– Похоже на маисовую кашу, – сказал он, уставясь в чашу из необожженной глины.

– Это и есть каша. Корни маниоки и бананы. Тебе будет полезно.

– Я не очень... – Он осекся, увидев, что она отложила свое шитье. Он стал есть. Она улыбнулась и вернулась к шитью.

Маниока была белой, вязкой и безвкусной, бананы перезрели и были жутко сладкими. Вкус каше придавал только мускатный орех.

Но даже если кашу еще можно было есть, то ее шитье было явно неудобоваримо и вызывало тошноту. При помощи большой иглы для шитья парусов она шила нечто – одежду? – из необработанных, испускавших зловоние кусочков шкуры недавно убитого животного.

– Что ты делаешь?

– Брюки. Для тебя. Я не могу допустить, чтобы ты изжарил себе задницу.

– Вы не выделываете шкуры?

– Зачем? Их выделывают солнце и вода. Когда они выделываются на том, кто их носит, они лучше к нему подгоняются, – она сжала края шкуры, и что-то липкое потекло у нее между пальцев.

Запах заставил Мейнарда скривить губы.

– Они убийственно пахнут.

– Да, – она подняла глаза. – А как же еще?

Кто-то отвел закрывавшую вход шкуру, и, наклонившись, в хижину вошел Hay. Он нес деревянный сундук с бронзовыми Ручками по бокам. Он поставил сундук на землю и кинул женщине цепь.

Она посмотрела на цепь, затем на Hay. Мейнарду показалось, что она хотела возразить, но вместо этого сказала:

– Как хочешь.

– Я не стану подвергать опасности пожилых людей, – резко сказал Hay, – только ради твоего... любимца. – Он повернулся к Мейнарду и хлопнул ладонью по сундуку. – Вот, писец. Приводи это в порядок. Наши правопреемники будут тебе благодарны.

– Где мой сын?

– У тебя нет сына. У тебя ничего нет. Скоро ты вообще перестанешь быть чем-то, – по крайней мере, в этом мире. – Глаза Hay были холодными, никаких эмоций; он ждал, когда Мейнард отведет взгляд.

Мейнард не стал этого делать.

– Я хочу его видеть.

– Как-нибудь, возможно, если он согласится. Я его спрошу. – Hay двинулся к двери, обратившись на ходу к женщине: – Займись работой. Гуди. Когда ты будешь шлюхой, тебе можно будет жить как шлюхе. А пока ты женщина, работай как женщина. – Он вышел.

Мейнард заметил, что ее руки тряслись, когда она делала последний стежок в шкурах. Со злобой она швырнула их в грязь.

Ему хотелось ее успокоить, но он не знал как. Он попробовал:

– Гуди – это хорошее имя.

– Это не имя, – сказала она. – Это занятие, как говорили в старые дни. Гуди значит “хорошая жена”. Меня зовут Бет. – Она подняла конец цепи. – Иди сюда.

Она дважды обернула цепью его шею, встала, перекинула один конец через балку, затем соединила оба конца при помощи нового блестящего замка с цифровыми комбинациями. Защелкнув дужку, она перекрутила три колесика с номерами.

– Ты действительно думаешь... – начал Мейнард.

– Он этим озабочен. Теперь может не беспокоиться. Если ты попытаешься сбежать, тебе придется тащить с собой весь дом.

– А ты когда-нибудь думала о том, чтобы сбежать?

– От чего? – спросила она. – Куда?

– Такая жизнь тебе не очень-то подходит.

– Я не знаю никакой другой.

– Ведь мир гораздо больше, чем... – Мейнард сделал широкий жест.

– Нас учат, что это “большее” хуже, а не лучше.

– Я бы мог тебе рассказать...

– Да, – перебила она, – а я могла бы послушать, и работа не будет сделана, и моей наградой будет гнев Л’Оллонуа. Как Жан-Давид Hay, он человек – такой, каким Бог сделал людей, но как Л’Оллонуа, он – творение Властителя Тьмы. – Она взяла плетеную корзину, железную мотыгу с короткой ручкой и грубое мачете, и вышла из хижины.

Оставшись один, Мейнард сел на земляной пол и прислушался. Он слышал шепот бриза в сухих листьях, щелчки и стрекот насекомых, хриплые жалобные крики морских птиц и, вдалеке, звуки молотков и пил, и мужские голоса.

Он исследовал замок, соединявший концы цепи. На нем не было ни царапин, ни тусклых пятен, его все еще покрывала пленка кремния. Он решил, что замок этот раньше ни разу не использовался. Вероятно, его взяли с недавно захваченной лодки и хранили в заводской упаковке.

Механизм замка содержал тысячи возможных комбинаций. Из них Мейнард мог исключить только одну – ту, которую Бет оставила на замке, – 648. Он перекрутил колесики на 111. Затем он попробовал 121, потом 131, 141. Он, в конце концов, неизбежно нашел бы комбинацию, но на поиски могли уйти дни, если не недели, так как он мог возиться с замком, только когда был один, а он не знал, часто ли и надолго ли она будет уходить.

Дергая за дужку после набора 191, он заметил крошечное отверстие в боковой стенке замка. Сначала он не понял, для чего оно. Затем вспомнил, как Юстин прятал полученные на день рождения деньги в сейф, который закрывал с помощью комбинационного замка. В отличие от замков, с которыми Мейнард был знаком, ключевые комбинации которых ставились производителем и были постоянными, на этом замке комбинации ставил и менял сам владелец замка. Мейнард вспомнил, как Юстин, вставив в отверстие тонкую спицу, набрал на замке последние три цифры номера их телефона. Когда он вытащил спицу, эти цифры стали ключевой комбинацией.

Мейнард пораскинул мозгами: предположим, комбинации этого замка можно было менять; предположим, что он был новым, и им раньше не пользовались; предположим, что эти люди сочли инструкции слишком сложными, и не стали беспокоиться о том, чтобы изменить комбинацию.

Тем не менее, производитель все же должен был поставить хоть какую-то комбинацию. Какая из них была простейшей, наиболее логичной? Он набрал 000 и потянул за дужку.

Замок открылся.

Мейнард улыбнулся про себя, удовлетворенный своей догадливостью. Ему захотелось снять цепь, уйти из хижины и порыскать по острову в поисках лодки, на которой можно было бы убежать. Нет, сказал он себе. Слишком рано, он слишком мало знал о том, где он находится и с кем; слишком велик был риск, что его схватят, и неизвестно, какое наказание ему могут придумать за побег. Он не знал, где Юстин. Конечно, все его теперешние знания давали ему некоторое преимущество, но он должен был хранить их, пока не сможет использовать с наибольшей выгодой.

Он защелкнул замок и снова поставил колесики на 648.

Подобравшись к сундуку, который оставил Hay, он открыл его. Тот был набит бумагами: отдельными листами – старыми, потрепанными и пожелтевшими; пачками, перевязанными бечевкой из растительных волокон; измятыми бумажными обрывками. Все – написаны от руки, и на многих из них чернила поблекли и стали едва различимы.

Он подполз ко входу, отвел шкуру и закрепил ее камнем. Подтащив сундук к свету, он достал оттуда первое, что попалось под руку, – грубый, шероховатый пергамент, блеклые коричневые буквы покрывали ломкий, потрескавшийся от времени лист.

Это, по-видимому, была страница из записной книжки или дневника, написанная в спехе. Однако писавший позаботился о том, чтобы отметить кой-какие детали.

“Отчет о событиях дня 7 сентября 1797, написанный кровью мулата из-за бестолковости квартирмейстера, уронившего и разбившего чернильницу.

На рассвете заметили двухмачтовую баркентину и стали ее преследовать. Слишком быстра для нашего больного корабля. Течь началась далеко в море, законопатили салом. Чуть не утонули, но добрались до берега.

Ром весь кончился. Все несчастные и какие-то трезвые, слишком трезвые. Все в замешательстве! Негодяи что-то замышляют – опять разговоры о том, чтобы разделиться, – так что я срочно стал искать добычу, любую добычу, где был бы ром; взял одну – торговое судно с большим количеством рома на борту, так что поддержал общий дух, здорово поддержал, потом все опять стало хорошо”.

В конце – росчерк: “Л’О. V”.

Доставая бумаги из сундука, Мейнард стал раскладывать их вокруг себя в хронологическом порядке. Самые старые манускрипты, датированные 1680-ми годами, он клал слева, самые поздние записи, написанные на почтовой бумаге, датированные 1978 годом, – справа. Сначала он старался смотреть только на дату документа, но в глаза ему бросались отдельные слова и фразы, и он не мог не читать.

“Буря прибила к берегу корабль, – говорилось в бумаге, датированной 1831 годом и подписанной “Л’О. VI” – прапрапрадедом Hay. – Наменял у шкипера спиртного. Он, похоже, из буканьеров старой закваски, пьет как сволочь, и в башке кое-что имеется. Он задавал мне разные хитрые вопросы – явно что-то замышлял; так что я расправился и с ним и с его командой, они даже под пыткой не хотели сказать, что у них на уме. Хиссонер умыл руки и сказал, – все мы будем прокляты, так что я и его приговорил к мечу, после того как сказал ему, что его речи – это речи недруга, а если он не друг, значит он враг, и если он враг, то будь я проклят, если позволю ему сделать еще хоть один вдох”.

Мейнард выявил в этих документах определенную систему: чем ближе к настоящему времени они были написаны, тем большей небрежностью они отличались: их писали люди, не привыкшие держать в руках перо и не питавшие особого пристрастия к деталям. Отчеты о кораблях, захваченных в 20-х годах, рассказывали о некоторых методах захвата (“... провертел дыру в днище, набил порохом и взорвал его...”), о захваченных грузах и о количестве убитых. К 50-ым годам перечислялись только захваченные ценности и число пленников. А самый недавний отчет представлял собой маленький обрывок почтовой бумаги, на котором было написано: “Спортивная яхта «Марита», убито двое, один взят живым. Фрукты, ром и т.д. Потоплено”.

Мейнард, запустив руку поглубже в сундук, вытащил что-то похожее на несколько толстых тетрадей одной книги – потрепанные и засаленные страницы удерживались полосками тонкой, чешуйчатой кожи. Отодрав кожаные полоски, он склонился над поблекшим титульным листом: “Буканьеры Америки” – было написано там, – “Правдивое повествование о наиболее примечательных нападениях, совершенных в последние годы у берегов Вест-Индии буканьерами Ямайки и Тортуги (как англичанами, так и французами), написанная Джоном Эсквемелином (одним из буканьеров, присутствовавшим при этих трагедиях)”.

Согласно едва различимому клейму печатника, эта книга была первым английским изданием, опубликованным в 1684 году в переводе с голландского.

Много лет назад Мейнард читал Эсквемелина. Его приятель, историк, расхваливал эту книгу, считая ее единственным надежным источником по ранней истории так называемого Испанского Мэйна, и тот факт, что такая книга существовала – и вообще была написана – свидетельствовал о дерзости и немалой удачливости ее автора.

Эсквемелин приплыл в Новый Мир – как подмастерье – в 1666 году, но едва корабль пришвартовался в Тортуге, юношу продали в рабство. Его купил генерал-губернатор Тортуги, которого он описывал как “самого жестокого тирана и самого вероломного человека, когда-либо рожденного женщиной”. Эсквемелин подвергался побоям и голодал, и единственное, что спасало его от смерти, это то, что хозяин понимал – если мальчик умрет, пропадут его тридцать реалов (зарплата умелого моряка тогда едва ли составляла два реала в месяц). Эсквемелин был продан затем хирургу, который его кормил, хорошо с ним обращался, научил его основам хирургии и, наконец, освободил его в обмен на обещание, что если Эсквемелин когда-нибудь окажется при деньгах, он заплатит хирургу сто реалов.

Эсквемелин решил пойти в буканьеры, следующие несколько лет он провел на буканьерских кораблях, в качестве хирурга, – положение, авторитет и жалованье которого были сравнимы с состоянием медицинской науки в те времена, – это значит, что ему почти ничего не платили и почти каждый был над ним начальником. Но он имел неплохую голову на плечах, и, хорошо владея пером, поставил перед собой тяжелейшую задачу – написать хронику эры пиратов. Он все испытал: болезни, сражения, засады, предательство и жестокость, а в 1672 году вернулся во Францию и написал книгу.

Книга имела небывалый успех, но принесла автору не только мировую известность, но и немало хлопот: она вызвала к жизни многочисленные судебные иски, например, иск сэра Генри Моргана, заявившего, что он не имеет ни малейшего сходства с тем хищным и жестоким гением, каким его изобразил Эсквемелин.

Что поначалу привлекло Мейнарда – почему он и стал интересоваться буканьерами – так это то, что они смогли выжить: люди посредственных талантов, не имевшие особых притязаний, ухитрялись выживать в бесплодных пустынях (это метафора, подумал Мейнард, для большинства из нас). Они вызывали тревогу у самой могущественной нации на земле. Многие из них умирали от болезней, многие гибли в бою, или их казнили их враги, – но кто-то достигал богатства, уважения и даже признания.

Они начинали как беглые рабы, подмастерья, не выдержавшие плохого обращения, потерпевшие кораблекрушение моряки, сбежавшие заключенные, – отбросы, случайно или намеренно отколовшиеся от цивилизованного мира. В середине семнадцатого столетия они организовали поселения на Эспаньоле и Тортуге и занимались охотой. Они убивали диких животных, обрабатывали шкуры и коптили мясо на решетках, называвшихся “буканами”, – откуда и пошло их прозвище “буканьеры”. Они никого не тревожили и, в действительности, помогали выжить многочисленным судовым компаниям, так как обеспечивали их товарами – мясом, кожами и салом – в обмен на материю, порох, мушкеты и спиртные напитки.

Когда человек становился буканьером, его прошлое уничтожалось. Он брал себе новое имя, которое могло происходить от места его рождения (как, например, Бартоломее Португальский или Рохе Бразилиано), или от физического недостатка (Луи Кривозадый, потерявший в бою одну из ягодиц). Они не задавали друг другу вопросов, а от внешнего мира требовали только одного – чтобы их оставили в покое.

Однако в Испании был издан указ о том, что вся торговля с Новым Светом должна вестись только испанскими кораблями. Невзирая на то, что флот из Испании прибывал только один-два раза в год, а по его прибытии – у них уже практически не оставалось провизии. Невзирая на то, что, следуй колонисты букве закона, они обрекли бы себя на жизнь без строительных материалов, без одежды и еды. Колонистам было запрещено выращивать сельскохозяйственную продукцию, делать собственную обувь, вести торговлю с кем бы то ни было.

Таким образом, уже одним своим существованием буканьеры поставили себя вне закона, и потому подвергались частым нападениям испанцев, которые убивали тех, кого могли схватить, и изгоняли тех, кого не могли. В своей извращенной мудрости испанцы ухитрились лишить своих колонистов и моряков жизненно важных средств существования, и, в то же время, они возбудили в этих выносливых, умелых, знающих жизнь в на море и на суше людях глубокую ненависть к Испании.

На одну охоту было трудно прожить, и буканьеры стали нападать на испанские корабли. Они плавали на небольших, быстроходных судах, более маневренных, чем большие, медлительные испанские галеоны... Они действовали скорее смекалкой, чем силой, и использовали оружие, быстро и легко достающее врага в ближнем бою: ножи, тесаки и ручные топорики, которые находили слабину в доспехах испанца и рубили его на части еще до того, как он успевал прицелиться из своей неуклюжей аркебузы.

Слухи о буканьерах разнеслись, как вирус, по испанскому флоту и испанским колониям, сначала пропорционально тем зверствам, которые они совершали, а затем – превзойдя всякую реальность. Как воскликнул один испанский моряк, увидев заполнившую его корабль пьяную рвань с дикими глазами:

“Господи, благослови нас! Это же дьяволы!”

Из всех отчетов, которые прочитал Мейнард, следовало, что самым ужасным из буканьеров был Жан-Давид Hay, взявший себе имя по месту рождения – Ле-Сабль-д’Оллонь, во Франции, – сущий дьявол для испанцев. И если от Моргана еще можно было ожидать снисхождения, то испанец в руках Л’Оллонуа был человеком, у которого оставался только вчерашний день.

Мейнард пролистал страницы книги Эсквемелина. “У Л’Оллонуа была привычка, – читал он, – если человек ни в чем не признавался под пыткой, немедленно разрубать его на части своей саблей и вырывать у него язык; он стремился сделать это, по возможности, со всеми испанцами мира”.

Далее, в той же стопке страниц, Мейнард обнаружил ссылку на событие, как раз и сделавшее Л’Оллонуа мифической фигурой. Hay схватил нескольких испанцев, и стремился получить от них информацию, которой они не располагали. Мейнард читал: “Л’Оллонуа пришел в ярость и возбуждение, он выхватил свою саблю и, разрубив грудь одного из этих бедных испанцев, вырвал своими святотатственными руками его сердце, и стал кусать и грызть его зубами, как изголодавшийся волк, говоря остальным: «Со всеми вами я сделаю то же самое...»“

В отличие от испанцев, среди своих собственных людей Л’Оллонуа пользовался популярностью. Он считался бесстрашным и справедливым человеком. Он строго соблюдал законы дележа добычи. И – самое главное – он был очень удачлив. Путешествие с Л’Оллонуа было почти гарантией богатой добычи, которая будет потрачена на надолго запомнившуюся оргию в тавернах и притонах Порт-Ройяла на Ямайке.

Мейнард предположил, что хроника Эсквемелина большей частью неизбежно была основана на слухах – его непосредственное восприятие событий, каким бы оно ни было, прекратилось с его отъездом в Европу в 1672 году. Но работы других историков, находившихся еще дальше от описываемых мест, были, естественно, еще менее достоверными и надежными. Считалось, что эпоха буканьеров закончилась к началу восемнадцатого столетия. К этому времени Испания перестала быть главной силой Нового Мира и превратилась в динозавра, осаждаемого со всех сторон несколькими нациями. Война за Испанское наследство, длившаяся до 1714 года, сделала пиратство ненужным: вместо того, чтобы оставаться вне закона, капитан судна мог вступить в союз с той или иной стороной, и грабить “вражеские” корабли под эгидой избранного суверена.

После 1714 года был установлен порядок, в соответствия с которым человек, напавший на какое-либо судно, считался просто разбойником – независимо от мотивов. И даже легендарный Золотой Век пиратов, о котором было произнесено столько напыщенных романтических речей, был сужен до одного десятилетия. К 1724 году Эдвард Тич (“Черная Борода”), Калико Джек Раккам, Сэмюэл Беллами и другие были или мертвы, или избрали себе более прозаические занятия.

Но теперь, сидя голым на земляном полу, прикованный цепью к потолку хижины, редактор отдела “Тенденции” еженедельника “Тудей” осознал, что в своих изысканиях большинство историков были вопиюще небрежны.

Он отложил в сторону страницы книги Эсквемелина, сложил остальные бумаги по датам, и продолжил чтение. Ему потребовалось немного времени, чтобы найти недостающий кусок – это был дневник, который вел первый Л’Оллонуа до того, как вышел в свое последнее плаванье.

В начале 1670-х годов буканьеры стали нападать на испанские поселения в Центральной и Южной Америке. Они превращали население, или даже сам город, в заложников, вышибали любой возможный выкуп и исчезали в своих убежищах. Но Л’Оллонуа не был более желанным гостем в большинстве буканьерских убежищ. За ним охотились, и связь с ним считалась преступлением, за которое можно было заработать тонну камней на грудь, бамбуковую спицу сквозь уши, или виселицу. Даже по стандартам его коллег, его психопатическая жажда крови считалась чрезмерной. Одно из убежищ закрылось для него после того, как он в пьяном угаре отрубил руки шлюхе, отказавшейся пить вино из заплесневелой бочки.

“То, что они называют обществом, – отметил он в своем дневнике, – слишком меня достало. Я сохраню свою свободу. Я не стану лавочником”. Он поднял паруса и двинулся к цепи необитаемых островов, известных под названием “Кайкос”.

“Бог не любит это место, – писал он, – значит, буду любить я. То, что Господь называет любовью, приносит мне печаль; а то, что люблю я, является грехом перед Всевышним. Испанцы утверждают, что Бог любит их, если так, то Он дурак”.

Мейнард подумал, что острова вполне подходили тому, кто бежал от общества. Они были лишены пищи, воды, леса и животной жизни, так что кораблям не имело смысла здесь останавливаться. Их посещали только потерпевшие кораблекрушение, чье имущество и припасы можно было конфисковать, чьих женщин, если таковые имелись, можно было “обобщить”, и чьи жизни можно было сохранить – если человек владел каким-либо полезным ремеслом, – или отнять, не опасаясь возмездия.

Хотя острова эти были не слишком приветливы, они обеспечивали неограниченное число кораблекрушений, так как находились между двумя самыми оживленными глубоководными трассами, ведущими с Кубы, с Пуэрто-Рико и из Южной Америки в Атлантический океан.

“У нас будут посетители, – писал Л’Оллонуа, – и те, кто не достанется Природе, достанутся мне”.

Он взял с собой двадцать человек: убийц, чью свободу он купил накануне казни, подкупив власти и пообещав им, что этих людей больше никто никогда не увидит; пьяниц, которых он окрутил в доках; подростков, которых он соблазнил обещаниями романтики и богатства; и шесть похищенных проституток, две из которых оказались беременными, и все – больными. Шлюх он считал для своей миссии не менее важным фактором, чем припасы и порох, – ему нужно было сохранить гетеросексуальное общество. Он утверждал, что гомосексуальность подобна цинге. Она возникала во время длительных плаваний и нарушала слаженную работу команды.

“Если Всевышний и я в чем-то и сходимся, – говорилось в его дневнике, – то это в том, что мы оба питаем отвращение к содомии. Содомит хуже чумы. Он образует странные союзы, стравливает одного человека с другим, требует всевозможных уступок. Подобного поведения можно ожидать от женщин. Во всех других случаях оно создает путаницу”.

2 июля 1671 года Л’Оллонуа нашел остров, который его удовлетворил: Юн лежит посередине архипелага – жалкий островок примерно в лигу длиной и пол-лиги шириной – и покрыт кустарником, который может обеспечить пропитание скоту. К востоку располагаются невидимые мели, которые не сможет переплыть ни одно судно, на западе – синяя вода и гавань в виде рыболовного крючка, которая скроет нас и даст возможность устраивать засады. Везде соляные болота и пустоты, которые можно превратить в хранилища воды. Жизнь будет веселой, если шлюхи прекратят свои кошачьи концерты”.

В своем дневнике Л’Оллонуа нарисовал грубую карту района, и Мейнард попытался сравнить ее с тем, что он помнил из морских карт. Навидада не было – Мейнард предположил, что Л’Оллонуа никогда его не видел, а Уэст-Кайкос и Саут-Кайкос были грубыми контурами, соприкасавшимися с банкой Кайкос (поле крестиков, обозначавших малую глубину воды). Остров Л’Оллонуа имел вид почки. Он находился в стороне от воздушных путей, от маршрутов судов, и был окружен (по крайней мере, на современных картах) предупреждениями держаться подальше.

В течение более чем трех сотен лет остров оставался невидимым, и этим людям никто не досаждал. Никто здесь не появлялся по своей воле, а если и появлялся – то не по своей, и жить ему оставалось недолго.

Неизвестно, сколь приятной была жизнь Л’Оллонуа на острове – в дневнике об этом ничего не говорилось, – зато известно, что короткой. Последняя запись датировалась б января 1673 года: “На заре я уйду на пинасе, с дюжиной парней. Я подумал, что жизнь может существовать в этой адской дыре, но некоторых вещей крайне не хватает, так что приходится изворачиваться, ртути, так как все шлюхи – чертово отродье – сифилисные; лимонов – зубы у Хиссонера болтаются, как кости в чашке; мушкетов, чтобы заменить те, у которых проржавели замки; рома; золота, так как бывают корабли, которые я не могу захватить со своей крошечной командой, и приходится с ними меняться; и, наконец, нескольких молодых парней и пары здоровых девок – если они вообще существуют на свете! Слишком много детей умирает, еще не родившись или сразу же после рождения, из-за сифилиса, или неизвестно чего.

За главного я оставил своего юного сына; то есть, эта рябая шлюха говорит, что он мой сын, хотя в ее ножнах побывал каждый из мечей нашей компании, но мне нужен сын, так что я не стал ссориться. Он – золотушный чертенок и, может быть, долго не проживет. Шамана Хиссонера я назначил регентом – редкое тщеславие! – как будто я король. А впрочем, почему бы и нет. Любой свободный человек – король. Если ребенок умрет, будет править Хиссонер, пока я не вернусь и не воткнусь в другую шлюху. Я ему верю, потому что он очень меня боится. Он будет убивать, чтобы поддержать мой порядок, потому что знает, что я последую за ним в глубины ада и сдеру с него кожу по кусочкам. Страх – это власть”.

Согласно документам, Хиссонер выждал год перед тем, как объявить Л’Оллонуа мертвым. Затем он присвоил себе полную – деспотическую – власть, только символически подчиняясь слабоумному сыну Л’Оллонуа, который получил в наследство от матери белую сифилитическую прядь в волосах. Хиссонер написал Закон и управлял в соответствии с ним.

В 1680 году на внутренних рифах разбился корабль. Среди выживших оказалась юная дочь губернатора Пуэрто-Рико. Решив, что девочка, в силу своего возраста, не может быть носительницей венерических заболеваний, Хиссонер объявил ее своей подопечной и оградил от внимания остальных пиратов. Все сочли, что он сделал это по эгоистическим соображениям. Но это было не так.

Когда девочке исполнилось четырнадцать, Хиссонер ее оплодотворил. Как только она родила здорового мальчика, Хиссонер тихо избавился от сына Л’Оллонуа. Во время тщательно продуманной церемонии, украшенной религиозной и мистической ерундой (как изучавший Библию, Хиссонер мог текстуально оправдать практически любое действие, каким бы диким или несправедливым оно ни было), он объявил, что новорожденный по праву является наследником власти. Сам же он будет регентом, пока мальчик не повзрослеет, чтобы взять власть в свои руки. Празднование сопровождалось таким количеством рома, что ни у кого не хватило голоса для возражений.

Для подстраховки Хиссонер завел с этой девушкой еще троих детей. Затем, когда ему надоела как она, так и докучливые требования похотливых мужчин, он предоставил ее в распоряжение всей компании.

Хиссонер процарствовал до 1690 года; к этому времени его первенцу, которому было приписано происхождение от главаря и которого назвали Л’Оллонуа II, исполнилось пятнадцать лет. Последний свой месяц Хиссонер провел, натаскивая мальчика по проблемам Закона. Когда он удовлетворился содеянным – в конце концов, он дал обществу новое поколение ничем не зараженных правителей, а также правила, по которым нужно жить, – он однажды ночью снял свою робу, пошел поплавать в море и не вернулся.

Мейнард порылся в бумагах в поисках текста Закона. Он был настолько заметным, что Мейнард дважды его пропускал; это была не бумага, но свиток пергамента, покрытый для сохранности толстым слоем блестящего лака.

“Поскольку мы свободные люди, – говорилось в преамбуле, – и имеем право воевать или жить в мире со всеми другими людьми, и поскольку мы в то же время Сообщество людей, в жизни которых должен быть порядок, мы утверждаем следующий Закон и клянемся Всемогущему Господу жить по этому Закону под страхом наказаний, устанавливаемых следующими статьями”.

Далее шли статьи:

“I. Каждый должен подчиняться Л’Оллонуа, или, в его отсутствие, Хиссонеру. Неподчинение карается смертью.

2. Тот, кто сбежит, или попытается сбежать, или утаит что-либо, касающееся бегства других, должен быть расстрелян. Попытка бегства карается смертью.

3. Тот, кто нападет на другого члена Сообщества, без приличествующего предупреждения, получит “кошку” (тридцать ударов). Если его жертва умрет, нападающий будет забит до смерти.

4. Тот, кто потеряет в бою руку или ногу, получит 500 реалов; если он потеряет жизнь, его правонаследники получат десятую часть следующей богатой добычи.

5. Тот, кто лишит праведную женщину ее драгоценного целомудрия без ее на то разрешения, будет расстрелян. Праведная женщина – это редкостное достояние, и запятнание ее чести карается смертью”.

Первый Хиссонер предвидел, что со временем нужды Сообщества могут меняться, поэтому к статьям он добавил послесловие: “Так как никто не может предвидеть будущее, могут понадобиться дополнения к Закону. Вычеркиваний быть не должно: статьи навечно останутся неизменными. Дополнения будут называться поправками, и их следует прикреплять ниже”.

Внизу к пергаменту была прикреплена пачка бумажек – поправки. Всего их Мейнард насчитал двенадцать. Некоторые определяли наказания за проступки, которых не существовало во время написания Закона. Запрещалось иметь радиопередатчик, к примеру. Сообщество держало только один (все другие уничтожались), и он использовался исключительно как приемник. Передача какого бы то ни было сигнала каралась смертью.

Также никто не имел права поглощать какую-либо “фармацевтику”, “чтобы обществом не овладело сумасшествие”. Все пилюли и сыворотки уничтожались, за исключением пенициллина, который Л’Оллонуа хранил и прописывал всем, у кого был “огонь в водах”.

Устроивший дым или огонь, который мог быть виден с проходящего корабля или самолета, подвергался телесному наказанию, если это было днем; то же преступление, совершенное ночью, каралось наказанием с пыткой.

Гомосексуалы допускались в коммуну, хотя и неохотно, в середине девятнадцатого столетия. Молодая женщина привезла на остров желтую лихорадку и заразила ею всех других проституток. В течение месяца женское население острова уменьшилось с двадцати шести до пяти, и, если бы не защита Закона, эти пять выживших скоро бы умерли от чересчур напряженной работы.

“Поскольку все мужчины теперь лишены возможности удовлетворять свои естественные потребности, – говорилось в поправке номер шесть, – и поскольку их жизнеспособность и стойкость страдают от этих лишений, в Закон вносится поправка об учреждении ранга катамитов, к коему следует причислять лучших из захваченных в дальнейшем мальчиков. Они будут обладать всеми правами, установленными для проституток, так как таковыми и будут”.

То, что к этому относились с отвращением, было ясно из поправки к этой поправке:

“Эта поправка будет отменена, когда возродится сообщество женщин. До этого времени катамиты будут катамитами и ничем иным. Тот, кто вмешается не в свои дела, будет расстрелян. Дерзость катамита карается смертью”.

В одной из ранних поправок признавалась бесполезность денег в повседневной жизни островитян. В случае компенсации за травмы и награды за рвение деньги заменялись продуктами и спиртными напитками. Проституткам было позволено основать свою собственную “валюту”, и они избрали деликатесы (орехи, оливки и конфеты), белье и духи. Различные изменения в валютных курсах отмечались в длинном приложении. На данный момент, согласно недавним рукописным пометкам правящего сейчас Л’Оллонуа, самым ценным товаром было следующее: 1) ружья калибра от 6-го до 12-го; 2) репеллент от насекомых “Дип-Вудсофф”; 3) репеллент “Каттер” (не очень хорош от мошкары); 4) свинец; 5) гаитянский ром; 6) новое оружие.

Почему, подумал Мейнард, современное оружие ценилось настолько низко? И если они не пользовались деньгами за последнюю пару сотен лет, что они сделали со всеми деньгами, которые накопили?

Однако гораздо больше Мейнарда озаботила поправка, сделанная в 1900 году. Ей, очевидно, придавалось большее значение, чем большинству других, так как у нее был заголовок: “О детях”.

“Поскольку состояние невинности, как можно утверждать, разрушается у всех людей по достижении зрелости, и поскольку потеря невинности вызывает рождение мирского, и поскольку мирской человек является угрозой для Сообщества, так как он обладает понятиями и знаниями, заставляющими его подвергать сомнению (и, таким образом, опасности) тот образ жизни, который мы заботливо лелеем, поэтому, начиная с настоящего времени, Сообщество не будет принимать в свои ряды никого старше тринадцати лет. Все остальные после их захвата подлежат немедленной смерти, так как можно утверждать, что их жизнь прожита полностью, и они не могут предложить Сообществу ничего, кроме разрушения и разъединения, и желания возбудить, как было неоднократно подтверждено, стремление к побегу, что привело бы к обнаружению нашего местонахождения. Ребенок – это всегда голодный едок, чье блюдо можно наполнить подобающей пищей для размышлений; блюдо же мирского человека уже наполнено нездоровой провизией”.

В дверном проеме появилась тень, закрыв ему свет. Женщина – Бет – разомкнула концы цепи. Она вытащила один конец с балки, а другой оставила на шее Мейнарда.

– Вставай.

Мейнард встал. Она взяла с полки кожаные брюки и помогла ему их надеть. Внутренняя поверхность кожи все еще была покрыта влажной кровью и слоем жира, и брюки хлюпали, когда Мейнард обвязывал их на талии. Обрывки склизкого мяса задевали его колени; от брюк поднимался тошнотворный запах.

Она намазала жиром его грудь и спину и, жестом указав на выход, произнесла:

– Наружу.

– Куда мы идем?

– Тюэ-Барб согласился с тобой встретится.

– Кто такой Тюэ-Барб? – Боль притупила его мысли; имя это было подобно мотыльку, пролетевшему в сумерках его памяти.

– Мейнард Тюэ-Барб, который был твоим сыном.

Мейнард взглянул на нее:

– Согласился? Очень любезно с его стороны.

– Помни, – сказала она, дергая цепь, чтобы побудить его двинуться к двери, – молодые здесь в почете, потому что они – это будущее. А такие, как ты, – это прошлое. Мертвецы.