2006–2010. Место для жизни
28
Фрида голодна.
Варя заходит в виварий в половине восьмого, а обезьянка уже стоит на задних лапах, цепляясь за прутья клетки. Другие обезьяны встречают Варю писклявым гомоном, предвкушая завтрак, одна только Фрида издаёт всё то же отрывистое тявканье, что и неделю, и две назад. «Ш-ш-ш, — шепчет Варя, — ш-ш-ш». Каждая обезьяна получает кормушку с секретом: нужно прокатить гранулу корма сквозь жёлтый пластмассовый лабиринт к дырочке на дне, — пусть сами добывают пищу, как на воле. Фридины товарки возятся с кормушками, а Фрида оставляет свою на полу клетки. Головоломка для Фриды проста, заполучить корм для неё секундное дело. Но она смотрит на Варю и тревожно кричит, разевая рот так широко, что туда уместился бы апельсин.
Копна тёмных волос, рука на дверном косяке — в комнату заглядывает Энни Ким.
— Он уже здесь, — объявляет она.
— Рановато.
На Варе голубой лабораторный костюм и две пары плотных перчаток по локоть. Стриженые волосы убраны под полиэтиленовую шапочку, лицо закрыто маской и пластиковым щитком. И всё же запах мочи и мускуса неистребим. Варя чует его всюду, в лаборатории и у себя в квартире, — то ли сама насквозь пропиталась, то ли так к нему привыкла, что он везде мерещится.
— Всего-то на пять минут раньше пришёл. Вот что, — говорит Энни, — чем скорее начнёшь, тем быстрей отмучишься. Как с больным зубом.
Некоторые обезьяны уже справились с головоломками и требуют ещё корма. Варя чешет бок локтем.
— Визит к стоматологу длиной в неделю.
— Заявки на гранты и то дольше рассматривают, — замечает Энни, и Варя смеётся. — Помни: смотришь на него — представляй доллары.
Она открывает перед Варей дверь, придерживая ногой. Едва дверь захлопывается за ними, визг обезьян становится еле слышен, будто из телевизора где-то в дальней комнате. Здание бетонное, окон мало, во всех помещениях звукоизоляция. Варя следует за Энни по коридору в их общий кабинет.
— Фрида продолжает голодовку, — жалуется она.
— Ещё чуть-чуть, и сдастся.
— Не нравится мне это. Она меня тревожит.
— Думаешь, она этого не понимает? — спрашивает Энни.
Кабинет узкий, прямоугольный. Варин стол стоит возле короткой западной стены, стол Энни — у длинной южной, налево от входа. Между столами, напротив двери, стальная мойка. Энни садится в кресло, поворачивается лицом к компьютеру. Варя снимает маску и щиток, костюм и перчатки, шапочку и бахилы. Моет руки, три раза с мылом, в самой горячей воде, какую может выдержать. Затем приводит в порядок свою уличную одежду: строгие чёрные брюки, голубую рубашку и чёрный шерстяной жакет, застёгнутый на все пуговицы.
— Ну, смелей. — Энни косится на экран, одной рукой двигая мышь, а в другой держа надкусанный питательный батончик. — Не оставляй его надолго наедине с мармозетками, а то решит, что все наши обезьяны такие же симпатяги.
Варя сжимает виски.
— А может, всё-таки пошлём тебя вместо меня?
— Мистер ван Гальдер всё объяснил очень чётко. — Энни уставилась в монитор, а сама улыбается. — Ты руководитель, у тебя интересные результаты. Я ему не нужна.
Выйдя из лифта, Варя застаёт гостя возле вольера с мармозетками. Это единственное место в лаборатории, куда свободно пускают посетителей. Вольер два с половиной на три метра, из жёсткой проволочной сетки, защищённой стеклом. Гость не сразу поворачивается к Варе, и у неё есть возможность хорошенько рассмотреть его сзади. Ростом под метр восемьдесят, густые пшеничные кудри, а одет как-то по-походному: нейлоновые брюки, штормовка, хитро скроенный рюкзак.
Мармозетки сгрудились возле проволочной сетки. Их девять: двое родителей и семь детёнышей, из них шестеро — из одного помёта. Длина взрослых — сантиметров семнадцать, а вместе с красивым полосатым хвостом — все сорок. Мордочки с грецкий орех, но необычайно тонко вылеплены, словно бы изначально их задумали более крупными, а потом чудесным образом уменьшили, сохранив мельчайшие детали: ноздри с булавочную головку, раскосые глаза как капельки чернил. Одна уселась на обрезок картонной трубки, ступни вывернуты наружу, толстые ягодицы в густом меху, будто в шароварах, — миниатюрный джинн. Обезьянка пронзительно свистит, и стекло лишь слегка приглушает звук. Десять лет назад, когда Варя только начала работать в лаборатории, она приняла визг мармозеток за сигнализацию где-то в глубине здания.
— Так бывает иногда, — объясняет Варя, подходя к вольеру. — Это не то, что вы подумали.
— Это не страх?
Гость поворачивается к Варе лицом, и Варя поражена: совсем молодой, почти мальчик! Поджарый, как борзая; длинный любопытный нос затмевает другие черты лица. Зато губы пухлые, а когда улыбается, сразу же делается красавцем. Щель между передними зубами придаёт его улыбке что-то детское. Из-под очков в серебристой оправе смотрят карие, как у Фриды, глаза.
— Они устанавливают контакт, — продолжает Варя. — Так мармозетки общаются на больших расстояниях и приветствуют вновь прибывших. Вот резусы, те не дают себя разглядывать. Они чувствуют угрозу и защищают свою территорию. А мармозетки более кротки, к тому же любопытны.
Да, мармозетки менее агрессивны, чем другие обезьяны, но этот громкий свист — и в самом деле знак тревоги. Варя и сама не понимает, что побудило её солгать буквально с первой фразы, да ещё по столь пустячному поводу. Может, всё дело в его взгляде: он смотрит на неё с напряжённым любопытством — должно быть, точно так же смотрел минуту назад на обезьян.
— Вы, наверное, доктор Голд? — обращается он к ней.
— А вы мистер ван Гальдер? — Руку Варя не подаёт в надежде, что и он не подаст, но гость протягивает свою, и Варя нехотя пожимает. И тут же отмечает про себя его прикосновение, его манеру.
— Да. Зовите меня просто Люк.
Варя кивает.
— Пока мы не получили вашу флюорограмму, я не смогу провести вас в лабораторию. Так что сегодня покажу вам главный корпус.
— Вижу, вам каждая минута дорога, — широко улыбается Люк.
Его шутливый тон внушает Варе тревогу. Журналисты, они всегда так: держатся с тобой по-приятельски, втираются в доверие — и выкладываешь им то, о чём стоило бы молчать. Последним, кого пустили в лабораторию, был тележурналист, чей сюжет привёл спонсоров в такое бешенство, что Институту Дрейка пришлось построить новый игровой вольер, чтобы их задобрить. Репортёр, конечно же, выбрал самые обличительные кадры, где резусы с рёвом трясут прутья клетки, будто и не их только что покормили.
Варя ведёт Люка в вестибюль, где за стойкой сидит дюжий охранник, уставившись в газету.
— С Клайдом вы, наверное, уже знакомы?
— Конечно! Мы старые друзья. Он только что мне рассказывал про день рождения мамы.
— Ей в прошлом месяце сто один стукнуло, — вставляет Клайд, отложив газету. — Мы с братьями поехали в Дейли-Сити и закатили ей праздник. На улицу она не выходит, так мы заплатили хору из её церкви, чтобы приехали ей спели. Она до сих пор все гимны наизусть помнит.
За десять лет работы в лаборатории Варя и словом не обменялась с Клайдом, не считая дежурных приветствий. Варя тянется к тяжёлой стальной двери, жмёт на кнопки, набирая код, который недавно сменила Энни.
— Вашей маме сто один?
— А то! — отвечает Клайд. — Вам бы её изучать вместо обезьян!
Институт геронтологии имени Дрейка — ряд прямоугольных белокаменных громадин, похожих на корабли инопланетян, — построен на вечнозелёных склонах горы Берделл. Его территория почти в пятьсот акров лежит между национальным парком Оломпали и ранчо Скайуокер, среди нетронутой дикой природы. Корпуса громоздятся на полпути к вершине, в зарослях калифорнийских лавров и чапараля. Варе эта гористая местность всегда казалась неприглядной, запущенной — непролазные колючки, лавры будто чьи-то косматые бороды, — но Люк ван Гальдер, воздев к небу руки, со вздохом восклицает:
— Боже, работать в таком месте! Плюс двадцать в марте! В обеденный перерыв можно по заповеднику гулять!
Варя достаёт солнечные очки.
— Такого, увы, не случается. В семь утра я уже на работе. И, бывает, до самого вечера не знаю, какая сегодня погода. Видите вон то здание? — Она показывает рукой. — Это наш главный корпус. Построен по проекту Лео Чена. Он известен своей любовью к строгой геометрии. Вы ведь машину поставили на стоянке для посетителей? Оттуда видно, что здание — правильный полукруг. Окна со всех сторон. Отсюда они кажутся маленькими, а на самом деле от пола до потолка. — Она останавливается в полусотне шагов от лаборатории приматологии, в четверти мили от главного корпуса. — Есть у вас блокнот?
— Я вас слушаю. А факты могу и позже проверить.
— Как считаете нужным.
— Еще успею всё это достать, я ведь целую неделю здесь буду. — Люк улыбается, вскинув брови. — И мы, должно быть, присядем.
— Присядем, конечно, — отвечает Варя, — рано или поздно. Но с журналистами общаться я не привыкла, и, надеюсь, вы меня поймёте, если кое-что я буду объяснять на ходу. Учитывая формат исследования, надолго отлучаться из лаборатории мне нежелательно.
С Люком она почти одного роста, смотрит ему глаза в глаза. Лицо его сквозь её дымчатые очки кажется плоским и бесцветным, но в каждой чёрточке читается изумление. Чем же он так удивлён — её сухостью, деловитостью? Будь на её месте заведующий-мужчина с теми же чертами, Люк наверняка бы не удивился. Её минутный стыд за свою холодность тут же сменяется спокойствием. Она, выражаясь языком приматологов, доминирующая особь.
Люк, перебросив рюкзак на живот, достаёт чёрный диктофон:
— Вы не против?
— Пожалуйста, — отвечает Варя. Люк нажимает на кнопку «Запись», и Варя шагает дальше. — И давно вы работаете в «Кроникл»?
Ненавистная светская болтовня — примирительное одолжение; по широким мощёным дорожкам они идут вокруг главного корпуса. В лабораторию приматологии ведёт заросшая, чуть ли не звериная тропа. «Загнали нас, диких, подальше», — пошутила как-то Энни, и Варя в ответ засмеялась, хоть и не совсем поняла, о ком речь — об обезьянах или о них двоих.
— Я там не работаю, — отвечает Люк, — я внештатник. Вот взялся статью для них написать. Я работаю в Чикаго, обычно пишу для «Трибюн». Вы письмо моё читали?
Варя качает головой:
— Этим у нас доктор Ким занимается.
Энни, тоже исследователь, с лёгкостью взяла на себя и роль пресс-атташе. Из благодарности Энни за её ловкость в обращении с журналистами Варя согласилась на это недельное интервью для «Сан-Франциско кроникл». Вот уже десять лет лаборатория приматологии ведёт исследование, рассчитанное на двадцать. В этом году нужно подавать заявку на продление гранта. Внимание прессы на присуждение грантов якобы не влияет — официально. На деле же фонды, поддерживающие Институт Дрейка, любят участвовать в чём-то важном, жаждут всеобщего интереса, а если речь об опытах на приматах — одобрения общественности.
— Вам приходилось работать в отделе новостей? — интересуется Варя.
— В колледже. Я был редактором стенгазеты.
Варю разбирает смех. Знала Энни, кого к ней прислать! Люк ван Гальдер — птенец желторотый!
— Интересная, должно быть, у вас работа! Много путешествуете, двух одинаковых заданий не бывает, — говорит Варя, хотя на самом деле не видит в ремесле журналиста ничего увлекательного. — Что вы изучали в колледже?
— Биологию.
— Как и я. Где же?
— В коллежде Святого Олафа. Небольшое учебное заведение близ Миннеаполиса. Я родом из фермерского городка в Висконсине, хотелось учиться поближе к дому.
Варин костюм годится для лаборатории, где нет дневного света и всегда прохладно, но не для улицы. От жары с неё градом льёт пот, и она рада оказаться наконец возле главного корпуса, где трава аккуратно подстрижена, а деревья посажены недавно. Варя ведёт Люка вдоль кольцевой аллеи ко входу, толкает вращающуюся дверь.
— Обалдеть! — ахает Люк, когда они заходят в вестибюль.
Вестибюль Института Дрейка напоминает дворец: двухъярусные потолки, белокаменные вазоны для цветов, каждый размером с детский бассейн. Здесь просторно, как в школьной столовой, полы из привозного белого мрамора. Кучка туристов столпилась возле западной стены, где на плоских экранах показывают видеосюжеты. Другую группу ведут в сторону лифтов. Лифты роскошны — современные кабины из стекла и хрома, с видом на залив Сан-Пабло, — но из сотрудников пользуется ими только семидесятидвухлетний старичок-профессор, специалист по нематоде С. elegans, скрюченный артритом и прикованный к инвалидному креслу. Все остальные, если не больны, ходят по лестнице, даже те, кто работает на восьмом этаже.
— Нам сюда, — показывает Варя. — Можем побеседовать в павильоне.
Люк плетётся следом, глазея по сторонам. Павильон — стеклянная пирамида, как в Лувре, с видом на Тихий океан и гору Тамальпайс. В нём размещается кафетерий с круглыми столиками и безалкогольным баром, к которому уже тянется очередь из десятка туристов. Выбрав самый дальний столик, Варя садится, вешает на подлокотник сумочку
— Обычно здесь народу поменьше, — замечает она. — По понедельникам с утра мы проводим экскурсии.
Она сидит чуть наклонившись вперёд, не касаясь спинки кресла — в попытке удержать равновесие, постоянной бдительностью отвести угрозу, будто расплачиваясь неудобством за безопасность. Как-то раз в детстве, лёжа у себя на верхнем ярусе двухэтажной кровати, она упёрлась в потолок грязной пяткой, любопытства ради. На потолке остался чёрный след. В ту ночь она боялась, что крохотные частички грязи упадут во сне ей на лицо, и долго не могла уснуть. Она так и не увидела, чтобы грязь падала, — значит, не упала. Но если бы она заснула — если бы не следила, — то могла ведь и упасть.
— Наверное, многие стремятся здесь побывать, — говорит Люк и тоже садится. Снимает штормовку, ярко-оранжевую, как жилет постового, и швыряет на спинку кресла. — Сколько людей здесь работает?
— У нас двадцать две лаборатории, в каждой есть заведующий и ещё не меньше трёх человек, в некоторых — до десяти: научные сотрудники, профессора, приглашённые специалисты, лаборанты, магистры, докторанты. В самых крупных лабораториях есть секретари-референты — как у доктора Данэм, она изучает сигналы нейронов при болезни Альцгеймера. Это, разумеется, не считая охраны и обслуживающего персонала. А всего более ста семидесяти человек, большинство — научные работники.
— И все занимаются вопросами омоложения?
— Мы предпочитаем термин «долголетие». — Варя жмурится: хоть она и выбрала самый затенённый уголок павильона, но солнце поднялось выше, и на металлической столешнице играют зайчики. — При слове «омоложение» приходит на ум научная фантастика, криоконсервация, полная эмуляция мозга. Но наш заветный грааль — не просто увеличить продолжительность жизни, а продлить срок полноценной жизни, улучшить качество жизни в зрелом возрасте. Например, доктор Бхаттачарья разрабатывает новое средство от болезни Паркинсона. Доктор Кабрильо стремится доказать, что возраст — главный фактор риска для развития рака. А доктору Чжану удалось купировать сердечно-сосудистые заболевания у пожилых мышей.
— Есть у вас, наверное, и противники — те, кто считает, что людям и так отпущено немало. Кто-то указывает на неизбежность перенаселения, эпидемий, нехватки продовольствия. Не говоря уж об экономических последствиях или о том, кому это на руку в политическом плане.
Варя готова к такому повороту беседы, ведь недоброжелателей им хватало всегда. Как-то в гостях один юрист-эколог спросил у неё: раз уж вы так озабочены борьбой за жизнь, почему бы не заняться охраной природы? В наш век, доказывал он, множество видов растений, животных и целые экосистемы находятся на грани исчезновения. Что важнее — уменьшить выбросы углекислого газа, спасти от вымирания синих китов или добавить к человеческой жизни ещё десяток лет? К тому же, вмешалась его жена-экономист, если увеличится продолжительность жизни, то взлетят и расходы на социальное и медицинское страхование, страна ещё глубже увязнет в долгах. Что скажет на это Варя?
— Конечно, — говорит она сейчас Люку. — Вот почему для Института Дрейка так важна открытость. Мы каждую неделю проводим экскурсии, пускаем в лаборатории журналистов вроде вас: мы должны быть честными с широкой публикой. Но, как ни крути, всякое исследование, всякое решение будет кому-то выгодно, а кому-то нет. Приходится выбирать, на чьей ты стороне. А я всегда на стороне людей.
— Кто-то сказал бы, что вы преследуете личные интересы.
— Кто-то сказал бы обязательно. Но давайте рассуждать логически до самого конца: надо ли прекратить поиски средств от рака? Перестать лечить ВИЧ? Закрыть старикам доступ к медицине — сколько проживут, столько проживут? Теоретически ваши доводы не лишены смысла, но спросите любого, чей отец или супруг умер от инфаркта или от Альцгеймера, — спросите их до трагедии и после, поддерживают ли они наши исследования, и, слово вам даю, в конечном итоге они ответят «да».
— Вот как… — Люк подаётся ей навстречу, руки в замок. Рукав штормовки сползает на пол — Значит, это дело глубоко личное.
— Мы стремимся облегчить страдания людей. Это такой же моральный долг, как спасти китов, разве нет? — Это Варин козырь: вопрос, способный утихомирить спорщиков на вечеринке, оживить дискуссию на всякой публичной лекции. — У вас куртка… — говорит она, поморщившись.
— Что?
— У вас куртка на полу.
— А-а… — отмахивается Люк, оставив куртку лежать под креслом.
29
Из лаборатории Варя выходит уже в сумерках. Когда она на полпути через мост Золотые Ворота, на мосту зажигаются огни. Обогнув мыс Лендс-Энд, миновав Музей Почётного легиона и особняки района Сиклифф, она въезжает на стоянку до я посетителей на Джири-стрит. Расписавшись в регистратуре, идёт тропинкой к корпусу Герти.
В пансионе «Добрые руки» Герти живёт уже два года. Несколько месяцев после гибели Дэниэла она оставалась в Кингстоне, пока Майра и Варя решали, как быть дальше. Но в мае 2007-го Майра, вернувшись с работы, нашла Герти на заднем дворе, на полпути из сада. Та лежала ничком, левая щека прижата к земле, возле подбородка прозрачная лужица слюны. Правая рука в крови — оцарапалась о проволочную изгородь. Майра закричала, но Герти сама поднялась и даже пошла. После томограммы и анализа крови ей поставили диагноз: инсульт.
Варя была вне себя, иного слова не подберёшь. Печали она почти не чувствовала, лишь ярость, слепую головокружительную ярость, когда услышала наконец голос Герти.
— Почему, — бушевала Варя, — почему ты не позвонила Майре? Ты же могла встать! Могла ходить! Так почему не зашла в дом и не позвонила Майре — а если не ей, то мне?
Одной рукой она прижимала к уху мобильник, в другой тащила чемодан — она садилась на самолёт, вылетающий в Кингстон из Международного аэропорта Сан-Франциско.
— Думала, умираю, — ответила Герти.
— Но ведь скоро поняла, что не умираешь!
Тянулось молчание, и в нём Варя услышала правду, которую знала с самого начала, — она-то и вызвала столь буйную ярость. «Я ждала смерти. Я хотела умереть». Варя не нуждалась в словах, она и так всё понимала. И причину знала — как же не знать, — и всё равно сердце разрывалось от мысли, что Герти могла её покинуть по собственной воле, именно сейчас, когда их всего двое на свете.
Последствия не заставили себя ждать. У Герти стали путаться мысли, немела левая рука, подкашивались ноги. Полгода она жила у дочери, но несколько неудачных падений убедили Варю, что Герти нуждается в постоянном уходе. Объехав три пансиона, в итоге они выбрали «Добрые руки», потому что здание — кремовое с бирюзовым, над каждым балконом жёлтый козырёк — напомнило Герти домик у моря, который семья Голд снимала в Нью-Джерси. Вдобавок там была библиотека.
Когда Варя входит в комнату матери, Герти встаёт с линялого кресла и на слабых ногах ковыляет к двери. Врачи в пансионе советуют ей пользоваться креслом-каталкой, но Герти его люто ненавидит и всегда ищет повода от него избавиться — так подросток, чтобы улизнуть от родителей, нарочно теряется в толпе.
Герти стискивает Варины руки повыше локтя:
— Ты другая.
Варя, наклонившись, целует мать в мягкую, бархатистую щёку Почти всю жизнь Варя носила длинные волосы, чтобы скрыть большой нос, но теперь она поседела, а на прошлой неделе коротко подстриглась.
— Почему вся в чёрном? — недоумевает Герти. — И волосы как в «Ребёнке Рози»?
— В «Ребёнке Розмари»? — Варя хмурится. — Она была блондинка.
С тихим стуком заходит нянечка, приносит Герти ужин: салат из мелко нарезанных овощей, куриную грудку в жёлтом студенистом соусе, булочку и ломтик масла в золотой фольге.
Герти садится на кровать, нажимает на кнопку — и выдвигается складной столик. Вначале она ненавидела пансион, называла «заведением» — а не «домом», как Варя — и чуть ли не каждую неделю порывалась сбежать. Полтора года назад, после того как Герти позвонила в автосалон Дона Дорфмана, сказала, что хочет купить «вольво С40», и дала Дону Дорфману номер кредитки Шауля, давным-давно заблокированной, Герти выписали антидепрессант, и ей стало лучше. Теперь она посещает курсы лекций — «Сражения Второй мировой войны» и всеми любимую «Частную жизнь президентов», играет в маджонг с компанией разбитных вдовушек, ходит в библиотеку и даже в бассейн — возлежит на надувном матрасе, как королева, и приветствует всякого, до кого можно докричаться.
— Не понимаю, почему ты не заглядываешь к нам в столовую, — ворчит Герти, когда уходит нянечка. — Сидела бы со всеми за столом, общалась. А то и поела бы.
Но среди новых Гертиных подруг Варя не в своей тарелке. Только и знают, что сплетничать — к кому сын собирается в гости, чья внучка недавно родила. Узнав, что Варя одинока и бездетна, они ужаснулись, потом стали её жалеть. И почти не проявили интереса к её исследованиям, призванным, кстати, помочь таким, как они. «Но как же без детей? — не унимались они, будто Варя им солгала. — И не с кем разделить жизнь? Жалость-то какая!»
Варя стоит неподвижно возле кровати Герти.
— Я сюда прихожу повидать тебя. И никто мне больше не нужен. И я тебе уже говорила, ма, я никогда так рано не ужинаю. Не раньше…
— …половины восьмого. Знаю.
Выражение лица у Герти упрямое и в то же время страдальческое. Она знает Варю лучше, чем кто бы то ни было, знает самую страшную Варину тайну и, возможно, догадывается о многих других, и в последнее время Варины визиты заканчиваются стычками: Герти пытается пробить Варину броню, а Варя возвращает на место осколки.
— Я тебе кое-что привезла, — говорит Варя.
И, подойдя к квадратному столику возле окна, достаёт из бурого бумажного пакета подарки: томик стихов Элизабет Бишоп с библиотечной распродажи, банку корнишонов «Милуоки» в память о Шауле и букет сирени — Варя несёт его в тесную ванную, подрезает ветки над мусорным ведром, наливает воды в высокий стакан и, сунув туда букет, водружает на столик у окна.
— Хватит шмыгать туда-сюда, — бурчит Герти.
— Я тебе цветы принесла.
— Так постой, полюбуйся.
Варя смотрит на цветы: стакан маловат, одна гроздь печально поникла. Долго они не протянут.
— Красота какая! — говорит Герти. — Спасибо!
И когда Варя окидывает взглядом комнату — безликий пластмассовый стол, подоконник, затянутый слоем пыли, словно войлоком, казённую кровать, покрытую линялой шалью, что связала ещё мать Шауля, — ей становятся понятны чувства Герти. Цветы на этом фоне выделяются ярким пятном, как неоновые огни.
Варя отодвигает металлический складной стул от карточного столика у окна и подталкивает поближе к кровати. Возле кровати стоит кресло, но обивка драная и в пятнах — неизвестно, кто в нём сидел.
Герти разворачивает масло, режет пластмассовым ножом.
— А фотографию ты мне принесла?
Да, принесла, но, как всегда, надеялась, что Герти забудет спросить. Десять лет назад Варя поступила опрометчиво — сфотографировала Фриду на новенький мобильник. Фрида тогда только что выдержала трёхдневное путешествие — её привезли из питомника в Джорджии. Двухнедельный детёныш — розовая морщинистая мордочка, втянутые щёки; пальцы она всё время держала во рту. Герти в тот год ещё жила одна, и Варя выслала ей снимок по электронной почте, чтобы хоть как-то скрасить её одиночество. И тут же осознала свою ошибку. В Институт Дрейка она устроилась месяц назад и, когда её брали на работу, подписала строгий договор о неразглашении. Но Герти приняла фото так восторженно, что Варя не удержалась и выслала новое: Фрида в одеяльце цвета морской волны, сосёт из бутылочки молоко.
Почему она не остановилась? По двум причинам: во-первых, фотографии были для неё способом рассказать о своей работе Герти, которая никогда до конца её не понимала, — раньше Варя занималась дрожжевыми грибками и дрозофилами, созданиями столь мелкими и непримечательными, что у Герти не укладывалось в голове, какая польза людям от Вариных открытий; а во-вторых, снимки приносили Герти радость. Она, Варя, приносила Герти радость.
— У меня есть кое-что получше! — отвечает Варя. — Видео!
Лицо Герти выражает пылкое нетерпение. Искорёженные артритом пальцы тянутся к мобильнику, будто Варя принесла ей весточку о внуке. Варя, придерживая телефон, запускает видеоролик. На экране Фрида прихорашивается, глядя в зеркало по ту сторону решётки. Зеркала — один из способов обогащения среды, как кормушки с секретом или классическая музыка, что играет в виварии каждый день. Просунув пальцы сквозь прутья, обезьяны могут поворачивать зеркала, направлять то на себя, то на соседние клетки.
— Ой! — Герти подносит экран поближе к глазам. — Ну ты посмотри!
Ролик был снят два года назад. У Вари вошло в привычку, приходя к Герти, удалять старые файлы, потому что Фриду в последнее время не узнать. Варя улыбается, вспомнив Фриду в недавнем прошлом, но на лицо Герти вдруг набегает тень. После инсульта прошло три года, и чем дальше, тем чаще такое повторяется. Варя знает, что будет, прежде чем Герти снова придёт в себя. Пустой взгляд, отвисшая челюсть, спутанные мысли…
Герти, оторвав взгляд от экрана, смотрит на Варю с укором:
— Но зачем вы её держите в клетке?
30
— Есть две основные теории о том, как можно замедлить старение, — объясняет Варя. — Первый способ — подавить репродуктивную систему.
— Репродуктивную систему, — повторяет Люк, склонившись над маленьким чёрным блокнотом, который принёс сегодня в придачу к диктофону.
Варя кивает. Утром они с Люком встретились в павильоне, и вот она ведёт его по узкой тропке в корпус приматологов.
— Биолог Томас Кирквуд предположил, что мы жертвуем собой, чтобы передать наши гены потомству, и органы, не участвующие в размножении — скажем, мозг или сердце, — берут удар на себя, чтобы защитить репродуктивные органы. Это подтверждено экспериментами: у червей всего две клетки, из которых формируется половая система, и если эти клетки разрушить лазером, продолжительность жизни червей возрастает на шестьдесят процентов.
После недолгого молчания Варя слышит за спиной голос Люка:
— А второй способ?
— Второй способ — сократить потребление калорий. — Костяшкой указательного пальца Варя вбивает новый код — Энни его сменила накануне вечером. — Этим я и занимаюсь.
Вспыхивает зелёный огонёк, и после гудка Варя открывает дверь. Кивнув Клайду и бегло взглянув на мармозеток — те вдевятером залезли в один гамак, и различить их можно лишь по крохотным металлическим меткам, — она направляется к лифту и локтем нажимает на кнопку второго этажа.
— А подробнее? — интересуется Люк.
— Мы полагаем, что это связано с геном DAF-16 — он участвует в молекулярном сигнальном механизме, который запускают рецепторы инсулина. — Двери открываются, из лифта выходит лаборантка в голубом рабочем костюме; Варя и Люк занимают её место. — К примеру, если заблокировать этот механизм у нематоды С. elegans, продолжительность её жизни возрастёт более чем вдвое.
Люк смотрит на Варю:
— А теперь, пожалуйста, переведите.
Варе нечасто приходится обсуждать свою работу с неспециалистами. Тем более стоит согласиться на интервью, убеждала её Энни, рассказать об исследованиях широкой аудитории «Кроникл».
— Вот вам пример, — продолжает Варя, когда открываются двери лифта. — На острове Окинава самая высокая в мире продолжительность жизни. В аспирантуре я изучала диету жителей Окинавы, и выяснилось, что их пища богата питательными веществами, но при этом крайне бедна калориями. — Варя сворачивает налево, в длинный коридор. — Пища для нас — источник энергии. Но вместе с энергией выделяются и вредные вещества, они заставляют клетки работать на износ. И вот что интересно: строгая диета, как у жителей Окинавы, — сама по себе повышенная нагрузка. Но именно это в итоге и продлевает жизнь: постоянные умеренные нагрузки тренируют организм.
— Звучит не очень-то приятно. — На Люке походные штаны и спортивная куртка на молнии с капюшоном. Солнечные очки на макушке, запутались в кудрях.
Варя, повернув в замке ключ, поддаёт дверь коленом.
— Гедонисты долго не живут.
— Пусть недолго, зато весело. — Люк следом за Варей заходит в кабинет. Свой угол Варя держит в безупречном порядке, а у Энни стол завален обёртками от батончиков, бутылками с водой и покосившимися стопками научных журналов. — Послушать вас, так мы стоим перед выбором: жить или выживать.
Варя протягивает ему ворох лабораторной одежды:
— Защитная экипировка.
Взяв одежду, Люк ставит на пол рюкзак. Брюки ему коротковаты; ноги длинные, худые, и Варя вдруг видит перед собой ноги Дэниэла, лицо Дэниэла. Пошатнувшись, она отворачивается. За все годы после смерти брата ничего подобного с ней не случалось — до недавнего времени. Однажды в понедельник, четыре месяца назад, у неё сломалась кофеварка и пришлось идти в «Кофе Пита», занимать место в конце длинной очереди. Музыка играла скверная — попурри из джазовых рождественских мелодий, и это в канун Дня благодарения, — и среди толпы, густого запаха кофе и визга кофемолки Варя чуть не задохнулась. Когда до неё дошла наконец очередь, она видела, как шевелятся у кассирши губы, но слов не разбирала. Так и смотрела, будто в телескоп, на губы кассирши, пока та не произнесла, уже громче: «Мадам, вам плохо?» — и телескоп ударился об пол и разбился вдребезги.
Когда Варя оборачивается, Люк уже в костюме, смотрит на неё:
— И давно вы здесь работаете?
Варя ожидала другого вопроса: «Вам плохо?» — и теперь благодарна Люку.
— Десять лет.
— А до этого?
Варя, нагнувшись, надевает бахилы.
— Вся эта информация наверняка у вас есть.
— Вы закончили колледж Вассара в 1978-м, с дипломом бакалавра естественных наук. В 1983-м поступили в аспирантуру Нью-Йоркского университета, закончили в 1988-м. Остались на кафедре, два года проработали ассистентом, потом заключили контракт с Колумбийским университетом. В 1993-м опубликовали работу о дрожжевых грибках — «Увеличение максимальной продолжительности жизни в мутантных штаммах дрожжей: замедление накопления возрастных мутаций у организмов с геном Sir2, активированным ограничением питания», если не ошибаюсь, — настолько передовую, что о ней написали в нескольких научно-популярных журналах, а затем в «Таймс».
Варя застывает от удивления. Все эти сведения есть на сайте Института Дрейка, но Варя, недооценив Люка, не ожидала, что он их запомнит.
— Я хотел убедиться, что ничего не перепутал, — добавляет Люк. Маска заглушает его голос, но глаза за щитком смотрят робко, сконфуженно.
— Всё верно.
— Так почему вы вдруг переключились на приматов? — Люк распахивает перед ней дверь, Варя выходит и запирает её снаружи.
Она привыкла к организмам крохотным, различимым лишь в микроскоп — лабораторным дрожжевым грибкам, которых присылали в герметичных упаковках из Северной Каролины; дрозофилам с миниатюрными крылышками, непригодными для полёта. Варе было сорок четыре, когда директор Института Дрейка — строгая пожилая дама, предупредившая Варю, что такая возможность выпадает раз в жизни, — пригласила её провести эксперимент с ограничением питания у обезьян. Положив трубку, Варя истерически расхохоталась. Для неё даже простой визит к врачу — тяжкое испытание, а проводить целые дни бок о бок с макаками-резусами, рискуя подхватить туберкулёз, вирус Эбола или вирус простого герпеса, — это же немыслимо!
Вдобавок она была растеряна. Ей даже с мышами не приходилось работать, не говоря уж о приматах, но это, утверждала директор, не препятствие: Институт Дрейка не ставит цели пропагандировать низкокалорийную диету («Вы подумайте, какой бы это имело успех!» — сказала та едко), а хочет создать лекарство со схожим эффектом. Им нужен учёный-генетик, способный анализировать результаты на молекулярном уровне. И она поспешила заверить Варю, что с животными ей почти не придётся иметь дела, на это есть лаборанты и ветеринар. Большую часть времени Варя будет проводить на встречах, совещаниях или за рабочим столом: читать и рецензировать статьи, писать заявки на гранты, обрабатывать данные, готовить презентации. На самом деле она, если не хочет, к животным может и вовсе не подходить.
Варя ведёт Люка к тяжёлой стальной двери.
— С макаками-резусами у нас девяносто три процента общих генов. Иметь дело с дрожжами мне было спокойней. Но я поняла, что моя работа с дрожжами никогда не будет так полезна людям — так важна с точки зрения биологии, — как работа с приматами.
Варя не говорит Люку, что в Институт Дрейка её пригласили в 2000-м, спустя почти десять лет после гибели Клары и восемнадцать после смерти Саймона. «Подумайте», — сказала ей директор, и Варя обещала подумать, а про себя прикидывала, сколько полагается ждать, прежде чем вежливо отказать. Но, вернувшись в Колумбийский университет, в свою лабораторию, где она недавно начала новый эксперимент на дрожжах, Варя ощутила не радость, не гордость, а бессилие. В годы её учёбы в аспирантуре её исследования были новаторскими, а сейчас любой молодой учёный знает, как продлить жизнь мухи или червя. Что она сможет сказать о себе через пять лет? Муж у неё вряд ли появится, детей уж точно не будет, зато, если повезёт, она совершит большое открытие. Её вклад в мир будет иного сорта.
Была у неё и другая причина согласиться на эту работу. Варя всегда убеждала себя, что занимается наукой из любви — к жизни, к знанию, к сестре и братьям, не дожившим до старости, — но в глубине души опасалась, что движет ею не любовь, а страх. Страх, что она не властна над своей жизнью, что жизнь утекает сквозь пальцы, что бы ты ни делал. Саймон, Клара и Дэниэл хотя бы успели пожить полной жизнью, а она, Варя, живёт одной лишь наукой, книгами, своими мыслями. Работа в Институте Дрейка — её последний шанс. Если она решится на этот шаг, то какие бы ей ни грозили несчастья, есть надежда избавиться от чувства вины за то, что она единственная осталась в живых.
— Вот вам перчатки, — говорит она, остановившись у входа в виварий, — две пары. Не снимайте ни в коем случае.
Люк протягивает руки. Фотоаппарат болтается у него на шее, блокнот и диктофон остались в кабинете. Варя открывает обитую резиной дверь вивария номер один, тоже с кодом, который Энни меняет раз в месяц, и ведёт Люка навстречу дневному гаму.
Виварий в переводе с латыни означает «место для жизни». В науке это помещение, где содержатся животные в условиях, близких к естественной среде. Естественная среда для макак-резусов — какая она? Среди приматов резусы по широте ареала уступают лишь человеку — кочевники, путешествующие по земле и воде, они способны жить и на тысячеметровой горе, и в тропическом лесу, и на мангровом болоте. От Пуэрто-Рико до Афганистана макаки-резусы благоденствуют — селятся по берегам каналов, в заброшенных храмах и бывших вокзалах. Питаются насекомыми и листьями, а также пищей, добытой у людей — от поджаренного хлеба и арахиса до бананов и мороженого. За сутки они преодолевают многие мили.
Такие условия нелегко воспроизвести в лаборатории, но в Институте Дрейка делают всё возможное. Поскольку макаки — животные общественные, содержат их парами, и дверь каждой клетки ведёт в соседнюю, получается сквозной туннель. Обезьянам обогащают среду, стараются разнообразить их жизнь: кормушки-головоломки, зеркала, пластмассовые мячики, видео на айпадах (впрочем, от планшетов с недавних пор пришлось отказаться — обезьяны часто разбивали экраны), звуки джунглей из репродукторов. Раз в год в лабораторию приходит чиновник из Министерства сельского хозяйства, проверяет, соблюдается ли закон о защите животных; в прошлом году он рекомендовал сотрудникам вивария носить другую одежду — перчатки и шапочки весёлых расцветок, чтобы заинтересовать и развлечь животных, и его совету вняли.
Варя не тешит себя иллюзиями. Конечно, на воле обезьянам лучше. Но поскольку здесь проводят всего один эксперимент, клетки даже просторней, чем рекомендует Национальный институт здоровья. Позади вивариев — огороженная площадка, где обезьяны могут поиграть с шинами, полазить по канатам, покачаться в гамаке, хотя на самом деле и места там маловато, и обезьян туда выпускают всего на пару часов в неделю. Но цель эксперимента — не испытание новых лекарств и не поиск средства от вируса иммунодефицита обезьян, а продление жизни животных. Что же здесь не так?
Повернувшись к Люку, Варя излагает основные тезисы, приготовленные Энни Ким. Без изучения приматов многие вирусы так и не были бы открыты. Не удалось бы разработать многие вакцины, испытать многие средства против СПИДа, болезни Альцгеймера, болезни Паркинсона. Да и на воле им живётся несладко — там и голод, и хищники. Видеть обезьян в клетке мало кому приятно, разве что законченным садистам или Гарри Харлоу, зато здесь, в Институте Дрейка, они хотя бы под присмотром и окружены заботой.
И всё же Варя понимает, что со стороны может сложиться неверное впечатление. Клетки стоят вдоль стен, между ними лишь узкий проход. Обезьяны глядят на Варю и Люка, распластавшись на решётках, как гекконы. Розовые животы напоказ, скрюченные пальцы цепляются за прутья. Обезьяны-вожаки смотрят молча, обнажив длинные жёлтые клыки, низкоранговые визжат и гримасничают. Так же приветствуют они и нового директора института, который появляется в лаборатории пару раз в год и надолго здесь никогда не задерживается.
В первый год так же встречали обезьяны и Варю. Требовалась вся её выдержка, чтобы не сбежать. Она не сбежала и — пусть бывший директор оказалась права, большую часть времени Варя проводит за письменным столом, — заставляет себя каждый день заходить в виварий, обычно чтобы принести завтрак. К животным она не прикасается, но ей нужно знать, как они себя чувствуют, видеть подтверждения своего успеха. Варя показывает Люку сначала обезьян на низкокалорийной диете, потом — контрольную группу, которую в еде не ограничивают. Люк фотографирует обе группы; от вспышки обезьяны верещат ещё громче. Некоторые трясут прутья клеток, и Варя во весь голос, чтобы их перекричать, объясняет, что обезьяны контрольной группы более склонны к раннему диабету и риск заболеть у них почти втрое выше, чем у экспериментальной группы с ограниченным рационом. Экспериментальная группа даже выглядит моложе: шерсть у самых старых густая, каштановая, а старики из контрольной группы сморщенные, с красными облезлыми задами.
Позади лишь половина эксперимента, и о продолжительности жизни судить пока рано. Однако результаты обнадёживают, подтверждают Варину гипотезу, и, рассказывая об этом, Варя так и сияет от гордости. Видеть своих питомцев, несмотря на их визг, почёсывания и вонь, ей всё же приятно.
После ухода Люка Варя берёт на руки Фриду.
Чуть раньше она попросила Энни пересадить её в изолятор. Фрида её любимица, но гостям лучше её не показывать, она портит Варину репутацию. Фрида с гладким широким лбом, с золотистыми глазами, будто подведёнными углём; в детстве она была ушастая, с длинными розовыми пальчиками. В Калифорнию она прибыла неделей позже Вари. В то утро Энни встретила новую партию обезьян, и только одна обезьянка — детёныш из питомника в Джорджии — задержалась в дороге из-за метели. Энни спешила куда-то, и Варя осталась. Вечером, в половине десятого, на склоне горы показался белый фургон без опознавательных знаков и остановился возле корпуса приматологов. Из фургона вылез небритый малый лет двадцати и попросил Варю подписать бланк, будто пиццу привёз. Груз его то ли совершенно не интересовал, то ли успел опротиветь. Когда он достал клетку, завёрнутую в одеяло, оттуда донёсся такой дикий визг, что Варя невольно отпрянула. Но за зверька она теперь в ответе.
Водитель с облегчением вытер с лица пот, затрусил обратно к фургону и покатил с горы намного быстрее, чем въезжал, бросив Варю один на один с верещащей клеткой.
Клетка была размером с микроволновку. Знакомить Фриду с другими обезьянами предстояло только завтра, а пока Варя отнесла клетку в изолятор, комнатку величиной с чулан уборщицы, и поставила на пол. Руки уже ныли, а сердце трепетало от ужаса. Зачем она вообще на это согласилась? Теперь ей предстояло самое трудное: пересадить обезьянку из старой клетки в новую, а для этого придётся взять её на руки.
Клетка так и стояла накрытой детским одеяльцем, разрисованным жёлтыми погремушками. Варя откинула край одеяльца, и зверёк завопил ещё громче. Варя присела на корточки. Страх внутри разрастался как снежный ком, но обезьянку надо пересадить, и Варя, поставив внутрь клетки маленькую переноску, сняла одеяло. Переноска была лишь немногим больше самой обезьянки, но зверёк завертелся вьюном, цепляясь за прутья. Вертелась Фрида так быстро, что мордочку было не разглядеть, но её смятение и страх разрывали Варе сердце. Она потянулась к замку и, как учила Энни, открыла дверцу переноски.
Детёныш вылетел из клетки как из пушки. И приземлился не в большую клетку, а Варе на грудь. Варя не удержалась и тоже взвизгнула, шлёпнувшись на спину. Сейчас меня искусают, подумала она, но обезьянка, обняв Варю тоненькими ручками, прильнула к ней, уткнулась мордочкой в грудь.
Кто из двоих испугался сильнее? Варе виделись амёбиаз и гепатит В, все болезни, что снились ей по ночам и от которых она боялась умереть, из-за которых с самого начала чуть не отказалась от этой работы. Но на одной чаше весов — страх, на другой — живое существо. Обезьянка была плотная, увесистая — человеческий детёныш рядом с ней показался бы лёгоньким, почти бескостным. Неизвестно, сколько они так просидели — обезьянка верещала, а Варя её укачивала. Малышке было всего три недели. Варя знала, что в двухнедельном возрасте её забрали у матери, а мать по имени Сунлинь — её привезли из Китая, из питомника в Гуанси, это был её первенец — так страдала, что пришлось ей сделать успокоительный укол.
На мгновение Варя подняла взгляд и поймала их отражение в зеркале, прилаженном к клетке снаружи. И вспомнила «Автопортрет с обезьянкой» Фриды Кало. С Кало у Вари никакого сходства — ни стати, ни величавости, да и фон — бежевые бетонные стены, а не юкка с широкими глянцевитыми листьями. Зато на руках у Вари обезьянка, с огромными глазищами, чёрными, как ежевичины; и вот они вдвоём, одинаково испуганные и потерянные, глядят в зеркало.
31
Три с половиной года назад, когда Варя прилетела в Кингстон после смерти Дэниэла, Майра завела её в гостевую комнату и прикрыла дверь.
— Хочу тебе кое-что показать, — начала она. Майра опустилась на край кровати с ноутбуком на коленях. И, сидя в напряжённой позе, упершись в ковёр пальцами ног, показала Варе сохранённые веб-страницы: поиск в «Гугл» о цыганах, фотографию Вруны Костелло с сайта ФБР. Варя узнала женщину с первого взгляда, и сразу закружилась голова, замелькали перед глазами светящиеся точки, как серебристые конфетти. Ещё чуть-чуть, и она сползла бы на пол.
— За этой женщиной Дэниэл пустился в погоню. Достал из сарая револьвер и поехал в Уэст-Мильтон, где она жила. Я позвонила агенту, а тот его застрелил. — Голос Майры был ломким, как тростинка. — Почему, Варя? Почему Дэниэл так поступил?
И Варя рассказала Майре историю с гадалкой. Слова сыпались хлопьями ржавчины, но Варя заставляла себя говорить, как могла старалась, чтобы Майра её поняла, но после её рассказа та вконец растерялась:
— Это ведь было так давно. Всё это так далеко в прошлом.
— Для него — нет. — Слёзы у Вари текли ручьём, она утирала их пальцами.
— Но должно было остаться в прошлом! Должно! — У Майры покраснели глаза, шея пошла алыми пятнами. — Будь оно всё проклято, Варя! Боже! Если бы только он об этом забыл!
Они обсуждали, что сказать Герти. Варя придумала легенду, что Дэниэл, когда его отстранили от работы, стал одержим здешней преступницей, решил привлечь её к ответу, и борьба за справедливость вернула ему желание жить, действовать. Майра же ратовала за честность.
— Если мы расскажем всё как есть, что от этого изменится? — спрашивала она. — Дэниэла всё равно не вернёшь. И историю его гибели не изменишь.
Но Варя возражала. Она знала, что слова способны влиять на ход событий — в прошлом, в будущем, даже в настоящем. В Боге она усомнилась ещё в годы учёбы в аспирантуре, но с одним из положений иудаизма была согласна до сих пор: слова имеют силу. Они проникают в дверные щёлки и замочные скважины, западают в людские души, прорастают сквозь поколения. Узнав правду, Герти станет по-иному воспринимать детей, уже умерших, не способных оправдаться. И почти наверняка это принесёт ей лишь новую боль.
В ту ночь, когда Майра и Герти уже уснули, Варя встала с постели, вышла из гостевой комнаты, прокралась в кабинет. Следы Дэниэла были повсюду, такие привычные, знакомые и в то же время мучительноповерхностные. Возле компьютера пресс-папье в форме моста Золотые Ворота — Варя, вечно занятая докторантка, купила его в Международном аэропорту Сан-Франциско, по пути в Кингстон на Хануку, когда вдруг обнаружила, что в спешке забыла подарки. Сойдёт за предмет искусства, надеялась она. Но увы! «Цацка из аэропорта?» — присвистнул Дэниэл, хлопнув Варю по плечу. Теперь позолота потускнела; Варя не знала, что Дэниэл все эти годы хранил подарок.
Она сидела в его кресле, запрокинув голову. Дэниэлу она соврала: ни в какой Амстердам она не ездила, не было никакой конференции. В тот день она разморозила пакетик овощей, потушила их в оливковом масле и съела склизкое варево, сидя одна за кухонным столом. В ту осень её тревога за Дэниэла стала невыносимой. Что бы ни случилось в тот день, она не находила сил при этом присутствовать, а если бы стала свидетелем, её истерзала бы совесть. Она боялась подхватить или передать Дэниэлу какую-нибудь ужасную болезнь, будто считала себя невезучей, а свою невезучесть — заразной. Лучшее, что можно было сделать для Дэниэла, — держаться от него подальше.
Но к девяти утра на другой день после праздника сердце Вари стало биться как сумасшедшее. Её прошиб пот, и после холодного душа стало легче лишь ненадолго. Варя клялась себе не звонить Дэниэлу и всё-таки позвонила. Он вскользь упомянул, что хочет разыскать гадалку, но Варя сочла это несерьёзным и не поверила. А потом, когда тон его стал капризным, детским — «Жаль, что тебя вчера не было», — Варю охватило знакомое чувство вины, раздражение пополам с ненавистью к себе. Иногда она удаляла с автоответчика его сообщения, даже не прослушав, лишь бы не звучал его голос, полный отчаяния, что его снова и снова отвергают. Он ведь не одинок, у него есть Майра. Чем скорее он поймёт, что Варе нечего ему дать, кроме огорчений, тем скорее они освободятся друг от друга, и обоим станет легче дышать.
Возле компьютера белела квитанция из химчистки. Чёткий, угловатый почерк Дэниэла просвечивал с обратной стороны сквозь бумагу.
Варя перевернула квитанцию. «Наш язык — наша сила», — нацарапал на ней Дэниэл. А под этой фразой — ещё одна; Дэниэл столько раз её обводил, что буквы стали выпуклыми, объёмными: «У мысли есть крылья».
Варя точно знала, что это значит. Однажды, ещё в аспирантуре, она пыталась объяснить это явление своему первому психотерапевту.
— Для меня неважно, выглядит что-нибудь чистым или нет, — растолковывала она. — Главное — внутреннее ощущение чистоты.
— А если его нет? — спросил психотерапевт. — Внутреннего ощущения чистоты?
Варя задумалась. По правде сказать, она толком не знала, что будет; её просто не покидало дурное предчувствие, ей казалось, будто за спиной маячит беда, а ритуалы помогут отвести угрозу.
— Тогда случится какое-нибудь несчастье, — сказала она.
Когда всё началось? Она с детства была мнительной, а после похода к гадалке на Эстер-стрит что-то в ней надломилось. Сидя у ришики в квартире, Варя не сомневалась, что имеет дело с мошенницей, но когда вернулась домой, пророчество проникло ей в душу, словно вирус. И точно так же подействовало оно на остальных — Варя видела это по одиноким пробежкам Саймона, по вспышкам гнева у Дэниэла, по тому, как постепенно отдалялась от них Клара, уходила в свой мир.
Возможно, они всегда такими и были. Или стали бы, несмотря ни на что. Но нет, Варя разглядела бы в них эти черты ещё в зародыше. Она бы знала.
В тринадцать с половиной Варе пришло в голову, что если не наступать на трещины на асфальте, то Кларино пророчество не сбудется. В день рождения, когда Варе исполнилось четырнадцать, она решила во что бы то ни стало задуть сразу все свечи на торте, а если не задуть, то с Саймоном случится беда. Три свечи остались гореть, и восьмилетний Саймон их погасил. Варя раскричалась; со стороны это выглядело капризом — ну и пусть. Страшнее было то, что Саймон помешал ей его уберечь.
Когда Варе поставили диагноз, ей было уже тридцать. В наши дни на каждом ребёнке висит аббревиатура, объясняющая, что с ним не так, но в годы Вариной юности навязчивости были её тайной бедой. Они обострились после смерти Саймона, но обратиться к психотерапевту ей пришло в голову только в аспирантуре. Он-то и произнёс слова «обсессивно-компульсивное расстройство», а до этого Варя всерьёз не думала, что есть название для постоянного мытья рук, чистки зубов, боязни общественных уборных, прачечных, больниц, рукопожатий, страха касаться дверных ручек, сидений в метро, для всех ритуалов, что защищали её час за часом, день за днём, месяц за месяцем, год за годом.
Много лет спустя уже другой психотерапевт, женщина, спросила её: чего вы на самом деле боитесь? Варя вначале растерялась, не потому что не знала своих страхов, а потому что проще было перечислить, чего она не боится.
— Ну, приведите примеры, — попросила психотерапевт, и Варя в тот же вечер составила список. Она боится рака. Изменений климата. Попасть в аварию. Стать виновницей аварии. (Было время, когда Варя так боялась сбить велосипедиста при повороте направо, что провожала каждого велосипедиста квартал за кварталом, чтобы убедиться, что тот жив-здоров.) Убийц. Авиакатастроф — это же настоящий злой рок! Людей с лейкопластырями. СПИДа — а если точно, то всех на свете вирусов, бактерий, инфекций. Заразить кого-то. Боится грязи, пятен на белье, выделений. Аптек. Клещей, клопов, вшей. Химикатов. Бездомных. Толпы. Неопределённости, риска, неизвестности. Ответственности и вины. Даже своих мыслей она боится. Боится их силы, влияния на её жизнь.
На следующем сеансе Варя прочла список вслух. Выслушав её, психотерапевт откинулась на спинку кресла.
— Ясно, — сказала она. — Но чего вы на самом деле боитесь?
Варя засмеялась: что за наивный вопрос! Конечно же, утрат. Боится лишиться жизни, потерять близких.
— Но вы через это уже прошли, — возразила психотерапевт. — Вы потеряли отца, сестру, обоих братьев — пережили больше утрат, чем многие ваши сверстники. Но выдержали, и вот стоите передо мной — точнее, сидите, — добавила она, с улыбкой взглянув на кушетку, где сидела Варя.
Да, Варя выдержала и вот сидела, но не в этом суть. Вместе с каждым умершим она потеряла часть себя. Будто смотришь, как в домах постепенно гаснет свет — сначала в одних окнах, потом в других. Утрачивается храбрость — храбрость в чувствах, — уходят страсти. Варя знает цену одиночества, но ещё выше цена потерь.
До поры до времени Варя этого не понимала. В двадцать семь лет она слушала в аспирантуре лекции по физике. Читал их приглашённый профессор из Эдинбурга, бывший однокурсник Питера Хиггса.
— Многие не верят доктору Хиггсу, — рассказывал он Варе. — Но они заблуждаются.
Они ужинали в итальянском ресторане в центре города. Профессор говорил, что доктор Хиггс предсказал существование частицы, так называемого бозона Хиггса, который наделяет массой другие частицы. Он утверждал, что эта частица, пусть никто ее никогда не видел, может быть ключом к познанию Вселенной, стержнем всей современной физики. По его мнению, она свидетельствует о том, что в основе мира лежит симметрия, но всё самое удивительное в нём — в том числе и люди, — по сути, аномалия, сбой, результат кратковременного нарушения симметрии.
Для некоторых из Вариных подруг задержки были как гром среди ясного неба, но Варя мгновенно всё поняла: однажды утром она проснулась другим человеком. За три дня до того она спала с профессором на узкой койке в его квартире в студгородке; когда он спрятал лицо у неё между ног и задвигал языком, Варя впервые в жизни испытала оргазм. Вскоре он стал с ней холодно-вежлив, затем связь их прервалась. Теперь она представляла зародыш у себя внутри и думала: ты меня уничтожишь. Подкосишь навсегда. Весь мир сделаешь таким ярким, таким живым, что ни на секунду больше я не смогу забыть свою боль. Варю всегда страшили сбои — всё, чем нельзя управлять; нет, лучше симметрия, надёжная и безопасная. Когда она записалась на аборт в медицинский центр на Бликер-стрит, сбой на её глазах исчез, словно скрылся за дверями лифта, будто его и не было.
Другие говорят о блаженстве, что приносит секс, о сложной, многоцветной радости материнства, но Варя не знает большей радости, чем облегчение — облегчение, когда уходят страхи. Но даже эта радость всегда кратковременна, только буйный порыв, мимолётная вспышка — и чего я боялась? Однако мало-помалу уверенность покидает её, закрадываются сомнения, и нужно ещё раз заглянуть в зеркало заднего вида, сбегать в душ, протереть дверную ручку Варя достаточно прошла психотерапии, чтобы понимать: она себя обманывает. Она знает, что её вера — вера в действенность ритуалов, в то, что силой мысли можно повлиять на исход события, отвести беду, — не что иное, как магическое мышление: может, и выдумка, зато помогает выжить. И всё же, и всё же: разве это обман, если в него веришь? В глубине души Варя и не надеется на выздоровление, потому что в иные дни и вовсе не считает своё состояние болезнью. В иные дни она и вправду верит, что сила мысли способна изменить будущее.
В мае 2007-го, через полгода после смерти Дэниэла, Майра позвонила Варе в слезах.
— Эдди О’Донохью признали невиновным, — сказала она. — После внутреннего расследования его дело закрыли.
Варя не плакала; злоба поселилась внутри неё, как зародыш. Она больше не верила, что Дэниэла убила пуля — вошла в бедро, задев бедренную артерию, и он истёк кровью, не прошло и десяти минут. Его смерть говорила не о сбое в организме, а о грозной силе, силе человеческой мысли. О том, что у мысли есть крылья.
32
В пятницу утром, по пути на работу, Варя съезжает на обочину в парке и остаётся сидеть в машине, уткнувшись лбом в руль. Она думает о Люке. Последние два дня они встречались в семь тридцать в лаборатории и вместе шли в виварий. Там он ей помогал — взвешивал гранулы корма, таскал тяжёлые клетки на мойку, — и животные к нему привязались. В среду он затеял игру с одним из старших самцов, Гасом, красавцем-резусом с огненно-рыжим мехом и столь же огненным темпераментом. Гас подходил к решётке и выставлял брюхо — мол, почеши! А потом либо отскакивал назад, чтобы подразнить Люка, — а тот смеялся и подыгрывал, — либо сидел до упора, и Люк почёсывал его оранжево-розовое брюхо, а Гас причмокивал от удовольствия.
Когда Варя подивилась его умению ладить с животными и желанию помогать, Люк на это ответил, что вырос на ферме, к животным и к физическому труду привык с детства, да и редактор в «Кроникл» именно такую задачу ему поставил: показать повседневную жизнь института, чтобы учёные вышли живыми людьми, да и обезьяны — личностями. В четверг, за обедом в кабинете — Варя ест брокколи и чёрную фасоль из пластикового контейнера, а Люк уплетает куриный рулет из институтского кафе, — Люк спрашивает её, считает ли она обезьян личностями и не больно ли ей видеть их в клетках. Спроси он об этом в понедельник, она бы насторожилась, но все эти дни с ним было так легко — ни стычек, ни резких суждений с его стороны, — что к четвергу она совсем успокоилась и смогла дать честный ответ.
До того как её пригласили в Институт Дрейка, ей не приходилось иметь дело с такими крупными животными. Обезьяны — существа из плоти и крови, их невозможно не замечать: они покрыты шерстью, визжат и пахнут, болеют диабетом и эндометриозом. Соски у них выпуклые и розовые, как жвачка, а лица до боли выразительные, и если смотришь им в глаза, то кажется, будто видишь их насквозь. Они не безликие единицы, не безвольные объекты исследования, а полноправные его участники. Варя старается их не очеловечивать, и всё же в первые годы работы ей чудилось что-то бесконечно родное в их чертах, особенно во взгляде. Когда они, сгрудившись вместе, смотрели на неё бездонными глазами, ей казалось, будто это переодетые люди глядят сквозь прорези в масках.
— А если так думать, — призналась Варя Люку, — никакого терпения не хватит.
Она сидела за своим столом, Люк — за столом Энни. Сидел он скрестив ноги, длинные, как у паука, с неуклюжей грацией, свойственной долговязым парням. Раскрепощённая его ласковым вниманием, Варя продолжала:
— Однажды на День благодарения — я к тому времени успела проработать здесь год-другой — я приехала к брату, военному врачу, и поделилась этими мыслями. А он рассказал о своём пациенте, которого навещал в тот день, двадцатитрехлетнем солдате с осложнением после ампутации. Всякий раз, стоило Дэниэлу до него дотронуться, парень проклинал афганцев. Дэниэл запомнил его на медкомиссии два года назад. Того настолько волновала судьба Афганистана, так болела душа за афганцев, что Дэниэл едва не назначил психиатрическую экспертизу — решил, что у парня неустойчивая психика.
Дэниэл сидел тогда в той же позе, что и вчера Люк, — нога на ногу, большие внимательные глаза устремлены на Варю, — но под глазами темнели круги, на лбу намечались залысины. Варя вдруг вспомнила его мальчишкой — младшего брата, чей юношеский идеализм сменился с годами чем-то более приземлённым, зато простым, роднившим их.
— Он говорил, — объясняла Варя Люку, — что на войне не выжить, если во врагах видеть людей. Другими словами, надо выдумать себе врага. Говорил, что сострадание — привилегия штатских, а не тех, чья задача — действовать. А чтобы действовать, нужно определиться, на чьей ты стороне. Лучше помочь одной из сторон, чем никому.
Варя накрыла крышкой пластиковый судок с обедом и вспомнила о Фриде, сидевшей на низкокалорийной диете. Вначале она всё кричала и кричала, без конца требуя пищи. Её крики преследовали Варю и дома, и столь неприкрытое выражение голода будило в ней отвращение пополам со стыдом. Так велика была у Фриды воля к жизни, с таким отчаянным укором смотрели её глаза, что, казалось, вот-вот заговорит по-человечески.
— Да, я привязываюсь к обезьянам, — добавила Варя. — Сознаваться в этом для учёного дурной тон.
Но я их знаю уже десять лет и постоянно себе напоминаю, что эксперимент им тоже на пользу. Я их оберегаю, особенно группу на низкокалорийной диете, так они проживут дольше. — Люк молчал; диктофон он убрал, а к записной книжке не прикоснулся, хоть она и лежала рядом, у Энни на столе. — И всё-таки приходится себе напоминать: эксперимент имеет большое значение. Его научные результаты ценнее, чем отдельно взятая жизнь животного. А иначе нельзя.
В ту ночь Варе не спалось. Она всё думала, стоило ли так откровенничать с Люком и как отразится на её репутации, если Люк включит их разговор в статью. Можно попросить об этом не писать, но это значило бы, что она не верит в свою работу, сомневается в её ценности. И вот Варя сидит в машине, и её мутит от стыда. Она не только скомпрометировала себя, но и предала Дэниэла. Вспоминая о встречах в лаборатории, она видит перед собой не Люка, а брата. Глупости, нет между ними никакого сходства, кроме роста, и всё равно образы встают перед ней: Дэниэл ждёт её, одетый в штормовку Люка и с рюкзаком за плечами; лицо Дэниэла накладывается на молодое, вдохновенное лицо Люка. Вдруг картина меняется: Дэниэл в фургоне, с простреленной ногой, в луже крови — и Варя знает, что не будь она так поглощена собой, он поговорил бы с ней о Вруне, и она, Варя, могла бы его спасти.
Только через час приступ дурноты проходит, а руки перестают дрожать и могут удержать руль. Впервые в жизни Варя опоздала на работу, и Энни, к её облегчению, увела Люка на кухню, где он помогает ей взвешивать корм, не доеденный обезьянами, и раскладывать новые гранулы по кормушкам-головоломкам. Варя избегает его — закрылась в кабинете, пишет заявку на грант. Наконец в дверь стучат. Люк, догадывается Варя, Энни не стала бы её беспокоить.
— Хотел вам предложить. Может быть, поужинаем вместе? — произносит он, когда Варя открывает дверь. Он стоит, спрятав руки в карманы, и, видя Варино смущение, улыбается. — Уже шесть.
— Я пока не проголодалась. — Варя подходит к столу, выключает компьютер.
— Или выпьем? Красное вино содержит ресвератрол. Вот видите, я хорошо подготовился!
Варя вздыхает:
— Записывать будете?
— Как хотите. Вообще-то не собирался.
— Если не записывать, — спрашивает, развернувшись к нему, Варя, — тогда какой смысл?
— Укрепить деловые связи. А заодно и дружеские. — Люк смотрит на неё как-то странно, будто не понимает, шутит она или нет. — Я не кусаюсь. А если и кусаюсь, то уж пореже, чем ваши обезьяны.
Варя выключает в кабинете свет, и лицо Люка остаётся в полумраке, подсвеченное лишь люминесцентными лампами из коридора. Он уязвлён.
— Я угощаю, — добавляет он. — В благодарность.
Позже Варя станет спрашивать себя, почему она всё-таки согласилась, когда всё в душе восставало, и к чему бы привёл отказ. Что её заставило — неспокойная совесть, усталость? Чувство вины вконец её изнурило, отступало оно только во время работы, да ещё когда она мыла руки, подставив их под струю горячей воды, так что едва можно терпеть и кажется, будто это уже не вода, а то ли огонь, то ли лёд. Отступало оно и перед чувством голода, а голодала Варя часто. Порой от голода в теле появлялась небывалая лёгкость — ещё чуть-чуть, и отлетишь в небеса, к братьям и Кларе. В тот раз она тоже была голодна и в итоге почему-то пошла, почему-то согласилась.
Они сидят в погребке на Грант-авеню за бутылкой каберне из местного винограда, выращенного в семи милях к югу отсюда, и вино сразу же ударяет Варе в голову. Она вдруг вспоминает, как давно не ела, но в ресторанах она не ест никогда, вот и сейчас цедит вино и слушает рассказ Люка о его детстве, о родительской вишневой ферме в округе Дор, штат Висконсин: весь округ — это участок береговой линии озера Мичиган и близлежащие острова. Когда-то земля, как округ Марин, принадлежала индейцам — в Марине это были мивоки, здесь потаватоми, — а потом пришли европейцы, распахали её, вырубили леса. Люк рассказывает об известняках и песчаных дюнах, о разлапистых канадских елях, о том, как поздней осенью земля одевается чудным золотистым покрывалом из березовых листьев.
Постоянного населения в округе меньше тридцати тысяч, но в разгар туристического сезона, летом и ранней осенью, оно вырастает вдесятеро. В июле на ферме кипит работа: надо скорей собрать вишни, засушить, заморозить, закатать в банки — настоящая вишнёвая лихорадка. Вишни у них на ферме трёх сортов, и когда Люк был маленьким, каждому в семье поручали один сорт. Отец Люка собирал балатон — крупные сочные ягоды. Люк, младший, вместе с матерью срывал вишни монморанси, с прозрачной жёлтой мякотью. Брату Люка доставалась черешня, плотная, чёрная, самая драгоценная из всех.
Варя слушает Люка, а мысли где-то далеко, перед глазами вишни — жёлтые, чёрные, красные, в лёгкой дымке, будто во сне. Люк показывает Варе семейное фото на экране телефона. Ранняя осень, деревья в горчично-сиреневом мареве. У обоих родителей Люка густые пшеничные волосы, как у Люка, только ещё светлее; брат-подросток, прыщавый, зато с лучистой улыбкой (Эшер, так его зовут), обнял Люка за плечи. Люку на снимке лет шесть, не больше. Он крепко прижался к Эшеру, а улыбка до ушей, почти гримаса.
— А у вас? — спрашивает он, пряча телефон обратно в карман. — Кто ваши родные?
— Брат был врачом, как я уже говорила. Младший брат был танцором. А сестра — фокусником-иллюзионистом.
— Ничего себе! Кроликов доставала из шляпы?
— А вот и нет. — В погребке полумрак, и Варя не видит ничего, что бы её беспокоило. — Она была мастером карточных фокусов, а ещё умела читать мысли; её партнёр брал у кого-то из зала предмет — шляпу, кошелёк, — а она отгадывала, без подсказок, стоя лицом к стене, с завязанными глазами.
— А сейчас они чем заняты? — спрашивает Люк, и Варя подскакивает. — Простите меня, — извиняется Люк. — Просто вы говорили в прошедшем времени. И я решил, что они…
— На пенсии? — Варя качает головой: — Нет, они умерли. — И, сама не зная почему, продолжает рассказ; может быть, потому что Люк скоро уедет и чувствуешь странную свободу, рассказывая кому-то о том, чем делилась только с психотерапевтом. — Мой младший брат умер от СПИДа, ему было двадцать. Сестра покончила с собой. Сейчас, задним числом, я думаю, не было ли у неё биполярного расстройства или шизофрении, но теперь уже ничем не поможешь. — Осушив бокал, Варя наливает второй. Пьёт она редко и от вина расслабляется, глупеет, становится болтливой. — А Дэниэл ввязался в нехорошую историю. Его застрелили.
Люк притих, смотрит на неё во все глаза, и Варю пронзает нелепый страх: вдруг он сейчас схватит её за руку? Но никто её за руку не хватает — с чего бы? — и Варя переводит дух.
— Простите меня, пожалуйста, — просит Люк. — Потому вы и посвятили себя этой работе? — Варя молчит, и Люк продолжает, сперва неуверенно, затем горячо, убеждённо: — Современные лекарства, будь они доступны тогда, спасли бы жизнь вашему брату. А генетические анализы помогли бы выявлять склонность к душевным болезням, даже ставить диагнозы. Это могло бы спасти Клару, верно?
— О чём ваша статья? — спрашивает Варя. — О моей работе или обо мне?
Она старается говорить бодрым голосом. Внутри пульсирует страх, но Варя не понимает, чего именно боится.
— Трудно представить одно без другого, ведь так? — Лицо Люка надвигается на неё, в полумраке блестят глаза, и в уме Вари шевелится догадка. Теперь понятно, что её так напугало: она никогда ему не говорила, что сестру звали Кларой.
— Мне пора, — мямлит она и, упершись руками в стол, пытается встать. В тот же миг пол взмывает вверх, как качели, стены кренятся, и Варя снова садится — нет, падает — в кресло.
— Не уходите, — настаивает Люк и на этот раз всё-таки берёт её за руку.
У Вари от ужаса перехватывает горло.
— Прошу, не трогайте меня, — бормочет она, и Люк выпускает её руку, на его лице написано сострадание. Предстать в жалком виде перед чужим человеком для Вари невыносимо. На этот раз ей удаётся подняться.
— Вам нельзя садиться за руль, — говорит Люк, тоже вставая. На лице его Варя видит испуг, отражение её собственного, и её тревога растёт. — Прошу вас, простите меня.
Варя, порывшись в бумажнике, достаёт тощую пачку двадцаток и выкладывает на стол.
— Всё хорошо.
— Давайте я вас подвезу, — уговаривает Люк, а Варя меж тем пробирается к двери. — Где вы живёте?
— Где я живу? — шипит Варя, и Люк отшатывается; даже в темноте бара видно, что он покраснел. — Да что вы себе позволяете? — И вот она уже у двери, за дверью. Оглядывается назад, не идёт ли Люк следом, — и бегом к машине.
33
Варя просыпается в субботу. Поясницу ломит, в голове будто молот стучит, одежда хоть выжимай, пахнет потом. Туфли и свитер она ночью скинула, а блузка липнет к животу, носки влажные. Варя стягивает их, и они тяжело плюхаются на пол машины. Варя приподнимается на заднем сиденье. За окном утро, Грант-стрит в пелене дождя.
Варя трёт глаза. Вспоминает погребок, лицо Люка напротив её лица, его настойчивый шёпот — «Трудно представить одно без другого», — его горячую руку поверх своей. Варя помнит, как бросилась к машине, как свернулась по-детски клубочком на заднем сиденье.
Есть хочется зверски. Перебравшись за руль, она ищет остатки вчерашнего завтрака. Съедает и яблоки, побуревшие, мягкие, как губка, и противно тёплый, сморщенный виноград. В зеркало заднего вида она смотреть избегает, но случайно видит своё отражение в окне машины — грива, как у Эйнштейна, рот разинут. Отвернувшись, Варя ищет ключи.
Дома, сбросив одежду, закидывает её прямиком в стиральную машину и стоит под душем долго-долго, пока в баке нагревателя не остывает вода. Достаёт халат — розовое пушистое безобразие, подарок Герти, Варя ни за что бы себе такой не купила — и принимает лошадиную дозу ибупрофена. Залезает под одеяло и снова засыпает.
Просыпается она за полдень. Теперь, когда усталость немного отступила, Варя вздрагивает от страха, как от удара током, и её тянет бежать из дома. Быстро одевается. Она бледна, в заострившемся лице появилось что-то птичье; из причёски торчат седые вихры. Смочив под краном руки, Варя приглаживает волосы и тут же спрашивает себя: а зачем? Сегодня суббота, в виварии одни лаборанты, да и шапочку она сразу наденет. На работе она обычно не ест, но на этот раз берет из холодильника пакет и жует за рулём яйца вкрутую.
Переступив порог лаборатории, Варя немного успокаивается. Надев спецодежду, заходит в виварий.
Надо проведать обезьян. Хоть рядом с ними ей и не по себе, но иногда бывает страшно: вдруг с ними что-нибудь случится без неё? Ничего, разумеется, не случилось. Джози направляет зеркало на дверь и, завидев Варю, выпускает его из рук. Детёныши в яслях неуёмно шмыгают туда-сюда. Гас сидит в глубине клетки. И лишь последняя клетка — Фридина — пуста.
— Фрида! — зовёт Варя, хоть это и глупо, ведь неизвестно, знают ли обезьяны свои имена. — Фрида!
Выйдя из вивария, она шагает по коридору и зовёт, и наконец из кухни выглядывает лаборантка Джоанна.
— Фрида в изоляторе, — объясняет она.
— Почему?
— Шерсть у себя выщипывала, — поспешно отвечает Джоанна. — Я думала, может, в изоляторе она бы…
И умолкает на полуслове — Варя уже ушла.
Второй этаж лаборатории квадратный. Кабинет Вари и Энни в западной стороне, виварий в северной; в южной — кухня и процедурные, а изолятор, прачечная и чулан уборщицы — в восточной. Изолятор даже просторней других клеток, метр восемьдесят на два с половиной. Однако разнообразия он начисто лишён — сюда отправляют в наказание за дурное поведение. Конечно, здесь нет ничего пугающего, мрачного, но нет и ничего интересного. Всего-навсего клетка из нержавеющей стали, с квадратной дверцей, запирающейся снаружи. Внутри кормушка и поилка, между дном клетки и полом промежуток в десять сантиметров, а в полу проделаны дырки, чтобы моча и помёт попадали в выдвижной лоток.
— Фрида! — зовёт Варя и заглядывает в изолятор. Сюда она принесла Фриду в первую ночь, трёхнедельной малышкой.
Фрида сидит съёжившись, лицом к стене, и раскачивается взад-вперёд. Спина у неё в проплешинах с ладонь, там, где она выщипывала шерсть. Полгода назад она перестала чиститься, и другие обезьяны её сторонятся — брезгуют, чуя её слабость. Вокруг неё лужа ядовито-жёлтой мочи, не успевшая стечь в лоток.
— Фрида, — говорит Варя громко, но ласково. — Перестань, Фрида, прошу тебя.
Услышав Варин голос, Фрида поворачивается к ней ухом. Сиреневое веко лоснится, рот приоткрыт полумесяцем. Затем она, состроив гримасу, медленно разворачивается, но, очутившись к Варе лицом, не задерживается ни на секунду, а продолжает крутиться, припадая на правую заднюю лапу, волоча левую. Две недели назад она прокусила себе левое бедро, понадобились швы.
Почему она так изменилась? В юности её энергии хватало на троих. В стае она плела интриги, заключала выгодные союзы, отбирала еду у более слабых, но при этом отличалась обаянием и неуёмным любопытством. Любила, когда её брали на руки, тянулась к Варе сквозь прутья клетки и обнимала её, и Варя иногда доставала её из клетки и носила по виварию, посадив на бедро. Её близость будила у Вари страх и исступлённую радость — страх подцепить заразу и радость, что можно хоть ненадолго, сквозь слои защитной одежды почувствовать близость к другому животному, самой побыть животным.
Стук в дверь. Джоанна, думает Варя, или Энни, хоть Энни и нечасто появляется здесь по выходным. Как и у Вари, у неё ни мужа, ни детей. В тридцать семь лет ещё далеко не поздно, но Энни не желает себя обременять. «Мне всего в жизни хватает», — призналась она как-то, и Варя поверила. Её большая корейская семья живёт по ту сторону моста Золотые Ворота. Любовники у Энни не переводятся — то мужчины, то женщины, — и любовными союзами она рулит так же уверенно, как ведёт исследования. Энни пробуждает в Варе материнскую гордость и материнскую зависть. Такой, как Энни, она сама мечтала стать — совершать нешаблонные поступки и не жалеть о них.
В дверь снова стучат.
— Джоанна? — окликает Варя и идёт открывать.
Но перед ней не Джоанна, а Люк. Волосы нечёсаные, сальные, губы запеклись, лицо отливает странной желтизной. Одет он как вчера — должно быть, тоже спал не раздеваясь. Покров спокойствия, которым окутала себя Варя, трещит по швам и соскальзывает.
— Что вы тут делаете? — спрашивает она.
— Клайд пропустил. — Люк хлопает глазами, одна рука по-прежнему на ручке двери, другая дрожит. — Нам нужно поговорить.
Фрида, отвернувшись к стене, снова раскачивается взад-вперёд. Варе не по себе от её раскачивания, да ещё при Люке. Стоя к нему спиной, Варя запирает клетку. Повернуть ключ — дело двух секунд, но на полпути она вздрагивает, услышав глухой щелчок. Варя оборачивается — Люк прячет в рюкзак фотоаппарат.
— Отдайте сейчас же, — рявкает она свирепо.
— Нет, — отвечает Люк робко, как ребёнок, у которого отнимают любимую игрушку.
— Ах, так? Вы не имели права снимать! Я в суд подам!
Против её ожиданий, на лице Люка не победное злорадство, а страх. Он крепко прижимает к себе рюкзак.
— Никакой вы не журналист, — заявляет Варя. От ужаса у неё звенит в ушах, будто кричат в тревоге мармозетки. — Кто вы такой?
Но Люк молчит, застыв в дверях как статуя, только рука дрожит.
— Я полицию вызову! — грозится Варя.
— Не надо, — просит Люк. — Я…
Но умолкает на полуслове, и в этой тишине в мозгу у Вари бьётся непрошеная мысль. «Пусть всё будет хорошо, — умоляет про себя Варя, — пусть всё будет хорошо». Будто не в лицо чужому человеку смотрит, а на снимок опухоли: «Только бы не рак».
— Вы дали мне имя Соломон, — произносит он.
И провал в темноту. Первое чувство — недоумение: «Как? Это же невозможно! Я бы догадалась!» Затем приходит осознание, всё складывается. Перед глазами плывёт.
Ведь тогда, двадцать шесть лет назад, она остановилась возле медицинского центра на Бликер-стрит, будто пригвождённая к месту. Начало февраля, половина четвёртого. Сумерки, стужа, но ей почему-то легко-легко. Внутри незнакомый трепет. Варя взглянула на здание клиники, напоминающее формой утюг, и подумала: а что будет, если не заглушить этот трепет? Можно довести дело до конца, жизнь потечёт так же, как до сбоя, и симметрия не пострадает. Но вместо этого Варя распахнула пальто навстречу ледяному ветру, развернулась и зашагала прочь.
34
Варя пулей вылетает из вивария и бежит по лестнице на первый этаж. Несётся по вестибюлю, мимо Клайда — тот, вскочив, спрашивает, что с ней, — а оттуда вниз по склону Ну и пусть Люк в виварии один, без присмотра, лишь бы убежать от него подальше. Дождь прошёл, солнце слепит глаза. На стоянку Варя идёт быстрым шагом, но так, чтобы не привлекать внимания; тёмные очки доставать некогда — за спиной уже слышны шаги Люка.
— Варя, — зовёт он, но она не останавливается, — Варя!
Крик заставляет её обернуться:
— Тише! Я же на работе!
— Простите, — шепчет Люк, задыхаясь.
— Как вы смели? Как вы смели меня обманывать? Да ещё здесь, у меня в лаборатории!
— Иначе вы бы не стали со мной разговаривать. — Голос у Люка странный, писклявый, и Варя видит, что он чуть не плачет.
У Вари вырывается смешок, резкий, похожий на лай.
— Я и сейчас с вами разговаривать не стану.
— Станете. — На солнце набегает туча, Люк выпрямляется в стальных лучах. — Или я продам фотографии.
— Кому?
— Обществу защиты животных.
Варя смотрит неподвижным взглядом. Она думает о выражении «вынуть душу», но эти слова не годятся — из нее душу не вынули, а высосали.
— Но Энни… — мямлит она. — Энни звонила вашему рекомендателю.
— Я попросил соседку по квартире представиться редактором «Кроникл». Она знала, как я мечтал с вами встретиться.
— Мы придерживаемся строжайших этических стандартов. — Варин голос прерывается от бессильной ярости.
— Допускаю. Но Фрида явно была не в форме.
Они стоят на полпути к подножию горы. Сзади двое молодых учёных шагают к главному корпусу, на ходу уплетая еду на вынос.
— Это шантаж, — говорит Варя, вновь обретя дар речи.
— Я не хотел вас шантажировать. Но мне понадобился не один год, чтобы выяснить, кто вы. От агентства помощи никакой, там знали, что вы скрываетесь, а все мои документы оказались засекречены. Я на последние деньги улетел в Нью-Йорк, корпел над свидетельствами о рождении в окружном суде несколько… несколько недель. Я знал свой день рождения, но не знал, в какой больнице родился, и когда я вас нашёл, наконец нашёл, то не мог…
Говорит он сбивчиво, взахлёб, с трудом переводит дух. Смотрит ей в лицо. И, скинув с плеч рюкзак и порывшись в нём, достаёт сложенную белую тряпочку.
— Вот вам платок, — предлагает он. — Вы плачете.
Варя и не заметила, что плачет.
— Вы носите с собой платок?
— От брата достался, а ему — от отца. Инициалы у них одинаковые. — Люк показывает ей крохотную вышитую монограмму и, увидев Варино замешательство, продолжает: — Он чистый. Я его не трогал с прошлой стирки, а стираю всегда в горячей воде.
Тон у него доверительный. Он видел Варю такой как есть, какой не должен её видеть никто, и Варя готова лопнуть от стыда.
— У меня ведь то же, что у вас, — говорит Люк. — Я сразу заметил. Только я не грязи боюсь. Я боюсь кого-нибудь покалечить — кого-нибудь убить случайно.
Варя, взяв платок, вытирает лицо, а когда отнимает его от глаз, повторяет про себя слова Люка — «кого-нибудь убить случайно» — и начинает хохотать, а Люк подхватывает, и Варя вновь заливается слезами: слишком хорошо она знает, что это значит.
Варя едет к себе домой, Люк — следом, на своей машине. На лестнице Варя прислушивается к его шагам, тяжёлым, уверенным, и к горлу подступает ком. Гости у неё бывают редко; знай она, что Люк придёт, подготовилась бы. Но сейчас не до того, и Варя, включив свет, наблюдает за Люком.
Квартирка у неё небольшая. Всё здесь нацелено на то, чтобы отогнать Варины страхи. Мебель она выбирала так, чтобы грязь на обивке была видна, но лишь до определённой степени. Диван, к примеру, кожаный, тёмный, чтобы каждая пылинка не бросалась в глаза, но при этом гладкий — перед тем как сесть, легко проверить, нет ли чего-нибудь совсем уж вопиющего, а на шершавой узорчатой ткани можно и не заметить.
Постельное бельё угольно-серое, из тех же соображений; белые простыни в гостиницах — как чистый лист, каждый раз они вызывают у неё чуть ли не истерику Стены голые, столы без скатертей — проще вытирать. Шторы задёрнуты всегда, даже днём.
Лишь увидев свою квартиру глазами Люка, Варя понимает, как здесь темно и неуютно. Мебель неказистая, не о красоте думала Варя, когда её выбирала. А если выбирать для красоты? Вкусы свои Варя знает плохо. Однажды заглянула в магазин скандинавской мебели в Милл-Вэлли и увидела дымчато-серый диван с прямоугольными подушками и изящными ореховыми ножками, любовалась полминуты-минуту и наконец подумала, что чистить такую обивку — адский труд, будет виден каждый волосок, каждое пятнышко, а главное, будет невыносимо больно от такого дивана избавляться, когда он безнадёжно запачкается.
— Что-нибудь принести? — предлагает она. — Чаю?
Чаю так чаю, соглашается Люк и плюхается на диван, уронив к ногам рюкзак. Когда Варя приносит две кружки и керамический чайник зелёного чая, на коленях Люка лежит диктофон.
— Можно я буду записывать? — просит он разрешения. — На память. Мы ведь, наверное, больше не увидимся.
Выходит, он понимает, на какую сделку пошёл, и внутренне смирился. Он застал её врасплох и вынудил говорить, но заслужил её обиду. Впрочем, и Варя заключила сделку: приняла решение его родить — должна и отвечать.
— Ну что ж. — Слёзы у Вари высохли, прежняя злоба уступила место тихой обречённости. Так подопытные обезьяны сперва накричатся до хрипоты, а потом безропотно отдают себя в руки исследователей.
— Спасибо. — Люк благодарит от всего сердца; Варя, чувствуя его искренность, неловко отводит взгляд. — Где и когда я родился?
— В больнице Маунт-Синай одиннадцатого августа 1984-го. В одиннадцать тридцать две. Вы не знали?
— Знал. Просто решил проверить вашу память.
Варя подносит к губам кружку, но чай — кипяток, аж слезу вышибает.
— Теперь без фокусов, — заявляет она. — Вы просили у меня честности, а я в ответ заслужила вашу. Нет смысла меня в чём-то подозревать, ловить на лжи. Мне ни за что не забыть ни малейшей подробности, даже если очень постараться.
— Что ж, справедливо. — Люк смотрит в пол. — Больше не буду. Простите меня. — Когда он снова поднимает глаза, от его заносчивости не осталось и следа, её сменила робость, застенчивость. — Что это был за день?
— День, когда ты родился? Духота стояла адская. Окно моей палаты выходило в парк Стайвесант-сквер, и я видела, как внизу гуляют девушки, мои сверстницы, в обрезанных джинсах и коротких маечках, будто вернулась мода семидесятых. А меня разнесло. Сыпь по всему животу, пот в каждой складке. Ноги так отекали, что в такси до аэропорта я ехала в тапочках.
— Кто-нибудь с вами был?
— Мама. Больше я никому не рассказала.
Герти сидела у её постели и что-то нашёптывала; Герти держала наготове полотенце и ведёрко со льдом; Герти орала на санитарок, если вдруг выключался кондиционер. Герти все эти годы хранила её тайну.
«Мама, — исступлённо сказала Варя, когда ребёнка забрали, — больше не могу об этом говорить, никогда». И с тех пор Герти ни разу ей не напоминала, но всё равно без этого не обходится ни один разговор: это подтекст всех их бесед, их общее бремя.
— А отец?
Варю радует, что Люк сказал «отец», а не «мой отец»; не хотелось бы, чтобы он воспринимал профессора в этой роли.
— Он так и не узнал. — Варя дует на чай. — Он был профессор, его пригласили читать курс лекций в Нью-Йоркском университете. Я тогда первый год училась в аспирантуре и в ту осень ходила на его лекции. Мы были с ним близки пару раз, а потом он сказал, что всё кончено. Я поняла, что беременна, в первых числах января, в каникулы, — он тогда уже улетел домой, в Шотландию, но я ещё не знала. Стала ему названивать — на кафедру, потом на номер, который мне дали, его рабочий в Эдинбурге. Вначале оставляла сообщения на автоответчике, потом старалась не оставлять. Нет, я не была влюблена. Если что и было, то прошло. Но я думала дать ему возможность тебя воспитать, если он захочет. Наконец я поняла, что он этого недостоин, и больше не звонила.
Лицо Люка искажено болью, на шее вздулись вены. Как она могла сразу его не узнать? Она думала об этом — представляла, как столкнётся лицом к лицу с незнакомым, но родным человеком в аэропорту или в продуктовом магазине, — и была уверена, что узнает его звериным чутьём, вспомнит о девяти месяцах, когда они были единым целым, и о сорока восьми часах боли и мучений, что за этим последовали. Во время родов она ждала, что её разорвёт на части, — но ничего подобного, обычные роды, самые рядовые; акушерка сказала: вторые будут как по маслу. Но Варя знала, второго раза не будет, и, прижав к себе крохотного человечка, сына, распрощалась не только с ним, но и с той частью себя, что осмелилась полюбить человека, к ней равнодушного, и имела мужество выносить ребёнка, зная, что ей его не растить.
Люк, скинув ботинки, залезает с ногами на диван. И застывает, уткнув подбородок в колени.
— Какой я был?
— Волосики чёрные, блестящие, стояли ёжиком, как у панка. Глаза голубые, но медсёстры предупреждали, что могут потемнеть, — ну и потемнели, конечно. — Варя держала это в уме, обводя взглядом тротуары и вагоны метро, всматриваясь в чужие фотографии, нет ли где голубоглазого или кареглазого мальчишки, её ребёнка. — Ты был беспокойный. Если впечатлений было через край, жмурился и складывал ладошки. Мы с мамой думали: как монах, которого отвлекают от молитвы.
— Волосы чёрные. — Люк улыбается. — А глаза голубые. Немудрено, что вы меня не узнали. — Шесть вечера, за окном мелкий дождик, небо в зловещих сиреневых тучах. — Ваша мама хотела, чтобы вы от меня отказались?
— Боже сохрани! Мы с ней из-за этого ссорились. Наша семья перенесла много горя. Отец мой умер, скоропостижно, я была тогда студенткой. А за два года до твоего рождения умер от СПИДа Саймон. Мама хотела, чтобы я тебя забрала.
К тому времени у Вари уже была своя квартира, однокомнатная, рядом с университетом, но когда Варя ждала ребёнка, то часто ночевала на Клинтон-стрит, семьдесят два. Иногда они спорили с Герти до глубокой ночи, и всё равно Варя ложилась у себя наверху. Спустя какое-то время — то десять минут, то два часа — приходила и Герти, устраивалась внизу, на кровати Дэниэла. А по утрам, стоя на нижней ступеньке лестницы, поправляла Варе волосы и крепко целовала её в лоб.
— Так почему не забрали? — спрашивает Люк.
Однажды в разгар лета, по дороге через Висконсин — с конференции в Чикаго на другую, в Мадисон, — Варя остановила машину на берегу Чёртова озера. Ей хотелось прохлады, но вода была тёплая, и стайки мальков окружили её со всех сторон и стали пощипывать за лодыжки. Варя застыла на миг, не в силах тронуться с места; она стояла на мелководье, до краёв переполненная чувством — каким? Невыносимым восторгом от близости других существ, оттого что рядом кто-то живой.
— Я боялась, — признаётся она. — Когда люди привязаны друг к другу, всякое может случиться.
Люк отвечает не сразу.
— Вы могли бы сделать аборт.
— Могла бы. И даже записалась. Но не стала.
— Потому что вы верующая?
— Нет. Мне казалось… — Но тут Варин голос становится глуше, срывается. Она подносит к губам кружку и, промочив горло, продолжает: — Я как будто пыталась восполнить пробел — ведь я человек закрытый, не жила взахлёб, на всю катушку. Вот я и думала — надеялась, — что ты будешь жить полной жизнью.
Как могла она так поступить? А всё потому, что думала о них — о Саймоне и Шауле, о Кларе, Дэниэле и Герти. Думала и в середине беременности, когда её мучили страхи, и в самом конце, когда распухла, как морж, и все ночи бегала в туалет. Вспоминала о них при каждом движении ребёнка. Они занимали все её мысли — Варя любила их, и эта любовь обезоруживала и умиротворяла, разламывала изнутри, давала ей необъятные силы.
Но долго так не выдержать. По дороге домой из больницы Варя сидела в такси, сложив руки на животе, и думала: что же она за человек, если отказалась от ребёнка всего-навсего из трусости? И ответ пришёл сразу: человек, недостойный материнства. Тело её, ещё недавно полное жизни, давшее жизнь новому существу, снова стало пустым, как всегда. Вместе с печалью Варя ощутила и облегчение — и тут же задохнулась от ненависти к себе, которая лишь подтверждала её правоту. Не для неё такая жизнь — опасная, чувственная, полная любви, от которой больно и невозможно дышать.
— А что дальше? — интересуется Люк.
— В каком смысле?
— Вы родили ещё ребёнка? Вышли замуж?
Варя качает головой. Люк озадаченно хмурится:
— Вы лесбиянка?
— Нет. Просто я никогда — с тех пор больше никогда…
Варя коротко вздыхает, будто давится воздухом.
— То есть после профессора у вас не было больше ни одного романа? Больше никогда ничего не было?
— Ничего — так сказать нельзя. Но романов не было.
Варя готовит себя к его жалости, но вид у Люка негодующий, как будто Варя по доброй воле обокрала себя, обеднила свою жизнь.
— И вам не одиноко?
— Бывает иногда. А кому не одиноко? — отвечает с улыбкой Варя.
Люк вскакивает. Варя думает, что он идёт в туалет, а он направляется на кухню, нависает над раковиной. Ладони упираются в край кухонной стойки, плечи сгорблены, как у Фриды. Напротив раковины, на подоконнике, лежит один из немногих Вариных сувениров, точнее, не сувенир, а талисман — отцовские часы. После смерти Клары Дэниэл зашёл к Раджу в фургон. Радж собрал вещи, чтобы отдать на память семье Голд: первую Кларину визитку, золотые часы Шауля, старую программку бурлеска, где Клара-старшая тащит на поводках мужчин.
Вроде бы негусто, но Дэниэл был благодарен Раджу. Из аэропорта он позвонил Варе. «Но фургон, фургон! Нет, грязи там не было — чисто, насколько возможно. Но, как ни крути, это не дом. — Дэниэл говорил вполголоса, словно боялся, что его услышат. — „Гольфстрим“ семидесятых, Клара жила в нём больше года, и почти всё это время он простоял на стоянке под названием Кингз-Роу», — добавил Дэниэл, будто вбивая последний гвоздь. Под Клариной кроватью он нашёл кучку клубничных хвостиков — сперва принял за пучок травы, думал, кто-то с улицы принёс на ботинке. Они были в плесени, он их выбросил в унитаз. А часы решил отправить Варе. Кларе они достались от Саймона, а Саймону — от Шауля. «Но часы-то мужские. Оставь себе», — запротестовала Варя. «Нет», — возразил Дэниэл всё так же вполголоса, и Варя поняла: что-то в увиденном его расстроило и он совсем не хочет везти их домой.
— Люк? — окликает Варя.
Откашлявшись, он тянется к дверце холодильника:
— Можно?..
«Нет, нельзя», — внутренне возмущается Варя, но Люк уже открыл дверцу, уже залез в холодильник и всё увидел.
— У вас тут корм для обезьян? — удивляется он, но когда поворачивается к Варе, то по лицу видно, что уже всё понял.
Дверца холодильника настежь. Из гостиной Варя видит внутри ряды упаковок с едой. Наверху завтраки в пластиковых пакетах — фрукты и по две столовые ложки овсяных хлопьев, богатых клетчаткой. Внизу обеды: фасоль с орехами, а на выходные — по кусочку тофу или тунца. Ужины в морозилке — Варя готовит их на неделю, делит на порции и заворачивает в фольгу. К стенке холодильника, возле которой стоит сейчас Люк, приклеена скотчем распечатанная таблица: количество калорий в каждой порции, содержание витаминов и минеральных веществ.
В первый год диеты Варя потеряла пятнадцать процентов веса. Одежда висела на ней мешком, лицо осунулось, взгляд стал настороженным, как у охотничьей собаки. Варя отмечала в себе перемены с отстранённым любопытством; она гордилась, что ей не страшны соблазны — сладости, углеводы, жиры.
— Зачем это вам? — недоумевает Люк.
— А ты как думаешь? — отвечает Варя и невольно отступает, когда Люк надвигается на неё. — Почему ты злишься? Я сама решаю, как мне жить. Имею право, ведь так?
— Потому что мне больно, — отвечает Люк сипло. — Потому что когда я смотрю, как вы живёте, у меня сердце, мать вашу, разрывается! Вы развязали себе руки: ни мужа, ни детей. Вы могли бы жить как угодно. А сидите, как ваши обезьяны, голодная и взаперти.
По сути, чтобы продлить себе жизнь, вы её обеднили, разве не понимаете? Вы по собственной воле пошли на сделку — и чего ради? Какой ценой? Ваших обезьян, разумеется, никто не спрашивал.
Бесполезно расписывать прелести рутины тому, для кого она смерти подобна; Варя и не пытается. Это не сравнить с радостями любви или секса, это счастье уверенности в завтрашнем дне. Будь она христианкой, стала бы монахиней: отрадно знать, какая молитва или послушание ждет тебя каждый четверг, в два часа дня, на сорок лет вперед.
— Я об их здоровье пекусь, — оправдывается Варя, — жизнь им продляю.
— Продляете, но не улучшаете. — Люк навис над ней, Варя вжалась в спинку дивана. — Не нужны им ни клетки, ни шарики с едой. Им нужен свет, тепло, возня, ощущения — риск! А выживать, вместо того чтобы жить, — это же бред. Точно мы можем чем-то тут управлять. Потому-то вы и способны равнодушно видеть их в клетках. Вам и себя-то не жалко, не то что их.
— А как мне распорядиться своей жизнью? Жить, как Саймон, наплевав на всех? Или уйти в мир фантазий, как Клара?
Варя встает с дивана, стараясь не касаться Люка, и спешит на кухню. Там она снова открывает холодильник и расставляет по местам пакетики с едой, что свалились, когда Люк хлопнул дверцей.
— Вы их судите, — говорит Люк, следуя за ней по пятам, и Варя мысленно обрушивает на него весь гнев на сестру и братьев, что кипит. Будь они хоть чуточку умнее, осторожнее… Будь у них хоть капля ответственности, смирения — терпения, наконец! Если бы они не жили так, будто жизнь — безумный рывок к незаслуженным вершинам; если бы они шли, а не неслись сломя голову!
Начинали они одинаково: прежде чем стать людьми, все были клетками — четырьмя из миллионов материнских яйцеклеток. Невероятно, как сильно разошлись их темпераменты, их роковые изъяны, сходства меж ними не больше, чем у случайных попутчиков в лифте.
— Нет, — возражает Варя. — Я их люблю. Моя работа — это дань их памяти.
— А не кажется ли вам, что здесь и эгоизм отчасти замешан?
— Что?
— Есть два основных способа замедлить старение, — как попугай повторяет Люк. — Первый — подавить репродуктивную систему. А второй — сократить потребление калорий.
— Нельзя было ничего тебе рассказывать. Молод ты ещё, не понимаешь; ребёнок, да и только.
— Ребёнок? Я? — Люк отрывисто хохочет, и Варя отшатывается. — Это вы тут себя уверяете, что мир устроен разумно, что со смертью можно бороться своими силами. Сказки себе рассказываете — мол, они умерли из-за фактора икс, а вы выжили благодаря фактору игрек, и факторы эти взаимоисключающие. Так легко себя убедить, что вы другая, что вы лучше их, умнее. Но в поступках ваших не больше логики, чем у них. Вы называете себя учёным, щеголяете умными словечками — «долголетие», «активная старость», — но знаете главный закон бытия, «всё живое смертно», и хотите его переписать.
Люк наклоняется к ней ближе, ещё чуть-чуть — и они столкнутся лбами. Смотреть на него невыносимо. Слишком он близко, слишком многого от неё требует. Варя чувствует запах у него изо рта — продукты жизнедеятельности бактерий и зелёный чай.
— Чего вы хотите от жизни? — спрашивает он и, не добившись ответа, хватает её за руку, стиснув до боли. — Жить как сейчас? Вечно?
— А чего хочешь ты? Спасти меня? Приятно ведь быть спасителем? Мужчиной себя чувствуешь, да? — Это удар по больному месту, и руки Люка безвольно повисают, глаза горят обидой. — Не учи меня — права не имеешь, да и опыта маловато.
— Как вы это определили?
— Тебе всего двадцать шесть. Вырос ты на дурацкой вишнёвой ферме, в полной семье, родители оба здоровы, старший брат в тебе души не чает, даже платочек свой драгоценный подарил!
Варя пробирается из-за холодильника к входной двери. Позже она попытается осмыслить то, что произошло, будет снова и снова прокручивать в голове их разговор — можно ли было направить его в безопасное русло, прежде чем всё полетело к чертям? — но сейчас она хочет лишь одного: чтобы Люк ушёл. Задержись он ещё хоть ненадолго, она за себя не ручается.
Но Люк не уходит.
— Ничего он мне не дарил. Он умер.
— Соболезную, — отвечает Варя сухо.
— Вы не хотите узнать, как он умер? Вам и своих трагедий хватает, а до чужих дела нет?
Варя и вправду не хочет знать, в её сердце не осталось места для чьей-то ещё боли. Но Люк, стоя в полукруглом проёме между гостиной и кухней, уже начал говорить:
— Главное, что вам нужно знать о моём брате, — он за мной приглядывал. Родители всегда мечтали завести ещё ребёнка, но не получалось, вот и взяли меня. Эшеру было десять лет, когда меня усыновили. Он мог бы ревновать, но не ревновал. Он был добрый, великодушный, заботился обо мне. Жили мы тогда на севере штата Нью-Йорк. Когда переехали в Висконсин, участок там был больше, а дом меньше, и досталась нам одна комната на двоих. Эшеру тринадцать, а я совсем малыш. Какому подростку захочется жить в одной комнате с трёхлеткой? Но он никогда не жаловался.
Я был далеко не подарок. Одно слово, паршивец. Проверял родителей на прочность — мол, не жалеете, что взяли меня? А если что-нибудь натворю, не отправите обратно в приют? Однажды я удрал из дома, забился под крыльцо и просидел там несколько часов — хотел услышать, как они переполошатся. В другой раз пошёл с Эшером в сад за вишнями и спрятался, как только пришло время возвращаться. Это стало у нас игрой: я прятался когда не надо, в самое неподходящее время, а Эшер каждый раз, бросив все дела, искал меня. Найдёт — и снова за работу.
Варя протягивает руку, безмолвно моля его замолчать. Дальше слушать невозможно, нет сил, страх уже разрывает её на части, но Люк, несмотря ни на что, продолжает:
— Однажды мы с ним пошли в зернохранилище. Мы тогда держали кур и коров и каждый год в апреле проверяли зерно, не слежалось ли. Эшер спустился в зерновой бункер, а я должен был стоять сверху на площадке и посматривать, чтобы, если что, позвать на помощь. Он глянул на меня снизу, из ямы, и улыбнулся. Он сидел на корточках на куче зерна; зерно было жёлтое, как песок. «Не вздумай удрать!» — пригрозил он. А я в ответ засмеялся и дал стрекача.
Я спрятался между тракторами — знал, что туда он придёт меня искать. А его всё нет и нет. Через пару минут я понял: что-то не то, плохое я натворил. Но я испугался. И остался там. Эшер взял с собой в бункер две кирки, разбивать комья зерна. Когда я убежал, он с их помощью пытался выбраться. Но они сделали зерно слишком рыхлым. И пяти минут не прошло, как его засыпало. Но умер он не сразу — сначала его придавило, а потом он задохнулся. В лёгких у него нашли частички зерна.
Несколько секунд Варя молча смотрит на Люка, а он на неё; воздух между ними тяжёл и наэлектризован, будто держится только силой их взглядов. И тут Варя не выдерживает.
— Прошу тебя, уходи, — молит она. И вспотевшей ладонью берётся за ручку двери (когда Люк уйдёт, надо протереть).
— Вы что, издеваетесь? И больше вам нечего сказать? — спрашивает надтреснутым голосом Люк. — Невероятно! — Он достаёт из-под дивана ботинки, обувается — носки у него толстые, чёрные с серым. Варя открывает дверь; ещё чуть-чуть — и она взвоет, закричит ему вслед, но Люк, задев её плечом, уже несётся вниз по лестнице.
Варя смотрит из окна, как он выходит из подъезда, садится в машину, рывком трогается с места; схватив ключи, она тоже бежит к своей машине, пускается в погоню, но, миновав два светофора, сдаётся. Что она ему скажет? У ближайшего знака «стоп» она круто разворачивается и мчит в лабораторию.
Энни нет. Нет ни Джоанны, ни других лаборантов. Даже Клайд уже ушёл. Варя спешит в виварий — обезьяны, испугавшись ее внезапного прихода, недовольно верещат — и бежит к клетке Фриды.
Фрида, кажется, спит. Нет, глаза открыты. Лежит на боку, вцепившись зубами в левую руку.
Фрида и раньше себя калечила — взять, к примеру, укус на бедре, — но всегда тайком. А сейчас — вот бесстыжая! — гложет руку до кости, кожа и мясо истерзаны в клочья.
— Иди сюда, — хрипит Варя, — ко мне! — и распахивает дверцу клетки.
Фрида смотрит на неё, но не шевелится, и Варя, сняв с дальней стены поводок и заарканив Фриду, тащит её наружу. Другие обезьяны визжат, Фрида дико озирается, потом садится на пол и, обняв колени, раскачивается взад-вперёд, и Варя, всё туже натягивая поводок, волочит Фриду по полу. Ей больно видеть, как ослабела Фрида. Она похудела почти на треть — весила пять килограммов, осталось три с небольшим, на ногах еле держится. Когда Варя снова дёргает за поводок, Фрида валится на спину, задыхаясь в тесном ошейнике. Её товарки поднимают галдёж — чуют Фридину слабость и места себе не находят, — и Варя, обезумев, хватает Фриду в охапку, поднимает с пола.
Фрида роняет голову Варе на плечо, кладёт ей ладошку на грудь. Варя ахает. Защитного костюма на ней нет, свитер липнет к зловонной ране. Варя несётся на кухню, Фрида при каждом шаге бьётся лбом ей в ключицу. Кормушки-головоломки стоят рядами вдоль стены, но Варе нужны не они, а нерасфасованные гранулы, большие ящики с кормом и лакомства для контрольной группы: яблоки, бананы, апельсины, виноград, изюм, арахис, брокколи, кокосовая стружка — каждое угощение в отдельной посуде. Придерживая Фриду, Варя выдвигает ящики и ведёрки и расставляет перед ней на полу. Затем выпускает Фриду — Давай, — рявкает она, — ешь!
Но Фрида лишь тупо смотрит на корм. Варя уговаривает, тычет пальцем, и Фрида наконец разжимает левый кулак. Она стоит согнув колени, ноги разъезжаются, как у малыша, едва научившегося ходить, подошвы у неё серые, бархатистые. Варя жадно наблюдает, как Фрида тянется к изюму, но едва запустив пальцы в ведёрко, Фрида вдруг передумывает и подносит руку к лицу. И, открыв рот, впивается зубами в рану.
Варя, рыдая, отводит Фридину руку ото рта. Даже сквозь спутанную шерсть видно, как глубока рана. Возможно, повреждена кость.
— Ешь! — исступлённо кричит Варя. Она садится на корточки и, зачерпнув горсть изюма, подносит к губам Фриды. Фрида принюхивается. Не спеша, осторожно кладёт в рот изюминку. Варя черпает изюм пригоршнями. Руки грязные, липкие, но Варя не унимается, тянется в ящики с кокосами, арахисом, виноградом, приговаривая: — Вот так, вот так, детка моя!
Эти слова она произносила всего раз в жизни, двадцать с лишним лет назад — когда рожала Люка.
Если Фрида отворачивается, Варя соблазняет её то другими фруктами, то гранулой корма. Фрида ест всё, а потом её рвёт — слизью, желчью, фонтаном изюма. Варя, давясь слезами, вытирает Фриде рот, плешивую макушку, розовые прозрачные уши — обезьяна вся взмокла. Горячая струя рвоты заливает Варины брюки. Надо вызвать ветеринара. Но при мысли о звонке — если доктор Митчел станет расспрашивать, что ответить? — Варя плачет ещё пуще.
Она будет держать Фриду на руках, пока не придёт доктор Митчел; будет её ласкать, утешать. Варя сажает Фриду на колени. Глаза у Фриды стеклянные, взгляд блуждает, она вырывается, хочет, чтобы её оставили в покое. Варя крепче обнимает её и шепчет: «Ш-ш-ш». Но Фрида рвётся на волю; Варя стискивает её сильнее. Теперь всё пропало, всему конец. Какая теперь разница? Хочется обнять кого-то, хочется, чтобы тебя обнимали. Она не выпускает Фриду, та тянется к Вариному лицу и, коснувшись её губами, вонзает зубы в подбородок.
35
Ветеринару Варя так и не позвонила. Наутро Энни застала их спящими на кухне — Варю на полу возле ящиков с кормом, Фриду на верхней полке — и подняла крик.
В больнице Варя думала, что умирает. Сначала была уверена, что её заразила Фрида, а потом, когда врач сказал, что у Фриды не нашли ни герпеса, ни туберкулёза, решила, что подцепила что-то в изоляторе. Она и не надеялась выжить. Охваченная страхом, она готовилась к худшему и иного исхода не ожидала. Как только оказалось, что страхи её беспочвенны, их сменили опасения более трезвые — сознание, что она всё разрушила и ничего уже не поправишь.
Варя питалась больничной едой, и чувства её с каждым днём обострялись. Она снова ощущала жизнь каждой клеточкой, как в детстве. Мир обрушился на неё лавиной красок, запахов, звуков. Она чувствовала и жгучую боль, когда промывали рану, и прикосновение грубых больничных простынь, чистоту которых не было сил проверять. Когда над ней склонялась медсестра, от её волос пахло тропическим шампунем, точно такой же был когда-то у Клары. Иногда она видела Энни, прикорнувшую на стуле у кровати, и однажды, в минуту просветления, попросила её ничего не рассказывать Герти. Энни помрачнела, нахмурилась, но кивнула.
Когда-нибудь Варя всё расскажет матери, но если упомянуть об укусе, то придётся выложить и остальное, а Варя пока не готова.
Фриду отправили на самолёте в Дэвис, в ветлечебницу Кость у неё оказалась повреждена, как Варя и опасалась. Руку ей ампутировали по плечо. Но единственный способ узнать, заражена ли Фрида бешенством, — отрезать ей голову и отправить на анализ мозг. Варя молила о снисхождении: у неё самой никаких симптомов нет, а если бы обезьяна была больна, то и трёх дней не протянула бы.
Через две недели Варя и Энни встречаются в кафе на бульваре Редвуд.
Энни заходит, улыбается. Она в уличной одежде: узкие чёрные брюки, полосатая футболка, сабо; волосы распущены. Её неловкость видна невооружённым глазом. Варя заказывает вегетарианский рулет. Обычно в кафе она ничего не ест, но больница положила конец её эксперименту над собой, а возобновить его так и не хватило духу.
— Я говорила с Бобом, — начинает Энни, когда уходит официантка. — Он согласен, чтобы ты уволилась по собственному желанию.
Боб — директор Института Дрейка. Варя не желает знать, как воспринял он новость о том, что она подставила под удар эксперимент, рассчитанный на двадцать лет. Фрида была в группе с ограниченным питанием. Нарушив её диету, Варя испортила не только Фридины результаты, но и всю статистику: без Фриды соотношение обезьян в двух группах изменится. Не говоря уж о том, какой разразится скандал, если пойдут слухи, что у неё, знаменитого учёного из Института Дрейка, случился нервный срыв и она подвергла опасности животных и людей. Представив, как Энни всеми правдами и неправдами добивалась у Роберта добровольной отставки для неё, Варя готова провалиться сквозь землю.
— Так тебе будет проще, — нерешительно говорит Энни, — продолжить карьеру.
— Шутишь? — Варя сморкается в салфетку. — Замять дело не удастся.
Энни молчит в знак согласия.
— И всё равно, — уверяет она, — если уж уходить, лучше уйти так.
Энни скрывает от Вари своё негодование хотя бы потому, что, в отличие от Боба, знает Варину историю: в больнице Варя рассказала ей про Люка. Когда Энни слушала, на лице у неё отразились, сменяя друг друга, гнев, недоверие и, наконец, жалость.
— Черт! — вздохнула Энни. — Я готова была тебя возненавидеть.
— Можешь возненавидеть, еще не поздно.
— Да, но теперь будет труднее.
Варя пробует наконец свой рулет. Она не привыкла к ресторанным порциям, огромным до безобразия.
— Что же будет с Фридой?
— Ты знаешь не хуже меня.
Варя кивает. Если Фриде очень повезёт, то её отправят в приют для лабораторных обезьян, где они живут почти без вмешательства человека. Варя этого добивалась, каждый день звонила из больницы в кентуккийский питомник, где обезьян содержат под открытым небом, в загоне на тридцать акров. Но число мест в питомнике ограничено. Скорее всего, Фрида попадёт в другой институт и на ней снова будут ставить опыты.
В тот вечер Варя ложится в семь, а просыпается в первом часу ночи. Вылезает из постели в ночной рубашке, подходит к окну и впервые за долгие месяцы раздвигает шторы. При луне хорошо видны соседние дома; в доме напротив кто-то зажёг свет на кухне. Варе кажется почему-то, что она уже в мире ином, где-нибудь в чистилище. Она потеряла работу — способ оставить след в мире, искупить вину. Самое худшее уже случилось, и вместе с опустошённостью и болью утраты приходит мысль: зато и поводов для страха теперь меньше.
Взяв с ночного столика телефон, Варя садится на кровать, набирает номер — гудки, гудки… И когда Варя почти совсем отчаялась, неуверенный голос:
— Алло?
— Люк! — Варю охватывает и радость, что он всё-таки взял трубку, и страх, что отпущенного времени ей не хватит, чтобы перед ним оправдаться. — Я тебе очень сочувствую. Из-за брата и из-за того, что случилось с тобой. Ты не заслужил подобного, не заслужил; мне жаль, что ты это пережил, жаль, что я не могу изменить прошлое.
Люк молчит. Варя, прерывисто дыша, прижимает к уху телефон.
— Откуда у вас мой номер? — спрашивает наконец Люк.
— Из твоего письма. Ты писал Энни по электронной почте — спрашивал разрешения взять у меня интервью. — Люк опять молчит, и Варя продолжает: — Вот что, Люк. Нельзя жить с постоянным чувством вины. Надо простить себя, иначе тебе не выжить — не видать полноценной жизни, такой, какой ты достоин.
— Стану как вы.
— Да, — отвечает Варя, еле сдерживая слёзы. Всё, что сказала она Люку, относится и к ней, но до сих пор она не позволяла себе об этом задуматься.
— Будете строить из себя еврейскую мамочку? По-моему все сроки уже прошли, двадцать шесть лет как-никак.
— Вполне справедливо, — отвечает Варя с натужным смешком. — Что верно, то верно.
Она безмолвно молит: пусть он смягчится, проникнется к ней состраданием, хоть и незаслуженным. Смотрит на соседний дом, где в окне кухни одиноко горит свет.
— Мне пора спать, — говорит Люк. — Вы ведь меня разбудили.
— Прости, — теряется Варя. Её подбородок — со швами, в бинтах — дрожит.
— Перезвоните мне завтра? Я работаю до пяти.
— Да, — отвечает Варя, прикрыв глаза. — Спасибо. А где работаешь?
— В «Спортивном подвальчике». Это магазин туристского снаряжения.
— Когда я тебя в первый раз увидела, ты был так одет, будто в поход собрался.
— Я всегда так одеваюсь. Для сотрудников у нас большие скидки.
Как же мало она о нём знает! Варя чувствует укол разочарования, что её сын не биолог, не журналист, а простой продавец, и тут же упрекает себя. Люк с ней честен, и его честность для неё настоящий дар. Теперь она хоть немного узнала о том, каков он на самом деле.
Спустя три месяца Варя сидит во французской кондитерской в Хейс-Вэлли. Когда заходит тот, кого она ждёт, Варя узнаёт его с первого взгляда. Они никогда не встречались, он знаком ей по рекламным фотографиям в сети и, разумеется, по старым снимкам с Саймоном и Кларой. Варино любимое фото сделано в квартире на Коллингвуд-стрит, где жили когда-то её брат и сестра. Чернокожий парень сидит на полу, одна рука на подоконнике, другой он обнимает Саймона, положившего голову ему на колени.
— Роберт! — Варя встаёт.
Роберт оборачивается. Он, как и прежде, красив — высокий и видный, глаза живые, умные, — но ему уже шестьдесят, он похудел, волосы засеребрились.
Много лет Варя гадала, где он сейчас, но только этим летом набралась храбрости и взялась за поиски всерьёз. Нашла статью о чикагском театре современного танца и двух его руководителях. Написала ему по электронной почте, и Роберт ответил, что на этой неделе будет в Сан-Франциско на фестивале танца в парке Стерн-Гроув. Они обсуждают Варину работу, хореографию, квартиру на юге Чикаго, где Роберт живёт со своим мужем Билли и парой мейнкунов.
— Эвоки, — называет их Роберт, смеётся, показывает фотографии в телефоне; смеётся и Варя, но вдруг у неё перехватывает горло от подступивших рыданий. — Что с вами? — тревожится Роберт. И прячет телефон в карман.
Варя вытирает слёзы.
— Я так рада, что мы наконец познакомились! Сестра моя, Клара, она вас часто вспоминала. Она бы обрадовалась. — Опять это ненавистное «бы»! — Она бы обрадовалась, если б узнала, что вы…
— Что я жив? — Роберт улыбается. — Ничего страшного, можете смело говорить. Никаких гарантий не было. Впрочем, как и для всех нас. — Он поправляет серебряный браслет с гравировкой, который носит вместо обручального кольца; точно такой же носит и Билли. — Да, у меня ВИЧ. Я и не надеялся дожить до старости. Ей-богу, даже до тридцати пяти дожить не надеялся. Но всё-таки дотянул до появления лекарств. А у Билли энергии хватит на двоих. Он молод — совсем молод, ему не выпали такие мучения, как нам. Когда умер Саймон, Билли было всего десять лет.
Роберт заглядывает Варе в глаза. Впервые в разговоре всплыло имя Саймона.
— Я так себе и не простила, что мы с ним больше не увиделись после его ухода из дома, — признаётся Варя. — За те четыре года, что он жил в Сан-Франциско, я ни разу к нему не приехала, так была обижена. И надеялась, что он… повзрослеет.
Слова повисают в воздухе. Варя сглатывает. Клара была рядом с Саймоном, даже Дэниэл говорил с ним по телефону — об их коротком разговоре он рассказал после похорон, — но Варя превратилась в камень, в глыбу льда, замкнулась в себе так, что не достучаться. Да и зачем ему? Наверняка он понимал, что на него Варя обижена сильней, чем на Клару. Клара хотя бы предупредила, что уезжает; у Клары хватало порядочности отвечать на звонки. А на Саймона Варя махнула рукой. Неудивительно, что и он махнул рукой на неё.
Роберт накрывает ладонью её руку, и Варя изо всех сил старается не дрогнуть. Ладонь у него широкая, тёплая.
— Вы же не знали, чем всё обернётся.
— Нет. Но я должна была его простить.
— Вы были тогда ребёнком. Все мы были детьми. Послушайте… до того как умер Саймон, я был осторожен. Может быть, даже чересчур. Но после его смерти я ударился во все тяжкие. Чудом жив остался.
— А мысль, что от секса можно умереть, — спрашивает Варя, чуть помедлив, — вас не пугала?
— Нет, тогда не пугала. Она совсем иначе воспринималась. Когда врачи призывали нас к воздержанию, это не звучало как выбор между жизнью и сексом. Это был выбор между смертью и жизнью. А если ты столько боролся за то, чтобы жить полноценно, заниматься сексом по-настоящему, то так просто не сдашься.
Варя кивает. На двери кафе звякает колокольчик, заходит молодая семья, и Варя перебарывает себя, чтобы не отшатнуться, когда они проходят мимо её столика. Недавно она сменила психотерапевта, её нынешний врач занимается когнитивно-поведенческой терапией и учит её выдерживать близость других людей.
— Я никогда не понимала, что вас привлекало в Саймоне, — продолжает Варя. — По словам Клары, вы были человек зрелый, состоявшийся, а Саймон — сущий ребёнок, вдобавок самовлюблённый. Не подумайте плохого — я души в нём не чаяла. Но встречаться с таким, как он, не стала бы ни за что.
— В целом верно. — Роберт широко улыбается. — Что меня в нём притягивало? Бесстрашие. Он мечтал уехать в Сан-Франциско — и уехал. Захотел стать танцором — и стал. Наверняка и ему был знаком страх, но действовал он бесстрашно. Этому я у него научился. Чтобы открыть свой театр, мы с Билли взяли ссуду, не зная, сможем ли когда-нибудь рассчитаться. Первые три года вкалывали как проклятые. А потом дали представление в Нью-Йорке, о нас написали в «Таймс». Когда вернулись в Чикаго, наша работа стала приносить прибыль. Теперь мы в состоянии оплачивать нашим танцорам медицинскую страховку. — Роберт ест круассан, осыпая кожаную куртку маслянистыми хлопьями. — Уходить на покой я пока не собираюсь. До сих пор страшно так далеко загадывать. Но это не беда, работу свою я люблю. Не хочу бросать.
— Завидую вам! Я ушла с работы. Чувствую себя потерянной — никогда со мной такого не было.
— Прекращайте. — Роберт шутя грозит ей круассаном. — Берите пример с Саймона. Будьте бесстрашны!
Варя старается, хотя то, что смелый поступок для нее, — пустяк для любого другого. Теперь она свободно облокачивается на спинки стульев и ходит на прогулки по городу. Десять лет назад, когда переехала в Калифорнию, она оказалась в Кастро впервые после рождения Руби и пыталась вообразить там Саймона, но вспоминалось лишь, как он от неё удирал по дороге в синагогу. Сейчас Варя представляет его опять и на этот раз видит новым, незнакомым. По дороге от ресторана «Клифф-Хаус» к старому военному госпиталю и парку «Маунтин-Лейк» Варя мысленно видит Саймона на руинах общественного бассейна Сатро, где когда-то могли купаться десять тысяч человек. Неизвестно, гулял ли Саймон среди здешних утёсов, ведь от Кастро до Ричмонда автобусом минут сорок пять, а то и дольше. А впрочем, неважно. Он здесь, среди кустов сирени, его волосы треплет морской ветерок; он показывает дорогу, и Варя идёт следом.
Дома её ждёт письмо от Майры.
Дорогая Ви!
Одиннадцатое декабря тебя устроит? Оказалось, четвёртого Эли занят, а Джонатану приспичило вытащить всех среди зимы во Флориду, вот сумасшедший! (Думаю, всё будет хорошо. Главное для меня — решиться всем объявить, что я и вправду выхожу замуж в Майами.) Напиши мне.
С любовью,
М.
Джонатан преподаёт в университете в Нью-Полце. За четыре года до гибели Дэниэла умерла от рака поджелудочной железы его жена. Майра всегда считала, что он не в её вкусе. Когда Майра овдовела, он стал приносить ей обеды — «говяжья грудинка, только покупная; моя жена делала домашнюю», — сидел с ней рядом перед лекциями, когда её стали одолевать приступы паники. Через два года она поняла, что любит его.
— Это было постепенно, буквально со скоростью ледника, — призналась Майра Варе в скайпе во время очередного воскресного разговора. — Волей-неволей пришлось отступить.
Майра поставила на кофейный столик тарелку, поджала под себя ноги. По-прежнему миниатюрная, она стала более спортивной, поскольку, оставшись одна, пристрастилась к велопрогулкам — ездила из Нью-Полца на Медвежью гору, а мимо проносились леса, сливаясь в блёклое пятно, под стать её душевному состоянию.
— В каком смысле отступить? — спросила Варя.
— Я и сама задавала себе этот вопрос и поняла, что держит меня не боль и не вера. Я должна была отступиться от Дэниэла.
Полгода назад Джонатан сделал ей предложение. У него есть одиннадцатилетний сын Эли, Майра старается найти с ним общий язык. Варя будет подружкой невесты.
«Чего вы хотите?» — спросил её Люк, и честный ответ звучал бы так: вернуться в прошлое. Себе тринадцатилетней она велела бы не ходить к гадалке. Двадцатипятилетней — разыскать Саймона, простить его. Присматривать за Кларой, зарегистрироваться на еврейском сайте знакомств, не дать акушерке забрать ребёнка. Сказала бы себе, что умрёт, умрёт, все они умрут. Велела бы себе запомнить аромат Клариных волос, тепло объятий Дэниэла, пальцы Саймона, короткие и толстые. Боже, какие были у них руки — быстрые, как колибри, у Клары, изящные, беспокойные у Дэниэла. Она сказала бы себе, что на самом деле жаждет не бессмертия, а избавления от тревоги.
«А вдруг я изменюсь?» — спросила она много лет назад у гадалки в надежде, что ответ поможет ей избежать горя и неудач. «Обычно люди не меняются», — ответила ей та.
Семь вечера, небо неоновое, сияющее. Варя устраивается поудобнее в кресле. Возможно, в колледже она выбрала естественные науки за их логичность — слишком далеко отстояли они от гадалки с Эстер-стрит и её пророчеств. И всё-таки была в её вере в науку и доля бунтарства. Варя боялась, что будущее предопределено, и в то же время надеялась, всей душой надеялась, что еще не поздно ждать сюрпризов от жизни, а заодно и от себя самой. Хотела верить, как Клара, что мир шире наших представлений о нём.
Теперь она вспоминает, что сказала ей Майра после похорон Дэниэла. Они присели под деревом; сыпал мелкий снежок, и все понемногу расходились по машинам. «Мы с Кларой не были знакомы, — сказала Майра, — но я почти понимаю её, самоубийство — вполне логичный поступок. Продолжать жить — вот что нелогично, день за днём куда-то двигаться, будто бы так и надо».
Но Майра выжила. Сделала невозможное. Если кто-то выжил, справился с горем, это всегда кажется невозможным, представляется чудом. Варя думает о своих коллегах — корпят над пробирками и микроскопами, пытаясь воссоздать процессы, уже существующие в природе. Turritopsis dohrnii, медуза величиной с бусинку, умеет в случае угрозы превращаться из взрослой особи в незрелую и обратно. Лягушки зимой промерзают до твёрдого состояния — сердце не бьётся, кровь застывает, — а весной оттаивают и снова скачут. Периодические цикады живут выводками под землёй, питаясь соками корней деревьев. Можно подумать, они мертвы, и, пожалуй, это отчасти правда — неподвижные, молчаливые, затаились под землёй, на полуметровой глубине. И однажды ночью, спустя семнадцать лет, весь выводок выходит на поверхность. Они залезают на соседние растения, с тихим шорохом опускаются на землю их сброшенные шкурки. Тельца их полупрозрачны и мягки. В темноте они поют.
36
В начале июля Варя едет в «Добрые руки» — раз в неделю она навещает мать. Герти так и сияет: Руби приехала. Для Вари загадка, зачем девушке-студентке каждое лето по собственному почину проводить две недели в доме престарелых, но Руби предложила это ещё первокурсницей и с тех пор ни разу не отступила от своего плана. «Добрые руки» в восьми часах езды от Калифорнийского университета, где Руби осталось учиться год. Каждый раз она налетает пёстрым вихрем — солнечные очки, браслеты, сарафаны, туфли на платформе — и грозного вида белый «рейндж ровер» в придачу. Руби играет с вдовушками в маджонг, читает Герти вслух книги, которые изучает на литературных курсах, а вечером накануне отъезда даёт волшебное представление в столовой. Желающих посмотреть так много, что стульев на всех не хватает, приходится нести из библиотеки. Старушки смотрят затаив дыхание, как дети, а потом выстраиваются в длинную очередь, спеша рассказать, как встречались с братом Гудини или видели, как женщина скользила над Таймс-сквер по верёвке, держась за неё зубами.
— И что же ты собираешься теперь делать? — спрашивает Герти у Вари. — Ты ведь на работу уже не вернёшься?
Герти сидит в кресле с банкой маринованных огурцов на коленях. Руби, лёжа на бабушкиной кровати, играет в телефонную игру под названием «Кровавая Мэри». Дойдя до пятого уровня, она передаёт телефон Варе — та всегда с наслаждением давит шустрый, прыткий помидор, который преграждает путь к сельдерею.
— На работу-то я вернусь, — поправляет Варя, — только уже не в Институт Дрейка.
Матери она сказала, что допустила серьёзную ошибку, нарушив ход эксперимента. Скоро — наверное, когда уедет Руби — она расскажет и о Фриде, и, главное, о Люке. Их с Люком узы были поначалу так хрупки, что Варя боялась сглазить, теперь они хоть немного окрепли, и всё-таки страшно потерять его так же внезапно, как обрела. Они начали переписываться, присылать друг другу открытки, фотографии и прочие мелочи. В мае Люк прислал фотографию, где он со своей новой подружкой, Юко. Юко ему по плечо, с косой чёлкой, кончики волос выкрашены в розовый цвет. На фото она делает вид, будто поднимает Люка, — тот закинул ногу ей на плечо, и оба жмурятся от смеха. Ещё через месяц Люк признаётся, что Юко и есть та его соседка по квартире, что представилась редактором из «Кроникл». «Тогда мы ещё не были влюблены», — спешит он добавить, но сначала он держал это в секрете, боясь, что Варя ее возненавидит.
Варя вспыхнула от радости: во-первых, Люк счастлив, а во-вторых, ему небезразлично её мнение. На этой неделе она проезжала мимо фермерского киоска с рекламой домашних фруктовых консервов и, свернув на обочину, засмотрелась на банки с ягодами, сверкающими при полуденном солнце, как драгоценные камни. Отыскав вишни, купила две банки, себе и Люку. Через десять дней от него пришёл ответ:
Не исключительные, но весьма качественные, плотные; миндальный привкус очень к месту — подчёркивает мускусную нотку, обогащает букет.
Варя улыбнулась, перечитала открытку дважды. «Не исключительные, но весьма качественные». Что ж, не так уж и плохо, подумала она и отправилась в чулан за второй банкой — она её не открывала, дожидаясь ответа Люка.
— И куда же ты пойдёшь? — спрашивает, потупившись, Герти. — Не станешь же, как я, целыми днями дома сидеть, огурцы грызть.
И Варя слышит голоса сестры и братьев. «Тоже мне повод для беспокойства!» — сказала бы Клара. А Дэниэл: «Представьте — Варя дома сидит, огурцы ест! Ну уж это на неё не похоже». В последнее время они ей чудятся всюду. Вот подросток выходит на вечернюю пробежку во двор — точно так же бегал и Саймон вокруг их дома на Клинтон-стрит прохладными летними вечерами. Барменша за стойкой улыбается Клариной улыбкой — лукавой, искристой. Варя мысленно советуется с Дэниэлом. Он всегда был ей близок — ипо возрасту, и по устремлениям, и для семьи опора. На него всегда можно было положиться: он и о Герти заботился, и Саймона пытался вернуть домой.
Год за годом Варя душила в себе воспоминания. Но сейчас, когда она воскрешает их в столь яркой, чувственной форме, словно перед ней живые люди, а не призраки, — происходит чудо. Свет внутри неё — огоньки в домах, погасшие много лет назад, — вспыхивает вновь. — Может, буду преподавать, — отвечает Варя.
В аспирантуре она вела занятия у студентов, и за это её освободили от платы за обучение. Она и не думала, что на такое способна, — перед первым занятием её стошнило в раковину в женском туалете, даже до унитаза не добежала, — но вскоре занятия стали для неё источником силы: все эти лица, обращённые к ней в ожидании и надежде. Разумеется, не все были обращены к ней, попадались и спящие, но их-то в глубине души она и любила больше всех, хотела расшевелить во что бы то ни стало.
Вечером накануне отъезда Руби Варя приходит на представление. Пока Руби готовит к выступлению столовую, Варя и Герти ужинают в Гертиной комнате. Варя думает о своей семье — что сказали бы братья, сестра, Шауль, увидев Руби на сцене, — и в странном, неверном закатном свете она вдруг заводит разговор, который никогда и не думала начинать. О гадалке с Эстер-стрит. Описывает тот июльский день, жару, накрывшую город плотным одеялом, рассказывает, как ей было страшно подниматься по лестнице, как они по одному заходили к гадалке. Передаёт их разговор в последнюю ночь траура по Шаулю — потом оказалось, что тогда они, все четверо, в последний раз были вместе.
Герти слушает, не поднимая глаз. Глядя в стаканчик с йогуртом, она орудует ложкой так сосредоточенно, что Варя думает: а вдруг сегодня плохой день и Герти отключилась? Выслушав Варю, Герти вытирает салфеткой ложку и кладёт на поднос, осторожно прикрывает стаканчик крышкой из фольги.
— Как вы могли поверить в эту чушь? — спрашивает она вполголоса.
Варя беззвучно открывает рот. Герти ставит стаканчик на поднос рядом с ложкой и смотрит на Варю негодующе, по-совиному округлив глаза.
— Мы же были детьми, — оправдывается Варя. — Она нас запугала. И, как бы то ни было, я считаю, что это не…
— Чушь! — решительно заявляет Герти, устраиваясь поудобнее в кресле. — К цыганке ходили? Только дурачки им верят!
— Ты и сама веришь во всякие глупости. Плюёшь через плечо, если встретишь похороны. Когда умер папа, ты хотела сделать эту штуку, когда вертят в воздухе живую курицу и читают…
— Это религиозный обряд.
— А плевки?
— А что тут такого?
— Чем ты их объяснишь?
— Невежеством. А ты чем оправдаешься? Нет у тебя оправданий, — заявляет Герти, не дождавшись ответа от Вари. — И это после всего, что я тебе дала, — и образование, и возможности! Современным человеком тебя растила! А ты вся в меня — почему же?
Герти было девять лет, когда фашисты захватили Венгрию. Её бабушку, дедушку и трёх сестёр её матери из Хайду отправили в Освенцим. Если веру Шауля Катастрофа упрочила, то веру Герти лишь подорвала. К шести годам она успела потерять обоих родителей. Удача, а не Бог, думала Герти, скорее правит миром, зло, а не добро. И стучала по дереву, скрещивала пальцы на счастье, кидала монетки в фонтаны, бросала рис на свадьбах. Молитва была для неё сделкой.
Теперь Варя понимает, что Герти подарила детям. Свободу неизвестности. Свободу выбирать судьбу. Шауль с этим согласился бы. Ему, единственному сыну эмигрантов, выбирать было почти не из чего. Смотреть в будущее или оглядываться назад казалось неблагодарностью, это значило бы искушать судьбу — когда перестаёшь ценить настоящее, рискуешь лишиться всего. Но Варе и остальным была дана и возможность выбора, и роскошь самоанализа. Они стремились повелевать временем, распоряжаться им. Но в погоне за будущим добились только того, что начали сбываться предсказания гадалки.
— Прости меня, — просит Варя со слезами на глазах.
— Не за что извиняться. — Герти ласково похлопывает Варю по руке. — Будь другой. — Но через миг она вдруг стискивает Варину руку пониже локтя и не отпускает, как Бруна Костелло в 1969-м. На сей раз Варя не отстраняется. Некоторое время они сидят молча. Вдруг Герти вздрагивает. — Так что она тебе сказала? — спрашивает она. — Когда ты умрёшь?
— В восемьдесят восемь. — Это так далеко, что кажется почти непозволительной роскошью.
— Так чем же ты недовольна?
Варя прикусывает щёку, сдерживая улыбку.
— Ты же сказала, что не веришь!
— Не верю, — фыркает Герти. — Но если б верила, то не жаловалась бы. По мне, так в восемьдесят восемь и умереть не страшно.
В половине восьмого они идут в столовую на представление. Небольшой помост служит сценой, две лампы по обеим его сторонам — прожекторами. Вместо занавеса одна из нянечек принесла красные простыни и водрузила на вешалку. Герти и её подруги принарядились, в столовой тесно. Зрители в зале связаны ожиданием, невидимым, как тёмная материя; оно сближает всех, подталкивает к сцене, навстречу Руби.
Открывается занавес — и вот она.
Благодаря Руби сцена преображается. Простыня становится настоящим занавесом, лампы — прожекторами. Клара могла заговорить кого угодно, строчила как из пулемёта, а Руби — прирождённый комик и каждого из зрителей умеет вовлечь в происходящее на сцене. И кое-что ещё отличает её от матери. Руби улыбчива, и речь её льётся плавно, без запинок. Случайно уронив мяч, она обращает всё в шутку, в смешную пантомиму. Непринуждённость. Руби увереннее в себе, в своём даре, чем была Клара.
«Ах, Клара! — думает Варя. — Видела бы ты свою дочь!» Весь вечер Герти не может наглядеться на внучку, будто смотрит любимый фильм и не хочет, чтобы он кончался. Когда последние зрители покидают зал, уже почти одиннадцать. Герти согласилась сесть в ненавистное кресло-каталку, но едет в нём, надувшись как индюк. Варя знает, время не остановить, как не отвести беду, постучав по дереву или сплюнув через плечо. И всё равно ей хочется крикнуть: «Не покидай меня!»
Руби ввозит Герти на каталке в комнату. Скоро она станет творить другие чудеса: зашивать раны, делать пункцию спинного мозга, принимать роды. А сегодня она и зал были единым целым, точно протянулись между ними невидимые нити, и Руби не хотелось, чтобы связь эта прервалась. Когда она стояла на сцене, глядя на зрителей и чувствуя единение со всеми, ей вспомнились малыши из детского сада, что гуляют иногда под окнами её квартиры в Лос-Анджелесе. Чтобы никто не отбился от группы, они шагают гуськом, держась за верёвочку. Вот и сегодня было так же, думает Руби. Один за другим хватались они за верёвочку держались.
«Не понимаю, зачем тебе быть врачом, зачем уходить со сцены, — до сих пор недоумевает отец. — Ты же столько радости приносишь людям!» Но Руби знает: продлить людям жизнь можно не только волшебством. В детстве Радж рассказал ей, какие слова произносила Клара перед каждым выходом. С тех пор те же слова произносит и Руби. Сегодня она стояла по ту сторону занавеса, сложив ладони в замок. Слышно было, как скрипят стулья, как шепчутся зрители, шуршат самодельными программками.
— Я всех вас люблю, — прошептала Руби. — Всех вас люблю, люблю, люблю.
И, раздвинув занавес, шагнула на сцену.