Ночью я решил сделать это и сегодня сделал. Сбежал из конторы в пять часов. Когда позвонил у дверей дома номер триста шестьдесят восемь, защипало в горле, я закашлялся.

Дверь открылась, а я все кашлял как проклятый. Появился отец, тот самый, с фотографии, только старый, печальный, измученный. Я кашлянул изо всех сил, чтобы наконец откашляться, и спросил, здесь ли живет портной. Он склонил голову набок и отвечал: «Да». — «Так вот, я хотел бы заказать костюм». Он провел меня в мастерскую. «Ты не вздумай заказывать ему костюм, — говорила Авельянеда, — он их все шьет на один манекен». А вот и он сам — невозмутимый, насмешливый урод — манекен. Я выбрал ткань, договорились о фасоне, о цене. Тут он подошел к двери в глубине комнаты, негромко позвал: «Роса». «Моя мать знает о Нашем, — сказала она. — Я всегда рассказываю матери все». Но «знает о Нашем» еще не значит, что мать знает мою фамилию, представляет себе мое лицо, фигуру. Для матери Наше — это Авельянеда и ее безымянный возлюбленный. «Моя жена, — представил отец, — сеньор… как, вы сказали, вас зовут?» «Моралес», — солгал я. «Да, да, сеньор Моралес». В глазах матери стояла пронзительная боль. «Он хочет заказать костюм». Ни отец, ни мать не носили траура. Скорбь их была светлой, подлинной. Мать улыбнулась мне. Пришлось упереться взглядом в манекен, ибо свыше моих сил было вынести эту улыбку — улыбку Авельянеды. Мать открыла книжечку, отец принялся снимать мерку, диктовать цифры. «Вы из нашего квартала? Семьдесят пять». Я сказал — вроде того. «Я потому спросил, что лицо ваше мне показалось знакомым. Пятьдесят четыре». — «Ну да, живу-то я в центре, но очень часто бываю здесь». — «Ах, вот в чем дело. Семьдесят девять». Она механически записывала цифры, глядела в стену. «Брюки доходят до середины туфли, не так ли? Один ноль семь». В следующий четверг я должен прийти на примерку. На столе лежала книга — Блаватская. Отец зачем-то вышел. Мать закрыла книжечку, поглядела на меня: «Почему вы решили заказать костюм у моего мужа? Кто вам его рекомендовал?»- «О, никто, просто так. Узнал, что здесь живет портной, и больше ничего». Это звучало настолько неубедительно, что мне стало совестно. Мать опять на меня поглядела. «Сейчас он мало работает. С тех пор как умерла наша дочь». Она не сказала «скончалась». «А, понятно. И давно?» — «Почти четыре месяца». — «Весьма сожалею, сеньора», — сказал я. Смерть Авельянеды для меня не горе, а гибель, провал в пустоту, в хаос, и все-таки я солгал, мерзко солгал, я сказал «весьма сожалею», произнес ничего не значащие слова сочувствия, произнес их легко, спокойно, это было до того страшно, все равно как если бы я сказал о ней «скончалась».

Особенно страшно потому, что я сказал «весьма сожалею» как раз той женщине, которой надо было сказать правду, ибо только она одна может понять все.