«Ты, наверное, не помнишь, когда мистер Доджсон перестал приходить в дом декана? Сколько тебе тогда было? Я сказала, что его отношение к тебе стало слишком нежным, когда ты подросла, что мать побеседовала с ним на эту тему и что он, оскорбившись, перестал нас навещать — ведь нужно же было как-то объяснить разрыв наших с ним отношений…»

Ох, Ина, Ина.

Я просила ее не разговаривать с биографами, которых, право, было так много, словно они падали с деревьев, как обезьяны! В свете приближавшихся торжеств по случаю столетнего юбилея мистера Доджсона всем вдруг пришла охота написать о нем книгу.

Я получала письмо за письмом, в которых говорилось одно и то же:

Уважаемая миссис Харгривз, пишу Вам с просьбой об интервью, так как изучаю наследие Чарлза Л. Доджсона, или Льюиса Кэрролла, с целью опубликовать книгу о его жизни. Поскольку Ваша судьба, очевидно, тесно связана с его жизнью, уверен, Вы не откажетесь помочь мне разглядеть реального человека за мифической личностью. Особенно интересны и ценны ваши воспоминания о создании сказки об Алисе, впрочем, как и любые другие сведения о характере ваших взаимоотношений с мистером Доджсоном.

Характер взаимоотношений с мистером Доджсоном.

Подумать только, какая дерзость! Они представляют мою жизнь как дешевый роман. Какое им всем до этого дело?

Я была не против того, чтобы меня иногда использовали как Алису из Страны чудес, если это служило на пользу, например, благотворительной организации или чему-то вроде того. На мероприятиях, которые устраивали подобные учреждения (приглашения на них стали поступать сразу после аукциона), всем просто хотелось меня видеть, сфотографироваться со мной — и, как правило, с мягкой игрушкой в виде кролика или человеком в дурацком цилиндре с чашкой в руке, — а также задать несколько простеньких вопросов. «А правда ли, что он рассказал вам сказку во время лодочной прогулки?» «Позировали ли вы для иллюстраций?» «А правда, что у вас был котенок по имени Дина?» Вот рамки, за которые не выходили задаваемые мне вопросы. Людям просто хотелось убедиться, что моя жизнь соответствовала жизни девочки со страниц книги, и я была рада им это подтвердить. Тут я лукавила, в чем, однако, не усматривала вреда (правда, через какое-то время я стала от таких вопросов уставать).

Другое дело — биографы (терпеть не могу это слово, потому что всех их, скорее, можно назвать охотниками за сенсациями). Они приходили, вооруженные информацией, называли оксфордские имена, упоминали случаи, которые уже стерлись из моей памяти, но тут же всплывали, стоило о них заговорить, причем это не всегда было приятно. Некоторые доходили до того, что интересовались причинами нашего разрыва с мистером Доджсоном. Среди них была некая миссис Леннон, которую Ина впустила к себе в дом и чьи расспросы заставили ее написать мне вышеприведенное странное послание. Задавая вопросы, эта женщина была весьма прямолинейна, почему я и отказалась с ней беседовать.

Однако Ина оказалась более сговорчива и теперь в некоторой панике, подтасовывая факты, приводила какие-то путаные оправдания (милая Ина, без сомнения, уже начинала впадать в старческое слабоумие), а может, искала у меня ободрения или прощения. Или пыталась меня предостеречь?

Не имею понятия, и хотя я начала было писать ей ответ — Дорогая Ина, я получила твое милое письмо в прошлый вторник… — дальше так и не продвинулась. Мое перо просто застыло на месте, как и мое сознание, которое оказалось не в силах направить меня по верному пути. Что еще сказала Ина той женщине? Во что сестра сама хотела верить? Во что она хотела, чтобы верила я все эти годы?

И во что я действительно верила?

У меня не было сил, и я не видела необходимости заканчивать ответ сестре именно сегодня, а потому просто сложила недописанное послание, вытащила из ящика стола перевязанную шелковой ленточкой пачку писем — некоторые из них пожелтели и выцвели, другие хранили на себе следы слез — и положила в нее письмо Ины вместе со своим незаконченным ответом, после чего снова спрятала пачку в стол. Допишу потом как-нибудь.

Однако воспоминания, которые письмо во мне пробудило и которые за последние несколько лет после смерти мальчиков почти уже стерлись из памяти, стали преследовать меня, и, прежде чем я сумела в них разобраться, Ина скончалась. Милой Ине шел восемьдесят первый год. Она прожила долгую жизнь, более долгую, чем того заслуживала, и я не стыжусь говорить такие слова: стоит лишь вспомнить всех, кто умер в молодости — Эдит, Леопольда, Алана, Рекса… Хотя это и жестоко с моей стороны. Ведь на все воля Божья, а не моя.

Думаю, когда придет мой час, у меня будет к Нему много вопросов.

После кончины Ины смысла копаться в собственных мыслях, пытаясь собрать воедино разрозненные фрагменты прошлого, больше не было. Все, для кого бы это имело значение — кроме меня, конечно, — умерли. Даже биографы перестали донимать меня, хотя сие, наверное, не означало, что они утратили интерес к теме. Я не сомневалась: биографы все равно напишут так, как хотят, что бы от меня ни услышали.

И все же письмо Ины не давало мне покоя. Время от времени меня тянуло к нему, я доставала ее послание, брала перо и снова откладывала его. Казалось, я никогда не успокоюсь, пока не напишу ответ.

А потом пришло приглашение из Америки.

Я поплыла туда с Кэрилом, который настоял на том, чтобы мы по такому случаю обновили свой гардероб. Там мне присвоили почетную степень (наверное, в академической мантии и головном уборе с квадратным верхом я выглядела неважно, но ничего по этому поводу не сказала), а я, стараясь оправдать ожидания, с теплотой рассказывала о мистере Доджсоне, безропотно терпела бесконечные вопросы, просьбы сфотографировать меня и инсценированные чаепития.

Затем, за несколько дней до отъезда, я познакомилась с одним молодым человеком, которому на вид не было и тридцати, не старше Алана с Рексом, когда те погибли. Мне его представили сотрудники Колумбийского университета как Питера Люэлина-Дэвиса, послужившего мистеру Барри прототипом Питера Пэна. При этом седые, важные профессора вдруг засияли, как мальчишки на Рождество.

— Ах! — Я сразу сообразила, о чем речь. — Как чудесно! Настоящий Питер Пэн!

— И настоящая Алиса. Как же они могли упустить такую возможность. Я приехал в Америку по делам, и тут они меня поймали. — Питер пожал мне руку.

Мы завязали светскую беседу, а фотографы со своими ужасными шумными вспышками щелкали нас со всех сторон. Процесс фотографирования очень изменился со времен мистера Доджсона.

В Питере было что-то завораживающее. Особенно странный взгляд его темных глаз, взгляд очень пожилого человека, который я тотчас узнала. У меня самой был такой же, но ведь мне уже восемьдесят, а он еще столь молод.

— Я, право, устаю быть Питером Пэном, — признался он мне, когда представители Колумбийского университета оттеснили фотографов и мы с ним и с Кэрилом наконец остались одни в холле, похожем на просторные аудитории из моего детства с портретами мрачных, древних преподавателей, которых никто не знал. — Да я им на самом деле и не был… родственники считают, будто прототипом послужил мой брат Майкл. И дядя Джим тоже был не совсем таким, как его считают. Но людям нравится представлять жизнь сказкой, и, кажется, мне от этого уже никогда не отделаться. А как вам удавалось так долго жить Алисой из Страны чудес?

Я улыбнулась, оставив без внимания невежливый намек на мой почтенный возраст. Его так разбирало любопытство, он так трогательно надеялся, что я одним только словом, или рукопожатием, или поцелуем в щеку как-нибудь да смогу ему помочь.

— Мой милый мальчик, я не знаю. — Сказать правду, я тоже начала уставать быть Алисой из Страны чудес. Все мое существо стремилось к простой жизни в Каффнеллзе, где никто от меня ничего не ждал, кроме оплаты счетов и распоряжений об обеде, и где я еще долго не выпью чашки чая. Однако парень выглядел таким разочарованным и потерянным (его карие глаза были какого-то особенного мягкого оттенка, и мне захотелось взять Питера с собой в Каффнеллз и устроить в одной из спален моих мальчиков), что я заставила себя о чем-то говорить. — Полагаю, в определенный момент нам всем приходится решать, какие воспоминания — реальные или нет — сохранить, а какие отбросить. Скорее всего я этому так и не научилась. Но может, скоро у меня станет получаться; может, скоро.

— Но вы… вы… ну… — Бедняга залился краской, но я лишь беззлобно рассмеялась.

— Хотите сказать, что я старая?

— Да. Простите, но… да.

— Наверное, лучше посмотреть на это под таким углом: мы с вами, возможно, единственные два человека в мире, которые точно знают, что будет написано на наших могильных камнях. На моем: Здесь покоится Алиса из Страны чудес. Разумеется, в моей жизни происходило много всего, очень много. Но именно как Алису и никак иначе люди хотят запомнить меня. — Качая головой, я попыталась сдержать поток вдруг нахлынувших на меня воспоминаний. — Остальное принадлежит нам. И только нам. Поймите это и дайте публике то, что они хотят. В конце концов правда, я надеюсь, выйдет наружу. — Последние слова я произнесла шепотом, ибо, памятуя о письме Ины, знала, что это не так.

— Наверное, вы правы. — Казалось, он не очень внимательно слушал меня, а просто старался проявить учтивость по отношению к пожилой даме, старой перечнице, несущей всякий вздор. И все равно я решила простить его и на прощание поцеловала в щеку.

— Я не просил этой славы! — вдруг выпалил Питер, схватив меня за руку.

— А я просила. — Слова сорвались у меня с языка, прежде чем я успела их обдумать. Я с удивлением отдернула руку. Что заставило меня, глядя на этого беднягу, судя по всему, одинокого, так разоткровенничаться? — Наверное, именно в этом и заключается разница между нами. Я, разумеется, просила о славе… и о многом другом в молодости.

— Вот как? Да, наверное, разница в этом. — Он вежливо улыбнулся, но его ласковые карие глаза, похожие на оленьи, грустно блестели.

Мне стало тревожно за него, ибо Питер, по всей видимости, не обладал той силой характера, которая, как я считала, была свойственна мне.

— Милый мальчик, у вас большая семья? — поинтересовалась я, хотя знала, что это неучтиво. Но он выглядел таким одиноким.

— Нет, в живых мало кто остался.

— У меня тоже… только Кэрил. — Я оглянулась, внезапно осознав, что не включила сына в беседу, и мне стало стыдно. — Кэрил, позволь представить тебе Питера Люэлина-Дэвиса.

Кэрил с готовностью шагнул вперед:

— Очень рад знакомству. У меня возникла чудесная деловая идея, Питер… Вы, бесспорно, знаете, что авиакомпании растут как на дрожжах. И можно ли найти лучшего представителя для них, чем Питер Пэн? Что вы об этом думаете?

— Кэрил, ради Бога, прошу тебя…

— По-моему, это звучит весьма привлекательно, — перебил меня Питер с неподдельным интересом на лице. — Буду рад обсудить это подробнее… Авиакомпании, говорите? Я буду в Лондоне в следующем месяце.

— Вот вам тогда моя карточка. — Кэрил протянул ему визитку, и мужчины обменялись энергичными рукопожатиями.

— Пожалуй, мне пора. Было очень приятно.

Питер повернулся ко мне, и, несмотря на его улыбку, я не могла отделаться от чувства, что он не Питер Пэн, а скорее один из Потерянных Мальчиков. Меня охватило странное желание обнять его и защитить от того, что ждет впереди. Я не могла сказать, что именно, лишь знала, что боюсь за него.

— Будьте осторожны, мой милый. — Я решила все-таки ограничиться рукопожатием, и мои глаза неожиданно обожгли слезы. Боже правый, я стала такой чудачкой! Яростно заморгав, прогоняя слезы, я шмыгнула носом. — О Господи, кажется, я простудилась. До свидания, Питер!

— До свидания, Алиса!

Мы переглянулись и рассмеялись, что вышло несколько неестественно. Я посмотрела вслед его удалявшейся фигуре, такой одинокой, и повернулась к сыну.

— А теперь расскажи мне об этом предприятии, связанном с авиакомпаниями. — Я взяла его под руку, и мы двинулись вперед по коридору.

— Это просто невероятное совпадение, но как раз прежде, чем мы с тобой сели на корабль, я разговаривал с одним малым…

Кэрил был на седьмом небе и сиял, как мальчишка. Он без умолку говорил четверть часа, и из всего им сказанного я поняла только одно: мой сын счастлив поделиться со мной своими планами, а я счастлива, что могу подарить ему это счастье.

Некоторое время спустя, после длинной череды дней, полных чаепитий, помпы и пышных встреч, мы наконец-то отправились домой, в…

КАФФНЕЛЛЗ, 1932

Но, милый мой, я так устала быть Алисой в Стране чудес. Звучит неблагодарно? Да. Только я действительно устаю.

Только я действительно устаю.

Я так устала, что откидываюсь на спинку шезлонга возле камина и натягиваю на свои изношенные, ноющие кости старый красный плед (это еще мамин, одна из немногих ее вещей, сохранившихся у меня). Письма по-прежнему раскиданы по столу, слова стучат в мою голову, заставляя прислушаться к ним. Не получившие ответов вопросы Ины… Ты, наверное, не помнишь, когда мистер Доджсон перестал приходить в дом декана? Сколько тебе тогда было?

Слова, фотографии, вопросы и, наконец, сны. Ведь все всегда начинается со сна, не так ли? Со сна о Белом кролике, который видит на реке задремавшая, положив голову сестре на колени, Алиса. И с моего сна тоже. С моих снов. Мне запомнился один из них, который я видела, когда была совсем маленькой.

Это случилось в летний день после одной длинной прогулки. Я заснула в поезде, прислонившись головой к плечу мистера Доджсона, и мне приснились младенцы на цветочных стеблях, среди которых расхаживал плачущий папа, а с ним какой-то скованно державшийся мужчина в черном цилиндре и серых перчатках.

— Да будут они счастливы, — шепнул он мне, вызвав улыбку на моем лице.

Ночь, фейерверки, пара в темном дверном проеме. Она изящно обвила мужчину рукой за шею, наклоняя его лицо к своим устремленным к нему губам.

— Алиса, — нежно промолвил человек в цилиндре… вот только теперь это был Лео. — Алиса, будь счастлива. Будь счастлива со мной.

— Конечно, — удовлетворенно вздохнула я. — Конечно. Я всегда буду счастлива с тобой, любовь моя.

Но нет… мужчина в цилиндре вовсе не Лео и не Реджи. Это мистер Доджсон. Я открыла глаза, свои девичьи глаза, ясные и зоркие — никаких очков, — и увидела перед собой только его. Мягкие каштановые волосы, вьющиеся на концах, добрые голубые глаза, один выше другого.

Он был смел в своих поступках — ведь так выразилась Ина? Но нет. Это неправда, он не был смел. Он был застенчив и добр, он любил семилетнюю девочку. Однако тогда мне исполнилось одиннадцать, и я не страдала застенчивостью.

Смелой былая. Я понимала, чего хотела, и смело брала желаемое. Но тогда я еще не знала, что не всегда можно требовать любовь, не всегда она принадлежит мне. И, не зная этого, я потянулась за ней. Моя рука изящно обвила мистера Доджсона за шею, приближая его лицо к себе, мужские губы оказались мягкими, они искали ответа, задавали вопрос…

Нет.

Это мои губы искали ответа и задавали вопрос, не его. Он просто пытался меня разбудить, мягко расталкивая, целуя в макушку. Это я первая потянулась к нему… и поцеловала со всей страстью, мои губы раздвинули его губы и попросили мистера Доджсона быть счастливым — «Да будем мы счастливы». И в ту минуту, вне всяких сомнений, мы оба действительно были счастливы.

Но вот он, ошеломленный, оттолкнул меня. Но не сразу, ибо я успела почувствовать его волнение, его удивление, к которым примешивалось, однако, и удовольствие. Я чувствовала вкус его губ, двигавшихся под моими…

Пока он не оттолкнул меня.

Я оскорбилась. Я растерялась. Я выпрямилась, протерла все еще сонные глаза и посмотрела на сестру, сидевшую напротив. Ина наблюдала за нами. Она всегда наблюдала за нами, уставив на нас серые немигающие глаза-фотоаппараты. На ее лице выступил румянец, глаза горели огнем. Она ахнула, поднялась с места и, выглянув в окно, увидела Прикс, стоявшую на платформе, ибо поезд только что остановился у перрона.

Ина не переставала всхлипывать, хотя мистер Доджсон, державший ее за руку, и пытался ей объяснить:

— Ина, подождите… вы расстроены!

Отрицательно качая головой, она вырвалась и стала биться в дверь, пока подошедший кондуктор не открыл ее.

Все еще оставаясь на своем месте, я, до странности спокойная, наблюдала за происходящим, хотя и не понимала его сути. Ина ринулась к Прикс. Она потянула гувернантку за руку, указывая на поезд… на нас с мистером Доджсоном, стоявших рядом. Перчатки мистера Доджсона вдруг покрылись пятнами пота. Я подняла на него глаза и хотела было успокоить, потрепать по руке, поскольку чувствовала, как он взволнован, но мистер Доджсон отпрянул от меня, словно отвергая, словно стыдился меня.

Прикс решительно зашагала к вагону. Она протянула руки к Эдит и помогла ей спуститься. Соскользнув с сиденья, я приблизилась к верхней ступеньке — всего в двух вагонах от нас от двигателя валил пар — и посмотрела на Прикс. Я стойко выдержала ее взгляд. А она размахнулась и со всей силы влепила мне пощечину. Из глаз у меня брызнули слезы, но и сквозь них я видела ужасную улыбку, расколовшую ее уродливое темное лицо надвое.

Не говоря ни слова, она схватила меня за руку и грубо сдернула с поезда — я вывихнула лодыжку, еще чуть-чуть, и я бы упала с последней ступеньки — и потащила меня прочь к ожидавшему нас экипажу. Но я все же успела бросить взгляд назад. Мистер Доджсон остался стоять на платформе один с цилиндром в руках. Его лицо было бледно, нежные, чувственные губы слегка приоткрыты, и он впервые не находил слов. На сей раз у него не оказалось для меня истории, которая помогла бы мне понять, что произошло. Он просто стоял, высокий, стройный, но вдруг ставший для меня менее мужественным.

Казалось, он только что лишился чего-то очень ценного.

Я долго не видела его после этого. Прикс с Иной заморочили маме голову правдивыми словами, которые, однако, не были полной правдой. Я слышала, как они шептались и, словно две гарпии или ведьмы, строили козни. «Когда я нашла их, на ней почти не было одежды. Когда я видела их на фейерверках, она сидела, склонив голову ему на грудь. Она сказала, будто знает все о том, откуда берутся дети. Мама, они целовались, я сама видела. Он целовал ее, как папа целует тебя. Я тоже это видела, мадам… я видела это в его глазах».

Затем мама приказала мне показать его письма:

Помните ли Вы, как Вы валялись в траве, а я стоял и смотрел на Вас?

С ужасным, душераздирающим — и гневным — криком мама ворвалась в детскую и стала шарить в моих вещах: в прелестной шкатулочке, где хранились мои сокровища, в моих рисунках, в моих шкафах и сундуках. Она что-то искала, она искала нечто большее. Она взяла письма и, бросив в камин детской, стала перемешивать их и разрывать кочергой, при этом не переставая кричать и говорить вещи, которых я не понимала:

— Гадкая, гадкая девчонка! Ужасный человек! Ты погибла, вот что это значит! Погибла! Теперь тебя никто не возьмет!

Я дергала ее за руку. Все это казалось мне насилием.

— Ты не можешь читать мои письма! Не имеешь права! — Горячие, злые слезы побежали по моим щекам при виде горящих бумаг.

Одним лишь своим взглядом, одним уничтожающим, полным отвращения взглядом мама запретила мне плакать.

Впрочем, говорить она мне не запрещала. Но я молчала. За все это время я больше не проронила ни слова. Я просто сидела и слушала, как они уничтожают мистера Доджсона из-за меня — из-за нас — навсегда. Они по-всякому обзывали его и уговаривали папу уволить мистера Доджсона из колледжа. Лишь много позже, когда у меня появились собственные дети, я задалась вопросом: отчего действительно папе не пришло в голову уволить его?

Я не сказала ни слова в защиту мистера Доджсона. Зная, что он невиновен, я прежде всего пыталась оправдать себя. Я пряталась за свой возраст, ибо по крайней мере мой возраст для них являлся неоспоримым оправданием: они говорили и мне, и друг другу, что я, к счастью, мала, слишком мала. А вот мистеру Доджсону оправданий не нашлось. Ведь он в конце концов взрослый человек. А взрослые, как мне казалось, за пределами Страны чудес должны вести себя по-другому. Взрослые должны знать — что к чему.

Таким образом, своим молчанием я закрыла ему путь в Страну чудес. Через много лет он так же поступит со мной.

И это будет единственным, чего мы оба заслужили вместо счастья.

Я открыла глаза. Вытянувшиеся тени сгустились. От огня в камине осталось лишь уютное мерцание. Тлеющие угольки лениво подмигивали мне. Мое тело затекло от неподвижного лежания на кушетке, и я пошевелилась. Должно быть, я так пролежала около часа, не меньше.

Сев на шезлонге, я завернулась в плед, как в шаль, часто моргая старыми слезящимися глазами, но усталость прошла. Вдруг я ощутила прилив сил. Мысли мои прояснились, от былой сумятицы, подозрений, затмевавших сознание, не осталось и следа.

Мне все стало ясно. Наконец-то мои воспоминания стали воистину моими.

В памяти воскресли собственные слова, сказанные юному Питеру: «Полагаю, в определенный момент нам придется решить, какие воспоминания хранить, а какие отбросить».

Я направляюсь к письменному столу. Письмо Ины все еще там, я до сих пор на него не ответила. Усевшись за стол и снова водрузив на нос очки, я развязала ленточку, которой были перехвачены послания, и дрожащими пальцами развернула их, заставляя себя еще раз, последний, прочитать их:

Любовь моя,

я извелась от тревоги за тебя. Мне следует держаться отстраненно и с достоинством, внешне проявляя умеренное беспокойство, ибо как дочь декана я, разумеется, должна с нетерпением ждать вестей о твоем здоровье.

Мои письма к Лео, те, что я писала во время его болезни, но не отправила. Я собиралась когда-нибудь показать их ему, но этот день так и не настал.

Есть тут и другие письма: Алану и Рексу, написанные после их гибели. Письма убитой горем матери своим павшим в бою сыновьям. Письма, которые я никогда не показывала Реджи, хотя теперь понимаю, — слишком поздно, — что, возможно, он нашел бы в них успокоение.

Вот письмо Ины. А также письмо к ней, которое я начала, но так и не закончила. Письмо, которое до сегодняшней минуты я не могла написать.

И все-таки писать его я не стану. Не мне на него отвечать.

Я беру письма и решительно иду к камину. Пододвинув к нему низенькую плетеную скамеечку, я сажусь на нее и прижимаю пачку к сердцу — ведь в них как-никак заключена моя любовь, которая живет во мне. Слишком смело я начала. Слишком хотела любви и верила, что все последовавшие затем события случились по моей вине: потеря Лео, Эдит, жизнь с человеком, в своей любви к которому я убедилась, когда уже было слишком поздно, рождение трех сыновей, двое из которых пали на поле брани. Все, кого я любила, умерли, а я продолжала жить. Это ли не трагедия?

Или это фантазия? Чудесная детская сказка?

Ибо сказка о девочке до сих пор существует.

Прочие истории — воспоминания — принадлежат мне, и я могу поступать с ними, как мне вздумается, ибо миру интересна лишь первая сказка. Так и должно быть. Она — я — должна продолжать жить в образе счастливой, храброй девочки, которая все головоломки решает с помощью здравого смысла и терпения.

Я подношу пачку писем к губам, целую их — ибо если я не могу дать волю своим чувствам сейчас, в восемьдесят лет, когда еще я это сделаю? — и медленно бросаю на тлеющие угли. Я не толкаю их кочергой и не рву. Я просто смотрю, как темнеют кончики листов бумаги, которые затем сворачиваются и горят.

И все же они не исчезли. Они остались во мне, все до одного — Лео, Эдит, Алан, Рекс, Реджи. Уходя, я заберу их всех с собой. А до этого уж недолго осталось, что я чувствую своим изможденным сердцем, сердцем, которое много раз разрывалось на части и сшивалось снова. Нитки вытерлись и истончились, как черная шелковая ленточка в моих руках. Скоро они не выдержат.

«Это не мой выбор», — сказал Питер.

«Он мой», — сказала я. Так оно и есть, я его сделала. Я делаю его и сейчас.

Все восемьдесят лет я была то цыганочкой, то музой, то возлюбленной, то матерью, то женой. Но для одного человека и для всего мира я навсегда останусь семилетней девочкой по имени Алиса. Вот единственное послание, которое должно сохраниться. Вот память, которую нужно оставить, решила я, глядя на то, как исчезает все остальное, превращаясь в угольки, пепел и, наконец, в дым, который поднимается вверх по каминной трубе и, вырвавшись на холод, медленно опускается на мирные земли Каффнеллза.

Я Алиса, Алисой и останусь.

Я всегда была Алисой.