Аграфена остыла; видно, решила, что девка с глаз, не зевай да пей квас. Ну, пожила — и до свидания. А парень-то остался… Даже Борьку не наказала, всего — полотенцем по спине, для острастки.

Возилась она на кухне, мыла посуду и, как обычно, зудила, уголками глаз посматривая на Марью, помогавшую ей, — как она воспринимает.

Марья чистила вилки и ложки порошком, изредка вспыхивая:

— Ну что ты, мама.

— Не в морде дело — в душе. Что они, женихи? Вот… сестра моя замуж выходила. Пришел, в сахарницу рукой; все вприкуску, а он целой лапой — и полсахарницы… Транжир он, все по ветру пустит. Верная примета, всей лапой в сахарницу так и залез. А то вот у моей племянницы… Пропой невесты, заручены; гостей пригласили уйму. А он, жених, ест и не видит, как лапша по вороту ползет… Неаккуратный. Заплакала и не пошла. А Сергей благородный, уважительный, инженер.

— Чудная ты, мама, не любит он меня. У него Лилька есть, не пара я ему.

Аграфена сердится; не по душе ей разговорчики дочери. Под лежачий камень вода не течет. И она не скрывает своего раздражения:

— Девка в поре, а дура, как шестнадцатилетняя.

И в десятый раз рассказывает дочери, как было у нее со Степаном.

А Степан на пороге, слушает. Бровь его вздрагивает, в глазах — насмешка, а в руке валенок — починкой занимался.

— Пощади дочь хоть. Ведьма. Всех нас съела. Вот захомутала. И ради чего?

— Тебе что — не больно. Вам вообще, мужикам, не больно. Душа моя иссохнет, пока Марья в девках.

Старый излюбленный метод: Аграфена заплакала, фартуком прикрылась.

— Божью слезу пустила. Пусть промоет глазоньки — видеть лучше будут. Иди сюда, Марья. Хватит тебе с мамашей о парнях слюнявить, за дело браться пора: хорошая специальность лучше всякого жениха. Говорил я на промыслах — в диспетчерскую тебя. Силу обретешь, когда человеком станешь. А пока ты тряпка у мамаши. Она, как чужая тетка, выдать — и все. В голове одни женихи, глядишь — сама выпорхнет.

И решил Степан: «Нечего девке дома сидеть. Пусть идет оператором, а то мать из нее монашку сделает».

То, что он увидел и услышал на кухне, утвердило его в своем намерении.

— Ну, пойдешь? Дивчина ты крепкая, котельниковской слежалой породы, что камень.

Аграфена вытерла фартуком слезы и, подав самовар, тоже слушала, что «размазывал по варенью» Степан.

— Это ж, день-денешенек на ногах ходить?

— Не строчи, чай подавай, а Марья сама решит.

Любил Степан чаевничать. Стакан за стаканом. А Марья все обдумывала сказанное отцом под строгим взглядом матери — Аграфена не одобряла. Хотелось Марье на отцово предложение сказать «да», но мать смущала.

— Ну? — отставив блюдце, спросил опять отец.

— Что же, пойду, тятя. Мне и самой хочется.

Ничего не сказала Аграфена, отошла потихоньку, будто не ее дело; да хитра, знает характер Степана: не прекословь, а что завтрашний день покажет, это уж ее дело; где черт не сможет, там женщина поможет, вокруг пальца обведет. На хитрость женскую рассчитывала.

— Степан, когда ты вылезешь? Самовар захромал.

— Груня, раз захромал, вылезаю… Вот так, дочка, решили. Иди мне папироску принеси.

Аграфена выжидала.

— Степан, девка в поре. Надо придерживать, а то с горы по-всякому спустится.

— Нас не вожжали. — Степан охнул от удовольствия и обнял жену.

— Ну пусти.

— Не пущу.

— Пусти.

Степан хохотал:

— Не пора ли нам, пора, что мы делали вчера.