(Нижеследующее представляет собой отрывки из писем генерала сэра Чарльза Вильяма Джеффри Эсткорта, кавалера ордена Бани, к его сестре Гарриетте, графине Стокли, публикуемые с разрешения семьи Стокли. Пропуски текста обозначены многоточиями, итак…)
Сен-Филипп-де-Бэн,
3 сентября 1788 г.
Любезная сестра… Я бы пожелал моему высокочтимому парижскому врачу избрать мне для восстановления здоровья иное место. Но коль скоро уповаешь на врача, а врач уповает на сен-филипповы воды, изволь зевать два месяца в отшельничестве, покуда не поправишься. Однако ж Вы будете получать от меня длинные и, боюсь, довольно ные письма. Я не доставлю Вам новостей ни Бадена, ни Экса – когда бы не купальни, Сен-Филипп ничем бы и не оазнился от дюжины других белокаменных городков приятного здешнего побережия. Есть тут хорошая гостиница – но вместе есть и плохая; пыльный, покусанный блохами нищий обосновался на столь же пыльной, тесной площади; имеются здесь и почта, и набережная, утыканная тощими липами и пальмами. С высоты при ясном небе видима бывает Корсика, а Средиземное море блистает несравненной голубизной. Все это, впрочем, довольно приятно, а уж ветерану Индийской кампании, каковым является Ваш покорный слуга, жаловаться не пристало. Хорошее обхождение встречаю я в Cheval Blanc – или я не английский милорд? – да и почтеннейший Гастон преданно мне служит. И все же, пока не сезон, эти городки на водах уподобляются сонному царству, где галантные наши враги, французы, умеют гноить себя лучше, нежели любая нация в целом свете. Возможно ль, чтоб каждодневное прибытие тулонского дилижанса представало волнующим событием? Однако ж, клянусь, оно волнует и меня, и весь Сен-Филипп. Прогулки, воды, чтение Оссиана , пикет с Гастоном – и, вопреки всему тому, я нахожу себя полумертвым…
…Вы, верно, скажете с улыбкой: «Любезный братец, Вы стяжали себе лавры исследователя человеческой натуры. Так ли уж нечего исследовать в Сен-Филиппе – будь то общество, будь то характер?» Любезная сестра, всей душой стремлюсь к этой цели, но пока почти без успеха. Беседую с доктором – и вижу человека добродетельного, но неотесанного; беседую с кюре – и он добродетелен, но вместе и тупоумен. Пытал я счастье и в обществе на вода, начав с мосье маркиза де ла Перседрагона, дворянина в пятнадцатом колене, который ничем бы не был примечателен кабы не грязные манжеты да угрюмое любопытство к моей печени, и кончая миссис Макгрегор Дженкинс, достойнейшей краснолицей леди, чей разговор являет собой канонаду из имен герцогов и герцогинь. Впрочем, сказать по чести кресло в саду и том Оссиана всякого из них мне заменят с лихвою, пусть даже от этого прослыву я нелюдимом. Любой подлец, будь он остроумен, показался бы мне сущим подарком судьбы, но найдется ли таковой в Сен-Филиппе? Полагаю, что едва ли. Как бы то ни было, из-за общей моей ослабленности ежеутренний приход Гастона, доставляющего мне целый ворох деревенских сплетен, несказанно оживляет меня. «До чего же может довести себя человек, – скажете Вы, – некогда служивший с Эйром Кутом, и, ежели бы не превратности фортуны, не говоря уже о кучке гнуснейших интриганов…» (Здесь опущен длинный пассаж, касающийся службы генерала Эсткорта в Восточной Индии и его личного неблагоприятного мнения об Уоррене Гастингсе .)…Однако ж в пятьдесят лет всяк – дурак либо философ. Но если уже и Гастон мне не характер для упражнения ума, я и впрямь уверюсь, что ум у меня высушило индийское солнце.
21 сентября 1788 г.
Любезная сестра… Поверьте, мнение Вашего друга лорда Мартиндейла не имеет под собою никакого основания. Хотя и непозволительно сравнивать французскую монархию с своею собственной, но король Людовик – превосходный и всеми любимый правитель, предполагаемый же созыв Генеральных Штатов не может не возыметь наижелательнейшего действия… (три страницы о политике и перспективах выращивания сахарного тростника на юге Франции опускаются)…Что до меня, то я продолжаю принимать курс зевоты, со всем этим чувствуя несомненное улучшение от вод… Итак, я намерен продолжать лечение, хотя поправляюсь я медленно, слишком медленно…
Вы спрашиваете меня, и, опасаюсь, не без насмешки, продвинулся ли я в изучении натуры человеческой?
И здесь есть чем похвалиться – я наконец-то свел знакомство с одним чудаком – разве не триумф это для Ген-Филиппа? В течение некоего времени я примечаю, сидя в кресле на набережной, небольшого тучного субъекта как будто одних со мною лет, который прохаживается туда и назад среди лип. Его общества, очевидно, бегут местные аристократы, подобные миссис Макгрегор Дженкинс. Я его принял было за удалившегося на отдых актера, ибо и платье, и походка его выказывают неуловимую театральность. Одеждой ему служат широкие нанковые панталоны да сюртук полувоенного покроя, на голове соломенная широкополая шляпа. Он принимает воды так же церемонно, как и мосье маркиз, хотя его ton при этом иной. Узнаю в нем южанина; как и подобает истинному сыну Midi, уже миновавшему пору голодной, тощей юности, он обладает живыми темными глазами, бледной кожей, характерной осанкой и заносчивостью.
И все же печать некоего неуспеха отмечает его, ставя вне преуспевающего общества привычных нам буржуа. Я не разобрал пока еще, что именно возбуждает здесь мой интерес.
Так вот, в то утро я помещался в кресле за чтением Оссиана, тогда как он одиноко бродил по набережной. Без сомнения, излюбленный мой поэт захватил мое воображение еще более обычного, так что иные строки я произнес вслух в ту минуту, как незнакомец поравнялся со мной. Он бросил на меня быстрый взгляд – и не более. На следующий же раз он готов был уже снова миновать меня, однако, поколебавшись, остановился, снял соломенную шляпу и приветствовал меня с необыкновенной учтивостью. «Мосье простит меня, – сказал он с угрюмою степенностью, – но мсье, без сомнения, из Англии? И строки, произнесенные вами сию минуту, без сомнения, принадлежат перу великого Оссиана?»
Я согласился с улыбкою, он же снова поклонился. «Да простит мне мосье вторжение, – сказал он, – но с давних пор и я состою почитателем его поэзии». Засим он продолжил цитату мою до конца строфы и на весьма правильном английском языке, хотя бы и с сильным акцентом. Я, понятно, рассыпался в похвалах – ибо далеко не каждый день встречаем мы почитателей Оссиана на набережных французских курортов, – после чего он опустился в кресло рядом со мной и мы предались беседе. Как это ни удивительно для француза, он явил превосходное знакомство с нашими английскими поэтами. Он, верно, служил когда-то гувернером в английской семье. Впрочем, для первой нашей встречи я старался не докучать ему вопросами, хотя и заметил, к своему недоумению, и во французской его речи легкий акцент.
Не скрою, он обнаруживает подчас нечто низменное, невзирая на живость и возвышенность его разговора. Видны здесь и болезнь, и, если не обманываюсь, разочарование, но все же, когда он говорит, глаза его осенены неким странным вдохновением. По моему разумению, встретиться с ним в guet-apens было бы явно нежелательным, но может и статься, что я вижу перед собой безобиднейшего из отставных педагогов. Мы с ним приняли по стакану воды, к вящему отвращению миссис Макгрегор Дженкинс, брезгливо подобравшей юбки. Впоследствии она весьма многословно осведомила меня, что мой новый знакомец есть известный всем бандит, не присовокупив, однако, к сему иных резонов, кроме тех, что он живет за городом, что «неизвестно, откуда он взялся», что жена его такова, «как и следовало ожидать», что бы ни скрывала в себе эта зловещая фраза. Едва ли, конечно, он может быть назван джентльменом, даже применяясь к облегченным образцам миссис Макгрегор. Но ни один из моих собеседников прошедшего месяца не превзошел его в уме, а коль скоро он есть бандит, что ж, потолкуем немного и об индийских разбойниках-душителях. Надеюсь, впрочем, обойтись без волнующих предметов. Расспрошу-ка о нем Гастона…
11 октября
…Но Гастон сообщил мне немногое: знакомый мой родом с Сардинии или подобного такого же острова, служил когда-то во французской армии, в народе же слывет обладателем дурного глаза. Слуга мой намекнул, что многое знает об его жене, но здесь я не настаивал. В конце концов, ежели знакомый мой окажется р-г-нс-цем, – постарайтесь, дорогая, не краснеть! – ив этом тоже удел философа. Вопреки всему, я нахожу беседу с ним куда приемлемей, нежели разогретые лондонские сплетни миссис Макгрегор Дженкинс. Он и взаймы-то ни разу не попросил, к чему я, признаться, приготовился и уже рассчитывал отказать…
20 ноября
…Триумф! Характер найден – и, доложу я Вам, превосходнейший! Я зван был к обеду, обед же оказался из наихудших. Жена его – хозяйка никудышная, не знаю, в чем ином она преуспевает. Впрочем, с одного взгляда видно становится, в чем она имела преуспеть, ибо всевозможные ужимки поблекшей гарнизонной кокетки предстали глазам моим. Нрав она имеет, конечно, легкий, что нередко встречается у подобных женщин, видно, что в лучшие времена была она недурна собой, хотя зубы имеет прескверные. Я заподозрил в ней. примесь негритянской крови, но не берусь утверждать это наверное. Вне сомнения, мой друг попался ей смолоду, таковое видывал я и в Индии частенько: опытная дама в паре с молоденьким новобранцем. Впрочем, довольно – много воды утекло с тех пор, мадам его по-своему мила, хотя несомненно, что и она стала преградою на пути его вверх.
После обеда мадам с неохотою удалилась, а хозяин пригласил меня в кабинет для беседы. Он извлек даже бутылку портвейна со словами об известной всем любви к нему англичан. Я тронут был вниманием, пусть это был даже не «Кокберн». Приятель мой одинок безнадежно, большие его глаза выдают это обстоятельство. Он и безнадежно горд; скорая, разительная чувствительность неудачника видна в нем, я же, как мог, старался вызвать его на откровенность.
И вправду, усилия мои были возданы. История его проста. Он не бандит, не педагог, но, подобно мне, отставной солдат. Майор французской королевской артиллерии, ныне уже несколько лет в отставке на половине жалованья. Достигнутое им высокое звание делает ему честь, ибо он уроженец, как я уже писал, Сардинии, а у французской военной службы радушия к иностранцам сильно поубавилось со времен Первой ирландской бригады. Более того, по службе этой продвинуться нельзя нисколько, ежели ты не знатного роду, а приятель мой, видимо, лишен и сего. Но всю жизнь страстью его оставалась Индия, и это служит моему интересу. Это, клянусь, меня немало удивило.
Как только я, по счастливому случаю, упомянул о предмете, глаза его загорелись и самый недуг, казалось, отступил. Скоро он уже, доставая из ниши в стене географические карты, осаждал меня вопросами касательно моего скромного военного опыта. А еще через некое время я, к своему конфузу, увидел себя спотыкающимся в ответах. Он, без сомнения, показывал знания книжные, но где он мог их добыть – ума не приложу. Не моргнув глазом, он то и дело даже меня поправлял. «На северной стене старинных мадрасских фортификаций помещается, я полагаю, восемь четырехдюймовых орудий», – произносил он и нимало при этом не ошибался. Наконец я был не в силах долее сдерживаться.
«Это невероятно, майор, – воскликнул я. – Двадцать лет службы в Ост-Индской компании дают мне повод полагать, что я приобрел некоторые знания. Но вы! – вы как будто бы сражались за каждый дюйм бенгальской земли!»
Он бросил на меня взгляд почти негодования и стал сворачивать свои карты.
«О да! Но – мысленно, – кратко сказал он. – Высшие чины не уставали твердить мне, что забава сия скучна».
«Что до меня, я таковой ее не почитаю, – отозвался я. – Небрежение же вашего правительства к возможностям в Индии не однажды удивляло меня. Впрочем, сейчас дело это решенное…»
«Никоим образом», – прервал он меня грубо. Я посмотрел на него вопросительно.
«Его решил, если не ошибаюсь, барон Клайв при Плеси, – произнес я холодно, – а впоследствии мой старый генерал, Эйр Кут, при Вандеваше ».
«О да, да, – нетерпеливо подхватил он, – Клайв заслужил признания, он – гений, и его ждал удел гения. Он похищает для вас империю, но добродетельный английский парламент воздевает в ужасе руки, ибо он похитил и несколько сот тысяч рупий для себя. Вот он застреливается, и вы теряете своего гения. Не жалко ли? Я бы так не обошелся с Клайвом. Однако ж, когда б я был милорд Клайв, я и не помыслил бы стреляться».
«Что же сделали б вы, будь вы Клайв?» – спросил я, находя развлечение в подобных дерзких фантазиях.
Угроза мелькнула в его глазах, и мне ясно стало, чем снискал он звание бандита в глазах достойнейшей миссис Макгрегор Дженкинс.
«О, – сказал он холодно, – я бы направил отряд гренадеров в ваш английский парламент и предложил бы им попридержать язык. Но Клайв – тьфу-ты! Быть хозяином положения и добровольно отступиться. Беру, впрочем, мои слова обратно. Не гений он вовсе, а растяпа. Он мог сделать себя хотя бы раджой».
Нетрудно вообразить, что это было слишком.
«Генерал Клайв не лишен недостатков, – объявил я ледяным тоном, – но он был настоящий британец и к тому же патриот».
«Глупец он был, – отозвался толстенький мой майор, выпячивая нижнюю губу, – подобный в своей глупости Дюпле, а этим многое сказано. Военное искусство – да, в малой степени, талант организатора – да, но подлинный гений опрокинул бы его в море! Мы могли удержать Аркат , выиграть Плеси – взгляните!»
С этими словами выхватил он из ниши другую карту и с горячностью принялся растолковывать мне, какие меры предпринял бы он, случись ему оказаться во главе французских войск в 1757 году, то есть в бытность его двадцатилетним юношей. Стуча ладонью по карте, он выстраивал там и сям ряды пробок – взамен войска, – доставаемых из особой жестянки – свидетельницы давности игры его. По мере рассказа раздражение во мне иссякло ввиду очевидности наблюдаемой мною мономании. Признаться, применяясь к пробкам и картам, план кампании составлен был не без мастерства. В поле, разумеется, встречаем мы иное.
Берусь утверждать, положа руку на сердце, что в этом плане приметна была и новизна. Собеседник же мой, большой охотник поговорить, буквально захлебывался от слов.
«Вот, глядите, – бормотал он. – Ясно и болвану, как должно было поступать. Будь флот и десять тысяч отборных войск, то и такой немощный, подобный мне…»
Он предался мечтам. От душевных усилий пот проступил на бледном его лице. Нелепым и вместе трогательным казалось мне зрелище моего мечтателя.
«Вы встретили бы известное сопротивление», – заметил я удовлетворенно.
«Разумеется, – поспешил парировать он. – Англичан я ценю по заслугам: превосходная кавалерия, отличная пехота. Но артиллерия отстает, а я все же канонир…»
Не желая низвергать его с небес на землю, я чувствовал, однако, что пора.
«Ваш, майор, опыт в поле, – сказал я, – должен быть необъятен».
Он посмотрел на меня молча и с неколебимым высокомерием.
«Напротив, весьма невелик, – ответствовал он бесстрастно. – Но во всяком из нас либо есть знание своего дела, либо нет, и этого довольно».
Его большие глаза вновь остановились на мне. Без сомнения, он слегка помешан. И все же я нашелся спросить: «Как бы то ни было, майор, что произошло с вами?»
«Что происходит, – отвечал он не менее бесстрастно, – с тем, кому нечего поставить на карту, кроме способностей ума? В молодости я пожертвовал всем ради Индии, там, мнилось мне, восходит моя звезда. Отрекся от всего, питался отбросами, чтобы попасть туда – corpo di Baccho! – я ведь не де Роган и не Субиз , чтоб заслужить королевский фавор. Наконец юношей я достиг индийских берегов и тотчас сделался одним из защитников Пондишери. – Он сардонически рассмеялся и отхлебнул портвейну. – Ваши соотечественники милостивы с пленниками, – продолжал он, – но до конца Семилетней войны, до 1763 года, я оставался заточенным. Кому надобно обменивать безвестного артиллерийского лейтенанта? Засим последовали десять лет гарнизонной службы на Маврикии. Я встретил там мадам, она креолка. Приятное, однако, место – Маврикий. Когда боеприпасы для учебных стрельб бывали в достатке, мы палили по морским птицам. – Он невесело усмехнулся. – Тридцати семи лет им пришлось произвести меня в капитаны и даже перевести во Францию. На гарнизонную службу. Ее нес я в Тулоне, Бресте…» – Перечисляя, он загибал пальцы на руке. Тон его мне не понравился.
«Позвольте, – сказал я, – а война в Америке? Хоть и малое дело, но не возможно ль было…»
«Кого ж послали они? – проговорил он быстро, – Ла-файета, Рошамбо, де Грасса – отпрысков благородных семейств. Что ж, в года Лафайета и я бы сделался добровольцем. Успех надобен юным, а там – весна-то проходит. В сорок лет с лишком всякий имеет обязанности. У меня, например, большая семья, пускай и не я в том повинен. – Он улыбнулся каким-то потаенным своим мыслям. – Впрочем, я писал Континентальному конгрессу, – сказал он с задумчивостью, – но они предпочли фон Штойбена , превосходного, честнейшего фон Штойбена, однако ж болвана. За что им и было воздано. Я также писал Британскому военному ведомству, – продолжил он ровным голосом. – Позже я намерен и вам показать мой план кампании. Генерал Вашингтон в три недели оказался б с тем планом разбит».
Обескураженный, я не отводил от него глаз.
«Офицер, что не гнушаясь платит шиллинг с портретом короля, посылая врагу план разгрома союзника своей страны, – сказал я сурово, – прослыл бы у нас изменником».
«А что есть измена? – спросил он равнодушно. – Не точнее ли назвать ее амбицией без успеха? – Он проницательно посмотрел на меня. – Вы, верно, потрясены, генерал, – сказал он. – Сожалею. Но знакомо ль вам проклятие, – голос его дрогнул. – Проклятие быть не у дел, когда должно быть – при деле? В пыльном гарнизоне сидя, лелеяли вы замыслы, способные и Цезаря с ума свести? Замыслы, которым не суждено было сбыться? Судьба молотка, лишенного гвоздей, – известна вам?»
«Да, – отозвался я невольно, ибо нечто в его словах понуждало к правдивости. – Все это мне знакомо».
«Тогда вам открыты бездны, неведомые христианину, – вздохнул он. – А ежели я изменник, что ж, наказание уже настигло меня. Мне дали бы бригадира, когда б не болезнь, следствие чрезмерных трудов, – не эта горячка, в которой пролежал я несколько недель. И вот я здесь, получаю половину жалованья, и не будет более войны на моем веку. К тому же Сегюром объявлено, что офицеры отныне должны быть дворяне в четвертом поколении. Что ж, пожелаем им выиграть следующую кампанию усилиями сих офицеров. Я тем временем пребываю наедине с пробками, картами и наследственным своим недугом. – Он улыбнулся и хлопнул себя по животу. – Моего отца он убил тридцати девяти лет. Со мною вышла заминка, но скоро придет и мой черед».
И верно, заметно стало, как огонь его глаз погас и щеки обвисли. Мы еще с минуту поболтали о предметах малозначащих, после чего я простился, задавая себе вопрос, не стоит ли прекратить сие знакомство. Безо всякого сомнения, характер он изъявляет незаурядный, но кое-какие его речи мне претят. Притягательная сила его очевидна, даже притом, что флер великого невезения скрывает от нас его истинный облик. Но почему же называю я его великим? Его тщеславие и впрямь велико, но какие надежды мог он связывать со своею карьерой? Выраженье его глаз, однако, нейдет из моей головы… Говоря по совести, он озадачил меня, породив твердое намеренье добраться до сути…
12 февраля 1789 г.
…Недавно я приобрел новейшие сведения касательно моего друга майора. Как я уже писал, я приготовился было прекратить знакомство, но назавтра он настолько был учтив при встрече со мной, что я не мог измыслить повода. С той поры я был избавлен от дальнейших изменнических откровений, хотя при обсуждении нами военного искусства сталкивался всякий раз с его несказанным высокомерием. Он даже сообщил мне на днях, что Фридрих Прусский, хотя и будучи сносным генералом, нуждался в совершенствовании своей тактики. В ответ я лишь рассмеялся и сменил тему разговора.
Временами мы играем в войну посредством пробок и карт. Всякий раз поддельное мое поражение производит в нем почти детский восторг… Невзирая на водолечение, недуг его, видимо, усугубляется, а рвение его к моему обществу живо трогает мою душу. Он человек большого ума и вместе с тем принужден был всю жизнь водить компанию с низшими. По временам это должно было лишать его терпения…
То и дело размышляю о том, какой жребий выпал бы ему на гражданском поприще. Он обнаруживает задатки актера, однако ж его рост и телосложение весьма несообразны трагическим ролям, а юмор комедианта ему недоступен.
Лучший для него путь, верно, был бы в служении католической церкви, где последний из рыбаков может рассчитывать на ключи от св. Петра…
Впрочем, видит бог, из него вышел бы скверный священник…
Но возвращаюсь к своему повествованию. Лишенный привычной его компании в течение нескольких дней, я зашел к нему однажды вечером осведомиться о причине. Дом его называется «Св. Елена» – здешняя жизнь полна святых имен. Я не слышал ссорящихся голосов до той поры, пока растрепанный лакей не провел меня в дом, когда поздно уж было б ретироваться. Сейчас же, прогрохотав по коридору, явился и приятель мой. Гнев и усталость отражались на бледном лице его.
При виде меня его выражение разительно переменилось.
«Ах, генерал Эсткорт! – вскричал он. – Что за удача! Я давно уж ожидал вашего визита, ибо желаю представить вас моей семье».
Он рассказывал мне прежде о двух неродных детях от первого брака мадам. Сознаюсь, я любопытствовал их увидеть. Но, как скоро открылось, тогда говорил он не о них.
«Итак, – сказал он, – мои сестры и братья имеют собраться здесь на семейный совет. Вы пришли точно вовремя!»
Он сжал мою руку, всем своим видом выражая злорадную детскую naivete. «Они не верят, что я вправду вожу знакомство с английским генералом, вот так удар для них! – шептал он, шагая вместе со мной по коридору. – Ах, какая досада, что вы в цивильном платье и без ордена! Впрочем, нельзя требовать слишком многого!»
Ну, дорогая моя сестра, что за сборище являла собой гостиная! Это была небольшая комната, неряшливо обставленная в сквернейшем французском вкусе. Там и сям громоздились безделушки мадам и сувениры Маврикия. Все сидели, как и принято у французов, за послеобеденным ромашковым чаем. Воистину неф св. Петра показался бы мал для этой команды! Здесь находилась старая мать семейства, прямая как аршин, с яркими глазами и горьким достоинством в лице, каковое нередко встречаем мы у итальянских крестьянок. Видно, все ее побаивались, кроме моего приятеля, изъявлявшего, однако, ей великую сыновнюю любезность, что немало говорило к его чести. Далее, присутствовали две сестры: одна толстая, смуглолицая и злобная, другая со следами былой красоты и знаками известной профессии в «роскошном» туалете и нарумяненных щеках. Упомяну еще мужа злобной сестры (Бюра или Дюра, владелец гостиницы, господин со скуластым, грубой красоты лицом и ухватками кавалерийского сержанта) и двух братьев моего героя, из коих один напоминает овцу, другой – лису, а оба вместе походили на моего приятеля.
Овцеподобный брат хотя бы более других приличен. Он служит адвокатом в провинции и гордится сверх меры недавним своим выступлением перед Апелляционным судом в Марселе. Лисоподобный занимается сомнительными делами, он, видно, из тех, кто шатается по пивным и несет вздор о правах человека в духе мосье Руссо. Я бы не доверил ему свои часы, хоть он и баллотируется в Генеральные Штаты. Что же касается до семейного согласия, делалось видно с первого взгляда, что ни один из них не верит остальным. Притом, что это еще не все их племя. Поверите ли, существуют еще два брата, из коих второй по меньшинству своими делами и произвел надобность в сем собрании. Он, видимо, паршивая овца даже среди этого сброда.
Уверяю Вас, голова моя закружилась, и даже будучи представлен кавалером ордена Подвязки, я не потрудился восстановить истину. Меня ввели сразу же в сей интимный круг. Старая леди продолжала покойно потягивать чай, как будто это была кровь ее врагов, но все прочие наперебой сообщали мне подробности жизни скандальной их семьи. Единодушие их сказывалось лишь в двух предметах – ревности к моему приятелю как фавориту маменьки и осуждении мадам Жозефины, которая слишком многое о себе мнит. Одна лишь увядшая красотка, хоть замечания ее в адрес невестки не стоит повторять, судя по всему, любит своего брата, майора; она долго толковала со мной о его достоинствах, распространяя вокруг запах духов.
Сообщество сие уподоблю разве банде итальянских контрабандистов, не то стае хищных лис, ибо они говорили, точнее, лаяли все вместе. Одна мадам Mère способна была утихомирить их. При всем том приятель мой изъявлял полное удовлетворение. Он будто выставил их мне напоказ, как цирковых зверей, но и не без любви, как это ни покажется странным. Не скажу наверное, какое чувство владело тогда мною – уважение к семейной привязанности или сожаление об обременительности оной.
Не будучи самым старшим, мой приятель среди родни своей, бесспорно, сильнейший. Хотя они знают об этом и то и дело порываются к мятежу, он правит своим семейным конклавусом что ваш домашний деспот. Смеяться над этим можно лишь сквозь слезы. Но нельзя не признать, что здесь, по меньшей мере, мой друг предстает заметной персоною.
Я поспешил ретироваться, провожаемый многозначительными взглядами увядшей красавицы. Друг мой сопровождал меня до дверей.
«Ну что ж, – говорил он, усмехаясь и потирая руки, – я благодарен вам бесконечно, генерал. Перед самым приходом вашим Жозеф – это овцеподобный – похвалялся, что имеет знакомство с sous-intendant, но английский генерал – ого! Жозеф позеленеет теперь от зависти!» Он в восхищении потирал руки.
Сердиться на это ребячество не было смысла.
«Я, разумеется, рад сослужить вам службу», – сказал я.
«О, огромную службу, – отозвался он. – Бедняжка Жози будет хотя на полчаса избавлена от колкостей. Что же касается до Луи (Луи – это паршивая овца), то дела его плохи, ох как плохи! Но мы что-нибудь придумаем. Пускай вернется к Гортензии, она стоит троих таких, как он!»
«Большая у вас семья, майор», – сказал я, не найдясь, что еще добавить.
«О да, – подхватил он, – весьма большая. Жаль, что остальных тут нет. Хотя Луи наш – дурень, изнеженный мною в юности. Что ж! Он-то был дитя, Жером же сущий олух. Но все же, все же… мы еще побарахтаемся… да, побарахтаемся. Жозеф продвигается понемногу в юриспруденции, ибо и на него находятся дураки. А Люсьен, будьте покойны, возьмет свое, только допустите его до Генеральных Штатов… Внуки мои уже подрастают, есть немного денег – совсем немного, – быстро сказал он. – На это им не приходится рассчитывать. Однако ж и то спасибо, особенно ежели вспомнить, с чего начинали. Отец, будь он жив, остался б доволен. Элиза, бедняжка, умерла, но оставшиеся все заодно. Грубоваты мы, верно, для стороннего взгляда, но сердца у нас праведные. В детстве, – он усмехнулся, – я желал для них иного будущего. Думал, если фортуна улыбнется мне, всех своих сделаю королями, королевами… Смешно помыслить – Жозеф, такой тупица, и вдруг король! Ну да то были детские мечты. Впрочем, когда б не я, все они и посейчас жевали бы на острове каштаны».
Последнее было произнесено с довольно изрядным высокомерием, потому я не знал, чему удивляться более – абсурдным его похвалам или холодному презрению, адресованным этим людям. Я почел за лучшее молча пожать ему руку. Я был не в силах поступить иначе, ибо кто бы ни начинал с жерновом на шее… ординарною персоною уже не останется.
13 марта 1789 г.
…Здоровье моего приятеля заметно ухудшилось. Теперь я каждый день навещал его, исполняя тем свой христианский долг. Да к тому же я странно, беспричинно привязался к нему. Больной из него, впрочем, несносный – и я, и мадам, преданно, хотя и неумело ходящая за ним, часто страдаем от мерзкой его грубости. Вчера я заявил было, что не намерен далее сносить это. «Что же, – сказал он, остановив на мне свои необыкновенные блестящие глаза, – выходит, и англичане покидают умирающих?»…Засим я принужден был остаться, как и подобало джентльмену… При всем том я не нахожу в нем настоящего к себе чувства… По временам он силится казаться любезным, хотя это не более чем игра… О да, даже на смертном одре… сложный характер…
28 апреля 1789 г.
Болезнь моего майора подходит к роковой развязке. За последние несколько дней он заметно ослаб. Видя близость конца, он часто и с примечательным самообладанием о нем заговаривает. Я полагал, что сие положение обратит его мысли к Богу, однако он приобщился Святых Тайн безо всякого, боюсь, христианского раскаяния. Вчера по уходе священника он заметил: «Ну что ж, с этим покончено» – тем тоном, будто только что заказал себе место в почтовом дилижансе, а вовсе не собирается вот-вот предстать перед Творцом.
«Вреда от этого не будет, – задумчиво проговорил он, – может статься, этак все и есть. Не правда ли?» Он усмехнулся неприятно поразившею меня усмешкой, после чего попросил меня почитать ему – не Библию, как я надеялся, а кое-какие стихи Грея. Прослушав их с сугубым вниманием, он попросил меня повторить две строфы: «И гробо-житель червь в сухой главе гнездится, Рожденной быть в венце иль мыслями парить». И далее: «И кровию граждан Кромвель необагренный, или Мильтон немой, без славы скрытый в прах». После чего сказал: «Да-да, это более нежели правда. В детстве думал я, что гений проложит себе путь и сам. Но тут прав ваш поэт».
Мне больно было слышать это, ибо болезнь, полагал я, должна была бы вызвать в нем справедливейшую, ежели не менее дерзкую, оценку его способностей.
«Полноте, майор, – сказал я, пытаясь утешить его, – все мы не можем стать великими. Вам не на что сетовать… Не говорили ли вы, что преуспели в жизни?…»
«Преуспел? – воскликнул он, сверкнув глазами. – Я преуспел? Бог мой! Умирать в одиночестве! Никого вокруг, не считая бесчувственного англичанина! Глупец, имей я шанс Александра, я превзошел бы его самого! А ведь пробьет час – это всего горше, Европу уже сотрясают новые роды. Родись я при Короле-Солнце, я сделался бы маршалом Франции! Родись я хотя двадцать лет назад, я бы вылепил новую Европу своими руками за полдюжины лет! Почему душа моя помещена в моем теле в проклятое сие время? Неужели ты не понимаешь, глупец? Неужели никто не понимает?»
Здесь кликнул я мадам, ибо он явно был в бреду. С трудом удалось нам успокоить его.
8 мая 1789 г.
…Бедный мой друг тихо покинул этот свет. Как это ни странно, смерть его пришлась точь-в-точь на день открытия Генеральных Штатов в Версале. Тяжко бывает наблюдать последние минуты жизни, но он отошел неожиданно кротко. Я сидел подле него, за окном бушевала гроза. Угасающему его сознанию в раскатах грома чудились, верно, артиллерийские залпы, ибо внезапно он поднялся на подушках и прислушался. Глаза его сверкнули, по лицу пробежала судорога. «Армия! – прошептал он, – за мной!» – и когда мы подхватили его, он уж был бездыхан… Негоже говорить так христианину, однако я рад, что смерть дала моему другу то, в чем отказала жизнь, что хотя на пороге ее, но увидел он себя во главе победоносных войск. О, Слава, искушающий нас призрак… (Опускается страница рассуждений генерала Эсткорта о тщете честолюбивых замыслов.)… Лицо его после смерти приобрело сосредоточенность и не лишено было даже величия… Очевидно сделалось, что в молодости был он красив.
26 мая 1789 г.
…Собираюсь ехать, с остановками, до Парижа и в июне достичь уже Стокли. Здоровье мое совершенно восстановлено, и единственное, что еще удерживало меня здесь, это попытки уладить запутанные дела моего покойного друга. Он оказался уроженцем Корсики, а не Сардинии вовсе – обстоятельство, не только многое объясняющее в характере его, но и дающее лишнюю заботу адвокатам. Встречался я и с его хищными родственниками, всеми вместе и поодиночке, чему обязан прибавлением седых волос… Наконец я преуспел в утверждении прав вдовы на наследство, и это уже немало, ибо единственным утешением, смягчившим для меня сие деяние, было поведение ее сына от первого брака, достойнейшего и добродетельнейшего юноши…
…Вы, несомненно, изобразите меня себе весьма бесхарактерной персоной, ибо я потратил столько времени на случайного знакомца, к тому же далеко не джентльмена и даже не того, чьи христианские добродетели восполняли бы отсутствие воспитания. Но все же на нем лежала печать трагедии, которой вторят звучащие и поныне в моих ушах стихи Грея. Никак не удается мне забыть, с каким выраженьем на лице говорил он об этих стихах. Вообразите гения, лишенного подобающих ему обстоятельств, впрочем, все это чистейший вздор…
…Что до практических дел, майор, оказалось, завещал мне военные мемуары, бумаги, комментарии, географические даже карты. Бог один знает, что мне делать с ними! Неловко было бы сжечь их sur le champ, хотя и дорого везти с собой в Стокли содержащие их огромные саквояжи. Вернее всего мне взять их в Париж, где и сбыть старьевщику.
…В обмен на неожиданное это наследство мадам испросила у меня совета относительно камня и эпитафии своему покойному мужу. Сознавая, что откажись я, и они неделями будут браниться о сем предмете, я набросал некий план, ко всеобщему, надеюсь, удовлетворению он, как оказалось, особо пожелал, чтобы эпитафия была начертана по-английски, сказав, что Франция довольно с него получила и при жизни. Таков последний всплеск умирающего тщеславия, вполне, впрочем, простительного. Как бы то ни было, я сочинил нижеследующее:
Здесь покоится
Наполеон Буонапарте
Майор королевской артиллерии Франции
Родился 15 августа 1737 года в Аяччо, Корсика.
Умер 5 мая 1789 года в Сен-Филипп-де-Бэн
Мир праху твоему
…Немалое время я раздумывал, как добавить сюда строки Грея, те самые, что все еще звучат у меня в ушах. Впрочем, по размышлении я отказался от этой мысли, ибо, хотя и уместные, они слишком жестоки к праху.