Балашову постелили в комнате у Котельниковых.

— Извини, дорогой, — говорила тетя Груша, — ехать Ивану далеко. Мы уж их к вам в комнату, вы свойский, я вот и постелила.

Сережа чувствовал усталость; молча разделся и натянул на себя одеяло. Как назло, уснуть у Котельниковых было трудно: еще возились, еще устраивались.

— Вот молодец, — восхищалась Аграфена, — как убитый!

Сережа не спал. Он слышал, как на диване устраивалась Марья, как горячо они шептались с матерью. Марья что-то возражала, а тетя Груша, наоборот, в чем-то укоряла дочь.

Но вот тетя Груша ушла, что-то ласково и нежно сказав на прощание. Но вдруг Сережа догадался, что речь шла о нем.

Он даже кое-что понял. «Дудки… мне бы Лильку, мою Лильку…»

Марья ворочалась, диван скрипел, а он лежал и лежал, думая о том, что если он встанет и пойдет к Марье, то это будет самая настоящая сделка с совестью. Но искушение, желание было немалое: это ведь так просто, встать и подойти, тем более Марья дает понять, что она не спит. «Ну и сволочь ты, Сережка… А Лилька?»

На минуту брала мужская потребность не искушенного, не испытавшего. Он представлял себе, как будет обнимать Марью, ласкать ее упругое и гибкое тело, как она будет осыпать его лицо и грудь горячими, жадными от радости и счастья поцелуями.

«Не могу же я на ней жениться! У нас нет ничего общего…»

И он вспоминает тот день, когда Марья зашла к нему в комнату, угловатая, робкая и смущенная: «А у вас грязно. Я бы убрала, но вы ключ унесли».

Он вспомнил рябинки под ее глазами и глаза — они часто у нее бывают возбужденными и по-своему красивыми, но в них всегда он замечал грусть.

«Обидеть человека и затем уйти боком — какая подлость!»

Сережа с ожесточением повернулся на другой бок — спать, спать, и никаких разговоров!

— Сережа… — вдруг робко позвала Марья, — милый, иди сюда.

«Что она, дура, пьяная, что ли?..»

— Иди…

«Вот привязалась. Встану и пойду, и тогда заплачешь, как это… поется в песне».

Но Сережа не встал; стиснув зубы, он молчал. Слышно, как в соседней комнате тяжело ворочается тетя Груша, в коридоре когтями скребет кошка да с присвистом храпит Степан. Но вот прибавляется звук, который заставляет Сережу насторожиться. Марья тихо и придавленно всхлипывает, и он догадывается, как вздрагивают ее плечи, как зарывается в подушку ее лицо.

«Вот, черт возьми… история».

Сережа молчит; хочется встать и успокоить Марью; он знает, что этого не сделает; если он встанет, то тогда кончится так, как хочет Марья; она станет его и, может быть, навсегда. От этой мысли его коробит, сна уже нет, и он, издергавшийся и обессиленный, с трудом борется с собой.

Так длится долго. Уже не слышны всхлипывания Марьи, — спит ли она, или, как и он, мучается, коротает время?

Уже первые проблески утра. И хотя окно занавешено, они будоражат и беспокоят. Сережа пробует заснуть, но сон как рукой сняло.

По комнате шлепают босые ноги. Это Аграфена. Вот она поправляет занавеску, подходит к дивану и садится. Гладит рукой волосы Марьи, Сережа, напрягая слух, ловит горькие и обидные слова:

— Эх, дурочка, счастье свое упустила. Оно не на колесах, само не приедет.

— Не пришел он, мама.

— Мужик он аль нет? Ну выпил, сон одолел. А ты сама, под бочок, небось горячая, жар бабий лед плавит. Мужики что, — вздыхает она, — сама не прилюбишь — не поймут. Степан-то какой был ненастырный. Взяла. Выбрала момент и взяла. Ночью в половню прибежала… Эх, девки, девки… гордость вас сейчас губит, гордость… А теперь счастливая — мой Степан, до кровинки мой, и никому не отдам. А вот ты — в руках, и не можешь.

— Да я…

— Эх, девки, девки… где еще найдешь такого порядочного; все норовят испортить, а замуж за кума Прохора.

Шлепают босые ноги. Сережа сжимает губы и чувствует, как проваливается в пропасть. Сон одолевает его.