэлир? (Куда идет третий номер трамвая? (азерб.)).— спросил он проходившего мимо пожилого азербайджанца в мягком чесучовом костюме.

Тот охотно ответил. Костя не понял, но кивнул и пошел по направлению к скверу, где прежде останавливался и третий, и другие номера.

По дороге попалась телефонная будка. А что, если вот так, наугад, позвонить по старым телефонам? Костя вытащил мелочь и под фонарем нашел три пятиалтынных. Первым он набрал Левку Ольшевского. Ему ответил мужчина, но не Левкин отец. Левкиного отца он узнал бы. «Вы очень отстали от жизни, молодой человек. Ольшевские тут давно не живут». А если к Володьке?.. Что из того, что они когда-то были оба влюблены в Марину, отчаянно ревновали ее друг к другу? Все это было очень давно. И не звонить, а просто ехать.

Трамвайной линии вообще не оказалось возле сквера. Костя вскочил в подошедший троллейбус. Он помнил, что Телефонная очень длинная улица, и было странно, как быстро ее проехали. Он сошел у кинотеатра «Форум»и вернулся немного назад, к угловому пятиэтажному дому. Поднялся на третий. После стольких лет, после стольких перемен в его жизни — и на своем месте желтая латунная табличка с гравировкой: «Николай Семеновичъ Васильевъ», так, с твердыми знаками в конце слов, с ятем.

А звонок новый. Он нажал белую пуговку, прислушался. Послышались шаги. Дверь распахнулась.

— Привет,— сказал Костя, словно только вчера заходил сюда и вот, как договаривались, заглянул сегодня.

Они обнялись, и Володька, не отпуская Костиной руки, потащил его за собой в комнату,

— Что же ты, черт чудной, вчера не догадался! Мы праздновали наш выпускной вечер. С большим опозданием, правда, и далеко не в полном составе, но праздновали.

— Ты женился, я слышал?— спросил Костя.

— А от кого?

— Случайно — встретил на Пушкинской одного парня. В лицо его помню. Он учился не в нашей, а в соседней, в шестнадцатой. Ну, постояли, поговорили. А кто же твоя жена?

— Угадай.

— А я ее знаю?

— Еще бы, откуда бы тебе знать! Люда... Ну, Люда же из нашего класса! Она скоро вернется.

Костя хлопнул Володьку по плечу.

— Старик! Я очень рад за тебя. Она же всегда была отличной девчонкой.

— Да вроде бы ничего,— хохотнул Володька.— На плохих не женимся. Стоило ли ради этого возвращаться?

Они прошли в комнату, где почти все стояло так же, как и семь, восемь, девять лет назад, и от этого у Кости появилось ощущение, что этих лет вовсе не было. Володька сейчас откроет тетрадку, посмотрит на чистую страницу, которую надо заполнить решением задачи, и вздохнет: «Белый цвет — страшный цвет».

Наверное, что-то похожее чувствовал и Володька.

— Слушай, а не позвонить ли нам в стол заказов гастронома?— предложил он,

— А что, давай позвоним!— засмеялся Костя.

Это они затеяли в девятом классе. По телефону сделали заказ и на следующий день с интересом ждали математики... Петр Моисеевич появился со своим неизменным портфелем под мышкой, уселся и вызвал к доске Радоева, Но математику Костя всегда знал хорошо, так что придраться было не к чему, Потом, ни к кому не обращаясь в отдельности, Петр Моисеевич сказал: «Я вот не могу решить одно уравнение, там слишком много неизвестных. Но прошу иметь в виду на будущее: я не люблю сардин в масле. Предпочитаю балык. Садитесь, Радоев».

— А ты помнишь?— сказал Костя.— Помнишь, в десятом нашу экзаменационную задачу по алгебре? «Доблестный сын осетинского народа Хадзимурза Мильдзихов уничтожил в одном бою столько немецко-фашистских захватчиков, сколько корней содержится...»

— Верно! Прямо не задача, а боевое донесение. Я теперь и ответ вспоминаю — сто восемь.

В коридоре раздался звонок.

— Она... Давай на балкон, быстро,— сказал Володька.— Не показывайся, пока я тебя не позову.

Костя вышел и встал за дверью, но так, чтобы видеть комнату.

— А, ты не одна,— донесся Володькин голос.— Тем лучше. Ни тебе, ни тебе ни за что не догадаться, что я для вас приготовил, кого я вам сейчас покажу.

В комнату вошла Люда, за ней — Марина.

Костя даже не удивился. Раз не было этих семи лет, то Марина должна была появиться, как же без нее. Она перед ним — такая же, как в тот день, когда началась война и они узнали о вероломном нападении на пляже в Мардакянах от старика лодочника. Или — когда она провожала его из Баку и не отпускала его руку, и старалась изо всех сил сдержать слезы.

Люда заглянула за буфет, заглянула в соседнюю комнату. Володька не звал его, но Костя решил, что хватит играть в прятки. Он появился на балконном пороге.

— Ой!— вскрикнула от неожиданности Люда.— Что? Костя?.. Ты?— Она подбежала к нему и обняла, ткнулась носом в плечо.— Приехал? Надолго? А ты, Маринка, что же...

— Здравствуй, Марина,— сказал он.

— Здравствуй, Костя.

— А куда это девался твой муж?— спросил Костя у Люды.— Что за внезапное таинственное исчезновение?

— Никакой таинственности, сейчас он прибудет обратно. Ну, вы посидите, а я на кухню. Я ведь не кто-нибудь, а хозяйка дома, Костя!

— Знаю, Ну, и как?

— А просто. Вы все хороши, пока с вами встречаешься часа но три в день. И вы тогда ужасно благородные и готовы на любой подвиг во славу прекрасной дамы. Допустим, накинуть вечером ей на плечи свой пиджак. А потом выходишь за вас замуж, и оказывается, что...

— Постой, постой, а вы сколько уже женаты?

— Да порядком. До серебряной свадьбы двадцать три года. Да, оказывается, у вас есть свои незыблемый привычки и устои, и надо, видите ли, к ним применяться. Что, не так?

— Честное слово, не знаю.

Люда старалась говорить серьезно, но глаза у нее смеялись. Должно быть, они хорошо и дружно живут, невольно подумал он.

Люда вышла. Костя и Марина остались стоять.

— Учишься?— спросил он.

— С опозданием, но кончаю филфак.

— А я в Москве, на геологоразведочном. Тоже с опозданием. Вот еду сейчас на практику в экспедицию в Нафталан.

Сколько ни убеждай себя, что не было последних семи лет, они все же были.

— Сядем,— сказал он.— Что это мы стоим?

Она послушно села на потертый плюшевый диван.

Костя придвинул стул. Он не успел придумать, как поддерживать дальше этот салонный разговор,— в коридоре открылась входная дверь. Володька прошел сперва в кухню, потом к ним в комнату.

— А почему притихли?— поинтересовался он.— Марина, что, ты умеешь быть и молчаливой? Но тебе это, учти, не идет.

Она кое-как улыбнулась.

Вошла Люда.

— А ты не женился, Костя?— спросила она, доставая из буфета тарелки, рюмки и тонкие хрустальные бокалы, зеленоватые, которые для себя, понятно, не ставили, когда собирались отмечать Седьмое ноября или Первое мая, или встречать Новый год, или поздравлять Володьку с днем рождения.

— Женился? Нет,— ответил он.— Нельзя поисковым геологам жениться. Бродячая профессия, бездомная. Какая же женщина согласится?

— Вот еще глупости!

— Глупости или нет, ко у нас два профессора и один доцент обзавелись семьями, когда уже перешли на оседлость.

— И ты намерен ждать до седых волос?

— Я? А чего, собственно, ждать?. Смотри — они у меня и так есть.

— Ты подумай, как тебе повезло, что я не геолог,— обратился Володька к Люде.

— Повезло, повезло, а то как же... Садитесь за стол, мальчики-девочки. Марина, тебе отдельное приглашение?

Костя сел между Володькой и Людой, Марина — напротив. Володька стрельнул в потолок пробкой и ловко направил струю в подставленный Костей бокал.

— Первое слово Косте, как приехавшему,— объявила Люда.

Костя взял бокал за тоненькую ножку.

— Что вы, ребята, какое там слово!— сказал он.— Прошло много времени, и мы прошли много дорог с тех пор, как, ну, как мы собирались вместе, дружили, ссорились, мирились. Мы и сами не заметили, как стали взрослыми. Некогда было замечать. Но что-то я такое загибаю красивое,— оборвал он, поймав себя на том, что думает, как отнеслась к его словам Марина.— Давайте лучше просто выпьем друг за друга! Мы же и через двадцать лет никуда друг от друга не денемся, потому что — школьные товарищи, это не просто слова. Остановите меня, и давайте чокнемся!

Зазвенел хрусталь. Они все выпили, до дна.

Люда постаралась незаметно вытереть глаза. Она всегда была сентиментальной, в младших классах ее дразнили « Люда-глаза-на-мокром-месте ».

— Ты ешь, ты на нас не смотри,— сказала она Косте и положила на тарелку кусок мяса с подливкой.— Мы недавно обедали.

— Живут же люди!— сказал он.— Поесть — это неплохо. Я так. сегодня хотел поскорее очутиться в Баку, что не выбрался за весь день в вагон-ресторан.

— Вот и ешь,— обрадовалась она.

— Хорошо. Я буду есть, только вы не молчите. Ма рюш успела, мне скакать, что кончает филфак. А вы?

Какое у вас место под солнцем?

Он добросовестно ел к слушал.

Люда и Володька дружно пошли в АзИИ (АзИИ — в те годы Азербайджанский индустриальный институт) на инженерно-строительный, и нынешней весной почти благополучно миновали третий курс.

— Ничего себе дружно,— поправил Люду Володька,— Ты, Костя, не представляешь... Ехать так ехать, как сказал попугай, когда его кошка тащила из клетки. Она, как кошка, и ревнива. Собиралась в педагогический, но как же меня одного отпустить?

Люда слушала и посмеивалась.

— А ты, выходит, попугай?— сказала она в отместку,— Скорее павлин.

Почему он выбрал строительный?

— Ты знаешь, я тоже боюсь загнуть красиво. Но столько пришлось видеть развалин... Ты ведь тоже не просто так, а почему-то выбрал же свою геологию.

— Если честно,— сказал Костя,— то нежнее, чем о геологии, я думаю в последнее время о журналистике. И не только думаю, а и делаю кое-что. Мне кажется, рассказывать людям друг о друге необходимо не меньше, чем строить дома, искать нефть или изучать литературу. Разве я не прав?

— Наверно, прав,— ответила Люда.— И ты тоже не думаешь, будто я из ревности пошла на строительный.

Костя незаметно взглянул на Марину. Ему показалось, она плохо слушает. Ее серые, с удивительным темным ободком по самому краю зрачка глаза смотрели куда-то далеко. Хотел бы он знать, что ока там видит.

— Мы ждем,— напомнила Люда Володьке.

— У меня не тост, а предложение,— сказал он, подняв бокал.— Но и тост. Предварительно — вопрос Косте. Ты сколько у нас пробудешь?

— Дня два смогу.

— Так вот, давайте завтра наплюем на все дела и махнем в Мардакяны. Возьмем лодку, непременно лодку! Я предлагаю этот пикник, пикник со значением. В тот раз, как вы помните, нам не дали докататься. Так мы это сделаем теперь. Понятно?

— А что, мальчики-девочки, это идея,— посмотрела Люда сперва на Костю, потом на Марину.

— Я за,— согласился Костя.— И за этот пикник, и за его внутренний смысл. А кроме того, я здорово соскучился по морю.

— Ты как, Марина?

— Подчиняюсь большинству,— ответила она Люде.

— Так вот... За это, за возобновление прерванной прогулки, я и предлагаю вам выпить шампанского. А кто сегодня не пьет с нами, тот против нас!

И снова им откликнулся певучий хрусталь!

— Я смотрю, ты здорово переменился, Володька,— сказал Костя.— Тебя никак невозможно узнать. Куда девался твой высокомерный скептицизм?

Володька весело рассмеялся.

— Ты бы в зеркало посмотрел сам на себя! Ты, может быть, остался таким, как был? А кто из нас в свои семнадцать лет не мечтал казаться не тем, что он есть на самом деле!.. Ну, кто? Пусть бросит в меня камнем.

Все они очень давно знали друг друга, но вот сейчас, встретившись после долгой разлуки, они как бы заново знакомились.

— Людок!— сказал Володька.— Рюмки ты достала. А где наш графинчик? Заветный... Я видел, там вчера порядочно оставалось. Мы с Костей старые солдаты, нам даже как-то неудобно пить за встречу шампанское. Не к лицу нам это.

— Точнее — не ко рту. Но он глубоко прав,— поддержал Костя.— А потом мы же не сказали еще слов, за которые вам, девочки, тоже придется поднять рюмки. Пусть в них будет налито символически, по десять граммов,— добавил он, увидев, как сморщилась Люда.

Темно-красный тяжелый графинчик появился на столе, и Костя налил Володьке, себе, Марине и Люде.

— Прошу встать,— сказал он и встал первый.— Кто из наших? Я не про всех знаю.

— Игорь Смирнов. Рауф Джеванширов. Ленька Севастьянов.

— Да. Знаю.

— Жора Амбарцумян. Владька Семенов. Таня Островерхова.

— Таня?..

— Она была радисткой в десантных войсках. Миша, Треухов.

— Как, и Миша?

— Да. Он шел на барже по Ладоге, в Ленинград. Баржу разбомбили. И ни один не выплыл.

Они выпили не чокаясь. После этой рюмки Володька и Костя вышли на балкон покурить.

— Я вот так иной раз выйду сюда,— сказал Володька,— и не верится. Не верится, что я — это я, что вернулся и действительно все это вижу. В сорок втором, когда я уезжал, над городом уже появлялись фашистские разведчики. Нас было двенадцать человек — команда. В пехотное училище. Все, конечно, были храбрые и уверенные — с первого же дня покажут себя!.. А потом оказалось — все не так просто. А в первой атаке — да и в третьей, и в десятой — надо много выдержки, чтобы не прилечь в первую подвернувшуюся яму.

— Я в атаку не ходил,— сказал Костя,— но, бывало, наш орудийный расчет — к немцам чуть ли не вплотную. Старший сержант Васютин, так он любил вое больше прямой наводкой. Я о нем подумал, когда мы сейчас пили за тех, кто остался там.

Они вернулись к девушкам и снова сели за стол. «А помнишь? А ты помнишь?..» Этому не было конца, и хотя все всё отлично помнили, но им доставляло особое удовольствие вместе вспоминать то, что было.

Марина собралась уходить.

— Посиди еще, куда ты?— попросила ее Люда.

— Нет, пора. У меня дома есть одно дело, и надо кое-что собрать, если мы всерьез собираемся завтра в Мардакяны.

— А ты что думала, мы шутки шутим?— сказал Володька.

Костя подумал, что надо, наверное, проводить ее. Надо или не надо? Очень давно прошли времена, когда это разумелось само собой. И Костя не знал, как быть.

На помощь пришла Люда:

— Ты что ж стоишь, рыцарь? Проводи Марину.

— Нет, зачем же, я на троллейбусе — от вас и прямо до дома,— сказала Марина, но не очень уверенно. Костя вышел в коридор. Люда — за ним.

— Иди,— торопливо шепнула она.— Иди, чудак ты человек!

Костя не ответил. Смешная Люда! Такая же восторженная... Неужели ей до сих пор кажется, что десятиклассник Костя влюблен в свою одноклассницу и соседку по парте Марину?

Марина и Володька появились в коридоре,

— Ты возьми ключ, Костя,— сказал он.— На тот случай, если мы ляжем.

— Вот радушный хозяин!— вмешалась Люда.

— Я бы обиделся, если бы Костя считал себя каким-то гостем. Какие к черту хозяева, гости, когда речь идет о нас, о таких старых друзьях?

Проспект Кирова... А когда-то раньше —Большая Морская... Вдоль тротуаров светились молочно-белые шары фонарей, горели разноцветные огни рекламы — красные, зеленые, фиолетовые, синие. Небо над городом, озаренное огнями, казалось рыжим.

— Ты где теперь живешь?— спросил он.

— Там же, у тетки.

— Помирились?

— Да, она очень одинока. И поняла, что я стала взрослой.

— Пешком пойдем?

— А ты не устал с дороги?

— Нет, я даже рад буду пройтись.

Они свернули на Торговую, и когда надо было снова ступить на тротуар, Костя крепко взял Марину под руку.

—— Мы с тобой весь вечер молчим об одном и том же,— сказал он.— То, что было, было очень давно, когда мы были детьми. С тех пор мы повидали много такого, о чем и не подозревали, когда вот так лее бродили с тобой. Помнишь?

— Помню,

Было уже поздно. Костя усмехнулся. Он подумал, что редкие прохожие наверняка принимают их за влюбленную парочку.

— Я скажу тебе правду,— продолжал он.— Я долго не мог сломать в себе это. Все же сломал. Но ведь у нас с тобой много такого, что ты не можешь стать для меня совсем чужой.

Он замолчал. Если она опять ответит односложно, нечего и поднимать весь этот разговор. За вечер Марина ни разу ни о чем не спросила его. Так не лучше ли продолжать делать вид, что им не о чем разговаривать?

— И ты тоже...

О чем это она? А-а, в ответ на его слова, что она не может стать чужой для него.

— Я много раз собиралась написать тебе...— Марина заговорила.— Когда работала в госпитале и потом, когда уже училась в университете. И всякий раз не знала, что писать. Мои радости и мои горести были очень далеки от тебя. Тебе только больно было бы читать. Я очень любила мужа.

— Любила?— спросил Костя,

— Он же убит! Они добирались в Москву, ка парад Победы. И по дороге их обстреляли какие-то недобитые сволочи. Погибло семеро, семеро из семнадцати.

— Я не знал этого... Я знал только, что у тебя сын,

— И сына нет. Дифтерит его задушил, и ничего на осталось мне от Мити, кроме старой фотографии, еще довоенной.

— Я не знал...— повторил Костя и понял, что совсем не то говорит. Лучше уж молчать.

Они сами не заметили, что идут теперь медленнее. Он выждал какое-то время, чтобы дать ей справиться с чужими для него воспоминаниями. Они миновали Книжный пассаж, вышли на улицу, огибающую «Парапет»,— к этому скверу в самом центре города долго из могло привиться новое название.

— Послушай, Марина,— сказал он,— мне было неловко спрашивать у Володьки. Кто их там знает в этом отношении...

— О Левке Ольшевском?— как прежде, поняла она.

— Да, о нем. Когда я — уже из Алма-Аты — ушел на фронт, у нас переписка оборвалась,

— Он жив, слава богу. Служит в Германии и никак не может добиться демобилизации. Если хочешь, я достану его адрес.

— Достань, обязательно достань, А ты знаешь,— внезапно для себя проговорил он,— можно так идти очень долго и не знать, придешь ли...

— Что там Володька утверждал, будто ты переменился,— тихо сказала она.— Никто никогда не меняется. Ты неисправимый и закоренелый романтик. Был таким и будешь.

— Не знаю, что такое быть романтиком. Но я в пятнадцать лет, когда прочитал «Овода», так даже заикаться начал и прихрамывать в подражание Риваресу.

Если это называется быть романтиком, то разве плохо им быть?

— Нет, неплохо. Я же этого не говорю. Вот и в геологи ты подался из-за этого, конечно. А теперь из-за этого думаешь о журналистике.

— Я ездить люблю,— сказал Костя.— Ездить, видеть новые места, новых людей.

— А ты не пробовал писать?— спросила Марина, и они смутились — и Костя, и сама она. Ведь сколько стихов он отправил ей, сколько безнадежно плохих стихов, где «любовь» неизменно рифмовалась с «вновь» и на разные лады речь шла о верности, о встрече после томительной, невыносимой разлуки.

— Я о прозе говорю,— поправилась ока.

— Нет, не пробовал,— почему-то соврал он.— За исключением заметок и зарисовок в дивизионку. И теперь — в одну газету, в молодежную, областную.

Костя подумал, что все же, все же она обошла его вопрос о прошлом, которое их связывает. Значит, не хочет отвечать. Значит, надо просто поддерживать светскую беседу.

— А если бы написать,— сказал он,— могло бы получиться интересно. Повидать пришлось много. Я говорю не о фронте только, об Алма-Ате тоже. В Алма-Ате я снимался,— ну, об этом я писал. И впервые там увидел безногую женщину. Фронтовичку.

Он прервал. Он вспомнил, что как раз в тот день, когда у почтамта он вторично встретил эту женщину, он получил письмо от Марины — нежное, самое нежное, и отчаянное, и трогательное, и сумасшедшее из всех ее писем, такое, что ему захотелось бросить все и любым способом немедленно в Баку, хоть на час. После был долгий перерыв, и он ломал голову, что там такое могло случиться. Все объяснило то письмо в голубом конверте, после которого он уже не писал ей и ничего не получал от нее. «Костя, дорогой,— писала Марина,— я не знаю, как это все получилось, я сама ничего не знаю и тебе не могу объяснить. Я выхожу замуж. Понимаю, ты простить не можешь, и все же прости...» И тогда он скомкал письмо и сказал: «Черт с тобой, выходи». Но ему было далеко не «черт с тобой».

— Что же ты замолчал?— спросила она.

— Я подумал, что если бы начать писать, там было бы много о тебе. Ты долго была со мной — и в Казахстане, и ка фронте, и еще в госпитале. И никто мне тебя не мог заменить. Но я об этом уже говорил. Ты знаешь...

Он остановился. Нет, об этом лучше промолчать,— сразу после госпиталя он подумал однажды, что ему креме одной желтой полагалась бы вторая такая же нашивка за тяжелое ранение.

— Ты... ты получил мое письмо, которое перед... ну, перед тем, в котором было то известие?

— Да, получил. Это письмо ты не мне писала. Ты его адресовала самой себе.

Марина чуть отстранилась, посмотрела на него, брови у нее изогнулись.

— Ты это понял?

— Не тогда, позднее. Ты сама себя уверяла, что я хороший, пусть все между нами остается по-прежнему.

— Ты угадал правильно. Как раз в то время я познакомилась с Митей, он лежал в нашем госпитале.

Они подошли к ее дому, который постарел за это время, и остановились у парадного. Надо было прощаться, и она первая протянула руку, белевшую в темноте.

— Подожди,— сказал он, как когда-то.— Весело было у вас на вечере, вчера?

— Мы старались вовсю, но не очень-то получалось. Хочешь не хочешь, а это был вечер воспоминаний. Как, и сегодня, вспоминались ребята, которых нет. А. почему ты приехал, не дав телеграмму? Мы отложили бы на день, нам хотелось, чтобы побольше наших было, но никто не знал, где ты, где тебя искать.

Косте казалось — все, что она говорит, идет откуда-то издалека.

— Я не знал, кто есть из школьных товарищей. А кроме того, лучше так, как гром среди ясного неба, как снег на голову, и какие еще там есть сравнения, подчеркивающие неожиданность,

— А когда ты будешь в Баку на обратном пути? Может быть, захватишь мой диплом?

— Я буду в сентябре. А какая у тебя тема?

— Война в произведениях советских писателей. Читаю Симонова, Эренбурга, Алексея Толстого, Гроссмана, Горбатова. Только читаю и ни строчки не написала.

— Напишешь. А неужели наступит такое время, что эти книги кому-то покажутся устаревшими?

— Кому-то — не знаю. А нам — никогда,, Ладно.,. С утра созвонимся. Я думаю, не стоит выезжать особенно рано. День будний, лодку в Мардакянах мы достанем, Я ведь с того раза тоже там не была. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Она потянула на себя дверь и скрылась в парадном, Костя постоял, прислушиваясь к ее шагам. Вот она прошла первый и поднялась на второй этаж. Это он всегда определял безошибочно. И всегда ждал, пока не хлопнет дверь, потому что Марина, поцеловавшись уже в самый последний раз, иногда сбегала обратно. А что, если случится невероятное и она вернется? Один раз шаги как будто приблизились, но стук двери наверху все объяснил. Теперь здесь нечего было ждать, у парадного,

А шаги приближались. Просто ночной прохожий. Ночь была тихая и теплая. Костя пошел бульваром. Луна краешком показалась из воды. Она была багровая, и черное в темноте море стало местами бурым. Костя- глубоко вдыхал влажный морской воздух. Чем больше показывалась луна, тем светлее становились деревья, и когда она вся повисла над горизонтом, на ветках можно было различить каждый листок, каждую гроздь. Костя присел на скамейку. Персидская сирень отцвела. Он сорвал кисточку и крошил ее в руках. А как же она теперь называется? Иранская сирень? Он прошел в самый конец бульвара, где врезалась в небо заброшенная парашютная вышка. Постоял у бетонной дамбы. Внизу плескалось море. Они увлекались греблей и каждый день ходили на базу. Участвовали в соревнованиях, и их шлюпка заняла четвертое место среди взрослых команд. А Марина и Люда сидели на пристани и болели за них.

Марина... Приехав в Баку, он невольно настроился на прошлое. И, как видно, сегодня без Марины не обойдется, о чем бы ни вспоминать — о войне, о гребле, о прогулках за город, о мягкой, теплой ладони, которая впервые нежно, почти неосязаемо гладила его затылок,

Костя пошел туда, где находилась маленькая летняя пристань, от которой по воскресным дням отходили моторки. За пятьдесят копеек можно было сделать трехкилометровый круг.

На пристани у самых ног лежало притихшее море. В ветренную погоду, когда дует норд, ее всю заливает кипящей водой. Костя много раз стоял тут и смотрел, как волны обрушиваются одна за другой и растекаются по каменным плитам. И Марину приводил.

А что, если искупаться? Поздно, поблизости никого не видно. Он спрятал одежду за каменным барьером, Чтобы не шуметь, осторожно спустился ногами вперед и оттолкнулся рукой.

Он плыл, зарывая лицо в потревоженную воду. Потом лег на спину и медленно перебирал ногами, чтобы только держаться на поверхности. Ночь была звездная. В тихую погоду на море тревоги и заботы выглядят иначе, чем на берегу. Все воспринимается спокойнее. Он вспомнил, что из-за неудачной любви в старых романах герой кончал самоубийством. И рассмеялся — до того нелепой показалась мысль, что можно выдохнуть из легких воздух и камнем пойти на дно.

Костя окунулся, вынырнул и поплыл к берегу. За барьером он быстро оделся. И почувствовал себя легко и свободно. Уходя, он обернулся. Очень редко кто уходит не оборачиваясь. Луна поднялась уже высоко. На поверхности моря, как нефтяное пятно, колыхалось ее отражение. Лунная дорога укоротилась.

Тут было не особенно далеко до Большой Морской. Ему нравилось называть ее по-старому. Он ключом открыл дверь. В столовой еще горел свет. Люда подняла глаза от потрепанной клеенчатой тетради.

— Вовка завалился спать,— сказала она,— А мне конспект дали на три дня. У меня хвост. Мы с ним нарушили закон, поженились, не сдав сопромат. Надо сдать, а то стипендию не платят. Правда, мы с Вовкой берем чертить и как-то выкручиваемся, но все равно придется же сдавать.

Постель на диване была уже постелена. Костя сел за стол, напротив Люды.

— А почему у тебя волосы мокрые?

— А я после того, как проводил Марину, пошел обратно бульваром. Ночь чудесная, наша, бакинская ночь. Ну, я и искупался тайком с пристани.

— Вот сумасшедший! Ты нисколько не изменился! А Маринку не узнать. Молчаливая, смеется редко.

Понятно — приглашение к разговору по душам. Но не хотелось принимать это приглашение.

— Марина сказала — созвонимся с утра. Она за то, чтобы не очень рано выбираться. Кажется, в этом она не очень изменилась с тех пор, как могла проспать первый урок во вторую смену.

— Слушай! Что мне пришло в голову... Ты не можешь, никак не можешь задержаться дольше, чем на два дня? Ну что такое два дня? Она же очень одинока. С теткой у нее тот самый худой мир, который, по-моему, ничуть не лучше доброй ссоры.

И Люда не изменилась. Она все так же не могла успокоиться, пока не настоит на своем,

— Это ни к чему, Людочка,— сказал он; пришлось все же вступить в объяснения.— Ни к чему. Я понял — ей это ни к чему, И мне, пожалуй, тоже. «На то она и первая любовь, чтоб вслед за ней скорей пришла вторая». Это один мой приятель написал. А кроме того, я действительно не могу задержаться. Меня ждут в Нафталане. В субботу мы уходим в горы.

— Ты уверен, что не ошибаешься?

— Если я в чем-нибудь уверен до конца, так в этом — Марина вся еще в своем прошлом.

— Может, ты и прав,— сказала Люда и больше ни о чем не спрашивала.— Ты ложись, Костенька. Уже третий час... Знаешь, где свет выключается?

— Помню, если там же.

— Да, там же.

Она ушла в спальню и прикрыла за собой дверь.

Костя разделся в темноте. Приятно было завернуться в прохладную простыню. Он лег на спину, вытянулся. Завтра в Мардакяны. С тех пор, как они ходили там на веслах, столько всего было! Разные люди оставляли след на его дороге и становились неразлучными спутниками, даже если он никогда больше не встречал их.

Он опять увидел Нафталан, каким запомнил его с того раза, когда работал там помощником бурильщика. Темная зелень фруктовых садов, виноградники на склонах песчаных холмов, несмолкаемый шум горной речки. А когда он уезжал оттуда, ему хотелось бесконечно долго стоять у кабины, в лицо — прохладный ветер, и чтобы дорога не кончалась...

1945—1972